Анненский, хотя долго и не замечаемый, вошел в литературу как вполне сложившийся художник и мыслитель, своей образованностью ни в чем не уступавший таким поэтам-эрудитам, как Брюсов или Вяч. Иванов, и стоявший на том высоком уровне культуры, которого достигла русская поэзия 1900-х годов. И когда в самом конце своей жизни он сблизился с литераторами, группировавшимися вокруг редакции "Аполлона", он занял среди них положение метра.
   Когда подлинные мастера поэзии, а не развязные журналисты, писали об Анненском, им бросались в глаза своеобразие и мастерство. Блок в цитированном уже письме к Г. И. Чулкову сказал о "Тихих песнях": "...новизна многого меня поразила" {Блок А. Собр. соч. Т. 8. С. 132.}. Новизна была и в самом характере дебюта. Почти все именитые поэты тех лет выпускали книги стихов с эффектными и многозначительными заглавиями, нередко латинскими (у Брюсова - "Me eum esse", "Tertia Vigilia", "Urbi et orbi" {"Это я", "Третья стража", "Граду и миру".}, у Бальмонта - "Горящие здания", "Будем как солнце", "Только любовь", у Вяч. Иванова - "Кормчие звезды", "Cor ardens" {"Пылающее сердце".}, у Сологуба - "Лазурные горы", "Пламенный круг" и т. п.), Анненский же принес "Тихие песни". Название гармонировало с содержанием книги, ее образностью, лишенной не только экзотики, географической или исторической, которой отдавали дань Брюсов и Бальмонт, но и внешней декоративности, а также признаков "декадентства" (за исключением, может быть, трех-четырех стихотворений, таких, как "Там", "Трактир жизни", "?"), а главное - с общим тоном, с его мягкой сдержанностью, с образом лирического я - естественного, чуждого позерства, максимально приближенного к облику обыкновенного человека. Но это была отнюдь не простота (в смысле неискушенности, "бесхитростности"), здесь было изощренное мастерство, которое уже и в "Тихих песнях" уловил Брюсов, не спешивший с похвалами, но определивший ценные черты: "У него (то есть автора. - А. Ф.) хорошая школа. Его переводы, часто непозволительно далекие от подлинника, показывают, по крайней мере, что он учился у достойных учителей. В его оригинальных стихотворениях есть умение дать движение стиху, красиво заострить строфу, ударить рифму о рифму, как сталь о кремень; иногда он достигает музыкальности, иногда он дает образы не банальные, новые, верные. В нем есть художник, это уже явно" {"Весы". 1904. Э4. С. 62-63.}.
   Тот же Брюсов в отзыве на "Кипарисовый ларец", в котором он принял отнюдь не все, найдя некоторые стихотворения "надуманными", более всего оттенил мастерство и индивидуальное своеобразие поэта: "И. Анненский обладал способностью к каждому явлению, к каждому чувству подходить с неожиданной стороны. Его мысль всегда делала причудливые повороты и зигзаги; он мыслил по странным аналогиям, устанавливающим связь между предметами, казалось бы, вполне разнородными. Впечатление чего-то неожиданного и получается, прежде всего, от стихов И. Анненского. У него почти никогда нельзя угадать по двум первым стихам строфы двух следующих и по началу стихотворения его конец, и в этом с ним могут соперничать лишь немногие из современных поэтов. Его можно упрекнуть в чем угодно, только не в банальности и не в подражательности" {Брюсов В. Далекие и близкие. М., 1912. С. 159.}.
   Конец жизни Анненского совпал со временем кризиса русского символизма, кризиса идейного и художественного. Это влиятельное на рубеже веков течение переживало ныне состояние упадка и разброда. Отходил от него один из его основоположников и лидеров Брюсов, отходил и Блок - оба искали новых идейных ценностей, новых форм общения с жизнью. Поэзия Анненского, которую многое сближало с символизмом, тоже искавшим теперь новых путей, была новым словом в литературе и тоже в рамках символизма не умещалась. Но Брюсов подошел к поэту с прежних своих обычных академических и эстетических позиций, ничего не сказав об идейном своеобразии стихов, зато выделив их выдающиеся формальные достоинства, которые посмертную книгу Анненского делали действительно чрезвычайно ярким явлением на фоне современной лирики, достаточно изощренной в формальном отношении.
