И вот я снова в седле. Хотя нет на мне гордой крылатой бурки, не звенят о стальное стремя ножны шашки, но я все равно счастлив: перед глазами бойко прядают острые конские уши, в руках привычные ременные поводья.
   Мой буланый меринок оказался с добрым, спокойным нравом, а самое главное — с хорошим четким шагом и ровной нетряской рысью. Ехать на таком коне — одно удовольствие.
   — Выступаем засветло,— предупредил меня командир группы Солдатов.
   — Почему?— спросил я его.
   — Никаких фашистов близко нет.
   Он был с автоматом, на армейском ремне, опоясывающем серый ватник, висел наган в кобуре, пара «лимонок».
   Из леса вышли нестройной, разрозненной толпой, с криком и смехом побрели по серой, твердо укатанной дороге. Стоило кочубеевцам покинуть бикбаевский стан, как из воинского подразделения они превратились в толпу бесшабашных, разношерстно одетых людей, которые плелись кому как вздумается.
   Я предупредил Солдатова, чтобы навел порядок, но он, посмотрев на меня свысока, молвил:
   — Я командир — я и в ответе за все.
   Привыкший к строжайшей на марше дисциплине, к точному, безукоризненному порядку, я был просто ошарашен такой разболтанностью и беспечным ухарством и впервые подумал, что зря пошел с этой ватагой.
   Когда бикбаевцы переходили из Перховского урочища в Валтутинский лес, они шли на марше крепким мобильным ядром, могли быстро развернуться для внезапного боя. Здесь же двигалась отдельными группками беспорядочная толпа, без всякой разведки и боевого охранения.
   Еще до наступления сумерек ввалились шумной гурьбой в какую-то деревню и разбрелись кто куда по хатам. Я остался на улице один, маячил на буланом коне, с сеткой, плотно набитой сеном, привьюченной сзади, поверх кобурчат с овсом. В черной своей фуражке я был как чучело на бахче. Тронув поводья, отъехал несколько шагов, встретил какого-то парня с немецкой винтовкой, спросил тихо:
   — Где командир?
   — А хрен его знает,— ответил он и нырнул в калитку, где уже на всю избу слышались смеющиеся девичьи голоса.
   С малых лет я мечтал быть командиром Красной Армии и стал им в самое тяжелое время войны. Дисциплина, порядок армейский для меня были святым делом, а тут?.. Такая бесшабашность мне и во сне не снилась. Как я пройду с этой оравой двести километров, да еще буду форсировать большаки и железные дороги, проходить мимо вражеских гарнизонов? Тот, кто считает противника и его разведку глупее себя, сам дурак и невежда. Когда подходили к селу, я попробовал сказать младшему лейтенанту, что, прежде чем войти туда, не мешало бы дозор пустить, разведку малую. Он только ухмыльнулся и посмотрел на меня с удивленной, насмешливой отважностью.
   Я был не раз стрелянный. Изведав немало тяжких и горестных утрат, я не мог мириться с разболтанностью и беспечностью.
   Командира Солдатова я нашел в саду под яблоней.
   С хрустом уплетая белый налив, он сунул мне пару яблок и сказал:
   — Слазь с коня.
   — Зачем?
   — Я по улице проедусь. Очень прокатиться на коне хочется!
   Хрустя яблоком, он смотрел на меня такими наивными, яркой голубизны глазами, с такой бесшабашностью, что мне захотелось огреть его концом повода.
   — Коня я тебе не дам...
   — Как не дашь? Командиру?
   — Ты не командир, а барахольщик. Если будешь так идти, сам погибнешь и людей погубишь. Ты кого ведешь? Воинское подразделение или...— у меня все слова застряли в горле.— Пропадать с таким командиром я не хочу. Понял? Будь здоров!
   Натянув поводья, я поднял своего буланого с места в галоп — и был таков.
   — Стой, стой! Слышь! Погоди! Вот чудак!— кричал он мне вослед.
