Страница:
Иван Алексеевич морщился и родным запретил выходить из дальних комнат. Жена его, купчиха смирная и набожная, и за ворота-то боявшаяся выйти, крестилась, шепча сухими губами: «Пронеси, господи, басурман нашествие». Мысли у нее совсем спутались, не знала, что и делать. Ключи от кладовых отдала старшему из комнатных людей и отсиживалась, как в крепости, в светелке под крышей. Но и сюда — нет-нет, а долетали снизу странные слова и шумы да стуки.
Григорий Иванович, отмахиваясь от табачного дыма, вел с приходившими длинные разговоры. Сманивал мореходов и кораблестроителей на восток. Смущал.
— Это так только повелось, — говорил горячо, — считать, что англичанин да испанец на море крепки, а я вот думаю — русский мужик не слабее. — Сидевшие за столом капитаны мяли бритые подбородки, поглядывали друг на друга. — И держава Российская, — напирал Григорий Иванович, — по всем статьям морская.
Капитаны тянулись к штофам, наливали хорошие стаканы и по морской привычке, не глотая, опрокидывали огненное питье в глотки. Глаза наливались молодечеством. Развязывали шарфы, садились плотней к столам, стучали кулаками. Петра Великого вспоминали, называли имена известных мореходов.
— А море какое на востоке, — все нажимал и нажимал Григорий Иванович, — глянешь — дух захватывает. Там только и показать русскую удаль.
Манил людей, сам загорался, и оттого слушавшие его начинали понимать: а и вправду, чего сидим на истоптанных берегах, чего ждем, идти надо — счастье свое искать.
От выпитого вина, от лихих слов некоторые до того воспалялись, что уж и сидеть за столом не могли, вскакивали, ходили по комнате, размахивали руками, будто бы уже стоя на мостике под неведомыми звездами.
— Постойте, — говорил Григорий Иванович, — малое время пройдет, и мы из северных сибирских рек выйдем в океан Ледовый и проложим дороги к самой матерой земле Америке. — Говорил уверенно. — И южными морями на восток будем ходить. Прямо из Балтики и в Камчатку.
Капитаны таращили глаза: такое невиданно. Слова купца волновали, раззадоривали, соблазняли.
Среди русских людей довольного жизнью своей редко встретишь. Все чего-то свербит у русского мужика. А все отчего? Неспокойная он душа. Ему дело, дело надо огромное, и чтобы он горел в этом деле. Вот тогда он ходит гоголем.
Григорий Иванович словами, как огнивом, выбивал искры жаркие и сыпал их на души людские. Дом на Грязной улице бурлил. Григорий Иванович, надувая жилы на висках, рассказывал о походах дальних, о штормах, о землях, впервые увиденных людьми. Вот тут-то и звучали слова, заставлявшие опасливо щуриться Ивана Алексеевича: бом-бом-брамсель и даже бом-бом-бом-кливер. Капитанам виделись нехоженые дороги. Смущающие речи вел Григорий Иванович, и какая душа навстречу им не раскрылась бы? И решили капитаны сниматься с якорей.
Екатерина сама растапливала камин для утреннего кофе. Приготовление напитка сего императрица считала высоким искусством, которое познается немногими. Безусловно, это была ее причуда, возведенная в ежедневный ритуал. О том, что она собственноручно растапливает камин и собственноручно готовит кофе, императрица упоминала в своей переписке с великим Вольтером. По утрам в ее личные апартаменты, в специальной корзине приносили тонко наколотые, подсушенные лучины, в камин ставился бронзовый треножник, в серебряном кувшине подавалась вода. Священнодействуя, Екатерина сыпала темно-золотистые, крупно размолотые зерна в прозеленевший медный кофейник. Внутри кофейника на палец наросла гуща, Екатерина считала, что многолетняя накипь придает особый вкус любимому напитку.
В это утро, как только под старым кофейником вспыхнул огонь и Екатерина убедилась, что лучины занялись ровно, она повернулась к стоявшим у дверей Безбородко и графу Воронцову.
— Любезный Александр Романович, — сказала она, — я попросила месье Безбородко дать справку о размерах земель, занимаемых империей. Я еще раз убедилась, что в новых открытиях нужды нет, ибо таковые только хлопоты за собой повлекут ненужные.
Лицо Александра Романовича загорелось румянцем. Он хотел возразить, но императрица остановила его взглядом.
— По рассуждению своему, — продолжила императрица, — американские селения — примеры не суть лестны, а паче невыгодны для матери нашей родины.
Не успел Александр Романович ответить, как императрица повернулась к камину и склонилась над кофейником: вот-вот должна была закипеть вода. Екатерина взяла поданные камердинером каминные щипцы и развалила под треножником пылающие лучины. Пламя опало. Под кофейником рдели лишь жаркие угольки. Золотой ложечкой Екатерина начала помешивать закипающую гущу. В эту минуту для императрицы не было ничего более важного, чем шапкой поднимающаяся над кофейником пена.
Александр Романович следил за каждым движением императрицы. Глубокие морщины на лице графа прорезались с еще большей отчетливостью, лицо его словно осунулось.
Комнату заполнял пряный, сладкий запах закипающего кофе. И этот запах был как-то по-особенному неприятен графу.
Екатерина оборотилась к Воронцову:
— Двести тысяч на двадцать лет без процентов просят мореходы ваши? Подобный заем похож на предложение того, который слона хотел выучить говорить через тридцать лет и, будучи вопрошаем, на что такой долгий срок, сказал: за это время либо слон умрет, либо я, либо тот, который дает денег на учение слона. — И Екатерина с улыбкой погрозила тоненькой ложечкой графу.
Склонившись над кофейником, она продолжала улыбаться.
«Да, но не корысти для настойчив я в своих требованиях!» — подумал Александр Романович.
Безбородко безмолвствовал. Губы его были сложены в неопределенную гримасу.
«Нет, не корысти для», — еще раз подумал граф. Он вспомнил о Московском княжестве, крохотном в сравнении с Литвой, Золотой Ордой и Новгородской республикой. Только в середине шестнадцатого века Иван Грозный взял Казань, а уже к середине семнадцатого века русскими людьми была пройдена Сибирь и большая часть Востока Дальнего. За сто лет было создано самое крупное в мире государство. Нет, граф Александр Романович знал, на чем настаивал, и долг свой понимал перед державой.
— Ваше величество, — сказал он, глядя на склоненный затылок государыни, — земли американские к славе империи послужить могут, ибо богаты они не только зверем, но и металлами, углями и иными ископаемыми полезными. — Голос его стал тверже. — Просьбы мореходов весьма разумны и более чем скромны. Прежде всего они просят, дабы на земли, ими освоенные, другие промышленники без их ведома и дозволения не ездили и в промыслах их ущерба, а паче в их учреждениях расстройки не делали. В сем их прошении заключается не единая их польза, но общая, весьма важная и достойная.
