-- Сейчас кормился: видишь, солнце греет, а снег на ягеле еще не успел растаять, -- поясняет Улукиткан, подавая мне лишайник. -- Однако, звери на другой стороне мари стоят, -- продолжает он, заметно оживляясь.
   Достав из кармана горсть трухи, Улукиткан бросает ее вверх. Воздух окрашивается коричневой пылью, и незаметное течение воздуха медленно относит это коричневое облачко вниз по распадку, куда ушли сокжои.
   -- Скоро уходи, зверь почует нас, -- торопливо шепчет мне старик и сам бросается скользящим шагом к ключу.
   Размякший снег глушит шорох лыж. Улукиткан стороной обходит марь, не сводя при этом с нее глаз. Он по-юношески изворотливо скользит меж стволов деревьев, ныряет под ветки, приземляясь, ползет. На пригорке останавливается и снова бросает в воздух горсть трухи.
   -- Теперь дух хорошо тянет, звери нас не почуют, будем смотреть, -наставительно говорит он, прислоняясь плечом к лиственнице.
   Я достаю бинокль и при первом же взгляде на нижний край мари отчетливо различаю два подозрительных серых вздутия на снежном сугробе среди копанины.
   -- То ли кочки со старой травой, то ли звери, -- говорю я старику.
   -- Эко не разберешь! Сейчас лучше смотри, -- отвечает Улукиткан, и я слышу, как он нарочно сломал руками прутик, надеясь, что этот еле уловимый звук встревожит зверей.
   -- Не шевелятся. Кажется, кочки, -- говорю я.
   -- Еще смотри. -- И старик отламывает сухой сучок от лиственницы.
   Между подозрительными бугорками отчетливо поднялась голова быка с черно-пухлыми рогами. Зверь шевелит ушами, пытаясь разгадать, что это за звук раздался с края мари. Не обнаружив опасности, бык опустил голову, и она скрылась за снежным сугробом.
   -- Звери... -- шепчу я, хватая старика за руку.
   -- Все четыре тут?
   -- Видал ясно только быка. Старик утвердительно кивает головой:
   -- Стельная матка днем крепко спит.
   Подав мне знак садиться, он достает из котомки меховые чехлы, сшитые из мягких собачьих шкур, наружу шерстью, и надевает их на широкие камусные лыжи.
   -- Так хорошо ходить, шуму нет, близко пустит, -- поясняет он; затем высыпает на полу дошки из кожаной сумки патроны и перебирает их.
   -- Они же у тебя все с осечкой, -- разглядев патроны, удивился я. -Как же на медведя хотел идти, как стрелял бы?
   -- Ничего, -- смеется он тихо. -- Из трех один, однако, разрядится.
   -- Зверь ждать не будет. Возьми мою винтовку, она надежнее.
   -- Эко надежнее, да, может, не фартовая. Старики раньше говорили: когда удача -- и без ружья зверя добудешь; когда ее нет -- огнем порох не запалишь.
   Он закладывает один патрон в бердану, два оставляет в руке. Надевает дошку, накидывает на спину котомку, осматривается -- не забыл ли чего. Все это Улукиткан делает не спеша, основательно, а я, поверив, что не моя сегодня удача, молча наблюдаю за ним.
   Мы подкрадываемся к кромке леса и тут задерживаемся. До зверей остается не более трехсот метров. Я прячусь за лиственницей и смотрю, что будет дальше.
   Старик, сгорбившись, прижав к животу бердану, бесшумно толкает вперед одетые в мягкие собачьи шкуры лыжи. Все ближе подкрадывается он к сугробам. Но чуткое ухо зверя трудно обмануть.
   Вот из-под снега поднялся встревоженный бык. Заметив охотника, он замер. Поднялись и остальные. Но и старик в одно мгновение удивительно перевоплотился -- истинно пень: и слева, и справа, как ни поверни, -- пень, да и только! Присматриваюсь: котомка -- нарост; ствол ружья -- сучок; дошка -- как кора; да и сам он весь так схилился на правый бок, никак не отличишь его от пня.
   Сокжои, доверившись глазам, отворачивают головы и долго прислушиваются, затем, выгибая длинные туловища, лениво потягиваются, оправляются от лежки.
   Улукиткан, не меняя позы, коротенькими шажками, сантиметров на пять, не более, подвигается к сугробу.
