Оставаться в Пирятине не было никакого смысла. Мы решили уходить из города, пробираться на свою Черниговскую землю.
   Комфортабельный "бюик" был нам теперь ни к чему. Мы попытались сдать его кому-либо из офицеров, но желающих получить эту городскую красивую, но непрактичную машину не нашлось. В ее баке не осталось ни капли бензина.
   У нас была в запасе четверть спирта. Я полил спиртом сиденье машины, мотор, остатки вылил на крышу, поднес горящую спичку - высокое голубое пламя разметалось по ветру.
   Капранов, Рудько, Компанец, Петрик, Бобырь, Рогинец, Сыромятников и я пошли по дороге к загородному лесу.
   *
   Немцы хоть и окружили Пирятинский район, но непрерывной линии фронта не создали. Немецкое командование действовало тогда световыми и шумовыми эффектами, а также внезапными наскоками, обилием бестолкового и бесцельного огня.
   Профессиональных военных среди нас не было; разбирались мы в том, что происходит, не очень-то хорошо.
   Запомнилось в тот день обилие самых разнообразных встреч, лиц как знакомых, так и незнакомых. И все друг друга расспрашивали. Один спрашивает, где такое-то село, другой спрашивает, не встречалась ли нам рота саперов, третий просит курить и потихоньку наводит разговор, кто мы, что тут делаем?
   Движение на опушке леса, где мы расположились, было, как в погожий день на улице Горького в Москве. Правда, менее упорядоченное, шуму же несомненно больше.
   Над головами свистели снаряды, и слева и справа трещали пулеметы. Откуда ни возьмись, появился Рохленко. Подошел довольно развязно, руки, однако, не совал.
   - А, - говорит, - товарищ Федоров! Вижу, и вы покинули Черниговскую область! Что ж, будем двигаться вместе?
   Пришлось резко оборвать его. Впрочем, на Рохленко не так подействовала брань, как наше твердое решение пробираться в немецкие тылы. Он расстался с нами немедленно.
   Были и приятные встречи. Самая приятная - с Владимиром Николаевичем Дружининым.
   Кто-то из товарищей, кажется, Капранов, сказал:
   - Смотрите, Дружинин!
   Я его окликнул. Мы обнялись, потом вместе позавтракали остатками консервов, выпили по чарке. Мы не виделись уже год. До того были большими друзьями. Подружились еще в 1933 году, когда я работал в Понорницком районе. Он тогда заведывал орготделом соседнего, Новгород-Северского райкома. Привлекала меня в нем удивительная способность никогда не унывать. Он делал все и всегда весело, с шутками и прибаутками; энергичный, жизнелюбивый человек, к тому же превосходный организатор, Владимир Николаевич легко и непринужденно разговаривал с людьми из разных слоев - с рабочими, крестьянами, интеллигентами.
   С 1938 года по 1940 год он работал вместе со мной в Черниговском обкоме, был заворгом. Перед войной Дружинин уехал в Тернопольскую область, там его избрали вторым секретарем обкома.
   И вот судьба вновь столкнула нас. Владимир Николаевич в шинели, с двумя "шпалами": батальонный комиссар, участвовал в боях. Мы стали уговаривать его присоединиться к нам, уйти с нами в подполье, в партизаны.
   Предложение пришлось ему по вкусу. Его часть уже выбралась из окружения, штаб дивизии, куда он был послан для связи, "передислоцировался" при помощи самолетов.
   Остался Дружинин сам себе командир - докладывать некому.
   - Ладно, товарищ Федоров, перехожу под ваше командование. Будем в тылу сколачивать партизанскую дивизию.
   И верно, мы вместе сколачивали наше соединение. Он - комиссаром, я командиром. Но это произошло нескоро. А тогда он так же внезапно исчез, как и появился.
   У кого-то нашлась карта района. Разобравшись в ней, своими силами разведав обстановку, мы приняли решение двигаться всей группой к селу Куреньки обходным путем на Чернигов.
