Страница:
С востока — с астраханских, яицких земель — пришли Разин и Пугачев. В кокетливой переписке с Вольтером императрица игриво называла Пугачева маркизом, но он был для нее кошмаром, нависающим над головой. Когда при императрице говорили: восток — у нее суживались глаза и бледнело лицо.
«Нет, — думал граф, — у императрицы трудно получить поддержку в благих начинаниях на востоке. Но…»
Воронцов не любил Екатерину. Причин к тому было много. Одна из них — неумеренное любострастие венценосной дамы. В середине нынешнего года умер очередной фаворит Екатерины. В Петербурге, не скрываясь, говорили:
— Смерть сия последовала от чрезмерного употребления зелья, амурный пыл побуждающего.
Екатерина была безутешна. О каких делах государственных, о каких прожектах можно было говорить?
Ни понять, ни простить этого Воронцов не мог. И Екатерина, чувствуя его неприязнь, отвечала ему тем же. Но граф Александр Романович был фигурой слишком крупной и нужной империи — это Екатерина понимала.
Воронцов взял с каминной доски колокольчик с тонкой костяной ручкой. В дверях вырос лакей с английскими бакенбардами и выражением почтительности на лице. Воронцов сказал с той неопределенной интонацией в голосе, с какой высказывают пришедшее вдруг, еще не окончательно обдуманное решение:
— Да… да… Пригласи его превосходительство Федора Федоровича Рябова.
Федор Федорович явился незамедлительно.
— Садитесь, — указал ему граф на кресло у камина.
То, о чем говорил граф Воронцов со своим помощником, осталось тайным.
3
«Нет, — думал граф, — у императрицы трудно получить поддержку в благих начинаниях на востоке. Но…»
Воронцов не любил Екатерину. Причин к тому было много. Одна из них — неумеренное любострастие венценосной дамы. В середине нынешнего года умер очередной фаворит Екатерины. В Петербурге, не скрываясь, говорили:
— Смерть сия последовала от чрезмерного употребления зелья, амурный пыл побуждающего.
Екатерина была безутешна. О каких делах государственных, о каких прожектах можно было говорить?
Ни понять, ни простить этого Воронцов не мог. И Екатерина, чувствуя его неприязнь, отвечала ему тем же. Но граф Александр Романович был фигурой слишком крупной и нужной империи — это Екатерина понимала.
Воронцов взял с каминной доски колокольчик с тонкой костяной ручкой. В дверях вырос лакей с английскими бакенбардами и выражением почтительности на лице. Воронцов сказал с той неопределенной интонацией в голосе, с какой высказывают пришедшее вдруг, еще не окончательно обдуманное решение:
— Да… да… Пригласи его превосходительство Федора Федоровича Рябова.
Федор Федорович явился незамедлительно.
— Садитесь, — указал ему граф на кресло у камина.
То, о чем говорил граф Воронцов со своим помощником, осталось тайным.
3
В Иркутске расцвела черемуха. В два дня деревья оделись в белый наряд, город окутало острым, горьковатым запахом. Иван Ларионович, оглядев усадьбу, расцветшую под благодатным весенним солнышком, подумал: «Эх, красота-то какая!» Но тут же оборотился в мыслях к делу. «Ну, Гришка скоро объявится».
Однако облетела белой метелью черемуха, а от Шелихова вестей не пришло. Расцвел иван-чай, выкинув розовые богатырские султаны, вспыхнули саранки, закивала яркими головками золотая розга и жарки разгорелись по таежным падям, а вестей о ватажниках, ушедших в море, все не было.
Отгорела, отполыхала весенними красками тайга, кукушка колосом подавилась и смолкла, парни отыграли на гармошках, отпели девки в хороводах, а известий так и не пришло.
Начались дожди.
Голикова беспокоило: шел уже третий год, как в плавание отправились корабли под командой Шелихова, а о них ни слуху ни духу.
— Ухнул капитал, — вздыхал Голиков. — Ухнул…
О людях разговора не было. Дело известное: за море идти — головой рисковать. Знали, на что шли.
Лебедев-Ласточкин в тайне от Ивана Ларионовича снарядил ватагу и послал вслед Шелихову. Если людей и не найдут, то хоть рухлядишку, ими заготовленную, сыщут. Но и лебедевская ватага вернулась ни с чем. Однако случился у Лебедева из-за этой ватаги с Голиковым большой крик.
Поспешили похоронить купцы Григория Ивановича.
На острове Кадьяк Григорий Иванович назвал бухту Трехсвятительской. Летнее утро просыпалось над островом. Из-за сопок выглянуло солнце, море запарило, поползли над тихими волнами клочья утреннего тумана. Над бухтой стояла крепостица, желтея крепкой сосновой стеной в две, а то и в две с половиной сажени. По четырем углам башни с бойницами. На главных воротах, тоже сбитых из сосновых стволов, полоскался флаг Российской империи. Перед крепостицей ров. Одним словом, крепостица небольшая, но вид грозный.
За стеной крепостицы добрые избы все из той же сосны для жилья, склады провиантские и мехового товара. В окошках избяных слюда посверкивала на солнце. Из труб дымок полз и наносило хлебным духом. Слюду эту, между прочим, Самойлов из Охотска прихватил. Тоже, видать, далеко смотрел, хозяйственный был мужик. Григорий Иванович похвалил его. Но тот отмолчался. Только и сказал:
— Чего уж там… Я темноты в избах не люблю. Да и сырость от темноты зело большая.
На том разговор у них и кончился.
На берегу бухты о причал били волны. У причала стояли все три галиота. «Святой Михаил» догнал ватагу на Кадьяке.
Но самая большая гордость Григория Ивановича — огороды. Посадили репу, лук, капусту, посеяли поле ржи.
У причала врыта плаха в три сажени. На ней выжгли: «Сия земля Российской империи владение».
Вся ватага вышла на берег, как плаху ставили. Капитаны галиотов в мундирах, при шпагах. Шелихов в становом кафтане малиновом, что ни есть из самого лучшего сукна. Наталья Алексеевна хранила кафтан на самый торжественный случай.
Стояли у плахи, головы подняв высоко. Лица взволнованные. Самойлов спросил Шелихова:
— Ну как, доволен, Григорий Иванович?
Тот не ответил, но глаза его сказали больше, чем голосом можно было бы выразить.
На галиотах ударили пушки. Ватага зашумела.
— Ура! Ура! — понеслось над островом.
Праздник в ватаге был великий. Сколько по пути ни терпели бед, как ни мучились на долгой зимовке на острове, в океане заброшенном, сколько страху ни набрались в штормы да ураганы, а дошли и свое сказали. Разве не в этом счастье человеческое: свое сказать? И чего уж в таком случае не порадоваться? Шуму было, шуму… И все на крепостицу поглядывали:
— Хороша! Эх, хороша!