Екатерина выпрямилась. По тому, как поджались у нее губы, можно было определенно сказать, что императрица раздражена настойчивостью графа. Четко и раздельно выговаривая слова, она сказала:
— Указ, силою коего были бы предохранены мореходы от всяких обид и притеснений, излишен — понеже всякий подданный империи законом должен быть охраняем от обид и притеснений.
Кофе наконец-то был готов. Императрица начала разливать густую жидкость по чашечкам. Александру Романовичу в эту минуту она показалась стареющей немецкой муттер, хлопочущей у кофейного стола, дабы угостить близких перед долгим рабочим днем. У императрицы даже морщинки на лбу обозначились, словно она боялась пролить хотя бы каплю кофе на скатерть.
— Присаживайтесь, любезный Александр Романович, — императрица показала на стул. Это была великая честь, которой удостаивались немногие, но Александр Романович, занятый своими мыслями, не думал сейчас о придворном этикете и молча сел за стол, даже не ответив улыбкой на любезность императрицы. Екатерина изумленно подняла брови: нет, граф ее сегодня поистине раздражает. А Александр Романович мысленно листал страницы истории государства Российского. Русь Московская ему виделась, собираемая Иваном Калитой, сеча жестокая на поле Куликовом, виделся Иван Грозный, с которым уже Священная Римская империя искала союза. Голос старца из стариннейшего русского монастыря мнился ему: «Два Рима падоже, третий Рим — Москва, и он стоит, а четвертому не быти!»
— Александр Романович, — сказала императрица, — вы забыли о кофе, — и, коснувшись руки графа, она добавила с ласковой улыбкой: — С тем, дабы не огорчать вас, я повелю шпаги и знаки отличия дать и Голикову, и Шелихову. Вы довольны?
Воронцов донес чашку до рта и отхлебнул горький глоток.
Воробьи за окном орали, дрались на ветках, трепеща жидкими крылышками, разлетались и вновь сколачивались в стаи. Григорий Иванович смотрел через промытое окно на птичьи забавы и грустно думал: «Вот привез земли новые, а кому надобны они? Все понапрасну».
Шелихов знал о визите графа Воронцова к императрице. Отказано было и в деньгах, и в праве охранном на новые земли, и в солдатах для крепостиц. Во всем отказ! Шпаги серебряные, медаль на андреевской ленте — вот и вся награда. Ну да не о награде речь. Гвоздем в мыслях сидело: «Как дело-то продолжать? На какие шиши? — Залетел-то в мыслях далеко: — На верфь петербургскую бегал, на корабли смотрел… людей смущал… И подумать срамно… На восток сманивал…»
Губы скривил Григорий Иванович. Сжал кулак. Посмотрел — оно ничего, конечно, кулак крепкий. Ну а стену, что жизнь поставила, не пробить. Отобьешь кулак-то. Стена каменная. А то, может, еще и из такого чего сложена, что и покрепче камня. Казнил себя Григорий Иванович, шибко казнил. «Правду, выходит, говорили, что в столице пробиться куда труднее, нежели земли новые открыть. Так оно и получается».
Комнатный человек Ивана Алексеевича стоял тут же, у окна, с подносом. На подносе — графинчик с прозрачной водочкой, рюмочка, разные закуски. Русская душа чужое горе близко принимает. С жалостью смотрел комнатный человек на купца:
— Выпейте, — сочувственно говорил, — рюмочку… Оно полегчает. Чего уж себя терзать… Третьи сутки маковой росинки во рту не было… Выпейте.
Григорий Иванович на человека не глядел. Пить не мог — вера не позволяла, да и знал: пьют вино с радости большой — тогда это от силы, а с горя пить вино — от слабости. «Вино людей ломает, — еще отец говаривал, — об стенку размазывает, как навоз коровий».
— Эх… — вздохнул комнатный человек и вышел.
Дверь скрипнула, в комнату ступил на низких ногах Иван Алексеевич, петербургский родственник. Подошел к окну, стал рядом с Шелиховым.
— Воробушки, — проговорил он, — птички божьи. Охальничают, разбойники…
Григорий Иванович не слушал пустую эту болтовню. А Иван Алексеевич вдруг спросил:
— Рухлядишки-то мягкой у тебя много осталось?
Не понимая, к чему клонится дело, Григорий Иванович ответил:
— Есть еще.
Развязали узлы, Иван Алексеевич выхватил из кипы соболька. Мех полыхнул огнем, в комнате будто светлее стало.
— Красота-то, ах, красота! Царице показать не срамно. Как думаешь?
Хлопнув в ладоши, он велел вскочившему в комнату человеку распорядиться, чтобы закладывали коней.
— Ничего, Гришенька, не кручинься. — И подмигнул.
Григорий Иванович сидел, уперев локти в стол и уронив голову в ладони. Ждал, не ждал — неведомо. В доме стояла тишина. Только и слышно было, как часы стучат. Отрывают минуты. Мысли в голове не было. Так, ворошилось что-то досадное, горькое, тошное. Знал он, что в жизни за все — и плохое и хорошее — заплатить надо своей кровью, но боль тем не унять было. Неожиданно за стуком часов Григорий Иванович услышал, как калитка чугунная скрипнула.
В дверях появился Иван Алексеевич. Глаза у купца светились радостью.
— Что? — рванулся к Ивану Алексеевичу Шелихов. Надежда вдруг проснулась в нем. Вспыхнула, как пламя. Кровь забурлила. — Ну же, ну! — поторопил он Ивана Алексеевича.
Но тот молча подошел к столу, сел и неторопливо сказал:
— Вот так-то, родственничек, у нас в столице дела делаются.
И выложил на стол бумагу.
Григорий Иванович перегнулся через стол и прочел: «Президенту Коммерц-коллегии графу Александру Романовичу Воронцову. Выдать по сему двести тысяч рублев ассигнациями. Дмитриев-Мамонов».
Шелихов ахнул от изумления, схватил Ивана Алексеевича в охапку:
— Ну, удивил! Вот удивил! Как отблагодарить, сказывай?
Иван Алексеевич едва из его рук вырвался.
— Собирайся, кони у ворот, с этой бумажкой — денежки получать.
— Как? Тотчас же? — отступил на шаг Григорий Иванович от неожиданности.
— То-то и есть, что тотчас, — ответил спокойно Иван Алексеевич.
