Страница:
Зарин-Несвицкий Федор Ефимович
Борьба у престола
Пир был готов, но гости
оказались недостойны его.
Слова кн. Дм. Мих. Голицына. Записки Манштейна.
Часть первая
I
– Граф, дорогой граф, наконец‑то! – произнесла молодая женщина, протягивая обе руки навстречу входившему в маленькую гостиную, сверкавшему брильянтами и золотым шитьем камергерского камзола молодому, стройному красавцу.
Она сидела на низком кресле, обитом темно – малиновым бархатом. Ее маленькие ножки в ажурных, плетенных из золота туфлях покоились на бархатной подушке. Легкие, как пена, кружева на вырезе открытого платья едва прикрывали ее высокую белоснежную грудь. Черные глаза ее, томные и ленивые, мерцали манящим блеском под высокой прической взбитых локонами темных волос.
В золоченых люстрах с хрустальными подвесками горели восковые свечи под красными шелковыми колпаками. И этот красный свет, наполнявший комнату, придавал странно – нежный оттенок лицам.
Эта молодая женщина была первой красавицей при дворе, Наталья Федоровна Лопухина, жена генерал – майора Степана Васильевича, двоюродного брата и камергера двора царицы Евдокии, бабки царствующего императора, урожденной Лопухиной, первой жены Петра Великого.
Тот, кого она так радостно приветствовала, был граф Рейнгольд Левенвольде, генерал – майор и камергер. Он состоял при русском дворе резидентом бывшего курляндского герцога Фердинанда, лишенного в 1727 году сеймом герцогской короны. Своим графством, камергерством и чином он был обязан недолгому фавору при покойной императрице Екатерине Алексеевне. Граф Рейнгольд хорошо устроился в России.
Слегка склонившись, непринужденной походкой придворного, скользя по роскошному персидскому ковру, покрывавшему пол гостиной, граф Левенвольде приблизился к Лопухиной и одну за другой поцеловал ее руки. Потом он опустился на низенький табурет у кресла Натальи Федоровны.
– Где вы пропадали, – спросила Лопухина, – и что нового?
– Я? – ответил Левенвольде. – Я отдыхал. Я устал от этих непрерывных празднеств. Сказать по правде, болезнь императора пришлась кстати. Надо же сделать передышку. Вчера я был в остерии. Там был и Иван Долгорукий. По – видимому, они расстроены, что свадьба императора завтра не состоится.
– Положение императора, кажется, не внушает опасений, – сказала Лопухина. – А ваш Иван – надутый и скверный мальчишка, он губит императора, – резко закончила она. – Ох уж эти Долгорукие!..
– Вы не любите их, – тихо произнес Левенвольде, овладевая ее руками.
Он нежно перебирал тонкие длинные пальцы, целуя каждый по очереди.
– Что мне Долгорукие? – сказал он. – Мне скучно от этого разговора! Какое нам дело до них? – и он поднял свои прекрасные глаза на Лопухину. – Притом император нездоров, и теперь все тихо.
– Ах, Рейнгольд, Рейнгольд! – с упреком произнесла Лопухина, низко склоняясь лицом к его кудрявой голове. – Вы иностранец, вы ничего не понимаете.
Рейнгольд, продолжая целовать ее руки, небрежно ответил:
– Вы научили меня быть русским.
– Долгорукие! – продолжала Лопухина. – Вы подумайте только! С тех пор как они подсунули ему эту надменную девчонку, княжну Екатерину, они совсем потеряли голову! Ее брат, этот убогий и развратный Иван, развращающий императора, – в двадцать лет генерал, майор Преображенского полка, Андреевский кавалер? Вы посмотрите только, как позволяет он себе третировать самых знатных людей с истинными заслугами! А она? Она, кажется, уже теперь считает себя императрицей. С тех пор как ее стали поминать на ектениях, называть» высочеством» и государыней – невестой, она уже принимает иностранных послов; мы должны целовать ее руку… Но это позор!..
– Вы завидуете? – сказал Левенвольде, отпуская ее руки. – Вы, конечно, красивее ее. Не хотели ли вы быть императрицей всероссийской?
Лопухина насильственно засмеялась.
– А не хотели ли вы быть супругом покойной императрицы? – ответила она.
По лицу Левенвольде прошла мгновенная судорога.
– Ах, не сердитесь, Рейнгольд, за эти воспоминания, – произнесла Лопухина. – Вы ведь, знаете, что я люблю вас.
Она замолчала, перебирая рукой мягкие кольца его волос.
– Я знаю, – начал Левенвольде, – что на последнем балу у Черкасского император оказывал вам слишком много внимания, что принцесса Елизавета кусала губы при виде ваших успехов, а Долгорукие сошли с ума.
Она тихо засмеялась.
– Да, – не возразила она, – вы правы. Но разве; Рейнгольд, я не красива?
Он поднял на нее загоревшиеся глаза.
– Вы – Венера, – сказал он. – И если бы я был императором, я бы не сделал такой глупости, как жениться на Екатерине Долгорукой.
– В том‑то и беда, мой милый друг, что вы не император, а Долгорукие помешали мне быть императрицей, – смеясь, добавила она.
Левенвольде совершенно серьезно слушал ее, как бы соображая и взвешивая шансы.
– Но ведь вы замужем! – сказал он наконец. Она в ответ снова рассмеялась:
– Дорогой иностранец, это последнее из препятствий у нас…
– Но, – продолжал он, – хотя завтра их свадьба и не состоится, когда‑нибудь она все‑таки будет.
– Ну, что же? Петр Первый тоже был женат на моей тетке, да потом женился на Екатерине…
Левенвольде нахмурился.
– Ну, полно, полно, я ведь только болтала. Разве я не твоя! – прерывающимся голосом произнесла Лопухина.
Рейнгольд медленно поднялся и, взяв обеими руками ее голову, откинул ее и прижался губами к ее полуоткрытым губам…
В эпоху сказочных, неожиданных возвышений от неизвестности до первых мест в государстве и страшных падений с высоты могущества и власти в бездну ничтожества: смутно мелькавшие в душе Лопухиной надежды могли легко стать действительностью.
