Неожиданно со свистом пролетело несколько камней и шлепнулось близ Суханова.
   - Управляющего бьют! - крикнул кто-то совсем неподалеку от Суханова. Голос показался Тарасу Маркеловичу очень и очень знакомым, но он так и не вспомнил, кому он принадлежал... Щелкнуло несколько револьверных выстрелов. Тарас Маркелович охнул, схватился за грудь, шагнул вперед и медленно повалился на землю. Он уже не слышал, как его поднимали, несли на руках в контору, не видел, как запылали новые постройки обогатительной фабрики, зажженные неизвестными лицами. Умер он, не приходя в сознание.
   Огонь пожирал Родниковскую шахту: наземные постройки были сооружены из сухого соснового леса, привезенного в Оренбургские степи за тысячи верст. По поселку стелился едкий дым, пахло смолой. Петр Эммануилович Шпак распоряжался на прииске теперь уже как полновластный хозяин. В Зарецк был послан нарочный. Петр Эммануилович извещал господина Хевурда о несчастье и просил от имени хозяина Ивана Александровича Степанова солидного кредита. Всю ночь на прииске шли аресты.
   Печенегов в новой должности начальника приисковой охраны вместе с урядником Хаустовым схватили Якова Фарскова с сыновьями. Вместо Архипа Буланова жену его Лукерью. Их ребятишки "арестовались" добровольно оторвать их от матери не было никакой возможности. Они царапались, пинали стражников ногами, поднимали крик на весь поселок. Их взяли вместе с матерью.
   Буланову и Фан Ляну удалось скрыться.
   Всего было арестовано тридцать человек. Убийство управляющего и поджог шахты, попытка разгромить продуктовые склады - все было свалено на забастовщиков, На самом же деле в группе факельщиков были бандиты-спиртоносы, подкупленные Шпаком через Печенегова и Мартьянова. Они пытались спровоцировать рабочих, но Кондрашов и Буланов узнали об этом заранее и предупредили товарищей. На ночное шествие никто из забастовщиков не вышел.
   Шпак пока достиг своей цели. Богатство золотых приисков можно было черпать теперь, не оглядываясь. Печальный конец братьев Степановых приближался.
   На следующий после пожара день Шпак вызвал в контору Василия Кондрашова и коротко сказал:
   - Господин Кондрашов, можете считать себя уволенным.
   - Это что же, по случаю убийства Тараса Маркеловича? - усмехаясь, спросил Василий. - А нет ли на меня каких-либо по этому делу подозрений, господин инженер?
   - Да, к сожалению, у нас только одни подозрения и никаких фактов, господин Кондрашов! Кстати, вы там дамочку пристроили, так она тоже уволена. Прошу передать!.. Такие люди нас не устраивают...
   - Она, значит, тоже по подозрению? - едко спросил Василий.
   - Я занят! Прошу! - Шпак показал рукой на дверь.
   - Разумеется, хлопот у вас много. Но могло быть и больше...
   - Что вы хотите сказать?
   - Меня весьма огорчает и удивляет, почему и ко мне не пожаловали ночные разбойнички.
   - Убирайтесь вон! - не выдержал Шпак. - А то я...
   - Стражников позовете?.. Вот этого-то вы и не сделаете!
   - Сделаю! - хватаясь за колокольчик, крикнул Шпак, сотрясаясь от злости.
   - Скверные у вас нервы, господин инженер, полечиться следует... Арестовать меня, пристегнуть к забастовке или к убийству Тараса Маркеловича вам не выгодно. При допросе опытный следователь из моих показаний может сделать самые неожиданные выводы по отношению к господам Шпаку и Печенегову... У него спирт и краденое золото, у вас нелады с бывшим управляющим по поводу строительства фабрики на пустом месте, плачевные дела с деньгами, а тут еще и всю стройку как ветром сдуло... Любопытнейший материал для хорошего следователя, как вы думаете?
   - Что вам угодно от меня? - Желтое от бессонницы лицо Шпака покрылось багровыми пятнами и стало похоже на сморщенную недозрелую дыню.
   - Дайте немного подумать.
   - Вас устроят пять тысяч? Берите и убирайтесь...