   Анненский сам был взыскательным ценителем поэтического мастерства. В своей статье "Бальмонт-лирик" он пристальное внимание уделил словесным находкам поэта, его поискам новой выразительности, всем его новшествам, подбору и сочетанию слов, созданию слов новых, обосновывал право поэта на новизну, на самоутверждение, приветствовал то "раскрепощение" слова, одним из главных поборников которого был Бальмонт, защищал поэта от обывательских упреков в гордыне, в самолюбовании. Надо при этом учесть, что все свои поэтические новшества, недаром так поражавшие современников (звуковые повторы - так называемую "инструментовку", неологизмы, непривычные составные прилагательные) Бальмонт подчеркивал, как бы приглашая читателя полюбоваться ими.
   Анненский не только в "Кипарисовом ларце", но и в "Тихих песнях" опередил Бальмонта - тем более что у последнего появлялись свои штампы, повторения излюбленных образов и стилистических приемов. А все то подлинно новое, что в лирике Анненского порадовало Брюсова, при всей своей изощренности оставалось не подчеркнутым, все ритмически необычное мотивировалось либо формой раешника ("Шарики детские"), либо эмоционально окрашенной формой разговорной речи ("Прерывистые строки"), либо шуткой-экспериментом над стихом ("Перебой ритма"). Даже совсем редкие у Анненского неологизмы (например, - сложный эпитет "древожизненный" в стихотворении "На пороге"; ср. также эпитет "пышноризый" в стихотворении "Из окна") не слишком выделялись на общем фоне словесной ткани, напоминая освященные традицией архаизмы; архаизмы же, у него не совсем редкие, тоже не отличались броскостью.
   Еще одна примета мастерства - сжатость выражения. У Анненского много стихотворений из восьми, двенадцати, шестнадцати строк, много сонетов (четырнадцать строк) - к которым он часто обращался, как и к другой форме "Тринадцать строк" (такой заголовок или подзаголовок носит у него целый ряд стихотворений, в основе их традиционная строфическая композиция французское рондо) И сравнительно немногие стихотворения занимают страницу или более. Это обусловлено, конечно, стремлением как можно сгущеннее выразить мысль. Примеров можно бы привести неограниченное число. Вот стихотворение "Трое", где в три строфы по четыре стиха умещен трагический и несколько загадочный любовный сюжет, или стихотворение "Кулачишка", где тоже в трех строфах-четверостишиях скупыми и резкими штрихами показана горькая подневольная судьба женшины, жертвы какого-то "кулачишки", упомянутого только в заглавии. Вся лирика Анненского (вместе с переводами), издаваемая отдельно, умещается в небольшой том - подобно лирике Тютчева.
   4
   Плодом интереса Анненского к западноевропейским поэтам стали его переводы. Они неотъемлемы от его собственной лирики. В сущности и здесь у него все свое - свое в чужом. Переводы эти весьма характерны для Анненского - и по выбору оригиналов, и по их трактовке. Среди привлекавших его поэтов Запада - не только давно признанные классики, как Гете или Гейне, но и такие авторы, которые у нас тогда были еще мало известны или и вовсе неизвестны. Это - прежде всего Леконт ле Лиль, глава так называемой "Парнасской школы" во Франции, художник, страстно презиравший буржуазную действительность времен Второй империи и Третьей республики, но не веривший в возможность искусства бороться с нею, уходивший в мир исторических и мифологических тем, афишировавший свою аполитичность, которой он, однако, изменил в 1871 году, чтобы на позорный конец франко-прусской войны и крушение героической Коммуны откликнуться стихотворением "Вечер после битвы": в нем, проклиная ужасы войны, он благословлял все жертвы, приносимые во имя свободы. Далее - те поэты, на которых с опаекой взирали у них на родине, - так называемые "пр_о_клятые", основоположники и продолжатели французского символизма: Шарль Бодлер, Поль Верлен, Артюр Рембо, Стефан Малларме, Тристан Корбьер, Морис Роллина, другие. Они тоже отвергали ценности, дорогие сердцу буржуа, но многие из них, и в первую очередь - Бодлер, Рембо, Роллина, свой протест против уродливого и несправедливого уклада жизни выражали в жестких, нарочито грубых образах, глумясь над трафаретной красивостью.