   Проскакав с километр, еле сдержал коня, чувствуя, как еще слаба моя левая рука, как мало у меня сил. Перевел буланого на шаг и заставил себя немного успокоиться. Через полчаса снова был в лагере отряда «Саша».
   Завидев меня издалека, Бикбаев и комиссар поджидали возле большой ели, где стояли шалаши для гостей.
   — В чем дело, почему вернулся?— с беспокойством спросил Бикбаев.
   Я рассказал.
   — Вот губошлепы! А я-то думал...— командир замолчал. На высоком нахмуренном лбу появились глубокие складки морщин.— Ладно, друг, не переживай, пойдешь с гришинцами, и все хорошо будет.
   — Ничего, старший лейтенант, завтра к вечеру снимемся и мы,— обнадежил меня Головачев во время ужина.
   Вслушиваясь в его успокоительные слова, я был благодарен ему за это. Но тревога на сердце все же осталась и уходить из этого отряда не хотелось пуще прежнего.
   Вечером следующего дня мы покинули Балтутинский лес. Маршрут лейтенанта Головачева был проложен в село Кротки, где стоял 5-й батальон гришинского полка. Я был наслышан, что командует этим батальоном, силой свыше тысячи человек, лейтенант Иван Матяш — не менее отважный и смелый, чем сам командир полка Сергей Гришин. Однако ,прежде чем попасть в Кротки к Матяшу, надо было пройти более ста километров, обойти множество вражеских гарнизонов, преодолеть шоссейную дорогу Мстиславль — Орша и в районе станции Темный лес перейти железную дорогу Кричев — Орша. А после Кроток еще одна железка, самая опасная: Кричев — Могилев. На этой магистрали постоянно хозяйничал батальон Матяша, который иногда вынимал одновременно двадцать километров железнодорожного полотна. Естественно, фашисты охраняли ее с удесятеренной силой, и все данные сходились на том, что пройти без боя эти магистрали не удастся. Надо сказать, что лейтенант Головачев вел группу со спокойной, уверенной расчетливостью, и казалось, что предстоящие опасные переходы его нисколько не смущали и не беспокоили. Но тревожное состояние не покидало меня ни на минуту. В одну из ночей, оставив группу, Головачев вместе с Мишей Чугуновым, молодым плечистым крепышом, надолго исчезли. Куда и зачем, я расспрашивать не стал и вместе с другими пытался заснуть, но не смог. Вернулись они часа через три. Миша, пошептавшись о чем-то с командиром, подошел к буланому и стал колдовать в темноте над его ногами.
   — Что случилось?— спросил я.
   — Наматываю ему теплые портянки, чтобы ноги не обморозил...— ответил Миша.
   — Сейчас шоссейку переходить будем,— шепнул мне Терентий Зуев, сорокалетний небольшого роста партизан.
   Грудь моя наполнилась противным ощущением пробудившегося страха. Вспомнились задутые снегом пни, крик лейтенанта Тугова, огненные трассы из черной амбразуры дзота, всплыли тени уходящего прошлого, будто внезапно развиднелись мрачные сумерки. И полезли одна на другую жгучие картинки. Я даже не заметил, когда задержался возле меня Миша Чугунов, взял буланого под уздцы и тихо провел через широкую, пахнущую бензином дорогу. Ночь была прохладная, безоблачная, и ни одного близкого выстрела. Впереди лишь маячили фигуры людей с покачивающимися стволами автоматов. Ликовать и радоваться, однако, было рано. Все еще было впереди.

2

   В район урочища Темного леса подошли без особых приключений, если не считать того, что совершенно случайно встретили на дороге троих наших летчиков — пилота, штурмана и стрелка-радиста. Они летали в Белоруссию, сбросили партизанам груз, и на обратном пути их самолет подбили... Предложение присоединиться к нам они приняли с радостью. Нас теперь стало девять человек: восемь пеших и я, как маяк, на буланом коне.
