Владимир жадно выпил вина и, точно бычок в жару, замотал головой.
   – Насмерть, мать, втюрился!
   – Оно и видно… – отхлебывая вино мелкими глотками, проговорила начавшая пьянеть Зинаида Петровна.
   – Этого нельзя видеть, милая моя мамаша, это надо почувствовать… понять это можно только через сердце! Ты думаешь, я и вправду в кустах ободрался? Соврал, по-кадетски соврал!
   Он рассказал мачехе все начистоту про Марину и сам удивился своей откровенности.
   – Так, значит, это она тебя исхлестала? – пораженная его признанием, переспросила Зинаида Петровна.
   – А я поэтому и влюбился… Понимаешь, мать, честь офицера! Вот я и покрою позор… женитьбой на простой казачке покрою! Иди завтра и решительно сватай… Уговори… иначе…
   Владимир как-то сразу отрезвел и помрачнел. Зинаида Петровна поняла, что Владимир пойдет на все. Она хорошо знала по мужу упрямство Печенеговых. Но знала она и то, как можно укрощать эту породу.
   – Договаривай, Володька, что иначе?
   – Что иначе? Возьму да пульку себе в лобик пущу, – с нарочитым спокойствием проговорил молодой Печенегов. – А ежели сплетни про нее правда, то и того степного беркута тоже подстрелю. Пьяный я, скажешь, а?
   – Не-ет! Ты совсем отрезвел… Ты просто сумасшедший…
   – Нет, мамаша! Я еще не сумасшедший! Я внук Никанора Печенегова, а он через колено бревна ломал. Вот так и я всех через свое колено сломаю…
   – Да ведь не пойдет она за тебя, Володя, и родители не отдадут, – пыталась возразить Зинаида Петровна.
   – Не пойдет?.. Насильно увезу, заставлю обвенчаться.
   – Эх, милый мальчик! Те времена уже проходят, а может, и давно прошли!
   – Для меня они только наступают… Мне сегодня отец много денег дал… Обещал еще и говорит: не жалей, у меня их много… Правда, что у него денег много?
   – Этого я не знаю…
   – Ты все знаешь, только говорить не хочешь… У нас всего много. Не вскакивай, мамаша, сам слышал, о чем вы недавно с отцом беседовали… Я вам не судья… Когда деньги есть, ты человек, а без гроша – саранча, тебя ногами стопчут или на удочку нацепят – и голавлям на приманку… Вот и Маринка, как золотокрылая саранча – на нее все голавлями кидаются, даже Бенка Хевурд губы облизывает… А вот я ничего не пожалею, золотой рыбкой ее сделаю, учителей найму… Посватай, мать, помоги… Ты все можешь… Папаша дурак, что не слушал тебя…
   – А вот ты тоже не слушаешь, – с удивлением и жалостью посматривая на пасынка, сказала Печенегова.
   – Слушаю во всем и сейчас буду слушать. Но в этом не могу, не волен… Так просто все не кончится… Это я нутром чувствую… Если жалеешь, помоги, уладь, ты сумеешь. Прости, устал. Думать пойду…
   Владимир встал, отодвинув стул, пошел к двери. Обернувшись у порога, тыча в пространство пальцем, сказал:
   – Раза три со свистом хлестнула, даже погон слетел… А это… офицерская честь, а?
   Толкнул плечом дверь и вышел, оставив мачеху в одиночестве. Позднее, кутаясь в свой огненный халат, она прокралась к стоявшему на задах флигельку, где жил Кирьяк, и постучала в окошко. Увидев ее, тот ахнул и бросился в сенцы открывать дверь.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

   Тяжело начался для Маринки день, но еще хуже окончился.
   Она не поехала в станицу обычной дорогой, не хотелось встречаться с кем-либо из станичных знакомых, а спустилась в крутой ерик, старое русло Урала, нашла знакомую ей скотопрогонную тропу, заросшую молодым тальником, и свободно пустила Ястреба. Он шел бодрым шагом, обходил мелкие овражки и ямки, позванивая трензелями, срывал на ходу листья и жевал их, мерно стуча копытами по песку, притоптанному степными табунами.