Давно ли светлейший князь Ижорский, Меншиков, этот» прегордый Голиаф», был неограниченным вершителем судеб России и готовился сделать дочь свою императрицей? И что же? В дикой Сибири, в глухом Березове, почти нищий узник, он медленно и гордо угасал, пока смерть, несколько месяцев тому назад, не прекратила его немых страданий…
А этот самый граф Рейнгольд Левенвольде, пять лет тому назад, при Петре I, маленький, скромный, бедный лифляндский дворянин, резидент незначительного курляндского герцога, избегавший вообще даже показываться лишний раз на глаза царю, – при его вдове делается графом, камергером, теряет счет деньгам и легко и свободно становится одним из первых в том высоком кругу, где так еще недавно на него смотрели с презрительным снисхождением? А сама Екатерина Долгорукая, «государыня – невеста», завтрашняя императрица всероссийская?
Сегодня – внизу, завтра – наверху. Время оправдывало самые безумные надежды и самые ужасные опасения.
В последние месяцы, когда вся высшая аристократия, весь генералитет, иностранные посланники и резиденты потянулись в Москву вслед за двором отрока – императора, балы, празднества, охоты следовали непрерывно друг за другом. Блестящими» фестивалями» было отпраздновано состоявшееся в ноябре прошлого года обручение императора с княжной Екатериной. В угарном чаду промелькнуло Рождество. А на 19 января было назначено, теперь отложенное по болезни императора, его бракосочетание, и в тот же день – свадьба его любимца Ивана Долгорукого с графиней Натальей Шереметевой.
Четырнадцатилетний Петр, сильный и крепкий, рано возмужавший, с необузданной жадностью бросился на все соблазны, окружавшие его. На балах он всегда отмечал красивых женщин и, конечно, не мог оставаться равнодушным при виде Лопухиной, первой красавицы обеих столиц.
В танцах Лопухина почти превосходила цесаревну Елизавету, считавшуюся лучшей танцоркой этого времени. На охоте с борзыми, которую так любил император, она поражала своей смелостью и красотой посадки.
Несмотря на свою несомненную любовь к Лопухиной, граф Рейнгольд счел бы большой удачей для себя, если бы Лопухина овладела императором. Сухой и расчетливый, отставший от своего отечества и оставшийся чужим России, он всегда и во всем привык прежде всего искать личной выгоды. Избалованный успехами у женщин, делая через них свою карьеру, он невольно приобрел на них взгляд, как прежде всего на полезных ему людей и потом уже как на женщин. Единственное, несомненно теплое чувство в его душе принадлежало Лопухиной. Но и тут он невольно вычислял выгоды, какие могли выпасть на его долю в случае ее возвышения.
Начиная с Крещенья, празднества прекратились ввиду болезни императора, хотя никто еще не считал эту болезнь смертельной даже тогда, когда выяснилось, что это оспа. Бурный период болезни миновал, и император уже встал с постели.
Она сидела на низком кресле, обитом темно – малиновым бархатом. Ее маленькие ножки в ажурных, плетенных из золота туфлях покоились на бархатной подушке. Легкие, как пена, кружева на вырезе открытого платья едва прикрывали ее высокую белоснежную грудь. Черные глаза ее, томные и ленивые, мерцали манящим блеском под высокой прической взбитых локонами темных волос.
В золоченых люстрах с хрустальными подвесками горели восковые свечи под красными шелковыми колпаками. И этот красный свет, наполнявший комнату, придавал странно – нежный оттенок лицам.
Эта молодая женщина была первой красавицей при дворе, Наталья Федоровна Лопухина, жена генерал – майора Степана Васильевича, двоюродного брата и камергера двора царицы Евдокии, бабки царствующего императора, урожденной Лопухиной, первой жены Петра Великого.
Тот, кого она так радостно приветствовала, был граф Рейнгольд Левенвольде, генерал – майор и камергер. Он состоял при русском дворе резидентом бывшего курляндского герцога Фердинанда, лишенного в 1727 году сеймом герцогской короны. Своим графством, камергерством и чином он был обязан недолгому фавору при покойной императрице Екатерине Алексеевне. Граф Рейнгольд хорошо устроился в России.
Слегка склонившись, непринужденной походкой придворного, скользя по роскошному персидскому ковру, покрывавшему пол гостиной, граф Левенвольде приблизился к Лопухиной и одну за другой поцеловал ее руки. Потом он опустился на низенький табурет у кресла Натальи Федоровны.
– Где вы пропадали, – спросила Лопухина, – и что нового?
– Я? – ответил Левенвольде. – Я отдыхал. Я устал от этих непрерывных празднеств. Сказать по правде, болезнь императора пришлась кстати. Надо же сделать передышку. Вчера я был в остерии. Там был и Иван Долгорукий. По – видимому, они расстроены, что свадьба императора завтра не состоится.
– Положение императора, кажется, не внушает опасений, – сказала Лопухина. – А ваш Иван – надутый и скверный мальчишка, он губит императора, – резко закончила она. – Ох уж эти Долгорукие!..
– Вы не любите их, – тихо произнес Левенвольде, овладевая ее руками.
Он нежно перебирал тонкие длинные пальцы, целуя каждый по очереди.
– Что мне Долгорукие? – сказал он. – Мне скучно от этого разговора! Какое нам дело до них? – и он поднял свои прекрасные глаза на Лопухину. – Притом император нездоров, и теперь все тихо.
– Ах, Рейнгольд, Рейнгольд! – с упреком произнесла Лопухина, низко склоняясь лицом к его кудрявой голове. – Вы иностранец, вы ничего не понимаете.
Рейнгольд, продолжая целовать ее руки, небрежно ответил:
– Вы научили меня быть русским.
– Долгорукие! – продолжала Лопухина. – Вы подумайте только! С тех пор как они подсунули ему эту надменную девчонку, княжну Екатерину, они совсем потеряли голову! Ее брат, этот убогий и развратный Иван, развращающий императора, – в двадцать лет генерал, майор Преображенского полка, Андреевский кавалер? Вы посмотрите только, как позволяет он себе третировать самых знатных людей с истинными заслугами! А она? Она, кажется, уже теперь считает себя императрицей. С тех пор как ее стали поминать на ектениях, называть» высочеством» и государыней – невестой, она уже принимает иностранных послов; мы должны целовать ее руку… Но это позор!..
– Вы завидуете? – сказал Левенвольде, отпуская ее руки. – Вы, конечно, красивее ее. Не хотели ли вы быть императрицей всероссийской?
Лопухина насильственно засмеялась.
– А не хотели ли вы быть супругом покойной императрицы? – ответила она.
По лицу Левенвольде прошла мгновенная судорога.
– Ах, не сердитесь, Рейнгольд, за эти воспоминания, – произнесла Лопухина. – Вы ведь, знаете, что я люблю вас.