   Вообще круг авторов, которых переводит Анненский, необычен для поэта тех лет. Еще в начале 1870-х годов он - едва ли не первый - обращается к фрагменту из написанной на провансальском языке поэмы "Мирейо" Фредерика Мистраля. К несколько более позднему времени, возможно, относится перевод стихотворения немецкого романтика Вильгельма Мюллера "Шарманщик" из его цикла "Зимний путь", известного благодаря музыке Ф. Шуберта. В 1890-х годах Анненский перелагает ритмической прозой ряд стихотворений итальянской поэтессы Ады Негри из ее первого сборника стихов "Судьба" ("Fatalita"). А позднее, уже в 1900-х годах, его заинтересовывает дебют немецкого модерниста Ганса Мюллера, и из его книги "Манящая скрипка", 1904 года, он переводит четыре ярко оригинальных и непохожих одно на другое стихотворений.
   Чем привлекали русского поэта избранные им авторы? В определенной степени, конечно, прямой созвучностью, лиризмом (Верлен, Сюлли Прюдом, Анри де Ренье, Франсис Жамм, Гейне, Лонгфелло), духом неуспокоенности, присущим их большинству. Примечательно, что в его тетрадях переводы не образуют какого-нибудь особого раздела, а перемежаются со стихотворениями оригинальными, и в первоначальной записи собственного стихотворения мелькнет иной раз французское заглавие - "La chute des lys" ("Падение лилий"), "Parallelement" ("Параллели"). Оригинальное и переведенное соседствуют очень близко.
   Наряду с притяжением по сходству было и притяжение по несходству: в числе переведенных стихотворений есть и посвященные историческим, мифологическим, экзотическим мотивам ("Огненная жертва", "Смерть Сигурда", "Негибнущий аромат" - из Леконта де Лиля, "Преступление любви" - из Верлена) - такие, каких Анненский не писал; есть стихи, полные столь мрачного и напряженного пафоса, которого сдержанный поэт в своей собственной лирике избегал ("Над умершим поэтом", "Призраки", "Последнее воспоминание" - из Леконта де Лиля, "Я устал и бороться и жить и страдать" - из Верлена, "Гробница Эдгара Поэ" - из Малларме). Были в подлинниках черты, близкие и ему самому, но представавшие в резко усиленной степени, как бы сквозь увеличительное стекло,нарочитая грубость образов ("Два Парижа" - из Тристана Корбьера, "Богема" Мориса Роллина), подчеркнутая прозаичность быта ("Do, re, mi, fa, sol, la, si, do" Шарля Кро), равно как и сугубо мещанская просторечность ("Мать говорит" из Ганса Мюллера). Стихи, переведенные Анненским с разных языков, являют широкий диапазон чувств и настроений - от бушующей страсти до пасторальной мягкости или скептической усмешки и богатую палитру красок - от величественно ярких или мрачных до кричаще резких и грубых. Блок в рецензии на "Тихие песни" отметил "способность переводчика вселяться в душу разнообразных переживаний" и сказал, что "разнообразен и умен также выбор поэтов и стихов, - рядом с гейневским "Двойником", переданным сильно, - легкий, играющий стиль Горация и смешное стихотворение "Сушеная селедка" (из Ш. Кро)" {Блок А. Собр. соч. Т. 5. С. 621.}.
   Итак, точки соприкосновения между переводчиком и иностранными поэтами были разнообразны. Если бы "Тихие песни", включавшие небольшую переводную антологию, снискали большую известность, она распространилась бы для русского читателя и на представленных в ней французских поэтов. Этого не произошло. А другая часть переводов Анненского осталась при его жизни в рукописи и была опубликована лишь позднее - в 1923 году ("Посмертные стихи"), некоторые же переводы - только в 1959 году ("Стихотворения и трагедии") Яркая страница в истории русского поэтического перевода раскрылась, таким образом, далеко не сразу.
   Соотношение переводов Анненского с оригиналами своеобразно. Конечно, поэт отнюдь не придерживается "буквы" оригинала (как, впрочем, почти все выдающиеся поэты-переводчики), ряд образов подлинника он опускает, заменяя другими (что также не столь редко встречается в переводе стихов), но в самом "удалении" от иностранного текста у него есть своя система: он сохраняет основное, выхватывая из переводимого стихотворения те яркие пятна, те резкие штрихи, которые определяют его облик, связаны с общим его строем. Он передает и то, что ему близко у иноязычного автора, и то, что выделяется своей несхожестью, даже иногда чуть утрируя. И всегда сохраняет высокое мастерство, вложенное в подлинник, ту изощренность, которая составляет единство с художественной идеей, движущей стихом. Это - тоже непременный критерий его выбора. Форму оригинала - будь то чеканная традиционная строфа или причудливо-свободная, совсем не каноническая композиция - он заботливо соблюдает. И на его переводах, так же как и на его собственных стихах, лежит печать сильной индивидуальности, по-своему преломляющей характер подлинника.