   На тугай надвигался вечер. Тропу загородил старый, гнилой пень осокоря, густо обросший молодыми побегами, по краям его торчали трутовые грибы. Пройдет на водопой табун, растопчет побеги, сломает. Вот так и душу ее надломили сегодня. Кончилось беззаботное детство.
   Домой ехать не хотелось. Про скачки и праздник начнут расспрашивать, а что она может рассказывать? Как встретилась с Печенеговыми? Как драли козла? Об этом и вспоминать-то противно.
   Конь опустился в небольшую лощинку. Трава здесь еще в начале лета была скошена. Теперь лощинка покрылась густой сочной отавой. На пригорке стоял сметанный стог сена, огороженный от скота хворостом и старым талом. Молодой вязничок вцепился корневищами в край песчаного ерика, листья на сильных деревцах скрючились и завяли.
   Вспомнился Родион. Ведь она обещала ему сказать сегодня вечером последнее слово… Где-то он сейчас? Искал, наверное, по всему аулу. После сегодняшнего дня ответ ему дать не трудно. Никто теперь ей не нужен, никто!
   Маринка пустила коня рысью. Когда она вброд переезжала Урал, в воде дрожали вечерние звезды, их отражения то вспыхивали, то гасли на рябоватой поверхности, взбаламученной шумным конским переступом. Ястреб, предчувствуя близость конюшни, отфыркиваясь, галопчиком выскочил на прибрежный яр и по темному, уснувшему переулку подошел к дому.
   Станица еще не спала, ералашными криками и песнями догуливала праздник.
   Маринка спрыгнула с коня, взялась за ручку калитки, но тут же испуганно отпрянула назад. Словно из-под земли перед ней выросла высокая человеческая тень.
   – Вот и дождался, – радостным голосом проговорил Родион.
   Придерживая рукой колотившееся под кофточкой сердце, Маринка прислонилась к тесовой калитке. Торопливой вереницей пробежали в голове мысли.
   – Так насмерть можно напугать, – тихо сказала она, и Родион услышал в ее голосе нежность и ласку.
   – Вы уж не такая робкая, – сказал он. – Я ведь не нарочно…
   – Все-таки… Откройте калитку и заходите.
   Обрадованный ее дружеским тоном, Родион, стараясь не шуметь, открыл калитку. Маринка ввела во двор коня. Около амбара она остановилась и хотела расседлывать коня, но Родион подскочил и быстро отстегнул подпруги. Маринка не протестовала. Уводя коня в денник, на ходу, с прежним дружеским вниманием сказала:
   – На лавочке меня подождите… Там, под вязом. Да вы знаете…
   И опять в словах ее, в звуках голоса Родион ощутил искреннее к нему расположение. Чтобы сдержать волнение, он подошел к вязу, подпрыгнул и ухватился руками за нижний сук, поцарапав о шершавую кору ладонь. Когда сел на скамью, вытирая платком горячее лицо, почувствовал боль и что-то липкое на ладони. Зажал платок в кулаке.
   Маринка подошла, постояла напротив него и смело, близко-близко, почти касаясь его плеча, села рядом. Полушепотом, словно чего-то боясь, сказала:
   – Я не поздоровалась, Родион Матвеич, мы с вами видались днем…
   – Да, день сегодня такой!..
   – Какой же? – встрепенувшись, спросила Маринка.
   – А я и сам не знаю, Марина Петровна! Ей-богу, не знаю, как и назвать… Отец сегодня меня побить собирался, а мне плясать, петь, кричать хочется! Поджидая вас, в церкви побывал, посмотрел, как венчают… Самому венчаться захотелось.
   – Кого же сегодня венчали? – спросила Маринка.
   – А вы разве не знаете?.. Микешка, кучер Тараса Маркеловича, что сегодня в нашей смене скакал, воспитанницу госпожи Печенеговой взял. Но Зинаида Петровна не присутствовала. Говорят, она против этой свадьбы… Бог их разберет! Пара хорошая, я рад за них! Вот видите, я сегодня всему рад и никому не завидую! – улыбаясь, говорил Родион.