Она замолчала, перебирая рукой мягкие кольца его волос.
– Я знаю, – начал Левенвольде, – что на последнем балу у Черкасского император оказывал вам слишком много внимания, что принцесса Елизавета кусала губы при виде ваших успехов, а Долгорукие сошли с ума.
Она тихо засмеялась.
– Да, – не возразила она, – вы правы. Но разве; Рейнгольд, я не красива?
Он поднял на нее загоревшиеся глаза.
– Вы – Венера, – сказал он. – И если бы я был императором, я бы не сделал такой глупости, как жениться на Екатерине Долгорукой.
– В том‑то и беда, мой милый друг, что вы не император, а Долгорукие помешали мне быть императрицей, – смеясь, добавила она.
Левенвольде совершенно серьезно слушал ее, как бы соображая и взвешивая шансы.
– Но ведь вы замужем! – сказал он наконец. Она в ответ снова рассмеялась:
– Дорогой иностранец, это последнее из препятствий у нас…
– Но, – продолжал он, – хотя завтра их свадьба и не состоится, когда‑нибудь она все‑таки будет.
– Ну, что же? Петр Первый тоже был женат на моей тетке, да потом женился на Екатерине…
Левенвольде нахмурился.
– Ну, полно, полно, я ведь только болтала. Разве я не твоя! – прерывающимся голосом произнесла Лопухина.
Рейнгольд медленно поднялся и, взяв обеими руками ее голову, откинул ее и прижался губами к ее полуоткрытым губам…
В эпоху сказочных, неожиданных возвышений от неизвестности до первых мест в государстве и страшных падений с высоты могущества и власти в бездну ничтожества: смутно мелькавшие в душе Лопухиной надежды могли легко стать действительностью.
Давно ли светлейший князь Ижорский, Меншиков, этот» прегордый Голиаф», был неограниченным вершителем судеб России и готовился сделать дочь свою императрицей? И что же? В дикой Сибири, в глухом Березове, почти нищий узник, он медленно и гордо угасал, пока смерть, несколько месяцев тому назад, не прекратила его немых страданий…
А этот самый граф Рейнгольд Левенвольде, пять лет тому назад, при Петре I, маленький, скромный, бедный лифляндский дворянин, резидент незначительного курляндского герцога, избегавший вообще даже показываться лишний раз на глаза царю, – при его вдове делается графом, камергером, теряет счет деньгам и легко и свободно становится одним из первых в том высоком кругу, где так еще недавно на него смотрели с презрительным снисхождением? А сама Екатерина Долгорукая, «государыня – невеста», завтрашняя императрица всероссийская?
Сегодня – внизу, завтра – наверху. Время оправдывало самые безумные надежды и самые ужасные опасения.
В последние месяцы, когда вся высшая аристократия, весь генералитет, иностранные посланники и резиденты потянулись в Москву вслед за двором отрока – императора, балы, празднества, охоты следовали непрерывно друг за другом. Блестящими» фестивалями» было отпраздновано состоявшееся в ноябре прошлого года обручение императора с княжной Екатериной. В угарном чаду промелькнуло Рождество. А на 19 января было назначено, теперь отложенное по болезни императора, его бракосочетание, и в тот же день – свадьба его любимца Ивана Долгорукого с графиней Натальей Шереметевой.
Четырнадцатилетний Петр, сильный и крепкий, рано возмужавший, с необузданной жадностью бросился на все соблазны, окружавшие его. На балах он всегда отмечал красивых женщин и, конечно, не мог оставаться равнодушным при виде Лопухиной, первой красавицы обеих столиц.
В танцах Лопухина почти превосходила цесаревну Елизавету, считавшуюся лучшей танцоркой этого времени. На охоте с борзыми, которую так любил император, она поражала своей смелостью и красотой посадки.
Несмотря на свою несомненную любовь к Лопухиной, граф Рейнгольд счел бы большой удачей для себя, если бы Лопухина овладела императором. Сухой и расчетливый, отставший от своего отечества и оставшийся чужим России, он всегда и во всем привык прежде всего искать личной выгоды. Избалованный успехами у женщин, делая через них свою карьеру, он невольно приобрел на них взгляд, как прежде всего на полезных ему людей и потом уже как на женщин. Единственное, несомненно теплое чувство в его душе принадлежало Лопухиной. Но и тут он невольно вычислял выгоды, какие могли выпасть на его долю в случае ее возвышения.
Начиная с Крещенья, празднества прекратились ввиду болезни императора, хотя никто еще не считал эту болезнь смертельной даже тогда, когда выяснилось, что это оспа. Бурный период болезни миновал, и император уже встал с постели.
II
Левенвольде снова сидел на низком табурете. Положив руку ему на голову, Лопухина, улыбалась мечтательно и задумчиво. Казалось, этой женщине, так щедро одаренной, нечего было желать. По своему рождению (она была урожденная Балке, дочь известного генерала) и по замужеству она принадлежала к самому высокому кругу и со стороны мужа была родственницей царей; по богатству семья Лопухиных была одной из первых, соперничая с Черкасскими; по красоте – она бесспорно и вне сомнений была признана несравненной. Все в жизни улыбалось ей. И она чувствовала себя теперь пресыщенной счастьем, и от скуки и от беспокойства, свойственного ее характеру, искала, чем занять свою душу.
Она была одной из прелестных бабочек, вырвавшихся из куколок душных теремов, распахнутых мощной рукой великого царя, и наслаждающихся невиданной доныне на Руси свободой женщины.
Эти дни, скучные и однообразные, без балов и празднеств, где она бывала настоящей царицей, томили ее. Она с нетерпением ждала выздоровления императора, чтобы снова очутиться в привычной праздничной атмосфере балов, соперничества, интриг, легких побед.
Беззаботный Левенвольде, тоже привыкший быть центром придворных балов, как и она, томился вынужденным бездействием, хотя и говорил противное, потому что единственным делом его было блистать на балах.
– Мужа сегодня с утра нет дома, – произнесла Лопухина. – Он очень озабочен болезнью императора.
– Тревожиться нечего, – лениво ответил Рейнгольд.
– Вы знаете, Рейнгольд, – тихо отозвалась Наталья Федоровна, – мне с утра грустно, я все жду чего‑то.
– Вам просто скучно, – с улыбкой ответил Рейнгольд. – Вы скучаете без балов, без охоты. Действительно, – продолжал он, – на рождественской псовой охоте в Александровской слободе вы были очаровательно смелы.