   Когда стемнело, отправились. Шли по дороге. Погода мерзкая: холодный дождь, бестолковый, порывистый ветер. Темнота непроглядная. Только небо окрашено заревом: горел город, горели села. Бои шли и позади, и впереди, и по сторонам. То и дело возникала перестрелка, но кто стрелял, почему, не знали.
   Какие-то люди, и штатские и военные, брели вместе с нами и навстречу нам. Мы часто натыкались на трупы человеческие, лошадиные, шагали через них. Какие-то машины, без фар, обгоняли нас.
   Вскоре выяснилось, что в Куреньки идти бессмысленно: туда ворвались немецкие танки. Но идти куда-то надо было, и мы шли.
   Тяжелые, плохо сшитые яловые сапоги натирали мне пятки. То ли портянки неумело намотаны, то ли задник слишком груб, но трут, черт бы их взял, и уж говорить ни о чем не можешь и думаешь только о том, как бы переобуться.
   Но обнаруживать свою немощь перед товарищами было неловко. Тем более, что кое-кто уже начал сдавать. Большой, рыхлый Сыромятников заговорил о своем сердце: оно, мол, дает перебои.
   - Ну, чего там перебои, - подбадривал я его. - Ты, товарищ Сыромятников, плюнь на сердце! И вообще, имей в виду: сердце - это тыловой орган, на войну его брать не рекомендуется.
   Так я подбадривал Сыромятникова. Но когда он сказал, что не может побороть одышки, попросил устроить привал, я, признаться, обрадовался случаю:
   - Ну, что ж, други, надо Сыромятникова уважить. Порок сердца у человека. Давайте посидим.
   Сели мы у канавки. Я сразу же стянул сапоги, стал наново перематывать портянки: на пятках волдыри, а кое-где натерто до крови. Вырезал себе палку, довольно капитальную. Говорю:
   - Дополнительное оружие. Если по немецкой каске долбануть, так, пожалуй, и голове достанется!
   Но шутки шутками, а ноги болят. Сидим так на краю канавки, перебрасываемся словами.
   Потом опять пошли в темноту месить грязь. На рассвете увидели, что вместе с нами движется довольно большая воинская часть. Немало идет и гражданского народа, но одни мужчины - женщин и детей не видно. У гражданских лиц, вроде нас: или кобура висит или карман от пистолета оттопыривается.
   Слева от дороги, метрах в трехстах, - лес.
   Леса в Полтавщине небольшие и негустые. Но все-таки днем лучше идти лесом, нежели полем, да еще дорогой. Это соображение пришло в голову, видимо, сразу многим. Кто-то направил к лесу разведку. Выяснилось, что там незначительные группы немцев. А нас на дороге, и военных и штатских, никак не меньше тысячи.
   Офицеры собрались, посовещались и решили выбить немцев из леска. Была дана команда рассыпаться в цепь.
   Наша группа тоже рассыпалась.
   Немцы попытались отбить нашу атаку минометным и автоматным огнем, но перевес был явно не на их стороне. Лес мы взяли. Как он ни мал, а все же: деревья, кусты... В цепи ближайшим ко мне был Рудько. Его я нашел, а Дружинин, Капранов, Компанец и другие - исчезли бесследно.
   С дороги мы ушли вовремя. Через полчаса там появились немецкие мотоциклисты, за ними последовали танкетки - штук тридцать. Столкновение с ними не сулило нам ничего хорошего.
   *
   Павел Рудько был много моложе меня, здоровее, ловчее. Когда надо было прыгнуть с кочки на кочку, я долго медлил, будто перед купаньем в холодной реке, прыгал тяжело, и натертым моим пяткам было мучительно больно. Рудько же прыгал, как коза, легко, улыбаясь. Но привалам он все-таки радовался больше меня.
   Любил Рудько поговорить! Стоило нам где-нибудь присесть, Рудько начинал:
   - Какой ужас! Вы обратили внимание, Алексей Федорович, у дубового пня лежал труп колхозника? Рука у него застыла со сжатым кулаком, глаза открыты, кажется, что он произносит страстную речь, обращается к народу...
   Помолчит с минуту Рудько, посмотрит вокруг.