   Шпак рывком достал деньги, его еще не покинула присущая ему наглость. Он был убежден, что все продается и все покупается.
   Кондрашов шагнул к нему, не сильно, но хлестко, с расчетом, ударил его по щеке и, взяв со стола колокольчик, зажал его в кулаке. Шпак отскочил в угол и прижался спиной к денежному ящику. Глаза его налились кровью, расширились, и казалось, что они вот-вот вылетят из орбит и шлепнутся на пол...
   - Слушайте, вы, негодяй, сейчас же распорядитесь освободить всех арестованных рабочих. Вы же отлично знаете, что они ни в чем не виноваты! Какая мать родила такое подлое существо, как вы! Ведь когда-то она ласкала вас, как всякая мать, восхищалась своим мальчуганом, надеялась, что из вас выйдет человек! А вы кем стали?.. Да, собственно, кому я говорю!
   Василий безнадежно махнул рукой, глухо звякнул зажатым в руке колокольчиком.
   - Теперь вы сами ходячий труп!..
   - Я... труп? - хрипло повторил Шпак, продолжая искать в карманах забытый дома револьвер.
   - Да! Смердящий! Скоро сюда прибудет Доменов, вы его помните? Тарас Маркелович успел написать ему о всех ваших деяниях... Тот хищник покрупнее, чем вы. Он вас проглотит, заставит отчет дать, а потом велит застрелиться... Но это уж ваше дело. Грызитесь одни... А пока освободите рабочих, и тогда я уеду. Для вас это выгодно!
   - Не знал я, что вы такой... Ладно... Рабочих освободят... Обещаю вам.
   Шпак правой рукой поглаживал обожженную ударом щеку, а левой держался за сердце. Напоминанием о Доменове бухгалтер сразил его окончательно.
   - Теперь будете знать. Может быть, еще встретимся...
   У порога Василий обернулся и добавил:
   - Не вздумайте только послать на меня ночного охотника, как на Суханова. Весь материал о ваших делах я послал верному человеку. В случае чего пригодится для одной смелой газеты...
   Кондрашов вышел и прикрыл плотно дверь, не то забыв в руке, не то сознательно унося с собой настольный колокольчик... А Шпак, опомнившись, шарил под бумагами, искал его и, нигде не найдя, долго сидел, взявшись руками за голову. Оставаться на прииске ему было страшно. Перед окнами вяло дымилась, дотлевала Родниковская шахта. Шпаку мерещился огонь, треск падающих стропил, грозная, беспощадная фигура Авдея Доменова, пьяное опухшее лицо Ивана Степанова и лежащий на лавке в казачьей в ожидании следователей Тарас Суханов, спокойный и суровый, как возмездие. Голова инженера опускалась все ниже и ниже, пока, покачнувшись, не упала на стол. Так он просидел до полудня. Опомнившись, вскочил, заметался по кабинету. Вызвал урядника Хаустова и велел немедленно арестовать бухгалтера, а всех остальных освободить... Но через полчаса одумался и приказал с освобождением забастовщиков подождать. Хаустов только пожимал плечами, сам порядочно трусил и во всем подчинялся новому управляющему. Так или иначе, большую половину жалованья уряднику платила контора по особо предусмотренной секретной статье... Однако бухгалтера стражники так и не нашли...
   - Выпустить тогда всех, - снова приказал Шпак.
   - Нет, все-таки надо начальства дождаться, - возразил на этот раз Хаустов. - Как бы чего не вышло!..
   - К черту твое начальство! - взбешенно закричал Шпак. - Люди работать должны... Попозже я сам укажу, кого взять, а то нахватал без разбора, даже ребятишек приволок, дурак! Сейчас же выпустить!
   Хаустов понимал, что инженер теперь самое высокое начальство на прииске, и спорить не стал. Всех арестованных немедленно освободили. Смущенные неожиданным распоряжением начальства и убийством управляющего, многие шахтеры притихли и на другой день вышли на работу. Некоторые, однако, потребовали расчета и покинули прииск. На них-то, по совету Шпака, следователи свалили в своих протоколах все беды.
   Тараса Маркеловича похоронили на небольшом пригорке за Марфиным ручьем.
   Когда провожали в последний путь старика, больше всех плакала Даша. Тарас Маркелович относился к ней, как к родной дочери.