   Пофыркивая на марше, буланый не только никого не раздражал, а, наоборот, сближал всех. В первый же день штурман Алексей отдал лошади полпайки хлеба. Приносил травку, пучочки листьев. Узнав от Миши Чугунова о моей смоленской одиссее, он отнесся ко мне с дружеским сочувствием, умело и ловко делал перевязки, посыпал раны Катиным ксероформом. При этом тихо всегда напевал арии из классических опер: «Не счесть алмазов в каменных пещерах, не счесть жемчужин в море полуденном, в далекой Индии — чудес...»
   Прислонившись спиной к могучей березе, положив на колени кобуру с пистолетом, Алексей пел негромко, но так, что в душе твоей все переворачивалось.
   Много и славно пел Алексей и в последний день, перед переходом железной дороги.
   Мы сидели в глубине леса у небольшого костра и слушали его бархатный голос. От березы исходил теплый свет, чуть позолоченные солнцем листья легонько дрожали на ветру.
   Накануне ночью мы зашли в село, чтобы запастись продуктами. Сердобольные белерусские женщины принесли нам сала, собрали несколько десятков яиц и усиленно приглашали остаться на дневку. Жили они в глухой деревушке, в стороне от больших дорог, заждались своих, истосковались. Ночью Чугунов с Терентием и штурман Алексей сходили к рельсам, провели разведку и наметили для прохода место. Однако переходить в эту ночь железную дорогу Головачев почему-то не решился.
   — Завтра еще хорошенько разведаем,— сказал он.
   — Мы и сегодня неплохо разведали,— заметил штурман.
   — Там же часовой...
   — Не ждать же, когда он снимется?
   — Надо проскочить без стрельбы...— проговорил Головачев.
   Я понимал, что ему не хочется терять людей понапрасну: меня на коне могли подстрелить одним из первых.
   Весь следующий теплый погожий день мы провели в густом лесу, греясь на ласковом августовском солнце, слушая задушевное пение штурмана Алексея. Сварили яички, поделили поровну харч.
   Хоть и выдался славный солнечный день, время тянулось медленно, да и разные думы горестные одолевали. Редко кто, переходя железку, обходился без потерь. Тем более что стоявший между двумя линиями железных дорог батальон Ивана Матяша не давал фашистам никакого покоя, налетал то там, то здесь, отправляя под откос поезда. Гитлеровцы бесились, подолгу чинили полотно, выставляли усиленную охрану... Все разговоры сводились к тому, что нам уготовит следующая ночь.
   — Надо было вчера же проскочить, да и все! — хмуря широкое, скуластое лицо, проговорил Миша Чугунов. Он сидел и штопал белый шерстяной носок.
   — Так ведь сам вел разведку и доложил, что часовой маячит,— возразил помощник Головачева сержант Семенов, который еще вчера поддержал решение командира отложить переход на сутки, ссылаясь на то, что маловат у них запас хлеба и Бахман почти разут.
   — И сегодня в другом месте будет маячить. Мы с Бахманом прикрыли бы слева, а ты справа. Первый раз, что ли! — Чугунов надвинул козырек серой кепки на высокий выпуклый лоб и, заслонив его от солнечного света, добавил:— Отложили, будто увильнули...
   — Тут уж, коли тебе написано, не увильнешь. Я еще вчера говорил, что не нужно оттягивать, не следовало,— раздельно проговорил штурман Алексей и стал насвистывать какую-то грустную мелодию.
   Я был с ним вполне согласен, по своему опыту знал, что, отложив вчера переход, мы расслабились, утратили боевой настрой.
   На протяжении всего пути — а мы уже шли четыре дня — я ни разу не вмешался в дела командира и не позволил себе давать ему какие-либо советы. Да и не было в том надобности — вел он группу разумно, грамотно, мы шли только ночами. Днем отдыхали. Я слезал с коня и пас его на маленьких травяных полянках. Миша помогал седлать и расседлывать и, если не было поблизости подходящего пня, подсаживал меня в седло. Иногда и буланого мы пасли вместе и вели разные беседы.
