Страница:
Константин Алексеевич стоял, щурясь на море. Ветер трепал полы кафтана.
— Григория Ивановича, — подойдя к Самойлову, сказал Деларов, — сей бы момент сюда. Вот рад был бы.
— Да, — ответил Самойлов, — это точно.
Подумал: «Эх, Григорий Иванович, Григорий Иванович, придется ли свидеться нам? — И сам себе с горечью ответил: — Нет, видать, не придется». Потер ладонью грудь. Щемило уж больно сильно. После тяжелого подъема сердце билось неровно, толкалось под горло сдвоенными ударами. Лицо обветренное у Самойлова, в морщинах крутых. Глаза спрятаны глубоко, не разглядеть, что в них. Да он и не хотел показывать свою боль. Знал: всем нелегко.
Хороший мужик был Самойлов. Когда Деларов пришел на Кадьяк, Константин Алексеевич старшинство его над собой принял всей душой. Здоровье ли пошатнувшееся мешало дело вести как хотел или что иное, но он решил для себя, что согласился место Григория Ивановича заступить в ватаге, а, видать, поторопился. Неизвестно как, но Шелихов повсюду поспевал. И на строительстве крепостиц бывал, с охотниками за зверем ходил, к конягам ездил и со старейшинами коняжскими успевал поговорить и уладить то или иное. С лесорубами ходил, а ночами — неизвестно когда и свет гас в его окошке — камни, собранные ватажниками, описывал, вел журнал ватаги. «Двужильный, что ли, — думал Константин Алексеевич, — был он? — И сказал себе: — А вот у меня так-то не получилось».
Сказать такое непросто. Редко какой человек согласится, что не по себе взял воз, что не вытянуть ему его, как за оглобли ни хватайся, как ни упирайся ногами в землю. Чаще бывает по-иному. Телега остановилась, и колеса, гляди, вот-вот пойдут назад, а человек, шею раздувая, все ярится, пеной исходит, кричит: «Давай, давай! Вот холм перевалим, а там само покатится!» Телегу и свернут в овраг. По сторонам полетят колесики, затрещат, ломаясь, оглобли; треснет, в щепки разлетится кузовок. Но человек и здесь не согласится, что виной тому он сам. Встанет пугалом на краю оврага, ноги раскорячит и, пятерней скребя пузо, губы своротив на сторону, скажет: «Эх, ребята, камушек под колеса попал. Так бы вытянули. Камушек… Самая малость до вершины оставалась. А так хватили бы во весь опор!»
Рукой взмахнет или ободряюще игогокнет. И непонятно почему, а глядишь, ему другую телегу дают, хотя ясно, что он и эту в овраг загонит и расшибет…
Кирки били в скалу так, что каменные брызги летели по сторонам: с хрястом, со звоном. Самойлов повернулся к Деларову, согнав хмурость с лица, повторил:
— Да, Григорий Иванович, порадовался бы, ты прав.
Кряхтя и переругиваясь, столб поставили в ямину, засыпали комель. Притрамбовали, укрепили камнями, да выбирали еще такие камушки, чтобы один к одному прилаживался ловчее. Столб-то навек хотели встремить в эту землю. Старались. Устин, не доверяя никому, сам подкладывал камушки, киркой вгонял в землю.
Столб поставив, отошли в сторонку, глянули на дело своих рук. И казалось бы — чего особого? — но в душах что-то захолонуло. Парень из устюжан, что старался больше других, руки по-особому заложил за спину. В родниковой чистоты бесхитростных глазах его вспыхнули искры. Парня под бок пихнули шутейно: что-де, мол, так-то выставился?
— А что, что, — отнекивался парень, — понятно дело-то. Мы и вот — державы рубеж определили. Скажешь кому, не поверят… Нет, не поверят… — И от уха до уха растянул рот.
Глядя на такого, только и скажешь: «Эх, паря! Пляши, коли душа песни просит!»
Федор Федорович взглянул на чиновника, чуть-чуть склонив голову, и из-под век у него плеснуло стылым.
— Бумаги, — выговорил отчетливо, — сегодня же выправить.
Сказал ласково так, негромко. И дверь вроде бы не скрипнула, и шагов не было слышно, а чиновника не стало. Лицо различалось, мундир отчетливо был виден, крестик на мундире угадывался, а вот тебе раз — и ни мундира, ни крестика, ни лица нет. И внимательнейшим образом вглядевшись в то место, где за мгновение до начальственного слова чиновник обозначался, убедишься, не обман это зрительный, а действительно пусто, как ежели бы и до того место это ничем занято не было.
Удивляться здесь нечему. Метаморфоза эта для российских канцелярий — явление вовсе обыкновенное, наблюдается давно и, полагать можно, впредь пребудет невесть сколько. Так как чиновник российский на месте, почитай, любом — скорее только игра ума, нежели фигура реальная, занятая чем-либо полезным.
Федор Федорович с минуту молча глядел в стол. Гасил, видать, под веками недобрые огни. Наконец, переломив себя, поднял глаза на Шелихова:
— Письмо генерал-губернатора Якоби на имя государыни передано для ознакомления в Коммерц-коллегию и нами изучено.
Слова у него выходили круглые, ласкающие слух. Григорий Иванович слышал еще в Иркутске: Федор Федорович большая птица. А голос журчал:
— О землях, обживаемых в Америке, наслышаны. Хорошее, хорошее начало положено.
Федор Федорович хотел знать, как плыли, на каких островах останавливались, сколько людей в поход ходило и сколько вернулось. Григорий Иванович не успевал отвечать. Рябов, слушая, поворачивал стоящую на столе земную сферу. Григорию Ивановичу бросились в глаза пальцы Федора Федоровича: тонкие, гибкие, белые. Очень смущала Григория Ивановича эта рука.
Но слово за словом разгорячился он и заговорил смело. Понял: рука рукой, а человек, сидящий перед ним, разумеет дело. Пустое — гремит, брякает, а здесь не было грому. Говорить говорил Григорий Иванович, а в голове вертелось: «Приехал-то я не для рассказов». Но о главном сказать не мог. Мешало что-то. То ли что Федор Федорович неожиданно мягок оказался, или же то, что сказывали о нем — птица, дескать, большая. А может, и другое что. Скорее же всего коридоры петербургские с толку его сбивали. Уж больно намотался. Один только бог ведает, сколько мыслей дельных в коридорах этих забыто, каблуками затоптано, рассыпано за поворотами хитрыми. Вот ведь простая штука — укороти коридоры, и держава обязательно в выигрыше будет. Но нет. До такого пока не додумались. Представить даже странно: войдешь в присутствие и сразу же к делу. Без ступенек.
Ежился Шелихов, ежился, но наконец, собравшись с духом, навалился грудью на край стола, словно груз непосильный толкая, сказал:
— Сесть-то мы сели на землю американскую, но ежели правде в глаза смотреть, пристроились лишь с краешку.