   5
   Мастерство выражения в единстве с выражаемым - обязательное для Анненского условие творчества во всех жанрах, также - и в критической прозе, где анализ средств выразительности тоже принимает остро выразительную форму. Это особенно касается двух больших работ Анненского, специально посвященных современной русской поэзии. В очерке "Бальмонт-лирик", очень благожелательном по отношению к поэту, но вовсе не апологетическом, анализ его стихов проводится настолько объективно, что критик, например, не удерживается и от мягко-иронического упрека, относящегося, однако, к существенной черте поэтики знаменитого тогда символиста. Процитировав один его стих:
   Хочу быть дерзким. Хочу быть смелым,
   Анненский замечает: "Но неужто же эти невинные ракеты еще кого-нибудь мистифицируют?
   Да, именно хочу быть дерзким и смелым, потому что не могу быть ни тем, ни другим" {Анненский И. Книги отражений. С. 105.}.
   В статье же "О современном лиризме" Анненский показывает себя очень строгим критиком русской поэзии последних лет. Об одном только Блоке он говорит с любовью и увлеченностью, полностью принимая его лирику. Много страниц уделено и Сологубу, поэзию которого критик считает подлинным явлением искусства, но освещает ее столь парадоксально и эксцентрично (акцентируя в ней пристрастие автора к мотивам "запахов" и даже к "принюхиванию"), что у Сологуба это вызвало серьезную обиду. Ирония играет большую роль во всей статье, внешне эта ирония - мягкая, но за мягкостью вполне отчетливо ощущается требовательность художника. Хотя Анненский неоднократно оговаривает субъективность своего мнения, отмечая, что ему "нравится" или "не нравится", критерии оценок во многом объективны. Воздавая должное лидерам русского символизма - Бальмонту, Брюсову, Вяч. Иванову, обсуждая их стихи подробно, корректно, но без пиетета, Анненский видит их поэтические заслуги уже в прошлом, а в настоящем, то есть в момент кризиса школы, он фактически констатирует исчерпанность или спад их творчества, искусственность - как в содержательном, так и в формальном плане. Одно из новых стихотворений Бальмонта вызывает у него вопрос: "...не поражает ли вас в пьесе полное отсутствие экстаза, хотя бы искусственного, подогретого, раздутого? Задора простого - и того нет, как бывало" {Там же. С. 330.}. По поводу стихотворения Вяч. Иванова "Перед жертвой" возникает скептическое соображение: "Современная менада уже совсем не та, конечно, что была пятнадцать лет назад.
   Вячеслав Иванов обучил ее по-гречески. И он же указал этой, более мистической, чем страстной, гиперборейке пределы ее вакхизма" {Там же. С. 329.}. Эрудит в Вяч. Иванове заслонил поэта, его стихи часто непонятны без ученого комментария, - таков упрек автору, подразумеваемый Анненским.
   В лирике поэтов среднего и младшего поколений, как связанных с символизмом (А. Белого, отчасти - М. Кузмина), так и отходящих от него (Гумилева, Волошина, Городецкого, других), он усматривает и достоинства и недостатки, не проходя мимо смешного или экстравагантного. Критик, однако, останавливается не только на этих именах, но и на других, ныне давно забытых, - стихотворцев тогда было много, писали они достаточно профессионально, и Анненский о них отзывается по форме полуодобрительно, а по существу - сурово: "Все это не столько лирики, как артисты поэтического слова. Они его гранят и обрамляют" {Там же. С. 377.}. И тут же - другое замечание, прямо пренебрежительное: "Мы работаем прилежно, мы пишем, издаем, потом переписываем и переиздаем, и снова пишем и издаем. Ни один тост не пропадает у нас для потомства Нет огня, который бы объединял всю эту благородную графоманию" {Там же. С. 335.}.