   Микешку после похорон тут же рассчитали и поселили в семейный барак, в крохотную комнатушку, и то только потому, что он нанялся рабочим и с утра до ночи возил тачки с породой. Беременная Даша стала брать в стирку белье и тоже кое-что зарабатывала.
   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
   В верховьях небольшой степной реки Бурти, у подножия невысоких гор, расположились две отдельные юрты. Туда-то рано утром и привел Тулеген Петра Николаевича.
   Остановив усталого Ястреба, Петр Николаевич медленно слез с седла. Отдав Тулегену чумбур, размял затекшие ноги и, косясь на закрытую дверь в юрту, стал топтаться около дымящегося очага, где ленивенько тлел кизяк. От долгой и быстрой езды у Петра Николаевича ныло все тело, шумело в голове от больших, тяжелых раздумий. Чувство сердечной боли не притупилось. Одолевала нехорошая мысль, где спит Маринка: в "его" юрте или там, где Камшат? Эта жгучая неотвязчивая мысль заставила его так страдать, что хотелось плакать, кричать... "Распахнуть дверь, войти, поднять плеть и по голым плечам, да так, чтобы свистела ременная нагайка..." Но вспомнил умные, строгие глаза дочери и разжал пальцы. Не поднимется на нее рука. Никогда не поднималась она ни на жену, ни на детей.
   Тулеген, привязав лошадей, подошел и, по-хозяйски открыв дверь, вошел в юрту. Он что-то тихо сказал, но Петр Николаевич слов не разобрал, лишь услышал сдавленный выкрик, заставивший его вздрогнуть. Скрипнула дверь. Высунувшись из нее, Тулеген позвал:
   - Иди, Петька, ничего!..
   Петр Николаевич с трудом перенес отяжелевшие ноги через порог, вошел и остановился посреди юрты. На разостланные ковры и кошмы через открытый верх падал утренний свет. Около сдвинутой тростниковой ширмы, забыв прикрыть смуглые плечи, сидела Маринка и, торопливо перебирая пальцами, заплетала косу. Во всех ее движениях чувствовалось напряжение и готовность к упорному сопротивлению. Она не успела или не захотела прикрыть одеялом и ширмой две измятые подушки, тесно прижавшиеся розовыми наволочками. Похудевшее лицо дочери поразило Петра Николаевича странным и удивительным спокойствием. Только вид чистых, ясных глаз кольнул отца своим напряженным блеском. Петр Николаевич заметил, что дочь его в пестрых, с синими цветочками шальварах. Таких шальвар у дочери прежде не было... Все здесь было чужое, далекое, и дочь, молча сидевшая с опущенной головой, тоже показалась чужой.
   - Ну, здравствуй, шутница, - опускаясь на ковер, сказал Петр Николаевич.
   - Здравствуйте, тятя, - ответила Маринка и смело посмотрела на отца, выдерживая его взгляд. - Прощать аль проклинать приехали, тятя? Говорите сразу... Меня еще раз простите... такая уж я... А нет, бог с вами.
   - С законным браком поздравить приехал, там не удалось, может, тут... Меня теперь все поздравляют. - Петр Николаевич улыбнулся горько и опустил голову.
   Тулеген присел рядом с Петром Николаевичем и сторожил ястребиными глазами каждое его движение.
   - Кто все-то?
   - Сама знаешь...
   - Кого же вы так испугались? Спиридона Лучевникова? Так он сноху хотел полюбовницей сделать, вся станица знает... Им что же, станичным, легче было бы, ежели бы я вот на этой косе удавилась?
   - Им не знаю, нам с матерью легше...
   - Раз уж так, что ж... считайте, что я мертвая...
   - Кабы так!.. - вздохнул Петр Николаевич. - Ты хоть бы приоделась аль уж стыд совсем потеряла?
   Маринка передернулась, словно ее укололи чем-то острым. Поднялась и задернула ширму.
   ...Всю эту педелю ее не покидало чувство свободы и счастья. Оно жгло ее, пьянило.