Шум тяжелых шагов и бряцанье плюр в соседней комнате прервали его слова.
– Это муж, – сказала Наталья Федоровна, снимая руку с головы Рейнгольда.
Он несколько отодвинулся. В комнату, гремя шпорами, быстро и озабоченно вошел муж Лопухиной, Степан Васильевич, в красном гвардейском камзоле с золотыми позументами. Это был высокий, крепкий мужчина лет, сорока пяти, с добродушным широким лицом. На этом цветущем лице трудно было найти следы тяжелого девятилетнего пребывания Лопухина в Кольском остроге, куда он был сослан Петром Великим за участие в деле царевича Алексея в 1718 году. В левой руке Лопухин держал краги и большую гренадерскую шапку.
Левенвольде поднялся ему навстречу.
– А, граф, очень кстати, – произнес Степан Васильевич, протягивая ему руку.
Левенвольде показалось, что его рука слегка дрожала.
В выражении лица мужа Наталья Федоровна сразу подметила необычное, тревожное выражение.
– Что случилось, Степан Васильевич? – спросила она.
Лопухин осторожно, словно хрупкую драгоценность, взял руку жены и нежно поцеловал ее.
– Дурные, ужасные вести, – дрогнувшим голосом ответил он, тяжело опускаясь на маленький табурет, где только что сидел Левенвольде. – Император умирает!..
Он уронил краги и шапку на ковер и закрыл глаза рукой.
Левенвольде побледнел. Тысячи опасений за себя, за свою будущность в чужой, дикой стране, где судьба человека зависела от произвола первого временщика, охватили его.
– Как! – растерянно произнесла Наталья Федоровна. – Умирает?
Лопухин овладел собою.
– Да, – ответил он, – умирает. Проклятые Долгорукие, они погубили его! Им что! – с горечью и истинным отчаянием продолжал он. – Что им до того, что угасает последний отпрыск дома Петрова!.. Они думают только о себе! Немало зла натворили они – и боятся расплаты.
Лопухин встал и крупными шагами заходил по маленькой гостиной.
– Да расскажи же, что случилось? – упавшим голосом спросила Наталья Федоровна. – Где ты был?..
– В Воскресенском у царицы – бабки, Измайлова известили, – ответил Лопухин и продолжал: – Позавчера, как встал он с постели, все было хорошо. Известно, не доглядели… Сам открыл окно и застудился. Теперь нет надежды. Что будет! Что будет! – схватился он за голову.
– Кто же наследует престол? – пересохшими губами спросил Рейнгольд.
Для него это был вопрос жизни и смерти. В его воображении мелькнуло прекрасное лицо цесаревны Елизаветы, ненавидящей Лопухиных и относившейся к нему с презрительным высокомерием.
– Кто? – повторил Лопухин. – Мужская ветвь дома Романовых пресекается…
– Елизавета! – воскликнула Наталья Федоровна, разделявшая тревоги своего любовника.
– Она ненавидит Лопухиных, – глухо отозвался Степан Васильевич. – Она будет преследовать весь наш род, как ее отец преследовал. Девять лет я безвинно томился в остроге, и мой дядя погиб на плахе… Царица Евдокия всю жизнь прожила в заточении, и теперь что от нее осталось?.. Дряхлая монахиня! С ее сыном, своим сыном, что сделал он!.. Его дочь наследовала его ненависть…
– Но кто же? – произнесла тихо Наталья Федоровна. Лопухин нетерпеливо махнул рукой.
– Говорят, существует тестамент покойной императрицы, – неуверенно начал Рейнгольд.
– Это об ее дочерях, – возразил Лопухин, – об Анне да Елизавете.
– После смерти Анны, герцогини Голштинской, остался сын Карл, – сказал Рейнгольд. – По тестаменту, кажется, престол должен перейти к нему.
– Завещание сомнительно, – ответил Лопухин.
– Мой отец видел это завещание, – вмешалась Наталья Федоровна. – Там прямо было сказано: Анне Петровне с «десцедентами». Ежели же она была бы бездетна – то Елизавете.
Лопухин покачал головой.
– Никто не придаст значения этому тестаменту, – сказал он. – Долгорукие – сильны…
– Ты думаешь?.. – бледнея, начала Лопухина.
– Да, – угадав ее мысль, взволнованно произнес Лопухин.
Рейнгольд тоже притих.
Очевидно, Лопухин допускал возможность, что Долгорукие провозгласят императрицей государыню – невесту.
Тяжелое раздумье овладело всеми. Все трое чувствовали себя как люди, находящиеся вблизи неведомой опасности.
– Я еду в Лефортовский дворец, – прервал наконец молчание Лопухин. – Не надо, чтобы неожиданно что‑то натворили Долгорукие.
– Если разрешите, я буду сопровождать вас, – сказал Левенвольде.
– Едемте, – коротко ответил Лопухин. Мужчины поцеловали руку Натальи Федоровны и поспешно вышли.
Она была одной из прелестных бабочек, вырвавшихся из куколок душных теремов, распахнутых мощной рукой великого царя, и наслаждающихся невиданной доныне на Руси свободой женщины.
Эти дни, скучные и однообразные, без балов и празднеств, где она бывала настоящей царицей, томили ее. Она с нетерпением ждала выздоровления императора, чтобы снова очутиться в привычной праздничной атмосфере балов, соперничества, интриг, легких побед.
Беззаботный Левенвольде, тоже привыкший быть центром придворных балов, как и она, томился вынужденным бездействием, хотя и говорил противное, потому что единственным делом его было блистать на балах.
– Мужа сегодня с утра нет дома, – произнесла Лопухина. – Он очень озабочен болезнью императора.
– Тревожиться нечего, – лениво ответил Рейнгольд.
– Вы знаете, Рейнгольд, – тихо отозвалась Наталья Федоровна, – мне с утра грустно, я все жду чего‑то.
– Вам просто скучно, – с улыбкой ответил Рейнгольд. – Вы скучаете без балов, без охоты. Действительно, – продолжал он, – на рождественской псовой охоте в Александровской слободе вы были очаровательно смелы.
Шум тяжелых шагов и бряцанье плюр в соседней комнате прервали его слова.
– Это муж, – сказала Наталья Федоровна, снимая руку с головы Рейнгольда.