Такие же крепостицы ватага поставила на соседнем острове Афогнаке и при Кенайской губе.
Взяв на Уналашке десять алеутов на борт, Шелихов убедился, что они расторопны и понятливы, морское дело разумели с первого слова. Ничего удивительного не было — всю жизнь эти люди проводили на воде.
Но на Кадьяке ватаге пришлось столкнуться не с алеутами, а с конягами — так называли местных жителей. Знакомство с ними началось дракой.
Бой был жестокий. Коняги засыпали лагерь стрелами. Затем схватились врукопашную. На одного ватажника приходилось с десяток коняг. Степан орудовал дубиной с немалое бревнышко. Шелихов кинулся на галиот и ударил из пушки. Там, где упало ядро, брызнули осколки камней. Шелихов, торопясь, сунул в ствол картуз с порохом, толкнул пыж, вкатил ядро и ударил во второй раз. Из пушки грянули и с «Симеона и Анны». Только тогда коняги рассеялись.
Шелихов сошел с галиота и сел на камень у трапа. Подошли Самойлов, Измайлов, Устин. Измайлов, еще горячий после боя, сказал:
— Троих наших ранили стрелами. Но ничего, отойдут… Прогнать бы коняг в глубь острова. Больше острастки будет!
— Постой, — остановил его Шелихов.
На берегу Тимофей обмывал окровавленное лицо. Кровь из раны текла обильно. С пальцев падали алые капли.
Устин смиренно перекрестился:
— Слава богу, отбились от нечестивых.
Григорий Иванович подумал: «Дракой ничего не достигнешь». Племя коняг было воинственное, остров свой оберегало от пришельцев крепко. Лет десять назад они прогнали приставшее судно Холодиловской компании, позже изгнали судно компании Пановых, пришедшее под командой штурмана Очередина. А Очередин мужик отчаянный, смелости ему не занимать. «Надо, — решил Григорий Иванович, — что-то измыслить. Не для драки я привел сюда людей».
— Покличь-ка Степана, — сказал он и повернулся к Устину. — Со Степаном вместе двигайте с миром к конягам. Товар возьмите для подарков. С вами снарядим алеутов. Они, даст бог, помогут вам договориться. Кильсея не забудь. Как хочешь, а договоритесь с ними и приведите сюда старейшин. Дело это сейчас наиважнейшее. От этого, может быть, зависит все наше житье здесь.
И подумал: «Ежели мира с конягами не найдем, мечтам не сбыться».
Устин, как видно, понял его мысли.
— Не сомневайся, Григорий Иванович, все сделаем.
Устин привел коняжских старейшин. Мужики все здоровенные, со свирепо раскрашенными лицами. Пришли они в лагерь с копьями и луками, будто ожидали нападения.
Шелихов глянул на стоявшего впереди хасхака. Тот смотрел из-под насупленных бровей. В одной руке лук, в другой стрела. Вдруг он оскалился, вскрикнул и наложил стрелу на лук. Среди ватажников произошло волнение. Двое бросились вперед, но Григорий Иванович поднял руку.
— Постойте.
Выступил вперед Кильсей, толмач.
До того как конягам прийти, Шелихов велел в большом камне у воды пробить канавку. В канавку порох засыпали, к пороху пристроили замок, от ружья к замку — веревку. Ногой на веревку наступи, и замок высечет искру.
Григорий Иванович сказал Кильсею:
— Втолкуй им, что мы не для драки сюда пришли, а торговать и земли эти украсить.
Пока Кильсей переводил, Шелихов наступил на веревку. На берегу грохнул взрыв. Плеснул огонь, и громадный камень подняло в воздух. На глазах у пораженных хасхаков он раскололся на части. Коняги присели, многие побросали копья и луки. Там, где лежал камень, клубился дым да медленно оседала пыль.
Шелихов повернулся к хасхакам и повторил:
— Для мира мы пришли, а не для драки.
Над головами пролетела чайка, Шелихов проводил ее взглядом.
Григорий Иванович показал на стоявших поодаль алеутов, привезенных с Уналашки. Те стояли вместе с ватажниками, и хотя выделялись лицами и одеждой, но уверенно можно было сказать, что они с ватагой составляют единое целое. Лица озабоченные, глаза настороженные, руки, сжимавшие оружие, говорили — одна с ватагой их сейчас обнимает забота. И без гадания ясно было, заварись сейчас драка — они с ватажниками пойдут в стенке.
Шелихова, глядящего на алеутов, мысль прожгла: «Вот они-то, мужики эти, и есть мост к миру с конягами». Григорий Иванович Кильсею уверенно кивнул, обретя новую надежду:
— Толмачь. — Задумался на мгновение и сказал твердо: — Вот перед вами наши друзья. Когда мы на Уналашку пришли, они на нас с копьями да луками не бросались, но пришли с предложением обменять меха и железный товар.
Старший из хасхаков внимательно слушал. Его длинные черные волосы отдувало ветром. Взгляд по-прежнему был нехорош. Но то, что слушал он внимательно, убеждало Григория Ивановича: слова его отзвук находят в душе хасхака. Не каждому дано чувствовать, какое слово человеком принимается, а какое нет. Какое слово доброе сеет, а какое злое. И часто люди обижают друг друга и не желая того, но лишь потому, что сердца их не чувствуют ни боли, ни радости в сердце другого. Глухой стеной отгорожены они от стоящих рядом. И слова их как в стену бьются. Но Григорий Иванович видел, какое слово человеком принимается и дошло ли оно до сердца. Оттого говорить ему было легко с людьми.
— И не стрелами мы обменялись, а подарками, — сказал Григорий Иванович и чуть приметно, так что немногие и заметили, кивнул Наталье Алексеевне.
Та тихо отошла от ватаги. Только подол платья цветного мотнулся между мужичьих серых армяков.
— И не поле бранное для встречи мы выбрали, но сели к костру и пищу разделили, — продолжил Григорий Иванович и Устину сделал знак.
Устин понятливо моргнул глазом и, не мешкая, кинулся в лагерь. Два молодца, поспешая, пошагали за ним. Сообразительный мужик был Устин, два раза одно и то же говорить ему не приходилось.
Кильсей лоб морщил, речь Шелихова толмача. И где слов не хватало, руками что-то показывал и нет-нет к алеутам обращался. Те соглашались, да и сами вступили в разговор. Засвистели птичьими голосами, подступили ближе к конягам. Лица разгорячились.
— Вишь, Миша, — сказал ватажник в драной шапке, — наши-то тутошних понимают.
— Эх, лапоть, — ответил Михаил, — живут-то рядом. Знамо, им легче.
— Ты-то соседскую жену тоже, видать, понимал, — хохотнули в толпе, — через плетень-то не лазил ли, когда сосед в отлучке?