   - Вот, - говорит, - птичка. Обыкновенный воробышек, щебечет. Ему и горя мало. Чирик-чик-чик. А пока он эту свою простую песенку спел, сотни, да что сотни, тысячи людей погибли под градом пуль!
   - Слушай, Рудько, брось, помолчи!
   - А что, разве я не прав, Алексей Федорович? У меня душа болит, Алексей Федорович, не могу я.
   Один раз идем мы, шагах в двухстах - домик, лесник там жил, что ли... На крыльце стоит крестьянин в свитке. И вдруг крестьянин этот прижимает к животу автомат.
   Мы сообразили, что это переодетый немец. Залегли. Тогда немцы открыли минометный огонь. Кладут мины в шахматном порядке, примерно по той линии, где скрываемся мы. Рудько видит, что еще полминуты, и его может срезать осколок.
   - Алексей Федорович, - говорит он. - Алексей Федорович, дайте мне пистолет, дайте из человеколюбия. Разрешите, я застрелюсь!
   Пистолета я ему не дал. Мы отползли назад, сделали круг и оказались в том месте, где мины ложились раньше. Все обошлось благополучно.
   - Видишь, - говорю я Павлу Рудько, - жив, здоров!
   - Да, Алексей Федорович, на этот раз повезло. Но что будет через полчаса? Что будет завтра? И чего стоит наша жизнь, когда нам, подобно червям, приходится ползать на животах? Разве для того я кончал университет?!
   Так вел себя Рудько.
   Я и сам чувствовал себя ох как плохо. Умопомрачительно хотелось спать, хотелось есть. Кроме того, меня мучили ноги. "Пусть бы, - думаю, скорее натерлись настоящие толстые мозоли". Надоело мне и мое кожаное пальто, во время ходьбы оно бьет по коленям. И кто сказал, что кожа не промокает? Она не только промокает, она вбирает в себя влагу и становится тяжелой, как вериги.
   Но я никому не говорил о своих страданиях.
   *
   В этом лесу я встретился с полковником. Так как это был самый значительный воинский начальник, я подошел к нему, стал держать с ним совет. Знакомились не без осторожности. Сперва общие фразы. Дескать, знаете, дела неважные, линии фронта нет. Где наши части, где немцы - не разберешь...
   - А вы, собственно, кто такой? - начальственно спрашивает полковник и оглядывает меня с ног до головы.
   - Как вам сказать... давайте, товарищ полковник, отойдем в сторону, взаимно проверимся.
   Он оказался начальником артиллерии одного соединения. Фамилия Григорьев. Документы это подтвердили. Да и внешний вид, манеры, речь - все в нем обличало опытного кадрового командира. Я решил: "Вот человек, который партизанам очень пригодится". И уже без обиняков предложил:
   - Как вы думаете, товарищ Григорьев, не организовать ли нам небольшой партизанский отряд?
   Полковник ответил не сразу, задумался, походил.
   - Да, - сказал он минуты через две. - Эта мысль уже приходила мне в голову. Вы - депутат Верховного Совета СССР и УССР, секретарь обкома партии - вполне можете стать комиссаром, а я возьму на себя командование!
   Мы походили по лесу, собирая народ. К нам пришло несколько десятков человек, большей частью красноармейцев. Выстроились; по порядку номеров рассчитались. Выяснилось, что нас девяносто шесть человек. Подсчитали наше имущество: восемьдесят три винтовки, два ручных пулемета, сорок шесть ручных гранат, двенадцать автоматов ППД, двадцать три пистолета, сорок банок мясных консервов и четыре с половиной буханки хлеба.
   Полковник объявил перед строем, что мы - партизанский отряд.
   - Кто отказывается действовать с нами - два шага вперед.
   Никто не отказался. Тогда полковник распределил обязанности, назначил людей в разведку, в хозяйственную часть, разбил отряд на два взвода, отобрал офицеров в штаб.
   *
   По дороге Куреньки - Харьковцы двигались почти непрерывно немецкие части: танки группами и одиночками, пехота на автомобилях, мотоциклисты, продовольственные обозы. На совещании командиров, где присутствовали, кроме полковника, еще два лейтенанта, было решено, что лес пора покидать. Немцы скоро его будут прочесывать.