Он несколько отодвинулся. В комнату, гремя шпорами, быстро и озабоченно вошел муж Лопухиной, Степан Васильевич, в красном гвардейском камзоле с золотыми позументами. Это был высокий, крепкий мужчина лет, сорока пяти, с добродушным широким лицом. На этом цветущем лице трудно было найти следы тяжелого девятилетнего пребывания Лопухина в Кольском остроге, куда он был сослан Петром Великим за участие в деле царевича Алексея в 1718 году. В левой руке Лопухин держал краги и большую гренадерскую шапку.
Левенвольде поднялся ему навстречу.
– А, граф, очень кстати, – произнес Степан Васильевич, протягивая ему руку.
Левенвольде показалось, что его рука слегка дрожала.
В выражении лица мужа Наталья Федоровна сразу подметила необычное, тревожное выражение.
– Что случилось, Степан Васильевич? – спросила она.
Лопухин осторожно, словно хрупкую драгоценность, взял руку жены и нежно поцеловал ее.
– Дурные, ужасные вести, – дрогнувшим голосом ответил он, тяжело опускаясь на маленький табурет, где только что сидел Левенвольде. – Император умирает!..
Он уронил краги и шапку на ковер и закрыл глаза рукой.
Левенвольде побледнел. Тысячи опасений за себя, за свою будущность в чужой, дикой стране, где судьба человека зависела от произвола первого временщика, охватили его.
– Как! – растерянно произнесла Наталья Федоровна. – Умирает?
Лопухин овладел собою.
– Да, – ответил он, – умирает. Проклятые Долгорукие, они погубили его! Им что! – с горечью и истинным отчаянием продолжал он. – Что им до того, что угасает последний отпрыск дома Петрова!.. Они думают только о себе! Немало зла натворили они – и боятся расплаты.
Лопухин встал и крупными шагами заходил по маленькой гостиной.
– Да расскажи же, что случилось? – упавшим голосом спросила Наталья Федоровна. – Где ты был?..
– В Воскресенском у царицы – бабки, Измайлова известили, – ответил Лопухин и продолжал: – Позавчера, как встал он с постели, все было хорошо. Известно, не доглядели… Сам открыл окно и застудился. Теперь нет надежды. Что будет! Что будет! – схватился он за голову.
– Кто же наследует престол? – пересохшими губами спросил Рейнгольд.
Для него это был вопрос жизни и смерти. В его воображении мелькнуло прекрасное лицо цесаревны Елизаветы, ненавидящей Лопухиных и относившейся к нему с презрительным высокомерием.
– Кто? – повторил Лопухин. – Мужская ветвь дома Романовых пресекается…
– Елизавета! – воскликнула Наталья Федоровна, разделявшая тревоги своего любовника.
– Она ненавидит Лопухиных, – глухо отозвался Степан Васильевич. – Она будет преследовать весь наш род, как ее отец преследовал. Девять лет я безвинно томился в остроге, и мой дядя погиб на плахе… Царица Евдокия всю жизнь прожила в заточении, и теперь что от нее осталось?.. Дряхлая монахиня! С ее сыном, своим сыном, что сделал он!.. Его дочь наследовала его ненависть…
– Но кто же? – произнесла тихо Наталья Федоровна. Лопухин нетерпеливо махнул рукой.
– Говорят, существует тестамент покойной императрицы, – неуверенно начал Рейнгольд.
– Это об ее дочерях, – возразил Лопухин, – об Анне да Елизавете.
– После смерти Анны, герцогини Голштинской, остался сын Карл, – сказал Рейнгольд. – По тестаменту, кажется, престол должен перейти к нему.
– Завещание сомнительно, – ответил Лопухин.
– Мой отец видел это завещание, – вмешалась Наталья Федоровна. – Там прямо было сказано: Анне Петровне с «десцедентами». Ежели же она была бы бездетна – то Елизавете.
Лопухин покачал головой.
– Никто не придаст значения этому тестаменту, – сказал он. – Долгорукие – сильны…
– Ты думаешь?.. – бледнея, начала Лопухина.
– Да, – угадав ее мысль, взволнованно произнес Лопухин.
Рейнгольд тоже притих.
Очевидно, Лопухин допускал возможность, что Долгорукие провозгласят императрицей государыню – невесту.
Тяжелое раздумье овладело всеми. Все трое чувствовали себя как люди, находящиеся вблизи неведомой опасности.
– Я еду в Лефортовский дворец, – прервал наконец молчание Лопухин. – Не надо, чтобы неожиданно что‑то натворили Долгорукие.
– Если разрешите, я буду сопровождать вас, – сказал Левенвольде.
– Едемте, – коротко ответил Лопухин. Мужчины поцеловали руку Натальи Федоровны и поспешно вышли.
III
То и дело к Лефортовскому дворцу в Немецкой слободе, принадлежавшему некогда известному любимцу Петра Великого, подъезжали сани и кареты с форейторами. Залы дворца наполнялись представителями генералитета, Сената и духовенства. На улицах, прилегающих ко дворцу, толпился народ, охваченный смутной тревогой. Во мраке морозной ночи кровавыми пятнами горели фонари и дымящиеся факелы в руках скороходов. Сдержанно кричали форейторы: «Берегись!..», и молча выходили из экипажей имеющие доступ ко двору сановники.
Тревожное настроение толпы, окружавшей дворец, росло; необъяснимым путем, как всегда бывает, в народ проникли вести, что император умирает.
В умах москвичей еще памятны были все волнения и бури, пережитые Москвой при переменах» на верху». Были в толпе старики, хорошо помнившие стрелецкие бунты. Смерть отрока – государя опять сулила им ряд ужасных возможностей. Всех пугало междоусобие дворцовых Партий. Слышались сдержанные разговоры. Чаще всех упоминалось имя Елизаветы.
А кареты, возки, сани – все ехали и ехали…
В большом зале, прислонившись к колонне, стоял офицер в форме поручика лейб – регимента. На нем был красный камзоле такими же обшлагами, воротником и подбоем, обшитый по вороту, обшлагам и борту золотым галуном. На лосиной портупее висела широкая шпага. Он был еще очень молод, лет двадцати – двадцати двух. По выражению его лица, с большими любопытными, темными глазами, по его обособленности среди блестящего общества было сразу видно, что он еще не свой здесь. Он с жадным любопытством следил за каждым вновь прибывшим, и его глаза перебегали с одной залитой золотом фигуры на другую и останавливались с любопытством на черных рясах иереев в белых и темных клобуках, украшенных брильянтовыми крестами.