— Придержи язык, — окрысился первый, но вокруг уже засмеялись, и смех покатился по берегу.
Кильсей недоуменно оглянулся на хохотавших ватажников, но смех был так заразителен, что он и сам засмеялся, а за ним и алеуты заулыбались. Мужик, что причиной смеха стал, крутился посреди толпы, как будто его и впрямь на соседском плетне схватили за полу.
— Чаво, чаво всколгатились, — таращил глаза, — пасти раззявили… Гы… гы… Смешно-то как… Ишь разбирает…
Глядя на него, мужики еще пуще ржали. Коняги смотрели, смотрели на хохочущую толпу и случилось то, чего Шелихов и не ждал, но желал всей душой. Улыбкой вдруг осветилось лицо одного из коняг, потом другого, и дольше всех крепившийся старший из хасхаков неожиданно подобрел.
У галиотов закричали:
— Расступись, расступись!
— Дорогу дай!
К конягам вышла Наталья Алексеевна, несла на подносе бусы горой, поклонилась, глаза сияют приветом. Григорий Иванович брал бусы с подноса и щедро одаривал хасхаков. А старшему из них отдал и блюдо. Глаза у того сверкнули добро. После этого гостей повели к кострам. В котлах, булькая, уже варилась солонина с колбой.
— Садитесь, гости дорогие, — приглашал Григорий Иванович и широко повел рукой.
Через два дня Самойлов поутру растолкал Григория Ивановича.
— Вставай, выйди, глянь, какие к нам гости.
В каюте было темновато, в оконце, забранное слюдой, едва пробивался свет.
На палубе в глаза ударило поднимающееся из-за моря солнце. Галиот чуть покачивало на волне. День обещал быть ветреным. Шелихов увидел на берегу яркие одежды коняг, смуглые лица. Народу у сходен стояло с полсотни. Знакомый хасхак залопотал что-то непонятное. Кильсей перевел:
— Вот, Григорий Иванович, детишек своих привели. Так у них заведено. Ежели в дружбе с нами состоять будут, то детишки их у нас жить повинны.
Григорий Иванович оглядел ребятишек и вдруг подхватил одного на руки, подкинул вверх. Тот засмеялся, показал зубенки. Григорий Иванович поставил мальчика на гальку. Глаза ребенка смотрели смело, весело.
Ватажники с интересом разглядывали коняжских мальчишек. Кто-то уж им рыбу вяленую совал. Видно было, что соскучились мужики по ребятишкам. Третий год не были в семьях.
Шелихов сказал, обращаясь к Самойлову:
— А ведь это зело здорово, что они ребятишек к нам привели. Учить их будем. Через три-четыре года они нашей опорой будут.
С этого дня коняги прибились к русской ватаге, в соседней бухте разбили стойбище. Не было дня, чтобы они не приходили в русское поселение.
Исподволь коняги приохотились к работе и уже вместе с ватажниками лес валить ходили, сплавляли его, копали землю, клали избы и стены крепостицы. Зверя набили за это время так много, что к построенному обширному амбару для мехов пришлось два прируба делать. Меха были из лучших, богатые меха. Голиков, потряхивая шкуру песцовую, дул в мех и говорил:
— А? Григорий Иванович… Золото, чистое золото!
Григорий Иванович, слушая Голикова, поглядывал в прорубное оконце. Мимо амбара с двумя бадьями шел ватажник, скользил лаптями по наледи. Полы армяка рвал ветер. «В свинарник, наверное, — подумал Шелихов, — пойло тянет».
Мужик шагнет — и остановится, согнет плечи, дышит тяжело.
Слабели здоровьем ватажники, и это больше всего беспокоило Григория Ивановича. Казалось, и мяса у ватаги достаточно, и рыба есть. Но вот с овощами худо. Надо было побольше заготовить, а так хватило только до половины зимы. Григорий Иванович ругал себя, что мало заготовили овощей. Ватажники смотрели на огороды как на баловство, и Шелихов не смог убедить их. А вон как овощи-то показали себя. Пока была капуста квашеная, репа да брюква, морковь — ни один ватажник не болел, а как кончились запасы — ватажники начали таять.
Шелихов приглядывался: что местные-то люди едят? Почему их хворь не берет? Ели вроде все то же — рыбу да мясо. И то впроголодь, ежели охота или рыбалка не удавались. Ели, правда, и рыбу и мясо сырыми. Но русскому-то человеку сырая пища и в горло не шла.
По избам между тем уже несколько мужиков лежало пластом. Шелихов велел поднимать их силой. Мужики поднимались, но, смотришь — тот присел у избы на сугроб, посерев лицом, другой к стене приткнулся, третий вроде и двигает ногами, но как неживой.
Голиков все бубнил что-то за спиной, выхваляя мех. Но слов, что говорил он, Григорий Иванович не слышал. Он смотрел на мужика, идущего по тропинке. Вдруг, ступив в сторону, мужик повалился на бок. Григорий Иванович метнулся к двери.
Мужик лежал лицом вниз. Шелихов ухватил его за плечи, перевернул на спину. Это был Степан, зубы сжаты, глаза закрыты.
— Степан, Степан, — позвал Шелихов.
Зачерпнул горсть снега и стал растирать лицо. Степан застонал и повернулся на бок. Шелихов подхватил его под руку.
— Я сам… сам… — Степан поднялся и стоял, шатаясь.
Пара вороных катила по Петербургу карету на высоких рессорах, с лакированными щитками над колесами. За стеклом кареты угадывался неясный профиль человека в богатой шубе.
Карету ту зрели и на Лиговке, и на Морской, на Гороховской, на Литейном, на Мещанской… И хотя кучер не гнал коней, видно было, что хозяин поспешает и время ему дорого. Останавливался экипаж этот и у домишек так себе, не из богатых, и у дворцов, перед которыми далеко не каждый осмелится придержать коней. Равно и у домов не из лучших, и у дворцов блестящих кучер осаживал коней смело, соскакивал с козел бойко, лесенку отбрасывал и лихо отворял дверцу. Так не проситель подъезжает, а лишь тот, кто уверен, что встречен будет и принят с почтением.
Серый петербургский денек догорал чахлым закатом над Невой. Краснели блеклые краски за тучами. С неба сеялась мокрая изморось, зажженные фонари были окружены тусклыми ореолами.
У Строгановского дворца карета остановилась. С широкого подъезда сбежали бойкие молодцы и бросились помогать седоку сойти на землю. Седоком оказался Федор Федорович Рябов.
Сбросив на руки лакея шубу, Рябов мельком взглянул в зеркало, поправил пальчиком бровь и проследовал в глубину дворцовых покоев. Каблуки его уверенно простучали по паркету.