   По ту сторону дороги, метрах в двухстах, начинался другой лес. В отряде обнаружился местный человек, бывший тракторист. Он сказал, что из того леса удобнее пробираться в немецкие тылы. Не помню, какие были еще соображения, во всяком случае уходить надо было не медля.
   - Будем переходить дорогу небольшими группами, - приказал полковник. - Дайте мне, товарищ комиссар, ваш автомат. Я с этим трактористом пойду на ту сторону первым, определю, что и как, потом вернусь. Думаю, что на эту разведку мне потребуется не больше двух часов.
   Я послушно отдал полковнику автомат, пожелал всего хорошего, потом приказал всем бойцам рассредоточиться по кустам и отдыхать. Все мы ужасно устали, не спали предыдущую ночь, да и прошлые ночи только дремали. Честно разделили остатки еды, спрятали для полковника и его спутника их долю и стали ждать.
   Я уснул. Дежурный растолкал меня часа через три.
   - Что, вернулся полковник? - спросил я.
   - Нет, товарищ комиссар, полковника не видать. А с западной стороны начинают сильно постреливать. Пора бы отсюда уходить.
   - Придется подождать командира. Приказ слыхали?
   Ждем еще час - нет полковника. Дорогу он перешел благополучно, это видели.
   Исчезновение полковника* произвело удручающее впечатление на всех. Мое настроение было тем более безотрадным, что я остался без автомата.
   _______________
   * Я встретился с полковником Григорьевым через два с лишним
   года, при обстоятельствах, о которых расскажу позднее.
   Кто-то зажег в лесу костер, проезжавшие немцы увидели дым и открыли пулеметный и минометный огонь по лесу. Мы уползали подальше, вглубь. Рудько куда-то пропал. Я забеспокоился.
   - Рудько! - крикнул я, подделываясь под крестьянский говор. - Где ты коня дел?!
   Немцы дали по моему голосу несколько длинных очередей.
   Я отполз еще на несколько метров, стал опять кричать "Рудько!" и опять привлек на себя огонь немцев. Бойцы стали роптать. И они были правы. Чего это ради я их выдаю своим криком?
   Пришлось примириться с тем, что потерял товарища. Позднее выяснилось, что он попросту сбежал.
   Отряд наш распался. Осталось всего семь человек. Никаких клятв мы не произносили, партизанами себя не именовали, но держались друг друга крепко.
   Так, всемером, мы скитались по лесам Чернушского района, Полтавской области, дней пять или шесть. Голодали. Питались кислицей, кореньями, а один раз повезло: пастухи принесли нам чугунок вареной картошки и полбуханки хлеба. Это было настоящим пиршеством, Но мы не насытились, а только разожгли аппетит.
   *
   Как-то вечером, когда стемнело, мы решили войти в село. Широкая грязная улица. Дома далеко друг от друга; их разделяют сады. Еще не поздний час, но нигде ни души. Гнетущая, отвратительная тишина. Конечно, в хатах есть народ. Обычно пройдись-ка вечером по селянской улице - собаки забрешут со всех сторон, под ноги будут кидаться. А тут идем семеро, и нигде ни звука.
   Мы идем так: впереди я, следом за мной лейтенант и остальные пятеро гуськом, с интервалом шага в два. Может, и надо бы немного рассредоточиться, но каждый хочет слышать дыхание идущего впереди.
   У меня ноги по-прежнему нестерпимо болят. Опираюсь на палку. Кожаное пальто тяжелое, жарко в нем. Кто же в сентябре ходит в пальто на меху? Но впереди зима, взять будет негде.
   Идем молча. Я - ведущий, а куда веду? "Хоть бы, - думаю, - встретить бабу или старика". И только так подумал, вижу на крыльце хаты силуэт человека. Стоит человек неподвижно.
   Я уж рот раскрыл, чтобы его окликнуть, а он поворачивается, и теперь на фоне светлого тополевого ствола видны очертания автомата, висящего на пузе, и каски.