   Но Маринка уже плохо его слушала.
   Она оглянулась на дом. На кухне тускло мерцал свет. «Наверное, мать не спит, меня дожидается. Если не слышала, как я приехала, то скоро ляжет и потушит лампу», – с тревожной рассеянностью думала девушка, мысленно представляя себе стоящих под венцом Микешку и счастливую Дашу. «Горьких капель ты подлил мне, Родион Матвеич. Если бы ты знал, как мы с Микешкой, маленькие, на одной печке спали, по полям бегали… А потом уж, подростками, нарочно однажды шиповником пальцы прокололи, к капелькам крови губами приложились, богу поклялись, что поженимся. А выросли… Ну что же, Микеша, прощай, счастья тебе желаю».
   Родион продолжал говорить ей пылкие слова, но они отлетали от Маринки, застывали в воздухе, как дождевые капли на морозе. Не видел он в темноте, как неудержимо катились по щекам девушки солоноватые слезы.
   – Вот так и ждал я вас, спрятавшись в переулке. А как увидел, так и побежал собачонкой вслед, – взволнованно продолжал Родион. – И до утра бы ждал, до самого солнышка!.. Сегодня обещали вы мне ответ дать, дайте, не томите!
   – А ежели вам мой ответ не понравится? Тогда как, Родион Матвеич? – глухим, дрожащим голоском, кусая губы, спросила Маринка.
   – Все равно, какой уж есть! – с отчаянием проговорил Родион и, взмахнув в темноте рукой, добавил: – Лишь бы правда была в этом ответе!
   – Другого я и не скажу… Только не обижайтесь, Родя… Вы мне нравитесь, и любовь мне ваша по душе, за это и приветить вас хочется, ласковое слово сказать… Но у меня к вам любви нету, вот и вся моя правда…
   – Да ведь я это, Мариша, давно знаю!.. Знаю! Только могу крест целовать, что придет и любовь! Чтобы осчастливить вас, я жизни не пожалею!
   – Я верю! – по-прежнему тихо сказала Маринка, чувствуя, что у нее уже не достанет сил сопротивляться дальше. Слишком подавлены были, притуплены горькими обидами ее чувства, слишком горяча и сильна его любовь.
   – Да только за одно ваше слово, Мариша, я готов… – Родион не выдержал и порывисто обнял девушку. Она не отвернулась и не отодвинулась. Забыв все на свете, он стал жарко целовать ее щеки и, почувствовав на них слезы, совсем обезумел от счастья.
   – Еще скажи что-нибудь, – шептал он.
   – Теперь уж, Родя, всякие слова ни к чему, – прижимаясь к нему, проговорила Маринка.
   Все как-то вдруг улеглось, примирилось. Родион Буянов ликовал. Но Маринка продолжала говорить:
   – Бедностью упрекнете, Родион Матвеич, еще дальше оттолкнете… Подушки у меня маленькие, жидкие, приданого один сундучок…
   – Да я вам гору привезу! Вот пустяки-то!
   – Отец не возьмет, и не думайте! Это только у киргизов девушек за калым покупают… А я не… – Маринка запнулась и умолкла.
   – А разве у русских не в обычае помочь невесте купить приданое? – возразил Родион.
   – Это у нас называется кладка. А я ее не хочу! Что нужно, у меня все есть… Ну, а там дома, как угодно, покупайте, это уж дело семейное… Не будем спорить, пойдемте к мамаше, она лучше нас знает…
   Позже, уже в доме, когда разбудили удивленную Анну Степановну, засуетившуюся с самоваром и закуской, Маринка поставила странное условие: венчаться быстро, не позднее следующего воскресенья, только не в городе, как этого хотел жених, а здесь, в станице, днем, с певчими, и чем пышнее свадьба, тем лучше!
   Скорая свадьба Родиона вполне устроила. Но венчаться в глухой станице молодой Буянов не соглашался, да и опасался, что отец воспротивится тому.
   – А об этом уже я с ним сама поговорю, – решительно и твердо заявила Маринка.
   На том и порешили.