Федор Федорович руки на стол положил, манжеты кружевные сминая, потянулся лицом к собеседнику.
— Вот мы крепостицы построили, — продолжил Григорий Иванович, — какие ни есть, промыслы разведали, большим, малым ли хозяйством обзавелись, а все ненадежно это.
— Так, так…
— Потому как один купец из-под другого землю рвет, друг друга ослабляя.
Федор Федорович из-за стола поднялся и рядом с Шелиховым присел в кресло. Да еще поторопил:
— Ну, ну… — глаза к купцу присматривались внимательно.
— Да что говорить, — сказал Шелихов, морщась сокрушенно, — промысел, хоть и самый богатый зверем, опустошить в год-два можно до чистого камня. Бей только колотушкой без ума, и зверя не станет. А разве дело это? — Григорий Иванович наступать уже начал на Рябова. — Дело? Нет, — подбородок вскинул, как взнузданный, — на таком расчете далеко не уедешь. Возьмешь зверя раз, другой, и все. Так?
Федор Федорович улыбнулся. Сибирский напористый купец нравился ему больше и больше. Григорий Иванович в апартаментах начальственных вовсе освоился. И уж в подкрепление слов своих пристукивал кулаком по краю стола. Само собой как-то это получилось. Разговор за живое его взял.
— Чтобы зверя добыть, кораблики надо строить. А это деньги большие. Людей нанять в ватагу — тоже недешево. Припас боевой, оружие, харчи — все копеечка. Алтыном не обойдешься.
— Так, — молвил Федор Федорович, — как же надобно поступить?
— Самое главное, компанию надо сбить. И она у нас уже есть!
— Так что же? — наморщил лоб Федор Федорович. — Не понимаю.
— Промышленники друг другу крылья подшибают. Мы думали — объединим в компанию и на этом свару между купцами кончим. Ан нет! Другие находятся, со стороны, все дело рушат. Монополию надо дать компании.
Федор Федорович поднялся с кресла, зашагал по кабинету.
— Да, — протянул он, — монополию…
Бровь у него поднялась, углом сломалась.
Видя, что какое-то сомнение зародилось у Рябова, Григорий Иванович заспешил:
— Пушчонки нужны для крепостиц на случай нападения, офицеров хоть самое малое число для команды, деньги надобны…
Наседал он по-купечески. Помнил старое правило: покупатель сомневается, так рви за полу, вдуматься не давай.
— А сколько денег просит компания? — спросил Рябов.
— Двести тысяч.
Рябов вновь заходил по кабинету.
— Через двадцать лет возвернем, — пообещал Шелихов. — И с лихвой.
Рябов все шагал и шагал. Стучали каблуки. Потер задумчиво сухой, костистый нос. На руке рубиново вспыхнуло кольцо.
— Так, — сказал он, как бы про себя, — пушки, офицеры… Двести тысяч… Монополия…
Шелихов ему определенно нравился. И чувствовал Федор Федорович в нем силу, которая позволит купцу совершить задуманное. Видел он купцов сибирских и уральских, которые брались за дела, казалось, и непосильные, но сдюживали. И понимал он, что только и надо — не мешать людям этим сотворить свое дело. Высоко сидел Федор Федорович и многое знал, но молчал о многом. Так и сейчас, похаживая по кабинету и пальцами похрустывая под фалдами, молчал о том, что ему было ведомо. Взял себя крепко за подбородок и еще раз на купца взглянул. Плечи чугунные, крутые, шея неслабая, лицом узок и лоб высокий. Хорош… Перехватил упорный шелиховский взгляд. «Насторожился, — подумал, — догадлив, знать. Ну, да это для дела польза великая… Нутром чует, где тяжко будет».
— Что же, — сказал, — надо думать. Помогай бог!
Шелихов конфузливо улыбнулся:
— Вы уж простите меня, невежу, но у нас на это так отвечают: «Вот и сказал бог, чтобы ты помог».
Федор Федорович ободряюще рассмеялся.
Удача большая найти в столице человека, который покажет, как нужные двери отворить. После встречи с Федором Федоровичем закрутились дела Шелихова волчком. Бумаги по походу он тут же получил. И уже чиновники в коридорах канцелярий с Шелиховым раскланивались, не доходя пяти шагов:
— Здравствуйте, Григорий Иванович.
И улыбка во все лицо, а еще намедни, не сморгнув, поспешали мимо, будто не видя. А гляди-ко, люди-то, оказывается, милейшие. Сама доброта брызжет из глаз, и лица добродушнейшие. Так-то возьмет тебя ласково за руку — ну, прямо брат родной. И голоса нехриплые вовсе у этих ребятушек, не осипшие от петербургской сырости, но певучие, звонкие, радостные. Ангелы и то, поди, так не щебечут.
Теперь о Шелихове говорили: «Сильный. И малого времени не пройдет, миллионщиком станет!»
А Григорий Иванович, бойко стуча по ступенькам каблуками, меньше всего думал о миллионе. Другое было в голове. Видел он, как сходят со стапелей корабли, в пене и брызгах победно устремляются вперед. Душа у него пела. На завтра загадывая, не удержался и слетал на верфь петербургскую. Посмотреть, какие закладывают кораблики. А посмотреть было на что. На стапелях красавцы, лебеди белые стояли. Мастера петербургские, прямо сказать, поразили его своим умением. «Вот, — подумал, — этих-то умельцев к себе перетянуть». С одним, другим перебросился словом и обзавелся надеждой.
— Э, паря, — нажимал, — у нас не край, а рай земной. Дерево — какое душа пожелает. Работай знай, а мы не постоим за благодарностью.
Мастера посмеивались. Но Григорий Иванович понял: ежели постараться, мастеров можно сманить.
Вскорости Григория Ивановича принял сам президент Коммерц-коллегии.
Шелихов робел. Впервые он был принят лицом столь вельможным. Не знал, как и начать разговор. Понятно: в мелочной лавке дегтем торговал недавно, а этот делами державными ворочает. Прикусишь язык. Вскинул глаза на графа, увидел: лицо без улыбки, из-под кустистых бровей глаза смотрят неторопко.
Александр Романович заговорил первым:
— Здравствуй, купец, — сказал голосом, в котором чувствовалось расположение. И сразу же после паузы, выдержанной мгновение всего, продолжил разговор, да так, словно слова читал с писаного, больно плотно складывались они у него.
Шелихов в слова вслушивался и понял: этот говорит, зная, для чего. Дело у него есть. Оно всегда понять можно, ежели труд себе задашь, пустой разговор человек ведет или же всерьез произносятся им слова. Многие люди, языка своего не щадя, так — бряк, бряк — зря его треплют. А иной одно слово произнесет, и видно — этот себе на уме. В его речь надо вдуматься.