   Немец!
   Это был первый живой немец, которого я увидел так близко.
   Не отдавая себе отчета, по всей вероятности, от страха, я выхватил из кармана пистолет и выстрелил в него. Не знаю, убил или нет. Пригнувшись, я бросился в сторону, за хату, к огородам. Крикнул ребятам:
   - Немцы!
   И в ту же секунду началась пальба, застрочил автомат, потом другой, третий, взвилась осветительная ракета. Я мчался что есть духу по огородным кочкам, спотыкался, падал, поднимался и опять бежал. Под ногами треснула какая-то доска, и я провалился в яму. Кое-как выбрался и бегу дальше. Плетень, да высокий, с кольями. Перемахнул его с ходу; штаны зацепились за кол и разорвались чуть не пополам.
   - Хальт!
   Дал в сторону "хальта" два выстрела и качусь дальше, по косогору к речке... Тут опять ракеты и пули. Колено почему-то страшно заболело. Думаю: "Ранили, сволочи", но бежать могу. И со всего размаху - бултых в реку.
   Она встретилась на пути совершенно неожиданно. Мы ее днем перешли; здесь она, оказывается, делает изгиб. Плыву я к противоположному берегу. Пальто мое раздулось поверху, фуражку сорвало и понесло.
   - Хальт, хальт, хальт! - неслось теперь и слева и справа.
   Два фрица заметили меня и чешут из автоматов по реке. А тут еще эти проклятые ракеты. Как взовьется, - я голову в воду. Но долго ли под водой просидишь? Ракета висит дольше... Река эта, под названием Много, не очень широка, но глубина порядочная. Плыть в пальто и сапогах ужасно трудно. Подплыв к противоположному берегу, я не вылез, а пошел водой, в тени кустов. Голову держу над самой поверхностью реки. Один сапог сам снялся: завяз в глинистом дне. Другой я скинул. Хотел сбросить и пальто, но мелькнула хорошая мысль: воткнул палку в глину (она так и осталась в руке, просто забыл кинуть), повесил на нее пальто; планшет с картами и бумагами сунул в грязь и еще ногой для верности затоптал. А сам ползком, ползком, по-пластунски, к кустам.
   Трудно мне было по-пластунски ползти. Живот мешает. Локти сразу заныли. Колено продолжало нестерпимо болеть... Потрогал: крови нет. Стало быть, не ранен.
   Уселся я под кустом, ноги поджал, дышу. А стрельба идет по моему пальто. Как ракета взовьется, так немцы его дырявят. Минуту спустя оно упало в реку и поплыло.
   Сижу под кустом и, верите ли, рассмеялся. Представил себя со стороны: толстый человек, с орденом на гимнастерке, без сапог, без пальто, без фуражки, весь мокрый, скорчился в три погибели.
   Когда выстрелы стихли, я выбрался из-под куста и быстро пошел по полю. Но оказалось, что это вовсе не поле, а срезанный камыш. Вот когда я пожалел о сапогах! Портянки и носки уже через сотню шагов разодрались вдрызг, и ноги, чувствую, поколол и порезал. Но что делать? Иду. Сколько прошел - километр, два? Вижу силуэты каких-то хатенок, а чуть левее скирда пшеницы. Я - к ней. Рядом со скирдой приклад - маленькая скирда. Между ними я и устроился. Соломы надергал, кое-как укрылся, ноги мои, наверное, торчали. Я сразу же уснул, можно сказать, без памяти упал.
   Очнулся я только часа через четыре. Сжался в комок, как в детстве, когда вставать не хочется. Лежу, дрожу от холода, в одной руке пистолет сжимаю, а другой занозы из ног вытягиваю. В карманах у меня были запасные патроны. Я пистолет перезарядил. И все лежу, не решаясь даже выглянуть из-за снопа. Ну, конечно, вспоминаю, как драпал от немцев. Ведь трусость я всегда осуждал...
   Долго я корил себя, а потом стал раздумывать, что делать дальше.
   Тут в шагах пятистах от меня хаты, а в хатах колхозники. Как-то они отнесутся к моему появлению?