   – Как же это так, доченька, – когда ушел жених, вытирая слезы, заговорила Анна Степановна. – Нежданно-негаданно… неужели покинешь нас?
   – Наверное, быть тому, родная моя, – ответила Маринка и, обняв мать, повисла у нее на шее, захлебываясь слезами. Это уже был настоящий конец ее юности и начало новой и тяжкой судьбы.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

   Воскресным утром на берегу ручейка сидели две молодые женщины. Одна из них – молодка Василиса Рубленова, заставившая Муратку рыть ямку в тот день, когда он нашел самородок; другая – Устинья Яранова, светловолосая, с суровым бледноватым лицом, высокая и миловидная, из образованных, как ее считали подруги. Говорили, что прежде она служила учительницей, но волею судьбы и по решению Екатеринбургского суда угодила на четырехлетнюю каторгу, а после освобождения направлена была на поселение в Зарецкий уезд. Говорили, что она дочь бывшего офицера Игнатия Яранова, который «за вредность по службе» был лишен всех прав, получил триста шпицрутенов и на каторге еще двадцать пять кнутов за строптивый характер. Но этот могучий человек претерпел все, отбыл срок, вышел на поселение и женился на «чалдонке». Родилась у них дочь Устинья, получила образование, стала учительницей в доме какого-то высокопоставленного чиновника в городе Екатеринбурге, выжгла этому почтенному отцу семейства глаза какой-то жидкостью и тоже попала на каторгу.
   Недавно агенты Шпака вербовали рабочих и привезли Яранову вместе с Василисой, у которой судьба оказалась не легче, чем у ее подружки. Сейчас Устя, расстелив на коленях робу, штопала ее, а Василиса, присев на камешек у ручья, мыла ноги и горько плакала.
   – Вот не пойду – и все, – смахивая загорелым локтем катившиеся слезы, говорила она.
   – Ну и не ходи. А плачешь-то зачем, дурочка! – откусывая нитку, ласково, со скупой улыбкой на тонких губах ответила Устя, продолжая умело и ловко работать иголкой.
   – А ежели этот рыжеусый опять отошлет меня к кандальникам? – не унималась Василиса. На ее беду, она имела бойкий и веселый характер, сильное, стройное тело и молодое, розовощекое лицо, не дававшее покоя полицейскому уряднику Хаустову.
   Все началось со злосчастного самородка. Вызвали в контору рабочих, спрашивали, как да что, не хотел ли китаец укрыть самородок и не нашли ли там еще золота. Допросить рабочих распорядился инженер Шпак.
   Василису Хаустов тормошил больше всех и наконец, пригрозив каторгой, приказал прийти к нему вымыть полы… Василиса поняла, что за этим скрывалось. Устя ее успокаивала, посмеивалась, как будто не придавая этому никакого значения, хотя сама-то отлично изучила повадки полицейских.
   …Еще когда они прибыли на прииск, их всех позвали в контору урядника, сверили обличие с паспортами и какими-то списками, велели расписаться, а паспорта оставили в конторе. Хоть вроде и не тюрьма, не каторга, а порядки сибирские… Сначала подвергли этой процедуре мужчин, а после, группами, насколько могла вместить канцелярия, туда ввели женщин.
   – Гляди-ка, каких красавиц наловили! По выбору, что ли, – закручивая холеные огненные усы, сытенько улыбаясь, проговорил Хаустов.
   – Мы не рыбки, чтобы нас вылавливать, – сурово и резко ответила Устя. – По своему желанию приехали.
   – Милости просим, рады таким милашкам, только язычок, мадамочка, держите покороче, – снова ухмыльнулся Хаустов, разглядывая Устю мутно-серыми глазами. Потом, нагнувшись, открыл стоявший на полу ящик, вынул папку, перебрал в ней листы и, подняв голову, хмыкнув красным носом, добавил:
   – Старая знакомая!.. Надеюсь, мадам Яранова, кислоту за пазухой не носите? Подумать только, его превосходительство – кислотой!.. Подумать только!
   – Бросьте, господин полицейский, ломать комедию, – прервала его Устя, гневно поджимая губы. – Здесь вам не Витим, не каторга.