Хозяина дворца в Петербурге не было, он недавно отбыл в уральские свои вотчины. Федора Федоровича принимал главный управляющий. Он встретил гостя стоя и мягким жестом указал на кресла.
В беседе Федор Федорович больше спрашивал, управляющий отвечал, но видно было, что отвечал без охоты. Но вот Федор Федорович заговорил о таком предмете, что малоподвижное лицо управляющего изменилось и даже зарделось. И Федор Федорович двумя-тремя словами довел разговор до нужного итога. После этого он поднялся, поклонился и вышел. Главный управляющий проводил его до самого подъезда.
— Непременно все будет исполнено! — заверил он гостя.
Федор Федорович сел в карету, кучер отпустил вожжи, и кони шибко взяли с места.
Уже вовсе в темноте карета остановилась у скромного домика на Лиговке. Федор Федорович прошел к дверям и рукоятью трости стукнул в потемневшую филенку. Дверь тут же отворилась, слуга суетливо отступил в сторону. В темноватой прихожей, освещенной единственной свечой в прозеленевшем шандале, Федора Федоровича ждал хозяин в старом, но хорошо отутюженном мундире. По бледным, узким, словно закушенным губам его, по сухости в фигуре можно было с уверенностью сказать, что человек это не русский, и словно в подтверждение этого Федор Федорович обратился к хозяину по-немецки.
Они прошли в небольшую комнату, убранную, как все комнаты в немецком доме, с особой тщательностью, с обязательными фарфоровыми безделушками, расставленными тут и там. В разговоре у них несколько раз было упомянуто слово «коллекция».
Как и во дворце Строгановых, Федор Федорович у немца не задержался долго. Со свечой в руке немец проводил его до кареты. Было видно, что оба остались довольны разговором.
В третий раз карета остановилась на Морской.
— Слава Иисусу Христу во веки веков, — смиренно молвил Федор Федорович, входя в дом и крестясь в угол на огоньки лампад.
— Аминь, — ответил сильным баском хозяин в поповской рясе.
В разговоре с этим был назван город Тобольск.
Шурша богатой шелковой рясой, поп проводил гостя. Когда дверь за чиновником закрылась, он согнал с пышных щек улыбку и крепко взялся рукой за бороду. Лицо его было озабоченно.
Напротив, Федор Федорович, сидя в темноте поспешавшей кареты, долго улыбался.
Иван Ларионович, повздорив с компаньоном и пообещав шкуру с него содрать, обиды своей не забыл. Не тот был человек, чтобы слова на ветер бросать. И в один из дней, надев шапчонку похуже и драненькую шубенку, отправился в присутственное место.
В углу, самом дальнем, сидел неприметный чиновничек. Лицо мелкое, глазки цвета бутылочного, плечики узкие, мундиришка в обтяжку.
Иван Ларионович разговор начал туманно. Дескать, шумновато в месте присутственном, голосов много, и топотни, и суеты. Иван Ларионович ближе подступил: неплохо бы от шума посидеть вдали, рядком да тишком. Чиновник издал некий звук, Иван Ларионович тут же поднялся и смиренно пошагал к выходу. И самого малого времени не прошло, из присутственного места вышел чиновник. Иван Ларионович поддержал чиновника под локоток, и они устремили шаг.
Кабачишко Иван Ларионович выбрал самый что ни на есть тишайший. Хозяин повел их в отдельную комнатку. Половой захлопотал вокруг стола, и купец начал разговор: мол, ошельмован и ограблен компаньоном среди бела дня, просит помощи и в долгу не останется…
— А это куда? — спросила Наталья Алексеевна, показав камень, отливающий на изломе желтым.
Григорий Иванович ткнул пальцем в одну из ячеек корзины.
Наталья Алексеевна, радуясь возвращению домой, суетилась, стараясь побыстрее уложиться. Она скрывала свою радость, но глаза и торопливость выдавали ее с головой.
Корзина, стоявшая на полу, сплетена была хитро: как соты пчелиные. Кильсей постарался. Григорий Иванович только намекнул, какую корзину ему надобно, а через день уже корзина была сработана Кильсеем.
— Такую хотел, Иванович? — спросил Кильсей.
— Вот молодец, — оглядев корзину, обрадовался Шелихов. — Руки у тебя золотые.
В корзине в каждой ячейке, как яичко в гнездышке, лежали куски медной руды, точильного и известкового камня, слюда, хрусталь, глина. Все это собрали ватажники, ходившие по всему американскому побережью. Строго-настрого наказывал Григорий Иванович, снаряжая в поход работных, записывать, где что есть в недрах земных: о звере или же птице, деревьях, кустарниках или травах. Требовал вести аккуратную опись американского берега, больших и малых островов, которые встретятся. Наказывал описывать бухты, реки, гавани, мысы, лайды, рихвы, камни, видимые из воды, свойства и вид лесов и лугов на новых землях.
Кое-кто из мужиков противился: зачем-де это? Чесали в затылках. Но большинство ватажников были давними мореходами и понимали, что опись такая дело наиважнейшее для промысла морского, и работу выполняли тщательно. Вот камни многих смущали. Сомневались мужики. Камень он и есть камень. Его где хочешь набросано предостаточно. Но Григорий Иванович на своем стоял твердо: по цвету, по виду, по весу необычные камни собирать и ему показывать. Объяснял:
— Мы здесь такого наворочаем, ежели руды себя выкажут.
Ватажники поначалу робели: вот-де, мол, нашел. Не видывал такого раньше… И выложит мужик камешек, другой. А потом по мешку притаскивали, да еще и спорили: «Таких не было, ты взгляни». Горячились. Не один десяток корзин сплел Кильсей, и все они были забиты образцами каменных углей и руд, обнаруженных ватажниками.
Долгими часами Григорий Иванович гнулся над столом, записывая, где и когда были найдены сии камни, сколь обширны залежи руд, каковы подходы к месторождениям. Плавал фитилек в тюленьем жиру, перо скрипело, в стену толкался недовольно ветер, наваливался на дверь, завывал в трубе. А Григорий Иванович, откладывая перо, брал камни, подносил к огоньку и щурил глаза. На изломах камни вспыхивали цветными искрами, играли гранями: строчками через камни тянулись цветные прожилки. Вглядываясь в эти причудливые письмена, Григорий Иванович задумывался о днях завтрашних. Иногда он откладывал камень и тер глаза. Лицо у него посерело, щеки запали, под глазами легли тени.
Однажды, сидя у плавающего фитилька, Григорий Иванович неожиданно почувствовал, что его будто толкнули в грудь. Это было так неожиданно, что он выронил камень. Острая боль рвала грудь. Григорий Иванович упал головой на стол. Из опрокинувшейся чернильницы выплеснулась черная струйка, побежала по разлетевшимся бумагам.