   Бывают такие дни, когда кажется, что часовая стрелка будто и не двигается совсем, а скучно застыла на месте. День тянется неимоверно долго и уныло...
   Оружие проверено, вычищено, продукты уложены в вещевые мешки, портянки высушены, дырки на пиджаках и штанах партизанских залатаны, а сна ни в одном глазу. Что делать?
   — Были бы уж на полпути к Кроткам,— не унимается Миша Чугунов.
   — Что верно, то верно,— поддерживает его Терентий и протяжно вздыхает.
   ...К вечеру небо заволокло тучами. В лесу стало пасмурно и неуютно. Запахло дождем и сочными сырыми травами. Такая погода нам была на руку.
   Сумерками, пройдя по лесной наезженной дороге километра два, вышли к полю и встали на перепутье. Один путь вел к линии железной дороги, где намечался переход, другой — в село Глинья. Решили посовещаться. Мне совсем не нравились такие незапланированные остановки.
   Я сполз с коня и отпустил поводья. Взмахивая головой, он стал срывать придорожные колосочки ржи, и я охотно дал ему волю. За эти дни успел привыкнуть к буланому и полюбил его за верную службу. Он провез меня более ста километров, на стоянках тыкался мордой в плечи, тянулся теплыми губами к вещевому мешку, откуда так вкусно пахло ржаным хлебом.
   Я знал, что мне придется расстаться с ним, совсем не подозревая, что произойдет это очень и очень скоро... Переход через магистраль — это еще одно сражение, оттого и тревожно на душе. Храбрость испытывается в делах, в боевой обстановке. Неужели я уже утратил ее? Почему я так беспокойно реагирую на такой пустяк, как остановка, и прислушиваюсь к словам командира.
   — Сказал, нет,— донесся до меня голос лейтенанта Головачева.
   — Хлеба у нас маловато, а идти сорок верст,— возражал сержант Семенов.
   — Ничего. Обойдемся,— ответил Головачев.
   — Как же обойдемся?
   — Сказал — никаких заходов.
   — Бахман, товарищ лейтенант, совсем босой. Подошву веревочкой привязал... натрет ногу на марше и тогда... Мы совсем ненадолго...
   Помощник Головачева упорно настаивал на том, чтобы зайти в село Глинья. Как заинтересованное лицо, его поддерживал Бахман. Лейтенант, на мой взгляд, правильно делал, что не соглашался. Войдет человек в хату, молочка попьет, хлеба попросит, с молодицей пошушукается — и расхолаживается: гаснет воля, увядает собранность.
   — Хорошо. Зайдем на полчаса,— неожиданно сдался Головачев.— Проведем разведку с обоих концов села, соблюдая маскировку, как полагается...
   Я хотел возразить против захода в село, но почему-то промедлил и не сделал этого. Только потом понял, что не уберег молодого командира от непоправимой ошибки.
   Как и многие деревни, Глинья состояла из одной улицы. Развилка дорог, на которой проходило совещание, как раз находилась напротив центра села, обозначившегося в зелени садов темными и мрачноватыми в сумерках крышами хат. Наплывала хмурая, серая ночь. Не светилось ни единого огонька, слышно было, как яростно лают собаки, очевидно, вспугнутые нашими разведчиками.
   Сигналы последовали один за другим, и наша группа в числе четырех человек, с лейтенантом впереди, двинулась через поле к центру села. Я вел буланого в поводу, охотно позволяя ему срывать все, что попадалось в темноте. Мы прошли узким скотопрогонным переулком к низким сараюшкам и остановились перед темными окнами хаты.
   — Привязывайте коня. Зайдем молока попьем,— сказал Головачев.
   Пока я возился у палисада с ременным поводом, захлестывая его за колышек, лейтенант, пошептавшись с летчиком и Терентием, постучался в хату.
   Дверь открыла недовольная нашим визитом пожилая, закутанная в шаль хозяйка.
   Мы поздоровались. Головачев попросил молока и немного хлеба. Хозяйка ничего не ответила, долго возилась с лампой, протирая тряпицей стекло.