– Ну что, князь, в диковинку? Сразу всех повидали, – раздался за ним тихий голос.
Молодой князь быстро повернулся. Перед ним стоял молодой капитан в одной с ним форме.
– А, – радостно произнес названный князем, – это вы, Петр Спиридонович! Верите ли, голова кругом идет.
– Знаю, знаю, – отозвался Петр Спиридонович. – Прямо из чужеземщины, ничего не зная, что творится здесь, да попасть сюда, да в такой момент! Есть отчего разбежаться глазам, Арсений Кириллович.
– Да, Петр Спиридонович, – ответил князь. – Верите ли, как во сне себя чувствую. Недели нет, как я здесь. И что же? Ну, право, как во сне! Что батюшка подумает! Нет, – продолжал он с увлечением, явно обрадовавшись собеседнику, – вы ведь знаете. Приехал я после заграницы, прямо из Парижа, к отцу, он говорит, поезжай в Петербург, пора послужить. Я что же, с радостью согласился. Приехал с батюшкиным письмом прямо к фельдмаршалу князю Долгорукому в Москву. Ведь мы в родстве, Шастуновы и Долгорукие – одного корня. А здесь князь Василий Владимирович и говорит: «Будь моим адъютантом», – и зачислил меня в лейб – регименты. А тут болезнь его величества. Что поделаешь? Представить не могли. Сегодня беспременно приказал здесь быть. Вот и торчу. А его не видно. Говорят, император не поправится. Беда одна, – закончил он.
– По правде, беда, – ответил Петр Спиридонович. – Что теперь будет, – продолжал он пониженным голосом, – ума не приложу! Кто вступит на престол?
Он замолчал. Этот капитан лейб – регимента был камер – юнкером голштинского герцога, фамилия его была Сумароков. В настоящее время он состоял адъютантом графа Павла Ивановича Ягужинского, генерал – прокурора Сената, того самого Ягужинского, полуполяка, полулитовца, кого Великий Петр называл своим оком.
В большом зале и примыкающих к нему комнатах стоял тихий и сдержанный гул голосов. Прибывшие разбивались на группы и взволнованно обсуждали последствия надвигающегося несчастья. От шитых золотом цветных кафтанов, разноцветных лент, звезд и брильянтов рябило в глазах. Черными пятнами на блестящем фоне военных и гражданских генералов выделялись темные рясы духовенства.
– Вот, посмотрите, – говорил Сумароков, – видите вы этого генерала с таким суровым худым лицом? Знаете, кто это?
Князь отрицательно покачал годовой.
– Это – герой России, как сказал о нем испанский посол Дюк де Лирия, – продолжал Сумароков. – Фельдмаршал, князь Михаил Михайлович Голицын.
Шастунов с невольным уважением взглянул на старого генерала. Кто не знал подвигов Михаила Михайловича, его беззаветной отваги в битвах под Лесным, Нарвой, где он спас остатки разбитой армии Петра и честь Семеновского полка, его блистательного похода в Финляндию 1714 года, его бескорыстия и любви к солдатам? В популярности в рядах русской армии мог бы соперничать с ним разве только другой фельдмаршал, князь Василий Владимирович Долгорукий.
– А с ним рядом, – говорил Сумароков, – этот красивый, стройный человек с Александровской лентой, это князь Василий Лукич Долгорукий. Старик, а на вид нельзя дать и сорока лет. С ума сводил парижских красавиц еще десять лет тому назад, как был назначен послом при регенте Филиппе Орлеанском. Вы, князь, недавно из Парижа. Чай, слышали о нем?
Улыбка промелькнула по губам Шастунова. Действительно, при французском дворе до сих пор не забыли изящного, остроумного, смелого Василия Лукича, соперничавшего в успехах у женщин с первыми кавалерами блистательного двора регента, несмотря на свой почтенный возраст. Случалось ему встречать и старушек, еще сохранивших нежное воспоминание об этом» le prince charmant»[1] вовремя его первого пребывания в Париже, во дни молодости, в конце прошлого века, где он пробыл тринадцать лет.
– Он – член Верховного тайного совета, министр, – продолжал словоохотливый Сумароков. – Всё в их руках.
Он вздохнул и затем продолжал свое перечисление. Князь слушал его с жадным любопытством.
– Толстый, надутый, словно лопнуть готов от надменности, – князь Черкасский, самый богатый человек в России. Тощий монах с длинной бородой, с брильянтовым крестом на клобуке, член Синода, архиепископ новгородский Феофан, ехидный, хитрый; рядом с ним архиепископ тверской Феофилакт, низенький, толстенький, а высокий – ростовский архиепископ Георгий. Подумаешь – друзья! А сами друг друга в ложке воды готовы утопить, горло перегрызть друг другу. А! Вот входит старик, – смотрите, как почтительно раздвигаются. Это сам великий канцлер граф Гаврила Иваныч Головкин, а с ним князь Дмитрий Михайлович Голицын. А, Верховный тайный совет собирается! Князь, князь, – торопливо закончил Сумароков, – а вот ваш фельдмаршал и Ягужинский. Идемте!
Через толпу расшитых мундиров Молодые люди пробрались к образовавшемуся проходу и примкнули к свите Головкина и фельдмаршала.
Твердыми, уверенными шагами, прямой и стройный, с сурово сжатыми губами, блестящими глазами, глядящими поверх голов, с надменно поднятой головой, не отвечая на поклоны, фельдмаршал прямо прошел к окну, где стояли Голицын с Василием Лукичом. К ним же подошли Головкин с Дмитрием Голицыным и Ягужинский. Между ними начался сдержанный, но оживленный разговор. Окружающие отодвинулись подальше. Взоры всех, словно с тревогой л опасением, устремились на эту маленькую группу людей, одни из которых, по своему положению, как министры, члены Верховного тайного совета, другие, как знаменитые родом и доблестью, занимали первенствующее место в государстве и, казалось, держали в своих руках будущее России.
Надо сказать, что большинство устремленных на них взглядов выражало явное недоброжелательство.
Архиепископ Феофан, сложив на груди руки, с нескрываемой усмешкой глядел на эту группу, изредка что‑то говоря с насмешливой улыбкой своим собеседникам, хотя те, очевидно, не разделяли его настроения. Всем было хорошо известно, что Феофилакт Тверской был близок к князьям Голицыным, а Георгий Ростовский – к Долгоруким.