С трудом держась за крышку стола, он поднялся, отодрал дверь от обледенелых косяков. В лицо пахнуло морозным паром. Он тяжело сел на заметенное снегом крыльцо.
— Ах ты… Будь ты неладно, — выговорил слабым голосом. В глазах плыли радужные круги.
Крепостица спала, ни в одном оконце не видно было огонька. Меж дворов гулял ветер.
«Цинга? — подумал Григорий Иванович. — Нет, это другое».
А ветер нес поземку, навивал сугробы. Мертвая вьюга разыгрывалась над Кадьяком. Страшная вьюга. Это не тот бешеный порыв ветра, что завертит, закрутит, закружит снежные сполохи, рванет вершины деревьев, прижмет к земле кусты, попляшет на дорогах, да и, глядишь, стихнет через час, другой. Здесь все по-иному. И ветер вроде несилен, да и не видно пляшущих столбов снеговых, не гнутся деревья, не ложатся кусты, но с одинаковой силой, ровно, из суток в сутки, метет и метет ветер снег, крепчает мороз, и вот уже не видно ни тропки, ни дороги, да и сами дома тонут в растущих сугробах. С крышами, с трубами заметает их мертвая вьюга. И плохо охотнику оказаться в такое время в тундре или в тайге.
Пронзительная тоска сжала сердце Григория Ивановича. «Вот, ушел за край земли и сгину здесь однажды».
Просматривая коллекцию перед погрузкой на галиот, Григорий Иванович неожиданно вновь почувствовал боль в груди. Шелихов оглянулся на жену, но Наталья Алексеевна не поднимала от корзины головы. «Ничего, скоро дома будем. А там и стены лечат».
Однако облетела белой метелью черемуха, а от Шелихова вестей не пришло. Расцвел иван-чай, выкинув розовые богатырские султаны, вспыхнули саранки, закивала яркими головками золотая розга и жарки разгорелись по таежным падям, а вестей о ватажниках, ушедших в море, все не было.
Отгорела, отполыхала весенними красками тайга, кукушка колосом подавилась и смолкла, парни отыграли на гармошках, отпели девки в хороводах, а известий так и не пришло.
Начались дожди.
Голикова беспокоило: шел уже третий год, как в плавание отправились корабли под командой Шелихова, а о них ни слуху ни духу.
— Ухнул капитал, — вздыхал Голиков. — Ухнул…
О людях разговора не было. Дело известное: за море идти — головой рисковать. Знали, на что шли.
Лебедев-Ласточкин в тайне от Ивана Ларионовича снарядил ватагу и послал вслед Шелихову. Если людей и не найдут, то хоть рухлядишку, ими заготовленную, сыщут. Но и лебедевская ватага вернулась ни с чем. Однако случился у Лебедева из-за этой ватаги с Голиковым большой крик.
Поспешили похоронить купцы Григория Ивановича.
На острове Кадьяк Григорий Иванович назвал бухту Трехсвятительской. Летнее утро просыпалось над островом. Из-за сопок выглянуло солнце, море запарило, поползли над тихими волнами клочья утреннего тумана. Над бухтой стояла крепостица, желтея крепкой сосновой стеной в две, а то и в две с половиной сажени. По четырем углам башни с бойницами. На главных воротах, тоже сбитых из сосновых стволов, полоскался флаг Российской империи. Перед крепостицей ров. Одним словом, крепостица небольшая, но вид грозный.
За стеной крепостицы добрые избы все из той же сосны для жилья, склады провиантские и мехового товара. В окошках избяных слюда посверкивала на солнце. Из труб дымок полз и наносило хлебным духом. Слюду эту, между прочим, Самойлов из Охотска прихватил. Тоже, видать, далеко смотрел, хозяйственный был мужик. Григорий Иванович похвалил его. Но тот отмолчался. Только и сказал:
— Чего уж там… Я темноты в избах не люблю. Да и сырость от темноты зело большая.
На том разговор у них и кончился.
На берегу бухты о причал били волны. У причала стояли все три галиота. «Святой Михаил» догнал ватагу на Кадьяке.
Но самая большая гордость Григория Ивановича — огороды. Посадили репу, лук, капусту, посеяли поле ржи.
У причала врыта плаха в три сажени. На ней выжгли: «Сия земля Российской империи владение».
Вся ватага вышла на берег, как плаху ставили. Капитаны галиотов в мундирах, при шпагах. Шелихов в становом кафтане малиновом, что ни есть из самого лучшего сукна. Наталья Алексеевна хранила кафтан на самый торжественный случай.
Стояли у плахи, головы подняв высоко. Лица взволнованные. Самойлов спросил Шелихова:
— Ну как, доволен, Григорий Иванович?
Тот не ответил, но глаза его сказали больше, чем голосом можно было бы выразить.
На галиотах ударили пушки. Ватага зашумела.
— Ура! Ура! — понеслось над островом.
Праздник в ватаге был великий. Сколько по пути ни терпели бед, как ни мучились на долгой зимовке на острове, в океане заброшенном, сколько страху ни набрались в штормы да ураганы, а дошли и свое сказали. Разве не в этом счастье человеческое: свое сказать? И чего уж в таком случае не порадоваться? Шуму было, шуму… И все на крепостицу поглядывали:
— Хороша! Эх, хороша!
Такие же крепостицы ватага поставила на соседнем острове Афогнаке и при Кенайской губе.
Взяв на Уналашке десять алеутов на борт, Шелихов убедился, что они расторопны и понятливы, морское дело разумели с первого слова. Ничего удивительного не было — всю жизнь эти люди проводили на воде.
Но на Кадьяке ватаге пришлось столкнуться не с алеутами, а с конягами — так называли местных жителей. Знакомство с ними началось дракой.
Бой был жестокий. Коняги засыпали лагерь стрелами. Затем схватились врукопашную. На одного ватажника приходилось с десяток коняг. Степан орудовал дубиной с немалое бревнышко. Шелихов кинулся на галиот и ударил из пушки. Там, где упало ядро, брызнули осколки камней. Шелихов, торопясь, сунул в ствол картуз с порохом, толкнул пыж, вкатил ядро и ударил во второй раз. Из пушки грянули и с «Симеона и Анны». Только тогда коняги рассеялись.
Шелихов сошел с галиота и сел на камень у трапа. Подошли Самойлов, Измайлов, Устин. Измайлов, еще горячий после боя, сказал:
— Троих наших ранили стрелами. Но ничего, отойдут… Прогнать бы коняг в глубь острова. Больше острастки будет!
— Постой, — остановил его Шелихов.
На берегу Тимофей обмывал окровавленное лицо. Кровь из раны текла обильно. С пальцев падали алые капли.
Устин смиренно перекрестился:
— Слава богу, отбились от нечестивых.