   Утром, когда из-за Уральских гор поднималось ласковое сентябрьское солнце, Маринка с Кодаром спускались к реке, умывались холодной водой, доставали наполненную трепещущей рыбой морду, вытряхивали улов на примятую траву, собирали и несли к разожженному Тулегеном костру, где готовили завтрак. После завтрака Маринка садилась шить котфочку, а Кодар за низеньким столом делал для будущих ковров рисунки. Чаще всего он изображал на них степь. Здесь были и длинногривые кони, пасущиеся в золотистом ковыле, гурты скота, стоящие в полуденную жару в мутной воде степного лимана, отары курдючных овец, утопающих в разноцветной траве, с полуголым пастушонком в одних кожаных шароварах.
   Несколько дней назад он нарисовал коршуна, камнем падающего на притаившуюся в траве птичку. Птичка сжалась в комочек; казалось, что даже травинки дрожат, встревоженные сильным биением маленького птичьего сердца... Этот рисунок напомнил Маринке ее судьбу.
   - Значит, это я? - опускаясь рядом с ним на колени, сдерживая учащенное дыхание, тихо спросила она и, кивнув темными глазами на коршуна, добавила: - А это ты?
   - Правильно, ты - птичка... но меня тут нет, - загадочно улыбаясь, сказал Кодар.
   - Ты коршун, ты! - протестующе, с обидой крикнула она. Ей даже страшно стало в эту минуту. А Кодар как ни в чем не бывало улыбался. Глаза его светились радостью.
   - Значит, я птичка, меня терзать, щипать можно? Ну, не-ет! - Маринка протянула руку к рисунку, чтобы смять, разорвать его на мелкие клочки...
   Кодар поймал ее за кисть руки и бережно отвел.
   - Кодара тут нет, - твердо проговорил он. Переменив карандаш, он быстрыми движениями набросал контур всадника на косматом коне. Маринка увидела, как оживала знакомая фигура коня и всадника с приложенным к плечу ружьем... Она и раньше заметила белое пятно на рисунке, окруженное высокими травами. Теперь оно запомнилось и ожило.
   - Это настоящий Кодар или нет? - не выпуская ее руки, спросил он.
   Маринка уронила голову к нему на колени и закрыла глаза. Чувствовала, как он гладил ее волосы и легонько сжимал горячую руку. Это был настоящий Кодар, который любил ее.
   ...И вот теперь приехал ее родной отец. Из-за того что она бежала от постылых буяновских ласк, которые отвергло ее сердце, он хочет видеть дочь свою мертвой, в гробу, во имя того, чтобы станичные сплетницы и бородатые казаки не называли ее басурманкой, блудницей, нарушившей их традиции.
   - Ну что ж, тятя, может, я и стыд потеряла, может, и большой грех взяла на свою душу, бог пусть сам рассудит, - шурша за тростниковой ширмой платьем, заговорила Маринка.
   - Ты семью оскорбила, мужа! Это как?
   - Повинилась!.. Ежели надо за это казнить, казните, но туда я уже не вернусь, не-ет! Говорила ему, что не люблю, хотела, старалась... А он в первую же ночь стал Кодаром попрекать, сознайся, говорит, а то хуже будет... Поймите вы меня, тятенька, миленький, как же мне было... Я тогда в саду удавиться хотела! - доносился из-за ширмы всхлипывающий Маринкин голос. У Петра Николаевича сердце разрывалось на части.
   - Зачем же шла? Кто тебя гнал?
   - Все, кроме вас! Проходу не давали, липли, приставали, про Кодара сплетничали! Пусть теперь говорят! Что правда, то правда! Вы как хотите, а теперь я его жена, назло всем детей нарожу!
   - Ты жена своего законного мужа. Он тебя через полицию...
   - Не думаю, чтобы Родион был такой дурак... Может, его папаша?.. Пусть приедет, я сама с ним поговорю... Я ему расскажу, что меня перевели в татарскую веру. Вера другая, значит, и закон другой.
   - Марина, как ты можешь шутить? Ты что же, хочешь, чтобы я тебя своей дочерью не считал? - взволнованно, с болью в голосе говорил отец.