Григорий Иванович, забыв шапку, прыгнул в возок. Кони с места взяли шибко. Ударили копытами в мостовую так, что от торцов полетели щепки. Мелькнул шлагбаум, запиравший Грязную улицу, лицо будочника с хохлацкими усами, какие-то решетки, подъезды домов. Григорий Иванович и не запомнил, какими улицами скакали, как вошел в присутственное место, но увидел, как вокруг засуетились, как забегали, и во второй раз подумал: «Ну, развернем мы теперь дело. Развернем». И коридор коллегии, что таким длинным ему казался, теперь выглядел короче воробьиного носа. Шаг только сделал, и все тут.
Чиновник в добром мундире начал считать деньги. Шелестел бумажками и приветливо кивал купцу. А пачки денежные росли и росли на столе. Бумажки радужные, белые, с большим портретом императрицы. И как услужить радел чиновник. Денежки в пачки ровнял престарательно, бумажками обворачивал крест-накрест, да еще и проверял, ровно ли ложится крест. Потом денежки собрал и аккуратненько уложил в мешки. Иглу достал и доброй ниткой прошил мешки, стежок к стежку, откусил нитку и, поднявшись со стула, с поклоном подвинул мешки к Григорию Ивановичу:
— Извольте-с получить-с.
И опять лицо у него заулыбалось.
После этого дом Ивана Алексеевича зашумел. Гости Шелихова были непривередливы. Григорий Иванович отсчитывал им деньги и договаривался, когда и куда приехать. Моряки и мастеровой люд деньги брали смело, обещая явиться к сроку. Расписок или записей каких Григорий Иванович не просил. Так: хлопнут рука об руку, и будь здоров, Иван. Ждем-де, мол, тебя, и вся недолга. Молодец шапку надвинет поглубже и шагнет через порог. Только его и видели — завьется по улице. А денежки немалые отваливал Григорий Иванович. И на дорогу, и на харч, а то еще и на оплату долгов, числящихся за тем или иным мореходом. Хорошие денежки.
Иван Алексеевич, глядя на все это, страдал. Столько переводилось добра, как думал он, впустую, такие деньги исчезали в чужих карманах, полагать надо, бесследно. Кабанчиков-то — коих на стол молодцам подавали — с осени молочком отпаивали, уточек кормили отборным зерном. А вот сидит за столом дубина, лапищи такие — ахнешь. Трескает мясо, аж кости хрустят на зубах. А потом — Иван Алексеевич болезненно морщился — поднимется от стола, а Гришка ему выдаст пачку денег. И нет бы подлец этот мордастый упал в ножки, икону поцеловал, что выполнит в срок обсказанное, — куда там. Деньги сунет за пазуху и вон со двора.
Иван Алексеевич пенять было начал за то Шелихову, но Григорий Иванович ответил так:
— Видишь ли, ежели и не приедет какой, то нечестным себя выкажет. Бог с ним, пущай не приезжает. Нам народ честный нужен. А такой бесстыжий беды только натворит. Пущай остается. Мы от этого еще и в прибыль войдем.
И Иван Алексеевич пожевал губами, потер лысину по привычке и подумал, что в Гришкиных словах есть резон.
Морехода хорошего или дельного мастерового нелегко сманить из Петербурга на восток. Хоть слова и сладкие говорил Григорий Иванович, но всяк разумел, что не на пироги он звал. Какую махину преодолеть надо — тысячи верст. Сибирь пройти, Восток Дальний, океан переплыть. Да и там, на новых землях, понимать надо, житье не сахар. Отчаянным, ох, отчаянным надо быть, чтобы решиться на такое. Но нашел все же Григорий Иванович людей. И таких нашел, на которых, нужно думать, положиться можно было.
С беспокойным, горластым племенем мореходов и мастеровых управившись, Шелихов приглашать начал в дом Ивана Алексеевича ученых людей. Входили ученые неслышно, ступали мягко, и видно было, что такой человек, ежели на улице даже и толчея будет невообразимая, пройдет и никого локтем не заденет. Жена Ивана Алексеевича, на что уж береглась неожиданностей, а и то в эти дни из флигеля перебралась в дом и расположилась вполне свободно.
Ученые потребовались Григорию Ивановичу затем, что хотел он на новых землях открыть школы, в которых бы обучали местных детишек арифметике, навигации и другим полезным наукам. А для этого понадобились ему книги и разумные советы. Да и о другом думал купец. Камней с новых земель привез Шелихов в Петербург добрых два сундука. Знал, камни эти, как ничто, расскажут о новых землях, но расскажут только людям сведущим. Вот и хотел он, чтобы сведущие-то посмотрели на находки ватажников и надоумили, как дальше поступать. Где и что искать, да и как строить этот поиск.
И еще один гость был у Шелихова перед самым отъездом. Как-то вечером перед домом остановилась коляска. Оставив плащ в прихожей, в комнату вошел Федор Федорович Рябов. Внесли свечи. Хозяин засуетился накрыть на стол.
Поговорили немного, однако Григорий Иванович понял, что Федор Федорович, так же как и граф Воронцов, искренне рад успеху купца. Если и осталась горчинка в душе, то всего лишь оттого, что успех этот пришел не благодаря усилиям известной высокой персоны, а вопреки им. Недавно под звуки нежной музыки на придворном балу, склонившись к плечу императрицы, Александр Матвеевич Дмитриев-Мамонов признался о своем распоряжении о выдаче суммы Колумбу росскому, как выразился он. Императрица оборотила к нему полное лицо и, чуть помедлив, ответила: «Ежели это удовольствие вам доставило — я рада». На том разговор о двухстах тысячах был окончен.
Ну да в России всякое бывало…
Шелихов, проводив Федора Федоровича и дождавшись, когда коляска отъехала, посмотрел на петербургское небо, на белесый туман, тянувшийся с Невы, и вдруг представился ему Иркутск утренний, продутый свежим ветром с Ангары, весенний, в белом цветении пышной черемухи. И он готов был лететь к своим новым землям, как птица, вырвавшаяся из грубой руки, которая долго удерживала ее, сжимая и тиская.
Когда Лебедеву-Ласточкину сказали, что Иван Ларионович собирается в Охотск, он взглянул на говорившего с недоумением.
— Как в Охотск? Торга весенние на носу! Какие поездки? Из ума, что ли, выживает?
А Голиков, нагрузив обоз хлебом, солью, скобяным товаром, по крепкой еще дороге двинулся на Охотск. Обоз растянулся версты на три. Многие недоуменно пожимали плечами, невиданное дело! И много разговоров это вызвало в Иркутске. Крепко задумался Лебедев-Ласточкин: «Неспроста, ах, неспроста он». Приказчиков своих послал разузнать, что и к чему. Но те побегали по лабазам да амбарам, по лавкам да кабакам и ни с чем вернулись. И все же не поверил Лебедев-Ласточкин, что просто так в Охотск Иван Ларионович направился. Все добивался, в чем корень. А в городе поговорили неделю, другую об обозе, да и забыли.