   Итак, не истинная лирика, а нечто искусственное, нежизненное, необязательное - вот чем являются для Анненского не все, разумеется, но очень многие стихи русских поэтов его времени, в том числе и некоторых знаменитых. Статья Анненского - свидетельство и тонкости и нелицеприятности подхода к поэзии, как подлинной, так и неподлинной. Дальнейший ход развития русской поэзии подтвердил справедливость большинства его оценок.
   6
   Трагедии Анненского глубоко лиричны. Но их лиричность соединяется с тем качеством, которое необходимо предполагается драматическим жанром: они насыщены событиями и переживаниями. Из четырех трагедий Анненского только одна - "Фамира-кифарэд" - была поставлена в Камерном театре в Москве в 1916 году, но ее сценическая жизнь была недолгой. Театр Анненского разделил судьбу драматических произведений его русских современников-символистов, либо вовсе не попадавших на сцену, либо недолго удерживавшихся на ней.
   Трагедии Анненского с двумя трагедиями Вяч. Иванова ("Тантал", 1905, и более поздний "Прометей", 1914) сближают мифологические сюжеты, к которым Анненский первым обратился среди современных поэтов-драматургов, а трагедии Ф. Сологуба "Дар мудрых пчел" (1907) и Брюсова "Протесилай-умерший" (1913) написаны на тот же сюжет, что и его "Лаодамия". Но на этом (если не считать, что во всех этих произведениях выступает хор) близость, в сущности, и кончается. С пьесами Блока, из которых первые три появились в 1906 году, трагедии Анненского сближает их лиричность.
   Для своих трагедий Анненский воспользовался сюжетами тех малопопулярных мифов, которые легли в основу трех не дошедших до нас трагедий Еврипида и одной - Софокла {Привлекли его, в частности, три мифа, связанных с Фессалией, одной из северных областей Древней Греции.}. Он воспользовался и формой античной трагедии, в которой действие совершается на одном месте и в течение суток - от рассвета до наступления ночи или следующего рассвета. Но при этом трагедии Анненского - вовсе не стилизация "под Еврипида" или "под античность". Предуведомление ("Вместо предисловия") к трагедии "Меланиппа-философ" содержит важное утверждение: "Автор трактовал античный сюжет и в античных схемах, но, вероятно, в его пьесе отразилась душа современного человека.
   Эта душа столь же несоизмерима классической древности, сколь жадно ищет тусклых лучей, завещанных нам античной красотою. Автор томится среди образчиков современных понятий о прекрасном, но он первый бежал бы не только от общества персонажей еврипидовской трагедии, но и от гостеприимного стола Архелая и его увенчанных розами собеседников с самим Еврипидом во главе" {См. настоящее издание. С. 290.}.
   Если в лирике Анненского отсутствуют античные мотивы, то драматургию с лирикой роднит ее человеческое содержание. В статье "О современном лиризме" Анненский, говоря о Вяч. Иванове, мимоходом указал, что тот "даже будто кичится тем, что умеет уходить от своих созданий на какое хочет расстояние. (Найдите, например, попробуйте, Вяч. Иванова в "Тантале". Нет, и не ищите лучше, он там и не бывал никогда.)" {Анненский И. Книги отражений. С. 348.}. Это замечание характерно для Анненского: сам он стоит рядом со своими мифологическими героями и показывает их людьми с современной душой, близкими нам, придает их речам чисто разговорные оттенки, задушевную простоту, порою - приглушенность, скорее напоминающую новейшую драму. Им чужды высокие тона, восклицания. Действующие лица, собственно, столь же сдержанны, как лирическое "я" в стихотворениях Анненского. Говорят они то задумчиво, как бы всматриваясь в окружающее, то прерывисто, внезапно переходя от одной мысли к другой, то перебивая себя, то переспрашивая. В монологах или развернутых репликах много коротких предложений, фраза же часто не замыкается в границах стиха и переходит в следующий стих. Все это предполагает речевую манеру в духе психологической пьесы начала XX века.
   Критики переводов Анненского из Еврипида отмечали известную модернизацию текста. Состояла она в том, что Анненский широко вводил в свои переводы ремарку, не существовавшую в драматических произведениях античных авторов, а для нового читателя раскрывавшую зрелищную сторону спектакля и психологические состояния персонажей. Кроме того, иногда, особенно в партиях хоров, появлялась рифма, чуждая античной драме и акцентировавшая соответствующие строки. И вся речь действующих лиц была приближена к читателю XX века - она была естественней, проще, чем это предполагалось самим жанром античной трагедии.