Заговорил же Александр Романович о том, чего Шелихов и не ждал:
— Развитие мореплавания в океане Восточном, — повторил Воронцов, — может послужить не только освоению новых земель, но и должно споспешествовать торговле обширной с Китаем, Японией, островами Филиппинскими, а там и далее — с Индией. Путь от восточных портов российских в страны эти — кратчайший для нашего флота.
Говорил граф властно, уверенно. Заметив смущение на лице Шелихова, он подтвердил:
— Да, в Индию. Перспектива весьма и весьма лестная и, я думаю, по силам российским негоциантам.
«Ежели, конечно, поднапрячься, — подумал Шелихов, — то оно можно и в Индию».
— Англичане, — сказал он, — в Петропавловск ходят с Гаваев, из Макао товар везут. Торгуют в большую прибыль.
Воронцов оживился:
— Англичанин прыток, блохой скачет. А мы на сборы тяжелы.
И заговорил о том, как наладить морскую линию в страны океана Восточного и далее, в океане Индийском. Широко распахнул горизонт Александр Романович, заглядывая вдаль на многие годы.
— Петр Великий путь для России в Европу через Балтику открыл, нам же надобно, заветы его исполняя, проложить дорогу в морях восточных, потому как богатства великие лежат в Сибири и на Востоке Дальнем, и поднять их легче будет, ежели мы пути перед этими славными моряками откроем морями.
— Да что уж, — ответил Шелихов, отбросив смущение, — нам бы только подсобили, а мы в кашу восточную с головой влезем. Дороги морские нам ведомы. До слез обидно смотреть, как иноплеменные купцы нас обходят. А мы их не хуже. Наши люди к морскому делу способны. Дойдем и до Индии. Да и ходили уже наши мореходы в те моря.
Воронцов, поднявшись, указал Григорию Ивановичу на кресло у жарко пылающего камина. Тем, кто близко знал Александра Романовича, ведомо было, что к камину он усаживал тех только, что крайне пришлись ему по душе.
— По записке Селивонова доклад императрице составлен. Будем уповать на решение милостивое.
Шелихов начал было:
— Генерал-губернатор Якоби компании нашей действия поддержать готов…
Но увидел — Александр Романович согнал с лица улыбку.
— Якоби, Якоби, — проговорил Воронцов, — что ж Якоби… — Прикрыл глаза. — Ну да это, купец, не твоя печаль… В Иркутск новый губернатор указом императрицы назначен. Генерал Пиль.
С полными парусами галиот «Три святителя» двигался вдоль сумрачных берегов Якутатского залива. Справа по борту тянулись унылые сопки, поросшие лесом, дальше, в отдалении, вздымалась вершина горы Святого Ильи. Три огромных ледника тянулись вниз грязно-белыми широкими языками. Залив был полон битого льда.
Мужик с мокрой бородой, поставленный у носового колокола впередсмотрящим, с опаской посматривал на неподвижно стоящего на мостике капитана. То и дело взглядывал на капитана и рулевой, ворочавший зазябшими красными руками тяжелое колесо. Он перехватывал спицы, наваливался на колесо всем телом, держа галиот вразрез волне. Лопатки под армяком выступали буграми.
Засунув обе руки в карманы всегдашнего своего тулупчика, капитан Измайлов внимательно, из-под надвинутой до самых бровей шапки, разглядывал берег и недовольно шевелил длинными усами. Тулупчик у него на спине пузырило ветром.
Галиот поскрипывал, в скулу громко била волна, взбрасываясь под бушпритом. «Три святителя» возвращался на Кадьяк из дальнего похода. По настоянию Шелихова галиот в это лето под командой Измайлова и Бочарова ходил вдоль матерой земли Америки к югу. К концу лета, несмотря на сильные шторма, галиот дошел до залива Льтуа, самой восточной точки побережья Аляски. Ватажники побывали в Чугацком заливе и, обходя лежащий у входа в залив остров Тхалка, открыли на юго-западном побережье острова залив Нучек с бухтой Константина и Елены. Бухта славная, от ветров закрытая надежно, с хорошей глубиной: весьма удобное место для устройства крепости. И хотя ватажники измотались крайне, Измайлов был доволен: дело сделали. Сам чуть не на карачках место, подобранное для крепости, обползал, замерил, подобрал лес. По сопкам с топором лазил, метил стволы. Увериться хотел, что хватит строевого леса на крепостицу. Иначе-то и дело начинать было не след. Лес откуда припрешь? Не с матерой же земли тащить? Вот он и гулял с топором. Оглядит дерево, что годится для строительства, — тюкнет лезвием, отвалит белую щепку, и дальше. Леса было достаточно. Теперь оставалось одно — людей перебросить, и хоть завтра руби крепостицу.
Обследуя новые земли, ватажники повсеместно ставили чугунные знаки о принадлежности владений сих. России. Помимо этого, оставляли и тайные знаки, зарывая их в землю. Они помнили наставление Григория Ивановича: «Отныне секретов никому не открывать и помнить постоянно слова священные: будьте мудры, яко змии, а целы, яко голуби».
Предосторожность со знаками была на тот случай, ежели возникнет спор с державами иными.
Измайлов был доволен: возвращались из похода с трюмами, набитыми мягкой рухлядью. Промысел имели хороший, да и торговали славно.
— Справа по борту лед! — тревожно крикнул впередсмотрящий.
Измайлов велел переложить руль, выглядывая место для стоянки.
У берега вскипали волны. Ударяя в камни, высоко вскидывались фонтанами брызг. Навстречу галиоту несло водяную пыль. Эх, нехорошее место, опасное. Камни острые, злая волна.
«Не подойдешь, нет, не подойдешь», — соображал Измайлов. Морщины собирались у глаз. Дернул с досадой ус китайский, вперед подался, все же силясь разглядеть, что там, впереди. Брызги из-за борта ударили в лицо. Измайлов утерся рукавом, но глаз не отвел от берега. И вдруг увидел впереди гряду рифов. Острия хищно торчали из воды. Но в страшной этой гряде, угрожающей неизменной смертью любому, кто бы ни дерзнул через нее пройти, капитан зоркими глазами выискал узкий проход. За рифами море поблескивало гладкой водой. И не сказал, а подумал: «Бог милостью не оставил». Гаркнул паруса перекладывать и, толкнув в плечо рулевого, сам стал на его место. Руки жестко вцепились в спицы. Лицо каменное, ни одна жилка не дрогнула. Из-под низко надвинутых бровей, из щелок узких, монгольских — черные глаза нацелены, как острия ножей. «Проскочим, — решил, — проскочим!»
Мужики полезли по вантам, а те, что попроворнее, уже и на реях болтались. На ванты лезть по такой волне — опасное дело, но мужики в канаты вцеплялись намертво, такого и ветер не сорвет и качка не сбросит. На «Трех святителях» команда была отличнейшая. Конечно, не без того, что у иного мужика в минуту такую под сердцем холодело, но он и вида не подаст. Других не брал в команду капитан.
Измайлов поставил галиот высокой кормой к волне и заорал бешено:
— Отдать шкоты на гроте!