Обоз пробился в Охотск до оттепели, когда тундра начала оживать. Иван Ларионович принялся за снаряжение кораблей за море. Едва-едва развиднеется, а он уже на причалах. Шумит, бегает, лезет в каждую дыру. Камзол в Иркутске был еще новый, а сейчас — там прожжен, здесь порван, смолой измазан. А все оттого, что и в кузницу, где для такелажа железо ковали, нырял купец, на мачты лазил, проверяя, где и как приладили снасти, а уж в смоле измазан так оттого, что, когда смолили суда, он от кораблей не отходил ни на шаг.
Он решил отправить на Кадьяк и скот, и зерна запас, и для обмена на пушнину товаров разных. Денег не жалел. Скот подобрал Иван Ларионович любо-дорого глядеть. Коровки одна к одной — сытые, рослые, вымя под брюхом навешаны как ведра. Известно, корова для мужика — жизнь сытая. И уж Иван Ларионович расстарался со скотом.
Корабли чернели на воде тяжелыми утюгами. Между судами и причалами сновали лодки. Обливаясь потом, мужики гнулись над веслами. Мешки, тюки, бухты канатов, корзины летали с рук на руки.
Готлиб Иванович Кох заехал к Голикову с разговором. Тоже беспокоился: что-то уж слишком рьяно Иван Ларионович за земли новые принялся. Прикидывал: «Может, в столице-то Шелихов подмогу большую получил? Как бы не опростоволоситься». Чиновник-то всегда по ветру нос держит. «Вдруг, — думал, — сверху Гришку поддерживают, а я медлю?»
— Ах, Иван Ларионович, Иван Ларионович, что же ко мне не заглянул? Я всегда рад, да и помог бы…
— Да нечего уж, — ответствовал Иван Ларионович степенно, — мы и сами с усами… Справляемся.
Готлиб Иванович сухоньким личиком потянулся к купцу:
— А что уж так радеете, Иван Ларионович, насчет земель новых? Торг, говорят, и тот забросили. — И застыл. Ждал, что скажет купец.
— Да что ж не радеть-то, — ответил на то Голиков, — земли-то державные. Вон Григорий Иванович, — взял со стола бумагу, — пишет из Петербурга, что с людьми учеными говорил, и те, образцы собранные им осмотрев, сказывают, что металлы весьма полезные на землях есть, уголь каменный… Больших, больших дел, Готлиб Иванович, от тех земель ждать надобно.
По плечу чиновника снисходительно похлопал, и Кох решил определенно: «Точно, Шелихов в Петербурге руку нашел крепкую. Надо с купцами поостеречься».
Голиков держался с чиновником сухо. Уехал Кох ни с чем.
Волна тихо била о причал, качала зеленую бороду водорослей, облепивших старые, до черноты прогнившие сваи. Из темной глубины к свае выплыла огромная большеголовая рыбина и уставила круглые глаза на сидевшего на краю причала солдата.
Солдат был старый вояка, еще елизаветинский, невесть как попавший в Охотск. Глянув оторопело на рыбину, солдат с сердцем плюнул:
— Тьфу, нечисть… Не приведи господи!
Рыбина лениво вильнула хвостом и ушла в глубину. Солдат вытер рукавом заросший щетиной подбородок и плюнул еще раз. Не один год жил на берегу океана, а все не мог привыкнуть к морской рыбе. Уж больно велика, колюча и чертоподобна была она. Другого и не скажешь. Все карасики рязанские ему помнились из тихого пруда, на поверхности которого не шелохнется и опавший листок. Карасик бьется, играет в солнечных лучах, трепещет прозрачными плавниками. Красавца этого раз из воды выхватишь и всю жизнь будешь помнить.
— Эх, — вздохнул солдат, — карасики красные…
Со стоящих на банках кораблей донеслись удары склянок. Солдат руку подставил к корявому уху. Посчитал удары, но не поняв, который час, поднял к небу глаза. Так-то надежнее, какие еще склянки. На востоке уже высветлило до полнеба, и солдат решил, что вот-вот встанет солнышко. Заворочался, как воробей под застрехой, в проволглой от ночного тумана шинельке и поднялся на ноги. Знал: караульный начальник строг. Увидит, что на посту сидел, натрет холку. Но какой там караульный начальник? Охотск спал, раскинувшись на берегу океана. И еще ни одна труба не дымилась, не светилось ни одно окно. Даже собачьего брёха не слышно было. Да и на кораблях не угадывалось никакого движения. Вот склянки пробили, и все стихло. Только нептуньи золоченые морды поблескивали выше бушпритов, да четко над морем рисовались черные перекрестья мачт.
Волна по-прежнему, обещая штиль на море, чуть слышно била о причал. И вдруг в тишине чуткое солдатское ухо уловило какой-то звук. Будто бы тележные колеса простучали по камням. Понукание послышалось, и опять простучали колеса. Солдат насторожился. «Кого это нелегкая несет, — подумал, — в такой-то ранний час?» Увидел, из-за дальних домов выкатила запряженная гусем одвуконь телега. Угадал на телеге мужика и второго, трясущегося на соломе, разглядел. «Что за люди?» — с тревогой подумал солдат и подхватил ружье. Лицо по-начальственному набычил, шагнул с причала. Службу старый знал.
Телега прокатила над морем и, простучав по камням, скатилась к воде. С телеги бойко соскочил мужик, что на соломе трясся, и шагнул к волне. Вошел в воду по колено. Нагнулся, зачерпнул полные ладони и в лицо плеснул. Громко засмеялся. Оборотился к солдату, с непонятливостью разглядывавшего это чудо: ишь ты, как разобрало человека — лицо водой морской, горькой омывает. Умыться, конечно, надо с дороги — так ступай к колодцу. Ключевая вода-то и мягка и освежит лучше. А в эту, похлебку соленую, что уж лезть? Солдат даже фыркнул с неудовольствием в нос. «Вот уж правда, — подумал, — избаловался народ».
А мужик на гальку выбрался и подошел к солдату. На бровях в лучах вынырнувшего из-за горизонта солнца вспыхивали капли воды.
— Ты что, — спросил весело, — старый, не узнаешь? А я ведь когда-то трубочку тебе подарил. — Открыл в улыбке белые зубы.
Солдат вгляделся и изумленно глаза раскрыл:
— Григорий Иванович! Ах, батюшка… Не признал… Не признал. Да ты же ведь в Петербурге, говорят… — Затоптался на гальке. — Как же, как же… Вот она, трубочка-то твоя… — В карман шинели сунул руку и вытащил обкуренную, с черным чубуком трубочку. — Как закурю, так тебя и вспоминаю. — Протянул трубочку Шелихову.