   - Не шучу! Какие тут шутки, коли полицией грозятся! А помните, вы мне сами рассказывали, как казаки привозили полонянок из Хивы: попы сначала крестили их, а потом венчали, а писарь Важенин по сей день на крещеной татарке женат... Вы сами тоже не знаю на кого похожи, а я вся в вас, такая же черномазая и упрямая. Что же теперь будем делать?.. Вешаться аль топиться я, тятя, раздумала, жить хочу... Как мне тут хорошо! Как привольно! Если бы вы знали!
   - Вижу. Ты хоть о матери-то вспомни, - с примирительными в голосе нотками задумчиво проговорил Петр Николаевич.
   Он понял, что все кончено и ничего изменить нельзя. Теперь уже думал об Анне Степановне. Сильно сдала она и очень страдала.
   - А я о ней, тятя, каждый день богу молюсь...
   - Еще не разучилась молиться-то?
   - Молюсь... по привычке... Хоть дядя Василий и говорил, что никакого бога нет, попы его выдумали... Наверное, и на самом деле так... Уж как я ни молилась, как ни просила его помочь мне в моих девичьих делах, все выходило так, будто я какая отверженная. Теперь-то уж, если и есть он, слушать меня не станет. Магомета буду просить...
   Тулеген не выдержал и залился веселым, трескучим смехом. Поглаживая клинышек бородки, сказал:
   - Какой, Петька, у тебя дочка! Ай-яй! Джигит!
   - Плохо учил!.. - не то в укор дочери, не то в свое осуждение проговорил Петр Николаевич. - Слушать ее - так и сам...
   - Уж признайтесь, сами-то тоже над попами подсмеивались... Я вас слушала, теперь вы меня послушайте, - перебила Маринка. - Любила вас и люблю по-прежнему. Маме скажите, что у меня за нее тоже сердце болит.
   Маринка вышла из-за ширмы, гордая и красивая. На ней была розовая кофточка и длинная синяя юбка. Скрестив на груди руки, она с тихой грустью продолжала:
   - Может, когда вы приедете и все ей расскажете, простит и она меня. А если захочет, привезите ее сюда...
   - Мать больна, - не поднимая головы, сказал Петр Николаевич. - А когда узнает все, наверное, не встанет совсем.
   - Ладно, тогда я сама приеду, - часто моргая глазами, сказала Маринка. - Можно мне приехать к вам?..
   - Там видно будет, - неопределенно ответил отец и тут же спросил, где прячется Кодар, почему он боится его...
   - Он не прячется, - вступилась Маринка. - В город уехал, скоро должен быть.
   Отказавшись от еды, Петр Николаевич сухо простился с дочерью. Так и не повидав Кодара, уехал. Видел и понимал Лигостаев, что дочь вернуть уже нельзя. Сердце волю почуяло, ни на что ее теперь не променяет... Правду сказала она и насчет полонянок, и насчет попов, и насчет крещеной татарки. Все было, чего греха таить... Велик, наверное, и ее грех? "Мне ли судить?" - отъезжая от аула, спрашивал себя Петр. Именно это угнетало его с той самой минуты, когда узнал о побеге Маринки. Он был ошеломлен, подавлен ее поступком, но в то же время знал, что осудить дочь не в силах. Вел он себя в то утро странно, словно не отец, а гость посторонний... К затеянной буяновской родней погоне, с привлечением полиции, отнесся неодобрительно, да и дом зятя покинул слишком поспешно.
   - Ты, сваток, будто рад нашему позору, - бредя по коридору, прозорливо кинул на прощание Матвей Буянов. - Ах, грехи, грехи! - тормоша всклокоченную голову, завывал сват.