   В своих оригинальных трагедиях поэт идет еще дальше, чем в переводах. Не только в партиях хоров, но часто и в речах действующих лиц большую роль играют рифмы. И драматург не избегает разговорных, порою современно, даже по-бытовому окрашенных слов в репликах персонажей. В "Фамире-кифарэде" сатиры употребляют такие слова, как "дружок", "папаша", "спич", "турнир", нисколько не избегают обиходных, почти просторечных слов и выражений ("вобще", "фу-ты, ну-ты", "вот тебе раз" и т. п.). В хоре менад рядом с обычными для культа Диониса-Вакха возгласами - "Эвий, Эван-Эвой" - вдруг проскальзывает традиционно русское "Ой, Лель-лели" {В русской литературной традиции XVIII-XIX вв. Лель считался богом любви у древних славян.} (так же, как один раз встречается это восклицание и в "Лаодамии" - действие первое, явление второе). Однако в главном - в изображении внутреннего мира персонажей, их верований и чувств, привычного им круга понятий - драматург остается верен своему подлинному, не педантично-археологическому, а живому знанию античности. Герои, следуя обрядам и обычаям предков или даже нарушая их, поступают так, как это было бы возможно по их религиозным и нравственным представлениям и по характеру тех крайних трагических ситуаций, в которые они вовлечены.
   Герои и героини трагедий все молоды, все они - цельные натуры. И они верны тому, что движет их жизнью. У Меланиппы - это мысль о высшей мировой правде и любовь к своим детям, у Иксиона - его гордость, его вражда к Зевсу и страсть к Гере, у Лаодамии - горе по убитому мужу, у Фамиры - одержимость музыкой. Драматургия Анненского образует целостное единство. "Пьесы Анненского представляют вполне завершенный цикл - тетралогию о человеке", пишет О. О. Хрусталева {Хрусталева О. О. Эволюция героя в драматургии Иннокентия Анненского // Русский театр и драматургия эпохи революции 1905-1907 годов: Сборник научных трудов (Ленингр. гос. ин-т театра, музыки и кинематографии). Л., 1987. С. 71.}, констатирующая, с одной стороны, своего рода симметрию главных фигур трагедий ("наличие двух пар мужских и женских образов, последовательно сменяющих друг друга"), а с другой противопоставление героини и героя первых двух пьес, как людей исключительных (царевна-философ Меланиппа и Иксион "сверхчеловек эллинского мира", как его назвал сам драматург {См. настоящее издание. С. 349.}), героине и герою последних двух, как личностям более обычным и от этого более трогательным (Лаодамия и Фамира). Но всех их отличает то, что они сохраняют высокое человеческое достоинство под обрушивающимися на них ударами судьбы, перед неразумием старших перед лицом неправедных богов.
   Античный миф и античная поэзия наделяли властителей Олимпа не только сверхчеловеческими свойствами, но в не меньшей степени и человеческими недостатками и просто пороками (это особенно касается Зевса и его супруги Геры). Они себялюбивы, надменны и по своей прихоти играют судьбами людей. В "Царе Иксионе", "Лаодамии" и "Фамире-кифарэде" провозвестником и исполнителем их воли выступает Гермес. Он не скрывает того, что боги равнодушны к несчастиям человека. На обращенный к нему вопрос предводительницы хора в "Лаодамии"
   О бог, ужель страданья наши точно
   Для вас игра?
   А жертвы? А мольбы?
   он отвечает:
   Они нужны, но вам... Свободны боги,
   И этот мир, о женщина, для нас
   Раскрытая страница книги, только...
   Сочувствие к человеческим страданиям открыто выражает хор. В "Меланиппе" это - группа девушек, в "Лаодамии" - девушки, жены и вдовы, местные жительницы, дружные с героиней и постоянно общавшиеся с членами ее семьи, в "Царе Иксионе" - ореады, горные нимфы. В "Фамире-кифарэде" оба хора менад, увлеченных служением Вакху, безучастно и только с любопытством смотрят на "безлюбого" героя, которого не манят ни женщины, ни вино. Более близко к сердцу его судьбу принимают сатиры, низшие среди божественных существ древнего мира: сперва они тоже дивятся его странностям, но по мере приближения трагической развязки делаются участливее. Они вносят в ход действия, сперва лирически окрашенного, потом тревожно-трагического, некоторый комический элемент, а тем самым - и контраст, придающий целому особую динамичность. Этот контраст несомненно выделяет драму Фамиры на фоне трех предшествующих трагедий, более единых по своему эмоциональному тону, и типологически сближает ее с драмой барокко, представленной за рубежом более всего в творчестве младшего современника Анненского, австрийского драматурга-неоромантика Гуго фон Гофмансталя.