   Я не утерпел и спросил о гитлеровцах.
   И снова хозяйка ответила не сразу — покашляла в конец шали, подкрутила фитиль в лампе и только после этого сказала, что фрицы были вчера:
   — С вечера тарахтели мотоциклами.
   — Сколько их было? — поинтересовался Головачев.
   — А кто их знает... гоняли по улице,— ответила она и ушла куда-то за молоком. Принесла горшок, не спеша расставила чашки, потом пошла в чулан за хлебом.
   — На черта мы сюда забрели? — вдруг громко проговорил Терентий.
   Лейтенант наспех выпил молоко и, велев Терентию взять принесенный женщиной хлеб, сказал:
   — Пошли. Спасибо, хозяйка.
   — Чем богаты,— ответила она, не поднимаясь со скамьи.
   Улица встретила нас еще более яростным лаем собак и густой темнотой.
   — Где они, черти? — остановившись посреди улицы, проговорил Головачев и тихонько свистнул.
   Послышался ответный свист. Через минуту из темноты вышли сержант со штурманом Алексеем и Чугунов с Бахманом.
   — Все. Кончай,— приказал командир.
   — Обуви-то еще нет, товарищ лейтенант,— бросил Семенов и, не дойдя до нас шага три, остановился. Сбоку от него темнели фигуры Миши Чугунова и Бахмана. Отдельно стоял Алексей, и я слышал, как он негромко молвил:
   — А я и молочка выпить не успел...
   — Все, говорю, все! — резко произнес лейтенант. И тут раздался леденящий душу выкрик:
   — Рус! Бандит! Рук верх!
   Крик заглушил близкий металлический грохот пулемета и треск автоматов. Свет трассирующих пуль ослепил глаза. Шарахнувшись к сараю, я услышал, как под чьими-то телами затрещали колья плетня, и увидел взметнувшиеся над изгородью фигуры Семенова и Головачева. Я тоже рванулся было за ними, но куда было мне с одной-то рукой! Сбоку от плетня, с крыши небольшого сарая, полого, до самой земли, свисали уложенные на жерди снопы — к ним-то я и кинулся, надеясь, что они помогут мне перелезть через плетень. Ухватившись рукой, я почувствовал, как незакрепленные жерди раздвинулись, провалился и упал на что-то влажное. В нос ударил знакомый запах вяленых листьев табака, и я понял, что лежу в сушилке, где на бревнах были положены жердочки и на них разостланы стебли недавно срезанного самосада. Я втиснулся между жердями и стал зарываться в большие табачные стебли с чуть вялыми листьями.
   А во дворе уже повизгивала динамка ручного фонаря и совсем близко раздался голос фашиста:
   — Лямпа, хосяйка! Шнель! Лямпа!
   В сердце отдается стук солдатских сапог о крылечные ступеньки, бухающе хлопает дверь, мерзко продолжает визжать динамка, слышится голос на русском языке:
   — Господин гауптман, здесь двое убитых и один раненый партизан!
   — О-о-о!
   Вслед за этим возгласом слышна матерщина на исковерканном русском языке, тупой удар, стон и голос Чугунова:
   — Сволочь! Гадина!
   В нескольких шагах от сарая, где я лежал под табачными листьями, происходило нечто чудовищное. Мне казалось, что шныряющие во дворе и на улице фашисты, с фонарями, с зажженной лампой, слышат, как бурно, неистово бьется мое сердце. Мысль работает лихорадочно, опаленно: «Стоит одному из фашистов посветить фонарем или лампой, и я буду готов...»
   — Остальные пежаль окород! — Этот голос раздается совсем рядом, прямо у входа в сушилку. А чуть дальше, во дворе кто-то требовательно произносит: «Найти подводу!»
   Вскоре сквозь скрип колес я различил стон Чугунова, надсадный крик:
   — Отвязывайт беляя лёшадь!