Ветер ударил в развернувшиеся паруса, и галиот, как нитка в игольное ушко, проскочил сквозь рифы.
Убрав паруса, галиот закачался на ровной воде. А через самое малое время на берегу запылали три больших костра. Пламя жадно лизало сухой плавник, собранный ватажниками. Костры означали, что пришедшие на галиоте приглашают к торгу всех, кто готов отозваться на их зов.
Герасим Алексеевич смотрел из-под руки в сопки — не покажутся ли где ответные дымы? И увидел — над черной тайгой поднялся белый факел дыма. Сжатые жестко губы смягчились: будут гости, понял, будут.
Мужики у костра тянули руки к огню. Нахолодались на ветру, а костер-то — тепло, ласка.
Над Петербургом гулял весенний ветер. Нева еще не вскрылась, мостовые по утрам прихватывало ледком, но небо было уже ясным, а вороны так горласты, что сомнений не было — весна вот-вот грянет быстрыми ручьями.
Весна чувствовалась во всем. В улыбках краснощеких баб, привозивших на торжище из соседних деревень мороженую птицу и огромные желтые сыры, завернутые в чистое рядно, молоко в кадках, обернутых золотистой рогожей, и свежепеченый духовитый хлеб. В криках сбитеньщиков, по воле начальства — приличия для — с недавних пор одевших поверх полушубков и тулупчиков длинные белые фартуки.
— Вот сбитень горячий! — кричал звонко молодец, и даже тот, у кого в дырявом кармане две полушки брякало, не жалел их, дабы отпробовать пахучего, забористого, обжигающего сбитня.
— А вот пироги, пироги с сигом соленым! — вторил бойкому сбитеньщику пирожник, также обряженный в белый фартук:
— С мясом, с морковью, с горохом!
С лотка его бочками припеченными кидались в глаза пироги и лавашники, тестяные шишки и перепечи.
Чуть поодаль забором стояли в снегу мороженые туши, белея жиром, нагулянным на хороших травах. Рядом головы коровьи с прикушенными языками, свиные головы, ножки для студня, припаленные на соломе. А далее — хоть и не ходи. В нос бил острый запах соленых грибков: темноголовых масляток с копейку в шляпке, желтых рыжиков, толстопузеньких боровичков. От острых запахов кружилась голова. Тут же ягоды моченые разных цветов и вкусов. И алые, и синие, и пунцовые… Так-то вымочить ягоду, чтобы она и кругла была, словно только что сорвана, и ярка — большое умение надобно. Глянешь, и во рту набежит слюна, хотя бы ты и сыт был гораздо. В рядах квохтали куры, крякали утки, гоготали гуси. И бывалый человек растеряется. Понятно, тут уж старались шпыни. Народ бедовый. Бегает, бегает в рядах, шустрит, но того найдет, у кого стянуть, хоть грош, а можно. Расставит купчиха глаза на разности разные, а у нее, гляди, из-под юбок уже рванули кошель.
— Караул! — завопит купчиха, раззявит рот, ладошками по бокам хлопает. А шпыня и след простыл. Лапти только мелькнут дырявые. Нырнет шпынь под телеги, и хоть ищи, не ищи его, а пропал кошель.
Однако и ловили некоторых. Вон, посмотри, у забора бьют бедолагу. Мужики машут пудовыми кулаками. Крик, шум. По распухшему лицу шпынь размазывает слезы:
— Ай, родненькие! Христа ради… Ай, не буду!
И врет, конечно, потому что ежели вор и молится, то все одно черт молитву его перехватывает.
А рядом пляшут — вот и пойми русского человека… Весна… Весна… Почему не поплясать, да если еще и хватил ковшик немалый водки, на крепком калгановом корне настоянной. Вода эта до пяток прожигает и кровь горячит.
Стоял мужичок, стоял и вдруг выступил вперед. Лапоть с оттяжкой потянул по навозной земле и пошел, пошел по кругу. Руки раскинул, плечи распрямил, оборотился лицом к народу. Идет, идет, выглядывает соколом. И еще не плясал, но уже видно, что заиграла, забилась в нем каждая жилочка. Завертелся юлой, будто вихрь завился по кругу, и пошел ломить вприсядку. Голова откинута, руки вразлет, а ногами такие коленца выделывает, что у людей в груди дыхание останавливается. И вдруг, разом, встал столбом мужик, сорвал с головы шапчонку, шмякнул оземь: знай-де наших!
Вот так пляшут на весеннем торжище. Нет, не сырой, не пропеченный калач русский мужик, а из того он теста, что замешено круто. И сказать ему есть о чем. Ох, есть. Да и скажет он свое золотое слово. Подождите, скажет!
Веселые, курчавые облака летели над Петербургом, и лед на Неве наливался глубокой, сырой синью. Недолго осталось стоять реке под ледяным панцирем.
С наступлением весны прошли тревоги императрицы. Но причиной тому был вовсе не шалый весенний ветер. Светлейший князь Потемкин сильно потрепал грозивших державе турок, русская армия стояла уже под Очаковом. По поводу побед было немало шумств в столице, фейерверков. В Исаакиевском соборе отслужили молебен.
Император австрийский, долго высматривавший, как дела России на юге, наконец объявил войну Турции и направил свою армию в южные степи. Притих шведский король Густав. Нет, определенно, тревожиться императрице было не о чем.
В один из этих безмятежных дней Безбородко учтиво напомнил Екатерине о просимой графом Воронцовым аудиенции. Императрица нахмурила брови, но, поиграв пером, сказала:
— Графа Александра Романовича я приму завтра. — И добавила: — Справку мне подайте о землях, империей занимаемых.
Дом Ивана Алексеевича на Грязной улице было не узнать. Хлопали двери в доме, входили и выходили разные люди: и в офицерских треуголках, и в широкополых зюйдвестках, мало кем и виданных, в кожаных плащах, гремевших как железо. А один ухитрился прийти с головой, повязанной платком. Платок голову охватывал туго, а сзади, на затылке, висел длинными хвостами. «Ну, этот, — решил Иван Алексеевич, — истинно уж отчаюга. Такому в переулке ночью не попадайся. Запорет, и моргнуть не успеешь». Хотел было сказать своим, чтобы вещички, что подороже, схоронили подальше, но рукой махнул: «Пропадай все пропадом».
Приходил и мастеровой народ, но тоже предерзкий, без страха ступавший на крыльцо.
— Да, да, — говорил Иван Алексеевич, — кхм, кхм…
Комнатные люди Ивана Алексеевича сбивались с ног. Стол в гостиной уставлен закусками, водками, настойками. Табачный дым — столбом. Невиданное дело. Какое уж благолепие, какая тишина? Дворовые девки хоронились в чуланах. Опасались — народ нахлынувший и юбки может ободрать. Уж больно размашисты были и смелы. Странные слова звучали в доме: форстеньга, стаксель, триселя. Или вообще как пушечный выстрел: бом-бом-кливер.