Григорий Иванович подумал: «Дракой ничего не достигнешь». Племя коняг было воинственное, остров свой оберегало от пришельцев крепко. Лет десять назад они прогнали приставшее судно Холодиловской компании, позже изгнали судно компании Пановых, пришедшее под командой штурмана Очередина. А Очередин мужик отчаянный, смелости ему не занимать. «Надо, — решил Григорий Иванович, — что-то измыслить. Не для драки я привел сюда людей».
— Покличь-ка Степана, — сказал он и повернулся к Устину. — Со Степаном вместе двигайте с миром к конягам. Товар возьмите для подарков. С вами снарядим алеутов. Они, даст бог, помогут вам договориться. Кильсея не забудь. Как хочешь, а договоритесь с ними и приведите сюда старейшин. Дело это сейчас наиважнейшее. От этого, может быть, зависит все наше житье здесь.
И подумал: «Ежели мира с конягами не найдем, мечтам не сбыться».
Устин, как видно, понял его мысли.
— Не сомневайся, Григорий Иванович, все сделаем.
Устин привел коняжских старейшин. Мужики все здоровенные, со свирепо раскрашенными лицами. Пришли они в лагерь с копьями и луками, будто ожидали нападения.
Шелихов глянул на стоявшего впереди хасхака. Тот смотрел из-под насупленных бровей. В одной руке лук, в другой стрела. Вдруг он оскалился, вскрикнул и наложил стрелу на лук. Среди ватажников произошло волнение. Двое бросились вперед, но Григорий Иванович поднял руку.
— Постойте.
Выступил вперед Кильсей, толмач.
До того как конягам прийти, Шелихов велел в большом камне у воды пробить канавку. В канавку порох засыпали, к пороху пристроили замок, от ружья к замку — веревку. Ногой на веревку наступи, и замок высечет искру.
Григорий Иванович сказал Кильсею:
— Втолкуй им, что мы не для драки сюда пришли, а торговать и земли эти украсить.
Пока Кильсей переводил, Шелихов наступил на веревку. На берегу грохнул взрыв. Плеснул огонь, и громадный камень подняло в воздух. На глазах у пораженных хасхаков он раскололся на части. Коняги присели, многие побросали копья и луки. Там, где лежал камень, клубился дым да медленно оседала пыль.
Шелихов повернулся к хасхакам и повторил:
— Для мира мы пришли, а не для драки.
Над головами пролетела чайка, Шелихов проводил ее взглядом.
Григорий Иванович показал на стоявших поодаль алеутов, привезенных с Уналашки. Те стояли вместе с ватажниками, и хотя выделялись лицами и одеждой, но уверенно можно было сказать, что они с ватагой составляют единое целое. Лица озабоченные, глаза настороженные, руки, сжимавшие оружие, говорили — одна с ватагой их сейчас обнимает забота. И без гадания ясно было, заварись сейчас драка — они с ватажниками пойдут в стенке.
Шелихова, глядящего на алеутов, мысль прожгла: «Вот они-то, мужики эти, и есть мост к миру с конягами». Григорий Иванович Кильсею уверенно кивнул, обретя новую надежду:
— Толмачь. — Задумался на мгновение и сказал твердо: — Вот перед вами наши друзья. Когда мы на Уналашку пришли, они на нас с копьями да луками не бросались, но пришли с предложением обменять меха и железный товар.
Старший из хасхаков внимательно слушал. Его длинные черные волосы отдувало ветром. Взгляд по-прежнему был нехорош. Но то, что слушал он внимательно, убеждало Григория Ивановича: слова его отзвук находят в душе хасхака. Не каждому дано чувствовать, какое слово человеком принимается, а какое нет. Какое слово доброе сеет, а какое злое. И часто люди обижают друг друга и не желая того, но лишь потому, что сердца их не чувствуют ни боли, ни радости в сердце другого. Глухой стеной отгорожены они от стоящих рядом. И слова их как в стену бьются. Но Григорий Иванович видел, какое слово человеком принимается и дошло ли оно до сердца. Оттого говорить ему было легко с людьми.
— И не стрелами мы обменялись, а подарками, — сказал Григорий Иванович и чуть приметно, так что немногие и заметили, кивнул Наталье Алексеевне.
Та тихо отошла от ватаги. Только подол платья цветного мотнулся между мужичьих серых армяков.
— И не поле бранное для встречи мы выбрали, но сели к костру и пищу разделили, — продолжил Григорий Иванович и Устину сделал знак.
Устин понятливо моргнул глазом и, не мешкая, кинулся в лагерь. Два молодца, поспешая, пошагали за ним. Сообразительный мужик был Устин, два раза одно и то же говорить ему не приходилось.
Кильсей лоб морщил, речь Шелихова толмача. И где слов не хватало, руками что-то показывал и нет-нет к алеутам обращался. Те соглашались, да и сами вступили в разговор. Засвистели птичьими голосами, подступили ближе к конягам. Лица разгорячились.
— Вишь, Миша, — сказал ватажник в драной шапке, — наши-то тутошних понимают.
— Эх, лапоть, — ответил Михаил, — живут-то рядом. Знамо, им легче.
— Ты-то соседскую жену тоже, видать, понимал, — хохотнули в толпе, — через плетень-то не лазил ли, когда сосед в отлучке?
— Придержи язык, — окрысился первый, но вокруг уже засмеялись, и смех покатился по берегу.
Кильсей недоуменно оглянулся на хохотавших ватажников, но смех был так заразителен, что он и сам засмеялся, а за ним и алеуты заулыбались. Мужик, что причиной смеха стал, крутился посреди толпы, как будто его и впрямь на соседском плетне схватили за полу.
— Чаво, чаво всколгатились, — таращил глаза, — пасти раззявили… Гы… гы… Смешно-то как… Ишь разбирает…
Глядя на него, мужики еще пуще ржали. Коняги смотрели, смотрели на хохочущую толпу и случилось то, чего Шелихов и не ждал, но желал всей душой. Улыбкой вдруг осветилось лицо одного из коняг, потом другого, и дольше всех крепившийся старший из хасхаков неожиданно подобрел.
У галиотов закричали:
— Расступись, расступись!
— Дорогу дай!
К конягам вышла Наталья Алексеевна, несла на подносе бусы горой, поклонилась, глаза сияют приветом. Григорий Иванович брал бусы с подноса и щедро одаривал хасхаков. А старшему из них отдал и блюдо. Глаза у того сверкнули добро. После этого гостей повели к кострам. В котлах, булькая, уже варилась солонина с колбой.
— Садитесь, гости дорогие, — приглашал Григорий Иванович и широко повел рукой.
Через два дня Самойлов поутру растолкал Григория Ивановича.
— Вставай, выйди, глянь, какие к нам гости.
В каюте было темновато, в оконце, забранное слюдой, едва пробивался свет.