   Это о моем буланке. И опять мерзкий, презрительный голос:
   — Барахло какое-то привьючено...
   И вот затихает дробный стук копыт, скрип тележный... А за стеной мерно жует и протяжно вздыхает корова.
   Ночь. Тишина зловещая, скорбная. Лежу и даже боюсь пошевелиться на табачных шуршащих листьях. Решаю лежать до тех пор, пока не буду убежден, что за огородом и на поле нет засады. Мозг мой разгорячен, подхлестнутое страхом воображение настолько преувеличено, что под каждым плетнем и забором, под снопом ржаным, в каждой борозде и канавке чудится засада. Лежать стало невтерпеж: когда падал между жердями, разбередил руку, повязка увлажнилась, усиливалась боль, и все тело стало неметь от неудобного положения. А как хочется поскорее покинуть это ужасное место! Поднимаюсь, осторожно выглядываю из-под снопа, прислушиваюсь. Выходить на улицу опасаюсь. Судорожно впитываю всем телом темную, стылую тишину. Наконец, крадучись вдоль плетня, прошмыгиваю в огород. Разглядев сбитую из колышков калитку, нащупываю крючок, открываю дверцу, но тут же замираю.
   Сначала явственно услышал шорох, а потом увидел, как у противоположного плетня зашевелились листья кукурузы. Сердце мое будто провалилось куда-то. Прижимаюсь спиной к бревнам сарая, ловлю ртом воздух, которого не хватает. Вынул из чехла нож. Не ахти какое оружие, а с ним почувствовал себя увереннее. Медленно, не отрывая спины от бревен, продвигаюсь к плетню. Если кто и есть в кукурузе, чего он ждет? Отдышался, собрал волю. С финским ножом в руке смело подхожу к плетню, здоровым плечом раздвигаю колья и проскальзываю в переулок, по которому мы вошли в село с лейтенантом Головачевым. Пригнувшись, скорыми шагами иду в поле, сворачиваю на межу. Увидев поставленные на попа ржаные снопы, прячусь за них.
   Над словно вымершим селом Глиньи распласталась молчаливая беззвездная ночь. А в огороде, где я только что обтирал гимнастеркой стену сарая, во весь рост поднялся человек и пошел в моем направлении. Я вдруг сам очутился в засаде с ножом наготове. Он подходит все ближе и ближе. По походке и длинному, до колен, бушлату узнаю партизана.
   — Терентий!
   — Я, товарищ старший лейтенант... Слава богу, что живы!..
   Спрятав нож, спрашиваю:
   — Стало быть, друг от друга шарахались?
   — Выходит, так.
   Отошли метров на четыреста от места встречи, присели под другую кучу ржаных снопов, закурили, жадно затягиваясь.
   — Кто там из наших остался? — спрашивает Терентий.
   — А ты разве не слышал?
   — Слышал, да не разобрать. Туговат на одно ухо после контузии.
   Я пересказал ему все мною слышанное. Он долго молчал, а потом заплакал.
   Я же будто окаменел от пережитого: не проронил ни слезинки, но на душе было невыносимо тяжко.
   Выкурив по цигарке, мы поднялись и направились в условленное место.
   Увидев нас, Головачев обрадованно кинулся навстречу.
   — Двое?
   — Да, двое.
   — Значит, еще троих нет?
   — И не будет.
   Выслушав мой рассказ о случившейся трагедии, он забормотал:
   — Не может быть, не может быть...
   Командир опустил голову. В темноте нельзя было разглядеть его лица. Скрутил цигарку, но тут же швырнул ее под ноги и растоптал.
   Кругом была пасмурная, промозглая тишина. Деревья стояли не шелохнувшись, будто нарисованные.
   — Пошли на то место, где дневали,— проговорил Головачев.— Пока не захороним товарищей и не узнаем, куда увезли раненого Чугунова, никуда отсюда не уйдем,— решительно добавил он.