— Григория Ивановича, — подойдя к Самойлову, сказал Деларов, — сей бы момент сюда. Вот рад был бы.
— Да, — ответил Самойлов, — это точно.
Подумал: «Эх, Григорий Иванович, Григорий Иванович, придется ли свидеться нам? — И сам себе с горечью ответил: — Нет, видать, не придется». Потер ладонью грудь. Щемило уж больно сильно. После тяжелого подъема сердце билось неровно, толкалось под горло сдвоенными ударами. Лицо обветренное у Самойлова, в морщинах крутых. Глаза спрятаны глубоко, не разглядеть, что в них. Да он и не хотел показывать свою боль. Знал: всем нелегко.
Хороший мужик был Самойлов. Когда Деларов пришел на Кадьяк, Константин Алексеевич старшинство его над собой принял всей душой. Здоровье ли пошатнувшееся мешало дело вести как хотел или что иное, но он решил для себя, что согласился место Григория Ивановича заступить в ватаге, а, видать, поторопился. Неизвестно как, но Шелихов повсюду поспевал. И на строительстве крепостиц бывал, с охотниками за зверем ходил, к конягам ездил и со старейшинами коняжскими успевал поговорить и уладить то или иное. С лесорубами ходил, а ночами — неизвестно когда и свет гас в его окошке — камни, собранные ватажниками, описывал, вел журнал ватаги. «Двужильный, что ли, — думал Константин Алексеевич, — был он? — И сказал себе: — А вот у меня так-то не получилось».
Сказать такое непросто. Редко какой человек согласится, что не по себе взял воз, что не вытянуть ему его, как за оглобли ни хватайся, как ни упирайся ногами в землю. Чаще бывает по-иному. Телега остановилась, и колеса, гляди, вот-вот пойдут назад, а человек, шею раздувая, все ярится, пеной исходит, кричит: «Давай, давай! Вот холм перевалим, а там само покатится!» Телегу и свернут в овраг. По сторонам полетят колесики, затрещат, ломаясь, оглобли; треснет, в щепки разлетится кузовок. Но человек и здесь не согласится, что виной тому он сам. Встанет пугалом на краю оврага, ноги раскорячит и, пятерней скребя пузо, губы своротив на сторону, скажет: «Эх, ребята, камушек под колеса попал. Так бы вытянули. Камушек… Самая малость до вершины оставалась. А так хватили бы во весь опор!»
Рукой взмахнет или ободряюще игогокнет. И непонятно почему, а глядишь, ему другую телегу дают, хотя ясно, что он и эту в овраг загонит и расшибет…
Кирки били в скалу так, что каменные брызги летели по сторонам: с хрястом, со звоном. Самойлов повернулся к Деларову, согнав хмурость с лица, повторил:
— Да, Григорий Иванович, порадовался бы, ты прав.
Кряхтя и переругиваясь, столб поставили в ямину, засыпали комель. Притрамбовали, укрепили камнями, да выбирали еще такие камушки, чтобы один к одному прилаживался ловчее. Столб-то навек хотели встремить в эту землю. Старались. Устин, не доверяя никому, сам подкладывал камушки, киркой вгонял в землю.
Столб поставив, отошли в сторонку, глянули на дело своих рук. И казалось бы — чего особого? — но в душах что-то захолонуло. Парень из устюжан, что старался больше других, руки по-особому заложил за спину. В родниковой чистоты бесхитростных глазах его вспыхнули искры. Парня под бок пихнули шутейно: что-де, мол, так-то выставился?
— А что, что, — отнекивался парень, — понятно дело-то. Мы и вот — державы рубеж определили. Скажешь кому, не поверят… Нет, не поверят… — И от уха до уха растянул рот.
Глядя на такого, только и скажешь: «Эх, паря! Пляши, коли душа песни просит!»
Федор Федорович взглянул на чиновника, чуть-чуть склонив голову, и из-под век у него плеснуло стылым.
— Бумаги, — выговорил отчетливо, — сегодня же выправить.
Сказал ласково так, негромко. И дверь вроде бы не скрипнула, и шагов не было слышно, а чиновника не стало. Лицо различалось, мундир отчетливо был виден, крестик на мундире угадывался, а вот тебе раз — и ни мундира, ни крестика, ни лица нет. И внимательнейшим образом вглядевшись в то место, где за мгновение до начальственного слова чиновник обозначался, убедишься, не обман это зрительный, а действительно пусто, как ежели бы и до того место это ничем занято не было.
Удивляться здесь нечему. Метаморфоза эта для российских канцелярий — явление вовсе обыкновенное, наблюдается давно и, полагать можно, впредь пребудет невесть сколько. Так как чиновник российский на месте, почитай, любом — скорее только игра ума, нежели фигура реальная, занятая чем-либо полезным.
Федор Федорович с минуту молча глядел в стол. Гасил, видать, под веками недобрые огни. Наконец, переломив себя, поднял глаза на Шелихова:
— Письмо генерал-губернатора Якоби на имя государыни передано для ознакомления в Коммерц-коллегию и нами изучено.
Слова у него выходили круглые, ласкающие слух. Григорий Иванович слышал еще в Иркутске: Федор Федорович большая птица. А голос журчал:
— О землях, обживаемых в Америке, наслышаны. Хорошее, хорошее начало положено.
Федор Федорович хотел знать, как плыли, на каких островах останавливались, сколько людей в поход ходило и сколько вернулось. Григорий Иванович не успевал отвечать. Рябов, слушая, поворачивал стоящую на столе земную сферу. Григорию Ивановичу бросились в глаза пальцы Федора Федоровича: тонкие, гибкие, белые. Очень смущала Григория Ивановича эта рука.
Но слово за словом разгорячился он и заговорил смело. Понял: рука рукой, а человек, сидящий перед ним, разумеет дело. Пустое — гремит, брякает, а здесь не было грому. Говорить говорил Григорий Иванович, а в голове вертелось: «Приехал-то я не для рассказов». Но о главном сказать не мог. Мешало что-то. То ли что Федор Федорович неожиданно мягок оказался, или же то, что сказывали о нем — птица, дескать, большая. А может, и другое что. Скорее же всего коридоры петербургские с толку его сбивали. Уж больно намотался. Один только бог ведает, сколько мыслей дельных в коридорах этих забыто, каблуками затоптано, рассыпано за поворотами хитрыми. Вот ведь простая штука — укороти коридоры, и держава обязательно в выигрыше будет. Но нет. До такого пока не додумались. Представить даже странно: войдешь в присутствие и сразу же к делу. Без ступенек.
Ежился Шелихов, ежился, но наконец, собравшись с духом, навалился грудью на край стола, словно груз непосильный толкая, сказал:
— Сесть-то мы сели на землю американскую, но ежели правде в глаза смотреть, пристроились лишь с краешку.
Федор Федорович руки на стол положил, манжеты кружевные сминая, потянулся лицом к собеседнику.