   Тот факт, что первые три пьесы Анненского не зажили театральной жизнью, а четвертой не суждено было длительно удержаться на сиене, все же не позволяет считать их только театром для чтения. Сам Анненский, как свидетельствуют и мемуаристы, да и он сам (в очерке "Драма на дне" и некоторых письмах), относился к современному театру без симпатии, но именно как драматург он, не рассчитывая и не надеясь на сценическое воплощение, сделал все, чтобы читатель мог воспринять его творения и как напряженное действо, как цепь событий и переживаний, как поток нарастающих от сцены к сцене эмоций - и в то же время как богатое полнокровное зрелище. Впечатление зрелища создается средствами ремарки. Анненский показывает себя живописцем, абсолютно точно представляющим себе и цвет и овал лица персонажа, цвет глаз и волос, форму рук и те позы, которые будут принимать действующие лица, и многоцветный, насыщенный деталями пейзаж. Все эти черты очень ярко проявляются в последней из пьес, венчающей драматическое творчество Анненского. Осип Мандельштам так закончил свою рецензию на ее издание: "Она написана поэтом, питавшим глубокое отвращение к театральной феерии, и не как советы исполнителям, а как само исполнение следует понимать чудесные ремарки, в выразительности не уступающие тексту
   Пляски и хоры воспринимаются как уже воплощенные, и музыкальная иллюстрация ничего не прибавит к славе "Фамиры-Кифареда"" {Мандельштам О. Слово и культура. М., 1987. С. 250 (первоначально в газете "День". Спб., 1913, 8 октября. Приложение "Литература. Искусство. Наука", вып. 1)}.
   Тот наполненный красками и звуками мир, который окружает персонажей Анненского и так убедительно выписан его рукой, составляет в сущности и контраст и дисгармонию с содержанием трагедий - из этого мира прекрасной природы герои и героини обречены уйти, и если их не ждет смерть или вечная пытка, то двое из них - Меланиппа и Фамира, одна по жестокому приговору суда, другой в приступе отчаяния, но по своей воле - лишаются дара зрения, радости созерцания. И тем не менее печатью безнадежности трагедии не от мечены в соответствии с принципами трагедии античной. Не случайно хор, завершающий "Лаодамию", прославляет мечту и героическое безумие:
   Если дума плечам тяжела,
   Точно бремя лесистое Эты,
   Лунной ночью ты сердцу мила,
   О мечты золотая игла,
   А безумье прославят поэты.
   "Дар мудрых пчел", трагедия Сологуба о Лаодамии, завершается апофеозом смерти. Другую свою трагедию - на средневековый сюжет - этот драматург назвал "Победа смерти". В трагедиях Анненского победу над роком, над враждебными силами, победу нравственную, одерживает человек.
   * * *
   За восемьдесят лет, прошедших после смерти Анненского, образ его как художника в освещении нашей критики и литературоведения сильно изменился, как изменялось и общее отношение к русской литературе начала века, долгое время рассматривавшейся с предубежденностью. Вместо представления об упадочности, ущербности, безысходной противоречивости творчества Анненского вступило в свои права осознание подлинно присущих поэту черт - глубокой гуманистичности, столь тесно сближающей его с творчеством Блока, цельности и единства поэтической личности.
   Как в лирике, так и в драматургии Анненского господствует идея совести и острое чувство причастности к чужим судьбам, внимание к человеку, вовлеченному в сложные и драматические взаимоотношения с другими я и с окружающим миром в целом. Взгляды Анненского-критика на поэзию находятся в органическом соответствии с принципами его творчества. Этой цельностью и этим единством, как и силой поэтического слова, объясняется то, что созданное Анненским прошло суровое испытание временем и в конце столетия проявилось во всей своей значительности, большинством современников по достоинству не оцененной.