На палубе в глаза ударило поднимающееся из-за моря солнце. Галиот чуть покачивало на волне. День обещал быть ветреным. Шелихов увидел на берегу яркие одежды коняг, смуглые лица. Народу у сходен стояло с полсотни. Знакомый хасхак залопотал что-то непонятное. Кильсей перевел:
— Вот, Григорий Иванович, детишек своих привели. Так у них заведено. Ежели в дружбе с нами состоять будут, то детишки их у нас жить повинны.
Григорий Иванович оглядел ребятишек и вдруг подхватил одного на руки, подкинул вверх. Тот засмеялся, показал зубенки. Григорий Иванович поставил мальчика на гальку. Глаза ребенка смотрели смело, весело.
Ватажники с интересом разглядывали коняжских мальчишек. Кто-то уж им рыбу вяленую совал. Видно было, что соскучились мужики по ребятишкам. Третий год не были в семьях.
Шелихов сказал, обращаясь к Самойлову:
— А ведь это зело здорово, что они ребятишек к нам привели. Учить их будем. Через три-четыре года они нашей опорой будут.
С этого дня коняги прибились к русской ватаге, в соседней бухте разбили стойбище. Не было дня, чтобы они не приходили в русское поселение.
Исподволь коняги приохотились к работе и уже вместе с ватажниками лес валить ходили, сплавляли его, копали землю, клали избы и стены крепостицы. Зверя набили за это время так много, что к построенному обширному амбару для мехов пришлось два прируба делать. Меха были из лучших, богатые меха. Голиков, потряхивая шкуру песцовую, дул в мех и говорил:
— А? Григорий Иванович… Золото, чистое золото!
Григорий Иванович, слушая Голикова, поглядывал в прорубное оконце. Мимо амбара с двумя бадьями шел ватажник, скользил лаптями по наледи. Полы армяка рвал ветер. «В свинарник, наверное, — подумал Шелихов, — пойло тянет».
Мужик шагнет — и остановится, согнет плечи, дышит тяжело.
Слабели здоровьем ватажники, и это больше всего беспокоило Григория Ивановича. Казалось, и мяса у ватаги достаточно, и рыба есть. Но вот с овощами худо. Надо было побольше заготовить, а так хватило только до половины зимы. Григорий Иванович ругал себя, что мало заготовили овощей. Ватажники смотрели на огороды как на баловство, и Шелихов не смог убедить их. А вон как овощи-то показали себя. Пока была капуста квашеная, репа да брюква, морковь — ни один ватажник не болел, а как кончились запасы — ватажники начали таять.
Шелихов приглядывался: что местные-то люди едят? Почему их хворь не берет? Ели вроде все то же — рыбу да мясо. И то впроголодь, ежели охота или рыбалка не удавались. Ели, правда, и рыбу и мясо сырыми. Но русскому-то человеку сырая пища и в горло не шла.
По избам между тем уже несколько мужиков лежало пластом. Шелихов велел поднимать их силой. Мужики поднимались, но, смотришь — тот присел у избы на сугроб, посерев лицом, другой к стене приткнулся, третий вроде и двигает ногами, но как неживой.
Голиков все бубнил что-то за спиной, выхваляя мех. Но слов, что говорил он, Григорий Иванович не слышал. Он смотрел на мужика, идущего по тропинке. Вдруг, ступив в сторону, мужик повалился на бок. Григорий Иванович метнулся к двери.
Мужик лежал лицом вниз. Шелихов ухватил его за плечи, перевернул на спину. Это был Степан, зубы сжаты, глаза закрыты.
— Степан, Степан, — позвал Шелихов.
Зачерпнул горсть снега и стал растирать лицо. Степан застонал и повернулся на бок. Шелихов подхватил его под руку.
— Я сам… сам… — Степан поднялся и стоял, шатаясь.
Пара вороных катила по Петербургу карету на высоких рессорах, с лакированными щитками над колесами. За стеклом кареты угадывался неясный профиль человека в богатой шубе.
Карету ту зрели и на Лиговке, и на Морской, на Гороховской, на Литейном, на Мещанской… И хотя кучер не гнал коней, видно было, что хозяин поспешает и время ему дорого. Останавливался экипаж этот и у домишек так себе, не из богатых, и у дворцов, перед которыми далеко не каждый осмелится придержать коней. Равно и у домов не из лучших, и у дворцов блестящих кучер осаживал коней смело, соскакивал с козел бойко, лесенку отбрасывал и лихо отворял дверцу. Так не проситель подъезжает, а лишь тот, кто уверен, что встречен будет и принят с почтением.
Серый петербургский денек догорал чахлым закатом над Невой. Краснели блеклые краски за тучами. С неба сеялась мокрая изморось, зажженные фонари были окружены тусклыми ореолами.
У Строгановского дворца карета остановилась. С широкого подъезда сбежали бойкие молодцы и бросились помогать седоку сойти на землю. Седоком оказался Федор Федорович Рябов.
Сбросив на руки лакея шубу, Рябов мельком взглянул в зеркало, поправил пальчиком бровь и проследовал в глубину дворцовых покоев. Каблуки его уверенно простучали по паркету.
Хозяина дворца в Петербурге не было, он недавно отбыл в уральские свои вотчины. Федора Федоровича принимал главный управляющий. Он встретил гостя стоя и мягким жестом указал на кресла.
В беседе Федор Федорович больше спрашивал, управляющий отвечал, но видно было, что отвечал без охоты. Но вот Федор Федорович заговорил о таком предмете, что малоподвижное лицо управляющего изменилось и даже зарделось. И Федор Федорович двумя-тремя словами довел разговор до нужного итога. После этого он поднялся, поклонился и вышел. Главный управляющий проводил его до самого подъезда.
— Непременно все будет исполнено! — заверил он гостя.
Федор Федорович сел в карету, кучер отпустил вожжи, и кони шибко взяли с места.
Уже вовсе в темноте карета остановилась у скромного домика на Лиговке. Федор Федорович прошел к дверям и рукоятью трости стукнул в потемневшую филенку. Дверь тут же отворилась, слуга суетливо отступил в сторону. В темноватой прихожей, освещенной единственной свечой в прозеленевшем шандале, Федора Федоровича ждал хозяин в старом, но хорошо отутюженном мундире. По бледным, узким, словно закушенным губам его, по сухости в фигуре можно было с уверенностью сказать, что человек это не русский, и словно в подтверждение этого Федор Федорович обратился к хозяину по-немецки.
Они прошли в небольшую комнату, убранную, как все комнаты в немецком доме, с особой тщательностью, с обязательными фарфоровыми безделушками, расставленными тут и там. В разговоре у них несколько раз было упомянуто слово «коллекция».
Как и во дворце Строгановых, Федор Федорович у немца не задержался долго. Со свечой в руке немец проводил его до кареты. Было видно, что оба остались довольны разговором.