   – Господи! Какой невыносимый характер! Не дай такого зла – женой заиметь… пропала головушка… – куражился Хаустов. – А может, объездитесь, мадам?
   – Вряд ли, – отрезала Яранова и вышла из конторы.
   Вместе с Василисой попали они в артель Буланова, обшивали ее, обмывали. Китаец Фан Лян да и сам Буланов, знавшие нелегкую судьбу женщин, старались не посылать их на тяжелые работы. Жилось сносно, и зарабатывали неплохо. Находилось время и для отдыха, не наблюдалось пока особых притеснений и от начальства.
   Однако найденный Муратом самородок перебудоражил весь прииск. Об этой истории с пудовым куском золота шли разные толки. Шушукались тайные агенты, рыскали полицейские, в канцелярию Хаустова тянули то одного рабочего, то другого. Сколько могли откопать самородков? Один, два?.. А может, и больше?
   К ручью, где сидели Устя и Василиса, спустилась Лукерья, невенчаная жена Архипа Буланова, в новом ситцевом сарафане, с красной на подоле оборкой.
   – Моего не видали? – скрестив на груди руки, озабоченно спросила Лукерья.
   – Полчаса тому назад вымыл здесь голову и в контору пошел. Ничего не сказал. Сердитый такой, – оторвавшись от штопки, ответила Устя.
   – Вот черт! Так и знала! Будешь тут сердитый… А ты, Васка, чего нюнишь? – обращаясь к Василисе, спросила Лукерья. Та рассказала и снова заплакала.
   – Архип знает об этом? – Лукерья тряхнула мощными плечами и крепко, по-мужски, выругалась. – Значит, он теперь все заодно припомнит и наделает киселя.
   – А еще что случилось, Луша? – спросила Устя и, воткнув иголку в край заплатки, отложила робу в сторону.
   – Феляна Хаустов в казачью посадил (так называли тогда арестное помещение).
   – Когда же?
   – Ночью. Никто и не слышал… А мой с утра похмелился и дружка искать пошел… Значит, опять накуролесит… Опять придется узлы сматывать, – задумчиво проговорила Лукерья. – А ты, Васка, не хнычь. Наша артель своих обидеть не даст. Вы еще новенькие, порядков не знаете, а у нас так: коли артель приняла, значит, заступаться будет. Сейчас к Фарскову пойду, расскажу ему.
   Лукерья подобрав длинную юбку, скорыми шагами поднялась на пригорок и скрылась за ближайшей землянкой.
   Когда Лукерья вошла, Фарсковы сидели за столом и всей семьей завтракали. Семья была дружная, крепкая. Трое сыновей, молодец к молодцу. Старшему, Никону, было лет под тридцать. Савка и Ларион – еще парни, одному восемнадцать, другому двадцать. Жена Никона Александра, тихая, молчаливая женщина, подавала на стол праздничную еду – мясную лапшу, блины и кашу. Жена Якова Татьяна Агафоновна, крупная, костлявая, еще не старая, помогала снохе.
   Лукерью посадили за стол, но есть она не стала, заговорила об Архипе.
   – Вы бы его, Яков Мироныч, хоть урезонили. Он вас уважает и послушает. Только жить начали, и снова заваруха. Опять на новые места перебирайся. Конешно, жалко Филимошку…
   – Филимошку само собой. Тут на всю артель поклеп, что мы самородок хотели скрыть, – выслушав Лукерью, сказал Яков Миронович, степенно пережевывая сильными челюстями корку хлеба. Лицо у него было широкое, морщинистое, поседевшая борода почти наполовину закрывала могучую грудь. Дальше, до конца завтрака, он не сказал ни слова.
   Лет пятнадцать тому назад Яков Фарсков перебрался в эти края на новые земли, построился, но через год сгорел. Два неурожайных года совсем подорвали и без того тощее хозяйство. К тому времени неподалеку открыли золотые россыпи. Яков подался с семьей искать фарт… С тех пор так и переезжал с прииска на прииск, а фарту все не было. В Кочкарске встретил Архипа Буланова, полюбил его за честность, простоту и неугомонный характер. Так и сжились; артелью нанимались, работали и артелью покидали опротивевшее место.