Шастунов и Сумароков стояли в стороне и молча наблюдали. Им обоим бросилось в глаза несколько высокомерное отношение князей Голицыных и Долгоруких к Ягужинскому. Его словно держали поодаль, и, чтобы сгладить это, граф Головкин то и дело обращался к нему, видимо стараясь втянуть его в общую беседу. Ягужинский был его зятем, и граф Головкин давно уже стремился провести его в члены Верховного тайного совета, но все безуспешно. Несмотря на выдающееся положение Ягужинского, родовитые князья не хотели видеть ровню в простом шляхтиче.
Из внутренних покоев вышел невысокого роста пожилой генерал с Андреевской лентой на груди. На его лице была явно видна полная растерянность. Это был отец государыни – невесты, князь Алексей Григорьевич Долгорукий. Он прямо подошел к группе верховников и, взяв за руку фельдмаршала Долгорукого, начал что‑то взволнованно объяснять, словно умолять. До ушей Сумарокова и Шастунова доносились отдельные слова: «Завещание… государыня – невеста…»
– Невеста – не жена, – донеслись слова фельдмаршала Голицына, сказанные громче других.
Алексей Григорьевич стал опять горячо убеждать и вынул из кармана за пазухой сложенный вчетверо большой лист. Он развернул его, и князь Шастунов заметил на нем большую императорскую печать. Василий Лукич внимательно рассматривал лист и что‑то тихо говорил, Ягужинский читал текст через его плечо.
Сумароков, наклонясь к уху Шастунова; едва слышно прошептал:
– Слышно, что император составил тестамент, по коему наследницей престола назначает государыню – невесту, княжну Екатерину Долгорукую. Вечор у князя Алексея Григорьевича собрались все Долгорукие… Да между собою грызутся. Кто Катерины не любит, кому Иван поперек горла стал. Так и не столковались. А впрочем, почем знать! Захотят фельдмаршалы – все сделают!
В эту минуту фельдмаршал Василий Владимирович нетерпеливо махнул рукой и громко сказал:
– Потом!
Князь Алексей Григорьевич растерянно и торопливо свернул и спрятал за пазуху лист и бросился к Черкасскому, потом к архиепископам, везде встречаемый презрительно – недоверчивыми улыбками.
Потом он снова скрылся во внутренних покоях.
Прошло несколько минут; из внутренних покоев торопливо вышел бледный и взволнованный Иван Ильич Дмитриев – Мамонов, тайный супруг царевны Прасковьи Иоанновны. Он подошел к архиепископам и что‑то сказал им. Черными тенями они немедленно двинулись за ним во внутренние покои. Словно вздох пронесся по залу. Всякий понял, что минуты императора сочтены.
Тревожное настроение толпы, окружавшей дворец, росло; необъяснимым путем, как всегда бывает, в народ проникли вести, что император умирает.
В умах москвичей еще памятны были все волнения и бури, пережитые Москвой при переменах» на верху». Были в толпе старики, хорошо помнившие стрелецкие бунты. Смерть отрока – государя опять сулила им ряд ужасных возможностей. Всех пугало междоусобие дворцовых Партий. Слышались сдержанные разговоры. Чаще всех упоминалось имя Елизаветы.
А кареты, возки, сани – все ехали и ехали…
В большом зале, прислонившись к колонне, стоял офицер в форме поручика лейб – регимента. На нем был красный камзоле такими же обшлагами, воротником и подбоем, обшитый по вороту, обшлагам и борту золотым галуном. На лосиной портупее висела широкая шпага. Он был еще очень молод, лет двадцати – двадцати двух. По выражению его лица, с большими любопытными, темными глазами, по его обособленности среди блестящего общества было сразу видно, что он еще не свой здесь. Он с жадным любопытством следил за каждым вновь прибывшим, и его глаза перебегали с одной залитой золотом фигуры на другую и останавливались с любопытством на черных рясах иереев в белых и темных клобуках, украшенных брильянтовыми крестами.
– Ну что, князь, в диковинку? Сразу всех повидали, – раздался за ним тихий голос.
Молодой князь быстро повернулся. Перед ним стоял молодой капитан в одной с ним форме.
– А, – радостно произнес названный князем, – это вы, Петр Спиридонович! Верите ли, голова кругом идет.
– Знаю, знаю, – отозвался Петр Спиридонович. – Прямо из чужеземщины, ничего не зная, что творится здесь, да попасть сюда, да в такой момент! Есть отчего разбежаться глазам, Арсений Кириллович.
– Да, Петр Спиридонович, – ответил князь. – Верите ли, как во сне себя чувствую. Недели нет, как я здесь. И что же? Ну, право, как во сне! Что батюшка подумает! Нет, – продолжал он с увлечением, явно обрадовавшись собеседнику, – вы ведь знаете. Приехал я после заграницы, прямо из Парижа, к отцу, он говорит, поезжай в Петербург, пора послужить. Я что же, с радостью согласился. Приехал с батюшкиным письмом прямо к фельдмаршалу князю Долгорукому в Москву. Ведь мы в родстве, Шастуновы и Долгорукие – одного корня. А здесь князь Василий Владимирович и говорит: «Будь моим адъютантом», – и зачислил меня в лейб – регименты. А тут болезнь его величества. Что поделаешь? Представить не могли. Сегодня беспременно приказал здесь быть. Вот и торчу. А его не видно. Говорят, император не поправится. Беда одна, – закончил он.
– По правде, беда, – ответил Петр Спиридонович. – Что теперь будет, – продолжал он пониженным голосом, – ума не приложу! Кто вступит на престол?
Он замолчал. Этот капитан лейб – регимента был камер – юнкером голштинского герцога, фамилия его была Сумароков. В настоящее время он состоял адъютантом графа Павла Ивановича Ягужинского, генерал – прокурора Сената, того самого Ягужинского, полуполяка, полулитовца, кого Великий Петр называл своим оком.
В большом зале и примыкающих к нему комнатах стоял тихий и сдержанный гул голосов. Прибывшие разбивались на группы и взволнованно обсуждали последствия надвигающегося несчастья. От шитых золотом цветных кафтанов, разноцветных лент, звезд и брильянтов рябило в глазах. Черными пятнами на блестящем фоне военных и гражданских генералов выделялись темные рясы духовенства.
– Вот, посмотрите, – говорил Сумароков, – видите вы этого генерала с таким суровым худым лицом? Знаете, кто это?
Князь отрицательно покачал годовой.