— Не надо, — отстранил трубку Шелихов и, засмеявшись, сказал: — Ишь табачищем-то несет от нее. Как живете-то? — Повернулся вновь к морю: — Красно-то как! А?
Григорий Иванович, отмахиваясь от табачного дыма, вел с приходившими длинные разговоры. Сманивал мореходов и кораблестроителей на восток. Смущал.
— Это так только повелось, — говорил горячо, — считать, что англичанин да испанец на море крепки, а я вот думаю — русский мужик не слабее. — Сидевшие за столом капитаны мяли бритые подбородки, поглядывали друг на друга. — И держава Российская, — напирал Григорий Иванович, — по всем статьям морская.
Капитаны тянулись к штофам, наливали хорошие стаканы и по морской привычке, не глотая, опрокидывали огненное питье в глотки. Глаза наливались молодечеством. Развязывали шарфы, садились плотней к столам, стучали кулаками. Петра Великого вспоминали, называли имена известных мореходов.
— А море какое на востоке, — все нажимал и нажимал Григорий Иванович, — глянешь — дух захватывает. Там только и показать русскую удаль.
Манил людей, сам загорался, и оттого слушавшие его начинали понимать: а и вправду, чего сидим на истоптанных берегах, чего ждем, идти надо — счастье свое искать.
От выпитого вина, от лихих слов некоторые до того воспалялись, что уж и сидеть за столом не могли, вскакивали, ходили по комнате, размахивали руками, будто бы уже стоя на мостике под неведомыми звездами.
— Постойте, — говорил Григорий Иванович, — малое время пройдет, и мы из северных сибирских рек выйдем в океан Ледовый и проложим дороги к самой матерой земле Америке. — Говорил уверенно. — И южными морями на восток будем ходить. Прямо из Балтики и в Камчатку.
Капитаны таращили глаза: такое невиданно. Слова купца волновали, раззадоривали, соблазняли.
Среди русских людей довольного жизнью своей редко встретишь. Все чего-то свербит у русского мужика. А все отчего? Неспокойная он душа. Ему дело, дело надо огромное, и чтобы он горел в этом деле. Вот тогда он ходит гоголем.
Григорий Иванович словами, как огнивом, выбивал искры жаркие и сыпал их на души людские. Дом на Грязной улице бурлил. Григорий Иванович, надувая жилы на висках, рассказывал о походах дальних, о штормах, о землях, впервые увиденных людьми. Вот тут-то и звучали слова, заставлявшие опасливо щуриться Ивана Алексеевича: бом-бом-брамсель и даже бом-бом-бом-кливер. Капитанам виделись нехоженые дороги. Смущающие речи вел Григорий Иванович, и какая душа навстречу им не раскрылась бы? И решили капитаны сниматься с якорей.
Екатерина сама растапливала камин для утреннего кофе. Приготовление напитка сего императрица считала высоким искусством, которое познается немногими. Безусловно, это была ее причуда, возведенная в ежедневный ритуал. О том, что она собственноручно растапливает камин и собственноручно готовит кофе, императрица упоминала в своей переписке с великим Вольтером. По утрам в ее личные апартаменты, в специальной корзине приносили тонко наколотые, подсушенные лучины, в камин ставился бронзовый треножник, в серебряном кувшине подавалась вода. Священнодействуя, Екатерина сыпала темно-золотистые, крупно размолотые зерна в прозеленевший медный кофейник. Внутри кофейника на палец наросла гуща, Екатерина считала, что многолетняя накипь придает особый вкус любимому напитку.
В это утро, как только под старым кофейником вспыхнул огонь и Екатерина убедилась, что лучины занялись ровно, она повернулась к стоявшим у дверей Безбородко и графу Воронцову.
— Любезный Александр Романович, — сказала она, — я попросила месье Безбородко дать справку о размерах земель, занимаемых империей. Я еще раз убедилась, что в новых открытиях нужды нет, ибо таковые только хлопоты за собой повлекут ненужные.
Лицо Александра Романовича загорелось румянцем. Он хотел возразить, но императрица остановила его взглядом.
— По рассуждению своему, — продолжила императрица, — американские селения — примеры не суть лестны, а паче невыгодны для матери нашей родины.
Не успел Александр Романович ответить, как императрица повернулась к камину и склонилась над кофейником: вот-вот должна была закипеть вода. Екатерина взяла поданные камердинером каминные щипцы и развалила под треножником пылающие лучины. Пламя опало. Под кофейником рдели лишь жаркие угольки. Золотой ложечкой Екатерина начала помешивать закипающую гущу. В эту минуту для императрицы не было ничего более важного, чем шапкой поднимающаяся над кофейником пена.
Александр Романович следил за каждым движением императрицы. Глубокие морщины на лице графа прорезались с еще большей отчетливостью, лицо его словно осунулось.
Комнату заполнял пряный, сладкий запах закипающего кофе. И этот запах был как-то по-особенному неприятен графу.
Екатерина оборотилась к Воронцову:
— Двести тысяч на двадцать лет без процентов просят мореходы ваши? Подобный заем похож на предложение того, который слона хотел выучить говорить через тридцать лет и, будучи вопрошаем, на что такой долгий срок, сказал: за это время либо слон умрет, либо я, либо тот, который дает денег на учение слона. — И Екатерина с улыбкой погрозила тоненькой ложечкой графу.
Склонившись над кофейником, она продолжала улыбаться.
«Да, но не корысти для настойчив я в своих требованиях!» — подумал Александр Романович.
Безбородко безмолвствовал. Губы его были сложены в неопределенную гримасу.
«Нет, не корысти для», — еще раз подумал граф. Он вспомнил о Московском княжестве, крохотном в сравнении с Литвой, Золотой Ордой и Новгородской республикой. Только в середине шестнадцатого века Иван Грозный взял Казань, а уже к середине семнадцатого века русскими людьми была пройдена Сибирь и большая часть Востока Дальнего. За сто лет было создано самое крупное в мире государство. Нет, граф Александр Романович знал, на чем настаивал, и долг свой понимал перед державой.
— Ваше величество, — сказал он, глядя на склоненный затылок государыни, — земли американские к славе империи послужить могут, ибо богаты они не только зверем, но и металлами, углями и иными ископаемыми полезными. — Голос его стал тверже. — Просьбы мореходов весьма разумны и более чем скромны. Прежде всего они просят, дабы на земли, ими освоенные, другие промышленники без их ведома и дозволения не ездили и в промыслах их ущерба, а паче в их учреждениях расстройки не делали. В сем их прошении заключается не единая их польза, но общая, весьма важная и достойная.