— Вот мы крепостицы построили, — продолжил Григорий Иванович, — какие ни есть, промыслы разведали, большим, малым ли хозяйством обзавелись, а все ненадежно это.
— Так, так…
— Потому как один купец из-под другого землю рвет, друг друга ослабляя.
Федор Федорович из-за стола поднялся и рядом с Шелиховым присел в кресло. Да еще поторопил:
— Ну, ну… — глаза к купцу присматривались внимательно.
— Да что говорить, — сказал Шелихов, морщась сокрушенно, — промысел, хоть и самый богатый зверем, опустошить в год-два можно до чистого камня. Бей только колотушкой без ума, и зверя не станет. А разве дело это? — Григорий Иванович наступать уже начал на Рябова. — Дело? Нет, — подбородок вскинул, как взнузданный, — на таком расчете далеко не уедешь. Возьмешь зверя раз, другой, и все. Так?
Федор Федорович улыбнулся. Сибирский напористый купец нравился ему больше и больше. Григорий Иванович в апартаментах начальственных вовсе освоился. И уж в подкрепление слов своих пристукивал кулаком по краю стола. Само собой как-то это получилось. Разговор за живое его взял.
— Чтобы зверя добыть, кораблики надо строить. А это деньги большие. Людей нанять в ватагу — тоже недешево. Припас боевой, оружие, харчи — все копеечка. Алтыном не обойдешься.
— Так, — молвил Федор Федорович, — как же надобно поступить?
— Самое главное, компанию надо сбить. И она у нас уже есть!
— Так что же? — наморщил лоб Федор Федорович. — Не понимаю.
— Промышленники друг другу крылья подшибают. Мы думали — объединим в компанию и на этом свару между купцами кончим. Ан нет! Другие находятся, со стороны, все дело рушат. Монополию надо дать компании.
Федор Федорович поднялся с кресла, зашагал по кабинету.
— Да, — протянул он, — монополию…
Бровь у него поднялась, углом сломалась.
Видя, что какое-то сомнение зародилось у Рябова, Григорий Иванович заспешил:
— Пушчонки нужны для крепостиц на случай нападения, офицеров хоть самое малое число для команды, деньги надобны…
Наседал он по-купечески. Помнил старое правило: покупатель сомневается, так рви за полу, вдуматься не давай.
— А сколько денег просит компания? — спросил Рябов.
— Двести тысяч.
Рябов вновь заходил по кабинету.
— Через двадцать лет возвернем, — пообещал Шелихов. — И с лихвой.
Рябов все шагал и шагал. Стучали каблуки. Потер задумчиво сухой, костистый нос. На руке рубиново вспыхнуло кольцо.
— Так, — сказал он, как бы про себя, — пушки, офицеры… Двести тысяч… Монополия…
Шелихов ему определенно нравился. И чувствовал Федор Федорович в нем силу, которая позволит купцу совершить задуманное. Видел он купцов сибирских и уральских, которые брались за дела, казалось, и непосильные, но сдюживали. И понимал он, что только и надо — не мешать людям этим сотворить свое дело. Высоко сидел Федор Федорович и многое знал, но молчал о многом. Так и сейчас, похаживая по кабинету и пальцами похрустывая под фалдами, молчал о том, что ему было ведомо. Взял себя крепко за подбородок и еще раз на купца взглянул. Плечи чугунные, крутые, шея неслабая, лицом узок и лоб высокий. Хорош… Перехватил упорный шелиховский взгляд. «Насторожился, — подумал, — догадлив, знать. Ну, да это для дела польза великая… Нутром чует, где тяжко будет».
— Что же, — сказал, — надо думать. Помогай бог!
Шелихов конфузливо улыбнулся:
— Вы уж простите меня, невежу, но у нас на это так отвечают: «Вот и сказал бог, чтобы ты помог».
Федор Федорович ободряюще рассмеялся.
Удача большая найти в столице человека, который покажет, как нужные двери отворить. После встречи с Федором Федоровичем закрутились дела Шелихова волчком. Бумаги по походу он тут же получил. И уже чиновники в коридорах канцелярий с Шелиховым раскланивались, не доходя пяти шагов:
— Здравствуйте, Григорий Иванович.
И улыбка во все лицо, а еще намедни, не сморгнув, поспешали мимо, будто не видя. А гляди-ко, люди-то, оказывается, милейшие. Сама доброта брызжет из глаз, и лица добродушнейшие. Так-то возьмет тебя ласково за руку — ну, прямо брат родной. И голоса нехриплые вовсе у этих ребятушек, не осипшие от петербургской сырости, но певучие, звонкие, радостные. Ангелы и то, поди, так не щебечут.
Теперь о Шелихове говорили: «Сильный. И малого времени не пройдет, миллионщиком станет!»
А Григорий Иванович, бойко стуча по ступенькам каблуками, меньше всего думал о миллионе. Другое было в голове. Видел он, как сходят со стапелей корабли, в пене и брызгах победно устремляются вперед. Душа у него пела. На завтра загадывая, не удержался и слетал на верфь петербургскую. Посмотреть, какие закладывают кораблики. А посмотреть было на что. На стапелях красавцы, лебеди белые стояли. Мастера петербургские, прямо сказать, поразили его своим умением. «Вот, — подумал, — этих-то умельцев к себе перетянуть». С одним, другим перебросился словом и обзавелся надеждой.
— Э, паря, — нажимал, — у нас не край, а рай земной. Дерево — какое душа пожелает. Работай знай, а мы не постоим за благодарностью.
Мастера посмеивались. Но Григорий Иванович понял: ежели постараться, мастеров можно сманить.
Вскорости Григория Ивановича принял сам президент Коммерц-коллегии.
Шелихов робел. Впервые он был принят лицом столь вельможным. Не знал, как и начать разговор. Понятно: в мелочной лавке дегтем торговал недавно, а этот делами державными ворочает. Прикусишь язык. Вскинул глаза на графа, увидел: лицо без улыбки, из-под кустистых бровей глаза смотрят неторопко.
Александр Романович заговорил первым:
— Здравствуй, купец, — сказал голосом, в котором чувствовалось расположение. И сразу же после паузы, выдержанной мгновение всего, продолжил разговор, да так, словно слова читал с писаного, больно плотно складывались они у него.
Шелихов в слова вслушивался и понял: этот говорит, зная, для чего. Дело у него есть. Оно всегда понять можно, ежели труд себе задашь, пустой разговор человек ведет или же всерьез произносятся им слова. Многие люди, языка своего не щадя, так — бряк, бряк — зря его треплют. А иной одно слово произнесет, и видно — этот себе на уме. В его речь надо вдуматься.
Заговорил же Александр Романович о том, чего Шелихов и не ждал:
— Развитие мореплавания в океане Восточном, — повторил Воронцов, — может послужить не только освоению новых земель, но и должно споспешествовать торговле обширной с Китаем, Японией, островами Филиппинскими, а там и далее — с Индией. Путь от восточных портов российских в страны эти — кратчайший для нашего флота.