В третий раз карета остановилась на Морской.
— Слава Иисусу Христу во веки веков, — смиренно молвил Федор Федорович, входя в дом и крестясь в угол на огоньки лампад.
— Аминь, — ответил сильным баском хозяин в поповской рясе.
В разговоре с этим был назван город Тобольск.
Шурша богатой шелковой рясой, поп проводил гостя. Когда дверь за чиновником закрылась, он согнал с пышных щек улыбку и крепко взялся рукой за бороду. Лицо его было озабоченно.
Напротив, Федор Федорович, сидя в темноте поспешавшей кареты, долго улыбался.
Иван Ларионович, повздорив с компаньоном и пообещав шкуру с него содрать, обиды своей не забыл. Не тот был человек, чтобы слова на ветер бросать. И в один из дней, надев шапчонку похуже и драненькую шубенку, отправился в присутственное место.
В углу, самом дальнем, сидел неприметный чиновничек. Лицо мелкое, глазки цвета бутылочного, плечики узкие, мундиришка в обтяжку.
Иван Ларионович разговор начал туманно. Дескать, шумновато в месте присутственном, голосов много, и топотни, и суеты. Иван Ларионович ближе подступил: неплохо бы от шума посидеть вдали, рядком да тишком. Чиновник издал некий звук, Иван Ларионович тут же поднялся и смиренно пошагал к выходу. И самого малого времени не прошло, из присутственного места вышел чиновник. Иван Ларионович поддержал чиновника под локоток, и они устремили шаг.
Кабачишко Иван Ларионович выбрал самый что ни на есть тишайший. Хозяин повел их в отдельную комнатку. Половой захлопотал вокруг стола, и купец начал разговор: мол, ошельмован и ограблен компаньоном среди бела дня, просит помощи и в долгу не останется…
— А это куда? — спросила Наталья Алексеевна, показав камень, отливающий на изломе желтым.
Григорий Иванович ткнул пальцем в одну из ячеек корзины.
Наталья Алексеевна, радуясь возвращению домой, суетилась, стараясь побыстрее уложиться. Она скрывала свою радость, но глаза и торопливость выдавали ее с головой.
Корзина, стоявшая на полу, сплетена была хитро: как соты пчелиные. Кильсей постарался. Григорий Иванович только намекнул, какую корзину ему надобно, а через день уже корзина была сработана Кильсеем.
— Такую хотел, Иванович? — спросил Кильсей.
— Вот молодец, — оглядев корзину, обрадовался Шелихов. — Руки у тебя золотые.
В корзине в каждой ячейке, как яичко в гнездышке, лежали куски медной руды, точильного и известкового камня, слюда, хрусталь, глина. Все это собрали ватажники, ходившие по всему американскому побережью. Строго-настрого наказывал Григорий Иванович, снаряжая в поход работных, записывать, где что есть в недрах земных: о звере или же птице, деревьях, кустарниках или травах. Требовал вести аккуратную опись американского берега, больших и малых островов, которые встретятся. Наказывал описывать бухты, реки, гавани, мысы, лайды, рихвы, камни, видимые из воды, свойства и вид лесов и лугов на новых землях.
Кое-кто из мужиков противился: зачем-де это? Чесали в затылках. Но большинство ватажников были давними мореходами и понимали, что опись такая дело наиважнейшее для промысла морского, и работу выполняли тщательно. Вот камни многих смущали. Сомневались мужики. Камень он и есть камень. Его где хочешь набросано предостаточно. Но Григорий Иванович на своем стоял твердо: по цвету, по виду, по весу необычные камни собирать и ему показывать. Объяснял:
— Мы здесь такого наворочаем, ежели руды себя выкажут.
Ватажники поначалу робели: вот-де, мол, нашел. Не видывал такого раньше… И выложит мужик камешек, другой. А потом по мешку притаскивали, да еще и спорили: «Таких не было, ты взгляни». Горячились. Не один десяток корзин сплел Кильсей, и все они были забиты образцами каменных углей и руд, обнаруженных ватажниками.
Долгими часами Григорий Иванович гнулся над столом, записывая, где и когда были найдены сии камни, сколь обширны залежи руд, каковы подходы к месторождениям. Плавал фитилек в тюленьем жиру, перо скрипело, в стену толкался недовольно ветер, наваливался на дверь, завывал в трубе. А Григорий Иванович, откладывая перо, брал камни, подносил к огоньку и щурил глаза. На изломах камни вспыхивали цветными искрами, играли гранями: строчками через камни тянулись цветные прожилки. Вглядываясь в эти причудливые письмена, Григорий Иванович задумывался о днях завтрашних. Иногда он откладывал камень и тер глаза. Лицо у него посерело, щеки запали, под глазами легли тени.
Однажды, сидя у плавающего фитилька, Григорий Иванович неожиданно почувствовал, что его будто толкнули в грудь. Это было так неожиданно, что он выронил камень. Острая боль рвала грудь. Григорий Иванович упал головой на стол. Из опрокинувшейся чернильницы выплеснулась черная струйка, побежала по разлетевшимся бумагам.
С трудом держась за крышку стола, он поднялся, отодрал дверь от обледенелых косяков. В лицо пахнуло морозным паром. Он тяжело сел на заметенное снегом крыльцо.
— Ах ты… Будь ты неладно, — выговорил слабым голосом. В глазах плыли радужные круги.
Крепостица спала, ни в одном оконце не видно было огонька. Меж дворов гулял ветер.
«Цинга? — подумал Григорий Иванович. — Нет, это другое».
А ветер нес поземку, навивал сугробы. Мертвая вьюга разыгрывалась над Кадьяком. Страшная вьюга. Это не тот бешеный порыв ветра, что завертит, закрутит, закружит снежные сполохи, рванет вершины деревьев, прижмет к земле кусты, попляшет на дорогах, да и, глядишь, стихнет через час, другой. Здесь все по-иному. И ветер вроде несилен, да и не видно пляшущих столбов снеговых, не гнутся деревья, не ложатся кусты, но с одинаковой силой, ровно, из суток в сутки, метет и метет ветер снег, крепчает мороз, и вот уже не видно ни тропки, ни дороги, да и сами дома тонут в растущих сугробах. С крышами, с трубами заметает их мертвая вьюга. И плохо охотнику оказаться в такое время в тундре или в тайге.
Пронзительная тоска сжала сердце Григория Ивановича. «Вот, ушел за край земли и сгину здесь однажды».
Просматривая коллекцию перед погрузкой на галиот, Григорий Иванович неожиданно вновь почувствовал боль в груди. Шелихов оглянулся на жену, но Наталья Алексеевна не поднимала от корзины головы. «Ничего, скоро дома будем. А там и стены лечат».