Екатерина выпрямилась. По тому, как поджались у нее губы, можно было определенно сказать, что императрица раздражена настойчивостью графа. Четко и раздельно выговаривая слова, она сказала:
— Указ, силою коего были бы предохранены мореходы от всяких обид и притеснений, излишен — понеже всякий подданный империи законом должен быть охраняем от обид и притеснений.
Кофе наконец-то был готов. Императрица начала разливать густую жидкость по чашечкам. Александру Романовичу в эту минуту она показалась стареющей немецкой муттер, хлопочущей у кофейного стола, дабы угостить близких перед долгим рабочим днем. У императрицы даже морщинки на лбу обозначились, словно она боялась пролить хотя бы каплю кофе на скатерть.
— Присаживайтесь, любезный Александр Романович, — императрица показала на стул. Это была великая честь, которой удостаивались немногие, но Александр Романович, занятый своими мыслями, не думал сейчас о придворном этикете и молча сел за стол, даже не ответив улыбкой на любезность императрицы. Екатерина изумленно подняла брови: нет, граф ее сегодня поистине раздражает. А Александр Романович мысленно листал страницы истории государства Российского. Русь Московская ему виделась, собираемая Иваном Калитой, сеча жестокая на поле Куликовом, виделся Иван Грозный, с которым уже Священная Римская империя искала союза. Голос старца из стариннейшего русского монастыря мнился ему: «Два Рима падоже, третий Рим — Москва, и он стоит, а четвертому не быти!»
— Александр Романович, — сказала императрица, — вы забыли о кофе, — и, коснувшись руки графа, она добавила с ласковой улыбкой: — С тем, дабы не огорчать вас, я повелю шпаги и знаки отличия дать и Голикову, и Шелихову. Вы довольны?
Воронцов донес чашку до рта и отхлебнул горький глоток.
Воробьи за окном орали, дрались на ветках, трепеща жидкими крылышками, разлетались и вновь сколачивались в стаи. Григорий Иванович смотрел через промытое окно на птичьи забавы и грустно думал: «Вот привез земли новые, а кому надобны они? Все понапрасну».
Шелихов знал о визите графа Воронцова к императрице. Отказано было и в деньгах, и в праве охранном на новые земли, и в солдатах для крепостиц. Во всем отказ! Шпаги серебряные, медаль на андреевской ленте — вот и вся награда. Ну да не о награде речь. Гвоздем в мыслях сидело: «Как дело-то продолжать? На какие шиши? — Залетел-то в мыслях далеко: — На верфь петербургскую бегал, на корабли смотрел… людей смущал… И подумать срамно… На восток сманивал…»
Губы скривил Григорий Иванович. Сжал кулак. Посмотрел — оно ничего, конечно, кулак крепкий. Ну а стену, что жизнь поставила, не пробить. Отобьешь кулак-то. Стена каменная. А то, может, еще и из такого чего сложена, что и покрепче камня. Казнил себя Григорий Иванович, шибко казнил. «Правду, выходит, говорили, что в столице пробиться куда труднее, нежели земли новые открыть. Так оно и получается».
Комнатный человек Ивана Алексеевича стоял тут же, у окна, с подносом. На подносе — графинчик с прозрачной водочкой, рюмочка, разные закуски. Русская душа чужое горе близко принимает. С жалостью смотрел комнатный человек на купца:
— Выпейте, — сочувственно говорил, — рюмочку… Оно полегчает. Чего уж себя терзать… Третьи сутки маковой росинки во рту не было… Выпейте.
Григорий Иванович на человека не глядел. Пить не мог — вера не позволяла, да и знал: пьют вино с радости большой — тогда это от силы, а с горя пить вино — от слабости. «Вино людей ломает, — еще отец говаривал, — об стенку размазывает, как навоз коровий».
— Эх… — вздохнул комнатный человек и вышел.
Дверь скрипнула, в комнату ступил на низких ногах Иван Алексеевич, петербургский родственник. Подошел к окну, стал рядом с Шелиховым.
— Воробушки, — проговорил он, — птички божьи. Охальничают, разбойники…
Григорий Иванович не слушал пустую эту болтовню. А Иван Алексеевич вдруг спросил:
— Рухлядишки-то мягкой у тебя много осталось?
Не понимая, к чему клонится дело, Григорий Иванович ответил:
— Есть еще.
Развязали узлы, Иван Алексеевич выхватил из кипы соболька. Мех полыхнул огнем, в комнате будто светлее стало.
— Красота-то, ах, красота! Царице показать не срамно. Как думаешь?
Хлопнув в ладоши, он велел вскочившему в комнату человеку распорядиться, чтобы закладывали коней.
— Ничего, Гришенька, не кручинься. — И подмигнул.
Григорий Иванович сидел, уперев локти в стол и уронив голову в ладони. Ждал, не ждал — неведомо. В доме стояла тишина. Только и слышно было, как часы стучат. Отрывают минуты. Мысли в голове не было. Так, ворошилось что-то досадное, горькое, тошное. Знал он, что в жизни за все — и плохое и хорошее — заплатить надо своей кровью, но боль тем не унять было. Неожиданно за стуком часов Григорий Иванович услышал, как калитка чугунная скрипнула.
В дверях появился Иван Алексеевич. Глаза у купца светились радостью.
— Что? — рванулся к Ивану Алексеевичу Шелихов. Надежда вдруг проснулась в нем. Вспыхнула, как пламя. Кровь забурлила. — Ну же, ну! — поторопил он Ивана Алексеевича.
Но тот молча подошел к столу, сел и неторопливо сказал:
— Вот так-то, родственничек, у нас в столице дела делаются.
И выложил на стол бумагу.
Григорий Иванович перегнулся через стол и прочел: «Президенту Коммерц-коллегии графу Александру Романовичу Воронцову. Выдать по сему двести тысяч рублев ассигнациями. Дмитриев-Мамонов».
Шелихов ахнул от изумления, схватил Ивана Алексеевича в охапку:
— Ну, удивил! Вот удивил! Как отблагодарить, сказывай?
Иван Алексеевич едва из его рук вырвался.
— Собирайся, кони у ворот, с этой бумажкой — денежки получать.
— Как? Тотчас же? — отступил на шаг Григорий Иванович от неожиданности.
— То-то и есть, что тотчас, — ответил спокойно Иван Алексеевич.
Григорий Иванович, забыв шапку, прыгнул в возок. Кони с места взяли шибко. Ударили копытами в мостовую так, что от торцов полетели щепки. Мелькнул шлагбаум, запиравший Грязную улицу, лицо будочника с хохлацкими усами, какие-то решетки, подъезды домов. Григорий Иванович и не запомнил, какими улицами скакали, как вошел в присутственное место, но увидел, как вокруг засуетились, как забегали, и во второй раз подумал: «Ну, развернем мы теперь дело. Развернем». И коридор коллегии, что таким длинным ему казался, теперь выглядел короче воробьиного носа. Шаг только сделал, и все тут.