Говорил граф властно, уверенно. Заметив смущение на лице Шелихова, он подтвердил:
— Да, в Индию. Перспектива весьма и весьма лестная и, я думаю, по силам российским негоциантам.
«Ежели, конечно, поднапрячься, — подумал Шелихов, — то оно можно и в Индию».
— Англичане, — сказал он, — в Петропавловск ходят с Гаваев, из Макао товар везут. Торгуют в большую прибыль.
Воронцов оживился:
— Англичанин прыток, блохой скачет. А мы на сборы тяжелы.
И заговорил о том, как наладить морскую линию в страны океана Восточного и далее, в океане Индийском. Широко распахнул горизонт Александр Романович, заглядывая вдаль на многие годы.
— Петр Великий путь для России в Европу через Балтику открыл, нам же надобно, заветы его исполняя, проложить дорогу в морях восточных, потому как богатства великие лежат в Сибири и на Востоке Дальнем, и поднять их легче будет, ежели мы пути перед этими славными моряками откроем морями.
— Да что уж, — ответил Шелихов, отбросив смущение, — нам бы только подсобили, а мы в кашу восточную с головой влезем. Дороги морские нам ведомы. До слез обидно смотреть, как иноплеменные купцы нас обходят. А мы их не хуже. Наши люди к морскому делу способны. Дойдем и до Индии. Да и ходили уже наши мореходы в те моря.
Воронцов, поднявшись, указал Григорию Ивановичу на кресло у жарко пылающего камина. Тем, кто близко знал Александра Романовича, ведомо было, что к камину он усаживал тех только, что крайне пришлись ему по душе.
— По записке Селивонова доклад императрице составлен. Будем уповать на решение милостивое.
Шелихов начал было:
— Генерал-губернатор Якоби компании нашей действия поддержать готов…
Но увидел — Александр Романович согнал с лица улыбку.
— Якоби, Якоби, — проговорил Воронцов, — что ж Якоби… — Прикрыл глаза. — Ну да это, купец, не твоя печаль… В Иркутск новый губернатор указом императрицы назначен. Генерал Пиль.
С полными парусами галиот «Три святителя» двигался вдоль сумрачных берегов Якутатского залива. Справа по борту тянулись унылые сопки, поросшие лесом, дальше, в отдалении, вздымалась вершина горы Святого Ильи. Три огромных ледника тянулись вниз грязно-белыми широкими языками. Залив был полон битого льда.
Мужик с мокрой бородой, поставленный у носового колокола впередсмотрящим, с опаской посматривал на неподвижно стоящего на мостике капитана. То и дело взглядывал на капитана и рулевой, ворочавший зазябшими красными руками тяжелое колесо. Он перехватывал спицы, наваливался на колесо всем телом, держа галиот вразрез волне. Лопатки под армяком выступали буграми.
Засунув обе руки в карманы всегдашнего своего тулупчика, капитан Измайлов внимательно, из-под надвинутой до самых бровей шапки, разглядывал берег и недовольно шевелил длинными усами. Тулупчик у него на спине пузырило ветром.
Галиот поскрипывал, в скулу громко била волна, взбрасываясь под бушпритом. «Три святителя» возвращался на Кадьяк из дальнего похода. По настоянию Шелихова галиот в это лето под командой Измайлова и Бочарова ходил вдоль матерой земли Америки к югу. К концу лета, несмотря на сильные шторма, галиот дошел до залива Льтуа, самой восточной точки побережья Аляски. Ватажники побывали в Чугацком заливе и, обходя лежащий у входа в залив остров Тхалка, открыли на юго-западном побережье острова залив Нучек с бухтой Константина и Елены. Бухта славная, от ветров закрытая надежно, с хорошей глубиной: весьма удобное место для устройства крепости. И хотя ватажники измотались крайне, Измайлов был доволен: дело сделали. Сам чуть не на карачках место, подобранное для крепости, обползал, замерил, подобрал лес. По сопкам с топором лазил, метил стволы. Увериться хотел, что хватит строевого леса на крепостицу. Иначе-то и дело начинать было не след. Лес откуда припрешь? Не с матерой же земли тащить? Вот он и гулял с топором. Оглядит дерево, что годится для строительства, — тюкнет лезвием, отвалит белую щепку, и дальше. Леса было достаточно. Теперь оставалось одно — людей перебросить, и хоть завтра руби крепостицу.
Обследуя новые земли, ватажники повсеместно ставили чугунные знаки о принадлежности владений сих. России. Помимо этого, оставляли и тайные знаки, зарывая их в землю. Они помнили наставление Григория Ивановича: «Отныне секретов никому не открывать и помнить постоянно слова священные: будьте мудры, яко змии, а целы, яко голуби».
Предосторожность со знаками была на тот случай, ежели возникнет спор с державами иными.
Измайлов был доволен: возвращались из похода с трюмами, набитыми мягкой рухлядью. Промысел имели хороший, да и торговали славно.
— Справа по борту лед! — тревожно крикнул впередсмотрящий.
Измайлов велел переложить руль, выглядывая место для стоянки.
У берега вскипали волны. Ударяя в камни, высоко вскидывались фонтанами брызг. Навстречу галиоту несло водяную пыль. Эх, нехорошее место, опасное. Камни острые, злая волна.
«Не подойдешь, нет, не подойдешь», — соображал Измайлов. Морщины собирались у глаз. Дернул с досадой ус китайский, вперед подался, все же силясь разглядеть, что там, впереди. Брызги из-за борта ударили в лицо. Измайлов утерся рукавом, но глаз не отвел от берега. И вдруг увидел впереди гряду рифов. Острия хищно торчали из воды. Но в страшной этой гряде, угрожающей неизменной смертью любому, кто бы ни дерзнул через нее пройти, капитан зоркими глазами выискал узкий проход. За рифами море поблескивало гладкой водой. И не сказал, а подумал: «Бог милостью не оставил». Гаркнул паруса перекладывать и, толкнув в плечо рулевого, сам стал на его место. Руки жестко вцепились в спицы. Лицо каменное, ни одна жилка не дрогнула. Из-под низко надвинутых бровей, из щелок узких, монгольских — черные глаза нацелены, как острия ножей. «Проскочим, — решил, — проскочим!»
Мужики полезли по вантам, а те, что попроворнее, уже и на реях болтались. На ванты лезть по такой волне — опасное дело, но мужики в канаты вцеплялись намертво, такого и ветер не сорвет и качка не сбросит. На «Трех святителях» команда была отличнейшая. Конечно, не без того, что у иного мужика в минуту такую под сердцем холодело, но он и вида не подаст. Других не брал в команду капитан.
Измайлов поставил галиот высокой кормой к волне и заорал бешено:
— Отдать шкоты на гроте!