   После завтрака, расчесав деревянным гребнем скобкой подстриженные волосы, обращаясь к сыновьям, Яков Миронович сказал:
   – Из дому пока не отлучайтесь. Может, понадобитесь. А я пойду нашего атамана поищу…
   – Можно и мне с вами, Яков Мироныч? – спросила Лукерья.
   – Негоже бабам в мужское дело встревать…
   Накинул на плечи поддевку из чертовой кожи и ушел.
   Узнав об исчезновении Фан Ляна, Архип тотчас же пошел на квартиру к Кондрашову, но того не оказалось дома. Зашел в распивочную Мартьянова, выпил косушку водки, поговорил со знакомыми рабочими и решил отправиться прямо в казачью. Пробираясь по ольховым кустарникам к Марфину ручью, он увидел Устю с Василисой. Слезы женщины еще подбавили жару. Освежив лицо холодной водой, он мрачно сказал:
   – Ишь ты, чего захотел, рыжий кот! Погоди, мы тебе так вымоем полы, век не забудешь!
   Не успел Архип пройти сотню шагов, как на той стороне ручья показались двое ребятишек. На голове у них торчали бумажные колпаки, утыканные петушиными перьями. Заметив поднимающегося на пригорок отца, ребята спрятались в кустах. Когда он скрылся за крайней лачугой, мальчики вышли к ручью. Это были сыновья Архипа, девятилетний Егор и семилетний Ванек, крепкие, загорелые, черноглазые, похожие один на другого, как две капли воды. По приказанию матери они шли за родителем по пятам, чтобы в случае беды помочь ему…
   – Куда следуете? – спросила Устя ребятишек. Строгое лицо женщины смягчилось хорошей, умной улыбкой. Она не раз видела этих мальчишек в синих рубашонках, с цыпками на ногах, с облезлыми курносыми носами. Не раз пробовала заговорить, но они, оглядев ее, молча отходили. Сейчас, при встрече лицом к лицу, отступать было некуда, да и видели они из-за кустов, как отец почтительно с этой женщиной разговаривал.
   – Играем, – неохотно ответил старший. Младший, посапывая облупленным носом, мял испачканными пальцами кусок смолы, за поясом у него торчало несколько камышовых стрел, в другой руке он держал баночку из-под ваксы и бренчал ею.
   – Что в баночке-то? – спросила Устя.
   – Гвоздочки, – тронутый ее участливым вопросом, ответил Ванек.
   – Зачем гвоздочки-то? Наконечники для стрел, что ли, мастерить?
   – Ага! – обрадованно подхватил Ванек. – Тольки плохо держутся, отваливаются, Егорка не умеет мастерить, а Мишка умеет.
   – Очень-то умеет твой Мишка! – горделиво сказал Егор. – Ну, пошли, что ли?
   – Погодите! Я вас научу, как это делается.
   Устя взяла у Ванька смолу, разделила ее на части, обволакивая в песчаной земле, скатала несколько шариков. Потом взяла стрелу, нацепила кусок смолы, в середину прикрепила гвоздик, и наконечник вышел на славу. Мало того, попросила куриное перо и достала из кармашка маленький перочинный ножик, при виде которого у мальчиков заблестели глаза. Забыв обо всем, оба присели на корточки, жадно смотря, как руки Усти превращали камышовый стебель в индейскую, с оперением на конце, стрелу.
   – Ишь ты как! Глянь, Егор! – восхищался Ванек.
   Так было положено начало большой дружбе между Устей и этими ребятами. Совместно было изготовлено полдюжины стрел.
   Ванек вертелся у ног молодой женщины, как шустрый котенок, и все время не спускал глаз с перочинного ножика. Устя это видела и тихо улыбалась. Маленький «индеец» не выдержал и робко попросил:
   – Можно ножик в руках подержать?
   – Можно. Почему же нельзя?
   – Эх, ты! – покачал головой Ванек и глубоко вздохнул.