   Ответом было все то же молчание. Он сказал правильные слова, но слушать их было тягостно. Я понимал, что лейтенант ждет от меня упреков. Не забыл же он случая с младшим лейтенантом Солдатовым? Во мне же все успело перегореть, осталась тягчайшая горечь. Размышляя над случившимся, считал виновным не только Головачева, но и себя. Мог ведь высказать свое мнение, дать товарищеский совет, упредить мягкотелость командира, чтобы избежать этой второй, роковой задержки. Стоило мне вмешаться, подать свой голос, и Головачев, быть может, не уступил бы настойчивой просьбе Семенова и Бахмана зайти в село.
   К месту вчерашней стоянки вернулись за полночь. Выпала холодная августовская роса. Я завернулся в плащ-палатку, которую отдал мне Терентий, и попытался забыться. Но сон не шел. Да и никто не заснул до утра, даже костра не разжигали. Так было горько — не выразить словами. Особенно переживал контуженный в голову пилот, угнетая нас всех своим молчанием и сумрачным видом. Он и до этого мало разговаривал, жалуясь на головные боли, все время спал на остановках, а тут и вовсе впал в уныние.
   На рассвете часовой сообщил, что в лес втягивается большая группа вооруженных людей. Мы забеспокоились, выслали, вперед разведку. Выяснилось, что это возвращается с задания полурота гришинцев из второго батальона. Вел ее капитан Назаров.
   — Чего, лесовички, затаились? Почему нет костра? Хлопцы! А ну живо дровец сухоньких сюда! Старшина!
   — Слушаю, товарищ капитан! — шагнул вперед старшина с автоматом на широченной груди, как бусами, увешанный «лимонками» на поясе.
   — Оружие протереть! Кашу варить! Отдыхать, к переходу железки готовиться! — командовал капитан.
   Деловито засновали по кустам люди, гремя котелками и дисками ручных пулеметов. От молодых голосов и здорового, задорного смеха, без которого не обходится ни одна остановка, лес, казалось, радостно пробудился, зашевелил ветвями, птички появились и весело защебетали.
   Оживился и лейтенант Головачев. Рассказывая капитану о событиях прошедшей ночи, он нисколько себя не щадил.
   — Виноват один я...
   — М-да-а-а, брат...— Рябое лицо капитана, прокопченное у бесконечных партизанских костров, вытянулось и стало еще темнее. Тронув рукой полевые ремни на плечах потертой короткополой кожанки, он снял пилотку с красной звездочкой, отгоняя ею дымок от костра, начавшего набирать силу, заговорил:
   — От случайности не застрахуешься, а вот от глупости...— Капитан снова надел пилотку. Ладно она сидела на его крупной, гладко стриженной голове. Был он высок ростом, с большими жилистыми руками. Широко взмахнув ими, заметил: — Ну, хватит горевать. Готовься для дела.
   — Что ты задумал? — спросил Головачев.
   — Позавтракаем и пойдем в Глинью. Само собой, ребят захороним и о Чугунове что-то разузнаем. Жалко парня, издеваться будут над ним, гады.
   — Пойдем прямо днем? — спросил Головачев.
   — Не ночи же ожидать... Разведаем, конечно. А в случае боя — у нас двенадцать ручных пулеметов и двадцать шесть автоматов. Случись это вчера... Ну да что говорить... Предупреди своих людей и сам подтянись. Не паникуй, у нас еще переход через две железки.
   — Не так страшны железки, как Гришин...
   — Тут я тебя ничем утешить не могу,— ответил капитан.— Полковник законно спросит...
   Наскоро позавтракав, капитан построил группу более чем из тридцати человек, самолично проверил оружие, боеприпасы, пересчитал гранаты. Отдавая предварительный боевой приказ, сказал:
   — Вчера наши ребята из первого батальона плохо провели разведку и нарвались на засаду. Нам предстоит провести глубокую проверку, захоронить убитых товарищей и выяснить судьбу раненого Чугунова.
   Командир обстоятельно разъяснил бойцам, что они должны сделать, чтобы провести операцию без всяких потерь.