Ветер ударил в развернувшиеся паруса, и галиот, как нитка в игольное ушко, проскочил сквозь рифы.
Убрав паруса, галиот закачался на ровной воде. А через самое малое время на берегу запылали три больших костра. Пламя жадно лизало сухой плавник, собранный ватажниками. Костры означали, что пришедшие на галиоте приглашают к торгу всех, кто готов отозваться на их зов.
Герасим Алексеевич смотрел из-под руки в сопки — не покажутся ли где ответные дымы? И увидел — над черной тайгой поднялся белый факел дыма. Сжатые жестко губы смягчились: будут гости, понял, будут.
Мужики у костра тянули руки к огню. Нахолодались на ветру, а костер-то — тепло, ласка.
Над Петербургом гулял весенний ветер. Нева еще не вскрылась, мостовые по утрам прихватывало ледком, но небо было уже ясным, а вороны так горласты, что сомнений не было — весна вот-вот грянет быстрыми ручьями.
Весна чувствовалась во всем. В улыбках краснощеких баб, привозивших на торжище из соседних деревень мороженую птицу и огромные желтые сыры, завернутые в чистое рядно, молоко в кадках, обернутых золотистой рогожей, и свежепеченый духовитый хлеб. В криках сбитеньщиков, по воле начальства — приличия для — с недавних пор одевших поверх полушубков и тулупчиков длинные белые фартуки.
— Вот сбитень горячий! — кричал звонко молодец, и даже тот, у кого в дырявом кармане две полушки брякало, не жалел их, дабы отпробовать пахучего, забористого, обжигающего сбитня.
— А вот пироги, пироги с сигом соленым! — вторил бойкому сбитеньщику пирожник, также обряженный в белый фартук:
— С мясом, с морковью, с горохом!
С лотка его бочками припеченными кидались в глаза пироги и лавашники, тестяные шишки и перепечи.
Чуть поодаль забором стояли в снегу мороженые туши, белея жиром, нагулянным на хороших травах. Рядом головы коровьи с прикушенными языками, свиные головы, ножки для студня, припаленные на соломе. А далее — хоть и не ходи. В нос бил острый запах соленых грибков: темноголовых масляток с копейку в шляпке, желтых рыжиков, толстопузеньких боровичков. От острых запахов кружилась голова. Тут же ягоды моченые разных цветов и вкусов. И алые, и синие, и пунцовые… Так-то вымочить ягоду, чтобы она и кругла была, словно только что сорвана, и ярка — большое умение надобно. Глянешь, и во рту набежит слюна, хотя бы ты и сыт был гораздо. В рядах квохтали куры, крякали утки, гоготали гуси. И бывалый человек растеряется. Понятно, тут уж старались шпыни. Народ бедовый. Бегает, бегает в рядах, шустрит, но того найдет, у кого стянуть, хоть грош, а можно. Расставит купчиха глаза на разности разные, а у нее, гляди, из-под юбок уже рванули кошель.
— Караул! — завопит купчиха, раззявит рот, ладошками по бокам хлопает. А шпыня и след простыл. Лапти только мелькнут дырявые. Нырнет шпынь под телеги, и хоть ищи, не ищи его, а пропал кошель.
Однако и ловили некоторых. Вон, посмотри, у забора бьют бедолагу. Мужики машут пудовыми кулаками. Крик, шум. По распухшему лицу шпынь размазывает слезы:
— Ай, родненькие! Христа ради… Ай, не буду!
И врет, конечно, потому что ежели вор и молится, то все одно черт молитву его перехватывает.
А рядом пляшут — вот и пойми русского человека… Весна… Весна… Почему не поплясать, да если еще и хватил ковшик немалый водки, на крепком калгановом корне настоянной. Вода эта до пяток прожигает и кровь горячит.
Стоял мужичок, стоял и вдруг выступил вперед. Лапоть с оттяжкой потянул по навозной земле и пошел, пошел по кругу. Руки раскинул, плечи распрямил, оборотился лицом к народу. Идет, идет, выглядывает соколом. И еще не плясал, но уже видно, что заиграла, забилась в нем каждая жилочка. Завертелся юлой, будто вихрь завился по кругу, и пошел ломить вприсядку. Голова откинута, руки вразлет, а ногами такие коленца выделывает, что у людей в груди дыхание останавливается. И вдруг, разом, встал столбом мужик, сорвал с головы шапчонку, шмякнул оземь: знай-де наших!
Вот так пляшут на весеннем торжище. Нет, не сырой, не пропеченный калач русский мужик, а из того он теста, что замешено круто. И сказать ему есть о чем. Ох, есть. Да и скажет он свое золотое слово. Подождите, скажет!
Веселые, курчавые облака летели над Петербургом, и лед на Неве наливался глубокой, сырой синью. Недолго осталось стоять реке под ледяным панцирем.
С наступлением весны прошли тревоги императрицы. Но причиной тому был вовсе не шалый весенний ветер. Светлейший князь Потемкин сильно потрепал грозивших державе турок, русская армия стояла уже под Очаковом. По поводу побед было немало шумств в столице, фейерверков. В Исаакиевском соборе отслужили молебен.
Император австрийский, долго высматривавший, как дела России на юге, наконец объявил войну Турции и направил свою армию в южные степи. Притих шведский король Густав. Нет, определенно, тревожиться императрице было не о чем.
В один из этих безмятежных дней Безбородко учтиво напомнил Екатерине о просимой графом Воронцовым аудиенции. Императрица нахмурила брови, но, поиграв пером, сказала:
— Графа Александра Романовича я приму завтра. — И добавила: — Справку мне подайте о землях, империей занимаемых.
Дом Ивана Алексеевича на Грязной улице было не узнать. Хлопали двери в доме, входили и выходили разные люди: и в офицерских треуголках, и в широкополых зюйдвестках, мало кем и виданных, в кожаных плащах, гремевших как железо. А один ухитрился прийти с головой, повязанной платком. Платок голову охватывал туго, а сзади, на затылке, висел длинными хвостами. «Ну, этот, — решил Иван Алексеевич, — истинно уж отчаюга. Такому в переулке ночью не попадайся. Запорет, и моргнуть не успеешь». Хотел было сказать своим, чтобы вещички, что подороже, схоронили подальше, но рукой махнул: «Пропадай все пропадом».
Приходил и мастеровой народ, но тоже предерзкий, без страха ступавший на крыльцо.
— Да, да, — говорил Иван Алексеевич, — кхм, кхм…
Комнатные люди Ивана Алексеевича сбивались с ног. Стол в гостиной уставлен закусками, водками, настойками. Табачный дым — столбом. Невиданное дело. Какое уж благолепие, какая тишина? Дворовые девки хоронились в чуланах. Опасались — народ нахлынувший и юбки может ободрать. Уж больно размашисты были и смелы. Странные слова звучали в доме: форстеньга, стаксель, триселя. Или вообще как пушечный выстрел: бом-бом-кливер.