   – Нравится? – спросила Устя.
   – Ага! Ха-арроший!
   – Я могу его тебе подарить… Возьми…
   – Ух ты, бесстыдник! – вмешался старший.
   – Мне? Насовсем? – не обращая внимания на упрек брата, допытывался Ванек.
   – Конечно, насовсем! Как же иначе?
   Ванек уставился на нее черными глазенками, да так пристально, что смутил Устю. Взгляд его спрашивал, умолял, словно говоря: «Ежели ты добрая, так не обманывай маленьких, ежели взаправду подаришь, то ты все равно глупая, коли можешь расстаться с такой драгоценностью…»
   – Бери, бери! – поощрительно улыбаясь, сказала Устя.
   – Пойдем, Егорка, мамка же велела, – пряча в карман подарок, сказал Ванек, торопясь унести чудесную вещицу. Мало ли что могло случиться!..
   – Раз мама велела, надо идти, – подтвердила Устя.
   Ребята поблагодарили новую знакомую, собрали свое вооружение и побежали дальше…
   А отец этих маленьких «индейцев» уже сидел перед Хаустовым в канцелярии полицейского участка и вел такой разговор:
   – Ты меня, господин урядник, не гони, нужно будет, я сам уйду. Отпусти моего дружка, и я спокойно удалюсь.
   – Не могу беззакония творить, понимаешь? Русским языком тебе говорю, что твой китаеза будет выслан по этапу!..
   – За что?
   – Это тебя не касаемо! Будешь дебоширить, и тебя направим, – отрезал Хаустов.
   – Мне ты не грози! Господи боже мой! Ты же знаешь, что я ничего не боюсь! Сниму артель и уйду.
   – А захочет ли артель за тобой пойти?
   – А ты потом посмотришь… Я, брат, и девок своих за собой уведу… Ты что думал, что так и будут к тебе ходить, а ты ими станешь пол подтирать? Прошли те времена, урядник… Зачем рабочего избили и в каталажку посадили? Думаете, самородок хотел скрыть? А ежели бы он тебе попался, ты бы его что… другим подарил?
   – Замолчи, Буланов, а то стражников позову, – пригрозил Хаустов.
   – Зови, милый, зови… А я всю артель позову! Пусть посмотрят, как вы китайца неповинного разделали. Не пройдет!
   Буланов помахал пальцем и встал.
   – Значит, бунтовать? Ты смутьян давно известный… Гляди, поосторожней!..
   – Злишь ты меня, Хаустов, своими угрозами, так злишь, даже смешно смотреть на тебя… Я тебе угрожать не буду. А сделаю, как сказал. Подам телеграмму окружному инженеру, про твои бесчинства расскажу, про бабские шашни и прочее… Да и управляющий Тарас по головке вас не погладит. Ему работа нужна, а вы мешаете, безобразничать начинаете… Не пройдет!
   Взбешенный Хаустов вскочил, хотел что-то предпринять, но, увидев в открытое окно крупную, сутулую фигуру Якова Фарскова и других рабочих, снова сел и приказал Архипу освободить помещение.
   Буланов вышел, коротко рассказал Фарскову и рабочим, в чем дело, и отошел с приятелем в сторонку.
   – Надо, Яков Мироныч, народ собирать, – сказал Архип. – Не допустим, чтобы они над нашим товарищем измывались. Освободим и жалобу напишем окружному инженеру.
   – Кого собирать-то? – угрюмо заявил Фарсков. – Народ-то давно у шахты толчется, тебя ждет.
   – Ну, тогда пошли.
   Остальное все произошло так: рабочие, женщины, ребятишки, в том числе и два «индейца» со стрелами, всего свыше двухсот человек, хлынули к казачьей. Увидев враждебно настроенную толпу, Хаустов скрылся, а стражники не оказали никакого сопротивления. По требованию Архипа Буланова открыли арестное помещение и выпустили избитого Фан Ляна. Буланов обнял его, уговорил людей разойтись и повел друга к себе. Фан Лян жид рядом с ним, в общей мазанке, но харчевался у Булановых. Но на этом не закончились события престольного праздника.