Чиновник в добром мундире начал считать деньги. Шелестел бумажками и приветливо кивал купцу. А пачки денежные росли и росли на столе. Бумажки радужные, белые, с большим портретом императрицы. И как услужить радел чиновник. Денежки в пачки ровнял престарательно, бумажками обворачивал крест-накрест, да еще и проверял, ровно ли ложится крест. Потом денежки собрал и аккуратненько уложил в мешки. Иглу достал и доброй ниткой прошил мешки, стежок к стежку, откусил нитку и, поднявшись со стула, с поклоном подвинул мешки к Григорию Ивановичу:
— Извольте-с получить-с.
И опять лицо у него заулыбалось.
После этого дом Ивана Алексеевича зашумел. Гости Шелихова были непривередливы. Григорий Иванович отсчитывал им деньги и договаривался, когда и куда приехать. Моряки и мастеровой люд деньги брали смело, обещая явиться к сроку. Расписок или записей каких Григорий Иванович не просил. Так: хлопнут рука об руку, и будь здоров, Иван. Ждем-де, мол, тебя, и вся недолга. Молодец шапку надвинет поглубже и шагнет через порог. Только его и видели — завьется по улице. А денежки немалые отваливал Григорий Иванович. И на дорогу, и на харч, а то еще и на оплату долгов, числящихся за тем или иным мореходом. Хорошие денежки.
Иван Алексеевич, глядя на все это, страдал. Столько переводилось добра, как думал он, впустую, такие деньги исчезали в чужих карманах, полагать надо, бесследно. Кабанчиков-то — коих на стол молодцам подавали — с осени молочком отпаивали, уточек кормили отборным зерном. А вот сидит за столом дубина, лапищи такие — ахнешь. Трескает мясо, аж кости хрустят на зубах. А потом — Иван Алексеевич болезненно морщился — поднимется от стола, а Гришка ему выдаст пачку денег. И нет бы подлец этот мордастый упал в ножки, икону поцеловал, что выполнит в срок обсказанное, — куда там. Деньги сунет за пазуху и вон со двора.
Иван Алексеевич пенять было начал за то Шелихову, но Григорий Иванович ответил так:
— Видишь ли, ежели и не приедет какой, то нечестным себя выкажет. Бог с ним, пущай не приезжает. Нам народ честный нужен. А такой бесстыжий беды только натворит. Пущай остается. Мы от этого еще и в прибыль войдем.
И Иван Алексеевич пожевал губами, потер лысину по привычке и подумал, что в Гришкиных словах есть резон.
Морехода хорошего или дельного мастерового нелегко сманить из Петербурга на восток. Хоть слова и сладкие говорил Григорий Иванович, но всяк разумел, что не на пироги он звал. Какую махину преодолеть надо — тысячи верст. Сибирь пройти, Восток Дальний, океан переплыть. Да и там, на новых землях, понимать надо, житье не сахар. Отчаянным, ох, отчаянным надо быть, чтобы решиться на такое. Но нашел все же Григорий Иванович людей. И таких нашел, на которых, нужно думать, положиться можно было.
С беспокойным, горластым племенем мореходов и мастеровых управившись, Шелихов приглашать начал в дом Ивана Алексеевича ученых людей. Входили ученые неслышно, ступали мягко, и видно было, что такой человек, ежели на улице даже и толчея будет невообразимая, пройдет и никого локтем не заденет. Жена Ивана Алексеевича, на что уж береглась неожиданностей, а и то в эти дни из флигеля перебралась в дом и расположилась вполне свободно.
Ученые потребовались Григорию Ивановичу затем, что хотел он на новых землях открыть школы, в которых бы обучали местных детишек арифметике, навигации и другим полезным наукам. А для этого понадобились ему книги и разумные советы. Да и о другом думал купец. Камней с новых земель привез Шелихов в Петербург добрых два сундука. Знал, камни эти, как ничто, расскажут о новых землях, но расскажут только людям сведущим. Вот и хотел он, чтобы сведущие-то посмотрели на находки ватажников и надоумили, как дальше поступать. Где и что искать, да и как строить этот поиск.
И еще один гость был у Шелихова перед самым отъездом. Как-то вечером перед домом остановилась коляска. Оставив плащ в прихожей, в комнату вошел Федор Федорович Рябов. Внесли свечи. Хозяин засуетился накрыть на стол.
Поговорили немного, однако Григорий Иванович понял, что Федор Федорович, так же как и граф Воронцов, искренне рад успеху купца. Если и осталась горчинка в душе, то всего лишь оттого, что успех этот пришел не благодаря усилиям известной высокой персоны, а вопреки им. Недавно под звуки нежной музыки на придворном балу, склонившись к плечу императрицы, Александр Матвеевич Дмитриев-Мамонов признался о своем распоряжении о выдаче суммы Колумбу росскому, как выразился он. Императрица оборотила к нему полное лицо и, чуть помедлив, ответила: «Ежели это удовольствие вам доставило — я рада». На том разговор о двухстах тысячах был окончен.
Ну да в России всякое бывало…
Шелихов, проводив Федора Федоровича и дождавшись, когда коляска отъехала, посмотрел на петербургское небо, на белесый туман, тянувшийся с Невы, и вдруг представился ему Иркутск утренний, продутый свежим ветром с Ангары, весенний, в белом цветении пышной черемухи. И он готов был лететь к своим новым землям, как птица, вырвавшаяся из грубой руки, которая долго удерживала ее, сжимая и тиская.
Когда Лебедеву-Ласточкину сказали, что Иван Ларионович собирается в Охотск, он взглянул на говорившего с недоумением.
— Как в Охотск? Торга весенние на носу! Какие поездки? Из ума, что ли, выживает?
А Голиков, нагрузив обоз хлебом, солью, скобяным товаром, по крепкой еще дороге двинулся на Охотск. Обоз растянулся версты на три. Многие недоуменно пожимали плечами, невиданное дело! И много разговоров это вызвало в Иркутске. Крепко задумался Лебедев-Ласточкин: «Неспроста, ах, неспроста он». Приказчиков своих послал разузнать, что и к чему. Но те побегали по лабазам да амбарам, по лавкам да кабакам и ни с чем вернулись. И все же не поверил Лебедев-Ласточкин, что просто так в Охотск Иван Ларионович направился. Все добивался, в чем корень. А в городе поговорили неделю, другую об обозе, да и забыли.