– Это – герой России, как сказал о нем испанский посол Дюк де Лирия, – продолжал Сумароков. – Фельдмаршал, князь Михаил Михайлович Голицын.
Шастунов с невольным уважением взглянул на старого генерала. Кто не знал подвигов Михаила Михайловича, его беззаветной отваги в битвах под Лесным, Нарвой, где он спас остатки разбитой армии Петра и честь Семеновского полка, его блистательного похода в Финляндию 1714 года, его бескорыстия и любви к солдатам? В популярности в рядах русской армии мог бы соперничать с ним разве только другой фельдмаршал, князь Василий Владимирович Долгорукий.
– А с ним рядом, – говорил Сумароков, – этот красивый, стройный человек с Александровской лентой, это князь Василий Лукич Долгорукий. Старик, а на вид нельзя дать и сорока лет. С ума сводил парижских красавиц еще десять лет тому назад, как был назначен послом при регенте Филиппе Орлеанском. Вы, князь, недавно из Парижа. Чай, слышали о нем?
Улыбка промелькнула по губам Шастунова. Действительно, при французском дворе до сих пор не забыли изящного, остроумного, смелого Василия Лукича, соперничавшего в успехах у женщин с первыми кавалерами блистательного двора регента, несмотря на свой почтенный возраст. Случалось ему встречать и старушек, еще сохранивших нежное воспоминание об этом» le prince charmant»[1] вовремя его первого пребывания в Париже, во дни молодости, в конце прошлого века, где он пробыл тринадцать лет.
– Он – член Верховного тайного совета, министр, – продолжал словоохотливый Сумароков. – Всё в их руках.
Он вздохнул и затем продолжал свое перечисление. Князь слушал его с жадным любопытством.
– Толстый, надутый, словно лопнуть готов от надменности, – князь Черкасский, самый богатый человек в России. Тощий монах с длинной бородой, с брильянтовым крестом на клобуке, член Синода, архиепископ новгородский Феофан, ехидный, хитрый; рядом с ним архиепископ тверской Феофилакт, низенький, толстенький, а высокий – ростовский архиепископ Георгий. Подумаешь – друзья! А сами друг друга в ложке воды готовы утопить, горло перегрызть друг другу. А! Вот входит старик, – смотрите, как почтительно раздвигаются. Это сам великий канцлер граф Гаврила Иваныч Головкин, а с ним князь Дмитрий Михайлович Голицын. А, Верховный тайный совет собирается! Князь, князь, – торопливо закончил Сумароков, – а вот ваш фельдмаршал и Ягужинский. Идемте!
Через толпу расшитых мундиров Молодые люди пробрались к образовавшемуся проходу и примкнули к свите Головкина и фельдмаршала.
Твердыми, уверенными шагами, прямой и стройный, с сурово сжатыми губами, блестящими глазами, глядящими поверх голов, с надменно поднятой головой, не отвечая на поклоны, фельдмаршал прямо прошел к окну, где стояли Голицын с Василием Лукичом. К ним же подошли Головкин с Дмитрием Голицыным и Ягужинский. Между ними начался сдержанный, но оживленный разговор. Окружающие отодвинулись подальше. Взоры всех, словно с тревогой л опасением, устремились на эту маленькую группу людей, одни из которых, по своему положению, как министры, члены Верховного тайного совета, другие, как знаменитые родом и доблестью, занимали первенствующее место в государстве и, казалось, держали в своих руках будущее России.
Надо сказать, что большинство устремленных на них взглядов выражало явное недоброжелательство.
Архиепископ Феофан, сложив на груди руки, с нескрываемой усмешкой глядел на эту группу, изредка что‑то говоря с насмешливой улыбкой своим собеседникам, хотя те, очевидно, не разделяли его настроения. Всем было хорошо известно, что Феофилакт Тверской был близок к князьям Голицыным, а Георгий Ростовский – к Долгоруким.
Шастунов и Сумароков стояли в стороне и молча наблюдали. Им обоим бросилось в глаза несколько высокомерное отношение князей Голицыных и Долгоруких к Ягужинскому. Его словно держали поодаль, и, чтобы сгладить это, граф Головкин то и дело обращался к нему, видимо стараясь втянуть его в общую беседу. Ягужинский был его зятем, и граф Головкин давно уже стремился провести его в члены Верховного тайного совета, но все безуспешно. Несмотря на выдающееся положение Ягужинского, родовитые князья не хотели видеть ровню в простом шляхтиче.
Из внутренних покоев вышел невысокого роста пожилой генерал с Андреевской лентой на груди. На его лице была явно видна полная растерянность. Это был отец государыни – невесты, князь Алексей Григорьевич Долгорукий. Он прямо подошел к группе верховников и, взяв за руку фельдмаршала Долгорукого, начал что‑то взволнованно объяснять, словно умолять. До ушей Сумарокова и Шастунова доносились отдельные слова: «Завещание… государыня – невеста…»
– Невеста – не жена, – донеслись слова фельдмаршала Голицына, сказанные громче других.
Алексей Григорьевич стал опять горячо убеждать и вынул из кармана за пазухой сложенный вчетверо большой лист. Он развернул его, и князь Шастунов заметил на нем большую императорскую печать. Василий Лукич внимательно рассматривал лист и что‑то тихо говорил, Ягужинский читал текст через его плечо.
Сумароков, наклонясь к уху Шастунова; едва слышно прошептал:
– Слышно, что император составил тестамент, по коему наследницей престола назначает государыню – невесту, княжну Екатерину Долгорукую. Вечор у князя Алексея Григорьевича собрались все Долгорукие… Да между собою грызутся. Кто Катерины не любит, кому Иван поперек горла стал. Так и не столковались. А впрочем, почем знать! Захотят фельдмаршалы – все сделают!
В эту минуту фельдмаршал Василий Владимирович нетерпеливо махнул рукой и громко сказал:
– Потом!
Князь Алексей Григорьевич растерянно и торопливо свернул и спрятал за пазуху лист и бросился к Черкасскому, потом к архиепископам, везде встречаемый презрительно – недоверчивыми улыбками.
Потом он снова скрылся во внутренних покоях.
Прошло несколько минут; из внутренних покоев торопливо вышел бледный и взволнованный Иван Ильич Дмитриев – Мамонов, тайный супруг царевны Прасковьи Иоанновны. Он подошел к архиепископам и что‑то сказал им. Черными тенями они немедленно двинулись за ним во внутренние покои. Словно вздох пронесся по залу. Всякий понял, что минуты императора сочтены.