   Я партийный работник - человек массовый, человек для людей. Одиночества я никогда не знал, не искал и не нуждался в нем. Я это говорю к тому, что прятаться в одиночку лишь для того, чтобы сохранить себе жизнь, я не мог. Сама мысль об этом была для меня невыносима.
   Но в тот момент я, признаться, растерялся. А тут еще физическая немощь, ноги опухли, кровоточат... уверенности в себе нет.
   Пропел петух. "Так, - думаю, - дело к утру". И вдруг рядом что-то зашуршало, зашевелилось, сноп, которым я прикрылся, дрогнул и упал...
   Я стою на коленях; вцепился в пистолет, держу его перед собой... Уже светлеет, и никого нет. Только куры: ко-ко-ко. Вот ведь какая гадость, как напугали!
   *
   За всю войну я не был так близок к гибели, как в те дни. Внешне я выглядел так, что мог вызвать и жалость и смех. Говорю об этом не стесняясь, думаю, что всякий, кто вот так же, вроде меня, начинал войну, в душе признает, что и у него был момент физического упадка.
   Но вернемся к тому, что происходило со мной. Повторяю: никогда я не был так близок к гибели. Я поддался усталости. Ведь подумать только - я спал чуть ли не четыре часа в этой скирде пшеницы, меня ничего не стоило взять сонного. А в карманах моей гимнастерки были такие документы: партийный билет, удостоверение секретаря обкома, удостоверение члена ЦК КП(б)У, орденская книжка, депутатские билеты Верховного Совета СССР и УССР.
   Итак, на рассвете, когда меня потревожили куры, поблизости не оказалось ни одного живого человека.
   Я поднялся и только собрался шагнуть, как начался минометный обстрел поля; совсем недалеко, метрах в трехстах, завязалась и автоматная перестрелка. Кто с кем дрался - не знаю. Но я уже привык остерегаться всего. Да и глупо было бы с моим жалким пистолетом ввязываться в эту потасовку.
   Я снова лег, зарылся в скирду. А куры вовсю работали, копались возле меня, кудахтали, петухи гордо и независимо кукарекали. Я уже чувствовал к ним ненависть. Мне была известна немецкая страсть к "куркам" и "яйкам". Придут, станут охотиться за белым мясом - и наткнутся.
   Ужасно захотелось покурить. Но я так продрог, что не мог пошевелиться... Папиросы, правда, намокли, спички тоже.
   Стрельба вскоре прекратилась. Я услышал чьи-то шаркающие шаги и кашель, определенно старушечий. Никто не разговаривал, значит, старушка появилась в моей зоне без спутников.
   Она стала звать кур, что-то шептала, ворчала.
   Я вытянул занемевшие ноги, решительно повернулся, отбросил от себя солому и вскочил.
   - Чур, чур, чур! - закричала старушка и замахала руками.
   Увидеть такого дядю было, наверное, страшно - босой, небритый, мокрый, в голове овсюги.
   Она перекрестилась и оцепенела. Я тоже с полминуты молчал, привыкал к свету: утро выдалось солнечное.
   - Слышь, бабуся, - сказал я как мог спокойнее, - не бойся. Я не кусаюсь. Немцы далеко?
   - Та ни, вон село. Воны в сели хлиб да животину грабуют.
   - А у тебя, старая, нет чего перекусить? Может, хлеба кусок? Или молока крынка?
   Говоря с ней, я оглядывался по сторонам; то, что в темноте принимал за хаты, оказалось будками для кур. Сюда, на поле, колхоз вывозил птицу для борьбы с вредителями и построил довольно просторные курятники. Старуха, видимо, была птичницей.
   - Так как же, бабуся, есть у тебя перекусить чего-нибудь для русского солдата?
   - Ничего немае, милый... хиба ж можно так людей пугать?
   - В том лесу тоже немцы? - и я показал на опушку, что начиналась метрах в четырехстах от моей скирды.
   - Всюду нимцы, везде, - сказала она.
   Из-за курятника появился еще один человек. Старик, дряхлый, с длинной зеленоватой бородой. Вокруг шеи у него был повязан башлык.