   - Ее грех велик, а мой, отцовский?.. - Сдавив стременами конские бока, пустил коня наметом. На твердом степном шляху хлестко гудели подковы, ветер свистел в сухом ковыле. Перед тугаем поехал шагом - от самого себя все равно не ускачешь - куда ты, туда и твои грехи... А за ним был такой, что даже на исповеди от бога утаил... Сутуло горбясь в седле, Петр гнал прочь нахлынувшие воспоминания, и чем быстрей приближался тугай, тем тоскливей становилось на душе. Сумерками наплывал прибрежный лес. Под ногами утомленного коня, рысцой сбежавшего с пригорка, густо зашуршал влажный осенний лист. На обнаженных сучьях кряжистых осокорей и ветел чернели клочья гнезд и стаи голосистых галок. Где-то тут, совсем близко, под старой, дуплистой ветлой, и его, Петра Лигостаева, незримый, но памятный грех... Здесь весной прошлого года последний раз встретил Липку Лучевникову. Она рвала на песчанике сочные столбунцы, а он коней путать привел. Не сама ли она подстроила эту встречу?.. Тянулось это годов пять. Привез он тогда овдовевшей Олимпиаде мужнину казачью справу. Все началось с обоюдной горести, с чарки поминальной, с бесед душевных, а как кончилось? Чем скорей подрастали дети, тем стыдней было смотреть им в глаза. Какой уж тут суд! Рванул коня и снова поднял галопом, клонясь к передней луке, скакал до самого брода, знал, что нечем ему обрадовать мать Маринки, жену свою кровную, Анну Степановну.
   Дома, когда рассказал о Маринке, Анна Степановна ахнула, упала на подушку с перекошенным лицом, да так и застыла в параличе. Больше недели, как немая, мычала и покачивала головой, а там ей и совсем стало плохо. Пришлось сообщить Маринке. Поникла она своей гордой, красивой головой, корила себя за все большие и малые грехи, упросила Кодара перекочевать на старое место, ближе к станице, ближе к умирающей матери.
   Пришла к ней Маринка и долго стояла на коленях около больной. Сжималось сердце от гнетущей тоски и боли, а слез не было, словно давно их выплакала... Сноха Стешка смотрела на нее, как на прокаженную. Невыносимо стало оставаться в доме, голову негде приклонить. Зло, грубыми словами корил ее в письмах брат Гаврюшка. Не выдержала, ушла в аул. Но каждый день приходила оттуда к матери. Кодар провожал до берега и дожидался в кустах ее возвращения. Так продолжалось почти месяц.
   То ласкова была Маринка к Кодару, то молчалива и холодна как лед. И вот однажды будто солнечный луч коснулся и начал растапливать ее оледенелую душу. Скоро она должна была стать матерью.
   ГЛАВА СОРОКОВАЯ
   Владимир Печенегов, узнав, что Маринка убежала от мужа, после недельного пьянства, зайдя к мачехе, сказал:
   - Слыхала про невестушку, а?
   - Немножко, - сухо ответила Зинаида Петровна, хотя в действительности знала все подробности.
   - Это непостижимо! В первую же ночь у муженька вытянули из постели жену. Да он что - пигмей, а? Но она-то! - Владимир, шагая по комнате, размахивал руками и хлопал себя по бедрам. - Ее теперь без церемоний можно...
   - Перестань, Володя. Она, миленький мой, уже другому досталась, сокрушенно вздыхая, сказала Зинаида Петровна. Она не могла забыть Кодара, ревновала и злилась.
   - Кому другому?
   - Ему и досталась... Забыл, что ли?
   - Тому конокраду? Ну это уж совсем противоестественно! Я бы на месте мужа поехал и забрал на всех законных основаниях...
   - Скажи спасибо, что с тобой не случилось это.
   - Ну, уж извините! Я не такой!
   - Володя, замолчи, тошно слушать... Получил плетью и помалкивай.
   Зинаида Петровна, охваченная мстительным чувством, задела его за живое.
   - Ничего, я свое возьму! - Владимир хрустнул трубкой, разломив ее пополам, швырнул в угол, повернулся и ушел.
   - Весь в папашу, бешеный! - крикнула вдогонку Зинаида Петровна.
   Она сразу же раскаялась в неосторожных словах, но было уже поздно.
   Полчаса спустя Владимир сидел у Кирьяка во флигеле и пил рюмку за рюмкой. Вскакивая, бегал по комнате из угла в угол, возбужденно, со злобой говорил:
   - Я офицер! Дворянин! А меня... Если товарищи узнают, что Печенегов был бит простой деревенской девкой!.. Душа моя отмщения жаждет!..
   - На дуэль, что ли, хочешь вызвать? - насмешливо спросил Кирьяк. Тебе, батенька мой, пора в полк ехать, хватит!..
   - Нет! Я должен одно дело совершить!