Обоз пробился в Охотск до оттепели, когда тундра начала оживать. Иван Ларионович принялся за снаряжение кораблей за море. Едва-едва развиднеется, а он уже на причалах. Шумит, бегает, лезет в каждую дыру. Камзол в Иркутске был еще новый, а сейчас — там прожжен, здесь порван, смолой измазан. А все оттого, что и в кузницу, где для такелажа железо ковали, нырял купец, на мачты лазил, проверяя, где и как приладили снасти, а уж в смоле измазан так оттого, что, когда смолили суда, он от кораблей не отходил ни на шаг.
Он решил отправить на Кадьяк и скот, и зерна запас, и для обмена на пушнину товаров разных. Денег не жалел. Скот подобрал Иван Ларионович любо-дорого глядеть. Коровки одна к одной — сытые, рослые, вымя под брюхом навешаны как ведра. Известно, корова для мужика — жизнь сытая. И уж Иван Ларионович расстарался со скотом.
Корабли чернели на воде тяжелыми утюгами. Между судами и причалами сновали лодки. Обливаясь потом, мужики гнулись над веслами. Мешки, тюки, бухты канатов, корзины летали с рук на руки.
Готлиб Иванович Кох заехал к Голикову с разговором. Тоже беспокоился: что-то уж слишком рьяно Иван Ларионович за земли новые принялся. Прикидывал: «Может, в столице-то Шелихов подмогу большую получил? Как бы не опростоволоситься». Чиновник-то всегда по ветру нос держит. «Вдруг, — думал, — сверху Гришку поддерживают, а я медлю?»
— Ах, Иван Ларионович, Иван Ларионович, что же ко мне не заглянул? Я всегда рад, да и помог бы…
— Да нечего уж, — ответствовал Иван Ларионович степенно, — мы и сами с усами… Справляемся.
Готлиб Иванович сухоньким личиком потянулся к купцу:
— А что уж так радеете, Иван Ларионович, насчет земель новых? Торг, говорят, и тот забросили. — И застыл. Ждал, что скажет купец.
— Да что ж не радеть-то, — ответил на то Голиков, — земли-то державные. Вон Григорий Иванович, — взял со стола бумагу, — пишет из Петербурга, что с людьми учеными говорил, и те, образцы собранные им осмотрев, сказывают, что металлы весьма полезные на землях есть, уголь каменный… Больших, больших дел, Готлиб Иванович, от тех земель ждать надобно.
По плечу чиновника снисходительно похлопал, и Кох решил определенно: «Точно, Шелихов в Петербурге руку нашел крепкую. Надо с купцами поостеречься».
Голиков держался с чиновником сухо. Уехал Кох ни с чем.
Волна тихо била о причал, качала зеленую бороду водорослей, облепивших старые, до черноты прогнившие сваи. Из темной глубины к свае выплыла огромная большеголовая рыбина и уставила круглые глаза на сидевшего на краю причала солдата.
Солдат был старый вояка, еще елизаветинский, невесть как попавший в Охотск. Глянув оторопело на рыбину, солдат с сердцем плюнул:
— Тьфу, нечисть… Не приведи господи!
Рыбина лениво вильнула хвостом и ушла в глубину. Солдат вытер рукавом заросший щетиной подбородок и плюнул еще раз. Не один год жил на берегу океана, а все не мог привыкнуть к морской рыбе. Уж больно велика, колюча и чертоподобна была она. Другого и не скажешь. Все карасики рязанские ему помнились из тихого пруда, на поверхности которого не шелохнется и опавший листок. Карасик бьется, играет в солнечных лучах, трепещет прозрачными плавниками. Красавца этого раз из воды выхватишь и всю жизнь будешь помнить.
— Эх, — вздохнул солдат, — карасики красные…
Со стоящих на банках кораблей донеслись удары склянок. Солдат руку подставил к корявому уху. Посчитал удары, но не поняв, который час, поднял к небу глаза. Так-то надежнее, какие еще склянки. На востоке уже высветлило до полнеба, и солдат решил, что вот-вот встанет солнышко. Заворочался, как воробей под застрехой, в проволглой от ночного тумана шинельке и поднялся на ноги. Знал: караульный начальник строг. Увидит, что на посту сидел, натрет холку. Но какой там караульный начальник? Охотск спал, раскинувшись на берегу океана. И еще ни одна труба не дымилась, не светилось ни одно окно. Даже собачьего брёха не слышно было. Да и на кораблях не угадывалось никакого движения. Вот склянки пробили, и все стихло. Только нептуньи золоченые морды поблескивали выше бушпритов, да четко над морем рисовались черные перекрестья мачт.
Волна по-прежнему, обещая штиль на море, чуть слышно била о причал. И вдруг в тишине чуткое солдатское ухо уловило какой-то звук. Будто бы тележные колеса простучали по камням. Понукание послышалось, и опять простучали колеса. Солдат насторожился. «Кого это нелегкая несет, — подумал, — в такой-то ранний час?» Увидел, из-за дальних домов выкатила запряженная гусем одвуконь телега. Угадал на телеге мужика и второго, трясущегося на соломе, разглядел. «Что за люди?» — с тревогой подумал солдат и подхватил ружье. Лицо по-начальственному набычил, шагнул с причала. Службу старый знал.
Телега прокатила над морем и, простучав по камням, скатилась к воде. С телеги бойко соскочил мужик, что на соломе трясся, и шагнул к волне. Вошел в воду по колено. Нагнулся, зачерпнул полные ладони и в лицо плеснул. Громко засмеялся. Оборотился к солдату, с непонятливостью разглядывавшего это чудо: ишь ты, как разобрало человека — лицо водой морской, горькой омывает. Умыться, конечно, надо с дороги — так ступай к колодцу. Ключевая вода-то и мягка и освежит лучше. А в эту, похлебку соленую, что уж лезть? Солдат даже фыркнул с неудовольствием в нос. «Вот уж правда, — подумал, — избаловался народ».
А мужик на гальку выбрался и подошел к солдату. На бровях в лучах вынырнувшего из-за горизонта солнца вспыхивали капли воды.
— Ты что, — спросил весело, — старый, не узнаешь? А я ведь когда-то трубочку тебе подарил. — Открыл в улыбке белые зубы.
Солдат вгляделся и изумленно глаза раскрыл:
— Григорий Иванович! Ах, батюшка… Не признал… Не признал. Да ты же ведь в Петербурге, говорят… — Затоптался на гальке. — Как же, как же… Вот она, трубочка-то твоя… — В карман шинели сунул руку и вытащил обкуренную, с черным чубуком трубочку. — Как закурю, так тебя и вспоминаю. — Протянул трубочку Шелихову.
— Не надо, — отстранил трубку Шелихов и, засмеявшись, сказал: — Ишь табачищем-то несет от нее. Как живете-то? — Повернулся вновь к морю: — Красно-то как! А?