   - Вот, диду, хлопец, - сказала старуха. - Есть просит.
   Старик исподлобья глянул на меня, ничего не сказал и начал развязывать башлык - долго он его разматывал. Затем вытащил большой ломоть хлеба, шмат сала и так же молча протянул мне, сам же сел на землю. Пока я уплетал, старики, не отрываясь, глядели на меня.
   - Слышь, хлопец, - прервал, наконец, свое молчание старик, - тут шагах, мабуть, в сотне убитый солдат лежит. Шинель на нем, дуже добра шинель. Чем так дрожать, пойди сыми.
   Продолжая жевать, я отрицательно покачал головой.
   Старик вопросительно взглянул на меня:
   - Не нравится? Э-эх!
   Он встал и пошел за ту скирду, где я пролежал ночь и утро. Вернувшись, он притащил грязную и поразительно драную шинелишку.
   - Не хочешь с мертвого, може, моей не побрезгуешь? Бери, хлопец, спасай жизнь.
   Шинель была разодрана чуть не до ворота. Я наступил на полу, разорвал ее до конца. Одну половину накинул на плечи, другую разделил еще надвое, обмотал кусками ноги.
   Старики следили за моими действиями без слов. Я тоже не пытался продолжать разговор. Куда уж мне: зуб на зуб не попадал, руки, ноги - все дрожало. Одежда после вчерашнего купанья еще не обсохла.
   Обмундировавшись таким образом, я поднялся, простился со стариками и поплелся к лесу.
   - Эй, хлопец! - кликнул меня старик.
   Я обернулся.
   - Дай те бог!.. Оружье-то у тебя есть?
   Я утвердительно кивнул.
   - Ну, так раньше, чем помрешь, може, хоть одного нимця приголубишь. Ну, чего стал? Давай-давай, хоть не зря помирай!
   На опушке леса маячили какие-то человеческие фигуры. Думалось, что то русские люди. Очень бы хотелось снова встретиться с лейтенантом, со всей группой, что вчера потерял. Справа, метрах в пятистах, располагалось небольшое село.
   *
   По полю от села бежала девочка, босая, в одном платье. Она бежала во весь дух и кричала:
   - А-а, а-а-а!
   Увидев меня, она резко остановилась шагах в пяти и перестала кричать. Я тоже остановился. Это была маленькая, белобрысая крестьянская девочка лет девяти. Она глядела на меня широко раскрытыми глазами.
   Я шагнул к ней, протянул руку, хотел потрепать по головке. Она отступила на шаг, губы ее дрогнули.
   - Солдатику! - проговорила она, с трудом преодолевая одышку. - Идемо зи мною, ой, солдатику, идемо швыдше! - она вцепилась в мою руку и потащила к селу. - Нимцы мамку топчут, нимцы мамку тянуть. Ой, дядю, ну, пойдем, швыдше!
   Быстро идти я не мог, а девочка хотела, чтобы мы бежали, она продолжала говорить: "Спасите маму".
   Пройдя шагов пятнадцать, я сообразил, что нельзя мне с ней идти, не имею права поддаваться чувству. Я остановился.
   - Ну, чего? - крикнула на меня девочка и дернула мою руку. Потом посмотрела мне в глаза, щеки ее судорожно задергались, она бросила мою руку, побежала обратно к лесу и опять закричала:
   - А-а, а-а-а! - в голосе ее была такая тоска, такое отчаянье, что я рванулся за ней, крикнул:
   - Стой, стой, девочка, идем к маме!
   Но она не оборачивалась. Она бежала так быстро, что мне, с моими изодранными ногами, нечего было и думать ее догонять. Она кричала без передышки, и голосок ее я еще слышал минуты три... Он звучал в моих ушах и на следующий день и через неделю. Я его слышу и сейчас:
   - Солдатику, идемо зи мною!
   *
   На опушке леса, в кустарниках, я увидел трех красноармейцев. У всех троих за плечами висели большие, туго набитые мешки. Вид порядком помятый, но шинели целые, хотя грязные, и сапоги, видать, крепкие.