   - Оставь, сам же виноват... Давай-ка, Володенька, другое совершим: заложим в кошевочку пару вороных, да на Урал рыбку ловить... Привольно! Казачков с бредешком пригласим. Кутнем последний разок, да и с богом в Оренбург. Я тебя до Зарецка провожу... А про эту девицу забудь. С такой, брат, хлопот много. А хороша! Слов нет, хороша! На коня сядет, будто дева Орлеанская... Да и он ей под пару, хоть и басурман... Раньше, брат, за такие дела ему бы голову отрубили, а ей подолец на голову завязали да высекли... Но теперь другие времена. Захотела - и сбежала от мужа, и ничего не поделаешь...
   - Ну ладно... рыбачить так рыбачить!.. Зови Афоньку-Козу, он места знает и бредень притащит, - согласился Владимир. - Только имей в виду, я все равно что-нибудь придумаю.
   - Ты мастер на выдумки... Помню, как жеребят таврил каленым железом, когда они тебя на землю сбрасывали, кошкам хвосты рубил клиночком. Такой забавник!.. Но она-то не кошка, смотри! Давай собираться...
   - Я из нее русалку сделаю, - гаденько улыбаясь, проговорил Владимир и ушел.
   После обеда запрягли лошадей, наложили в кузов тарантаса вина, закусок и поехали к устью реки Бурти, впадающей верстах в пяти от станицы в Урал. На этом месте ежегодно за счет казны строился деревянный мост. За проезд взималась особая плата. Вместе со сторожами Афонька соорудил в устье Бурти городьбу, ловил рыбу и снабжал ею всю семью и Гордея Севастьяновича. На рыбалку Афонька собирался с большой охотой. Починив бредень, он свалил его в лодку и поплыл к мосту. Гремя сапогами, поднялся по крутой дорожке, чтобы захватить моток веревок в сторожевой будке, и неожиданно лицом к лицу встретился с Маринкой.
   На мосту никого не было. Двое сторожей и молодой казачонок суетились около лодки.
   - А, дева Мария! - загораживая дорогу, проговорил Афонька. Нагловатыми, бесстыжими глазами он ощупывал Маринку с ног до головы.
   Маринка хотела молча обойти его, но он, растопырив руки, шагнул в ту же сторону.
   - Ходу нет, денежки платить надо.
   - Не дури, - поправляя на плечах пуховый платок, сказала Маринка.
   - С тебя возьму особую плату. Потому как ты бабочка тоже особенная, за купцом была, наверное, стала богатая... Зайдем в будочку, я те квиток выпишу...
   Тряся козлиной бородкой, Афонька захихикал и, протянув руки, попытался обнять растерявшуюся Маринку. Она пятилась назад, а он наступал, намереваясь прижать ее к перилам, приговаривая:
   - Заходи, а то все равно не пущу на ночь глядя, а потом провожу. А то, не ровен час, встретятся волчишки, напугают...
   - Уйди, козел! - гневно крикнула Маринка.
   Она пригнулась, проскользнула под его растопыренными руками и побежала по мосту. Там на берегу показался всадник, но Афонька не заметил его.
   - Все равно пымаем! Отучим в аул бегать!.. Что у нас, своих казаков нету? - орал он вслед Маринке, перемешивая свои слова с похабщиной.
   Позже он пригнал лодку в устье Бурти, где его дожидались Владимир Печенегов и Кирьяк. Поймали рыбы, сварили уху и начали попойку. У костра, щуря пьяные, слезящиеся глаза, Афонька бахвалился:
   - Вышел я на бережок, а она тут как тут... Стоит и в платочек кутается... Я как рявкнул на нее: куда, говорю, на ночь глядя? В аул небось, к своему полюбовнику? Честь, говорю, нашу казацкую срамить! Сейчас повяжу веревкой, в станичное правление доставлю, отца позову, атамана и под конвоем тебя, голубушку, к мужу... Он тебя выучит, как бегать! Она затряслась, как куропатка в сетке: "Ради бога, Афонюшка, никому про меня не говори, я все для тебя сделаю..." Ну я, конешно, тут всякие строгости оставил, начал разные ласковые слова говорить... Улестить девку аль бабу для меня раз плюнуть... Ну, конешно, завел ее в будочку, посидели, покалякали и протчее... Ха-ха... - по-козлиному тоненько залился Афонька.