   Снова встревожились сокжои и, вытянув длинные шеи, как журавли, изумленно озираются, не могут понять, откуда доносится шорох. Но "пень" не вызывает у них подозрения, они смотрят по сторонам.
   Улукиткан, не разгибаясь, осторожно поворачивает ствол берданы в сторону сокжоев и долго целится...
   "Вероятно, осечка", -- думаю я и весь дрожу. Вижу -- звери бросаются к лесу, там они задерживаются, топчутся на месте, не зная, куда кинуться. Улукиткан с неподражаемым спокойствием опускает ружье, медленно перезаряжает его и опять становится пнем, незаметно продвигается вперед.
   -- Да стреляй же скорей, уйдут! -- шепчу я нетерпеливо, готовый броситься вперед.
   Грохнул выстрел. Я слышал, как тупо щелкнула пуля по телу зверя. Бык вздыбил, потряс головою, словно угрожая кому-то, и грузно упал на снег. Остальные вмиг рассыпались кто куда.
   Улукиткан оглянулся в мою сторону, положил в сумку запасные патроны, сел на снег, снял меховые чехлы с лыж и со спокойствием человека, закончившего свое дело, стал растирать лицо мягким снегом.
   Я подошел к нему, и мы вместе направились к убитому зверю.
   Это был крупный самец в роскошной зимней шубе, с мягкими толстыми вздутиями будущих рогов, обросшими темно-бурыми мелкими волосами. Старик ощупал бока сокжоя, потоптался возле него, что-то в уме прикидывая, взглянул на небо, Уже задернутое тучами.
   -- Однако, ночуем. Только пуганый волк уходит от жирного мяса! -сказал он тоном, не допускающим возражения.
   Мы находим небольшую площадку под старой развесистой елью. Снимаем котомки. Улукиткан уходит к зверю. Я готовлю дрова, таскаю хвою для постелей, разжигаю костер и навешиваю чайник. День на исходе. Небо легкое, просторное и голубое. В ясную захребетную даль убегает истомленная бурями тайга.
   Я нет-нет да и взгляну на Улукиткана. С какой ловкостью он свежует зверя! Зубы держат шкуру за край, левая рука оттягивает ее, а правая подрезает ножом. Ни одного лишнего или неточного движения, как у мастера, который всю свою жизнь изо дня в день занимается одной и той же работой. Старик как будто и не спешит, а туша уже вылупилась из шкуры. Тонким ножом он разделывает ее на части, разбрасывает кровавые куски на снег. По охотничьему обычаю он съедает кусок парной печени и, облизывая пальцы, посматривает на жирную требуху, отложенную для собак.
   День угасает. В кровавом закате растворилось солнце. Сумрак окутал вершины гор полупрозрачной дымкой. В дыхании ветерка, забегающего к нам под ель. чувствуется приближение холодной ночи. Горячим пламенем горит костер, бросая в темноту скупые блики света.
   В котле варится язык, на вертелах жарится сочная мякоть, распространяя аромат поджаренного сала. Улукиткан дробит тупой стороной ножа берцовую кость, разогретую на углях, смачно высасывает аппетитный мозг и, щуря глаза, схлебывает с вертела горячую сукровицу с жиром.
   -- Вода не любит мягкое дно, желудок -- пустоты, -- говорит он, поймав на себе мой взгляд. -- Пошто не ешь?
   -- Подожду, еще не поспело...
   -- Эко не поспело! Горячее сыро не бывает, -- отвечает он, поднося ко рту новый кусок.
   Поужинав, я быстро заснул, оставив старика за трапезой. Но спустя час проснулся от холода. Бесшумно падали на освещенный костром лес пушинки снега. Как быстро меняется в этих местах погода!
   Улукиткан не спал. В костре догорали головешки; старик вложил нож в ножны и отодвинул от себя чашку с костями. Не вставая, он достал бердану, разрядил ее и гильзой выбил глубокий кружок на ложе рядом с такими же кружочками.
   Я встал, поправил костер и подсел к нему:
   -- Почему не спишь, Улукиткан?
   -- Зачем сон, если есть жирное мясо?
   -- Ты, кажется, на ложе кружочками обозначаешь убитых сокжоев? -спросил я, показывая на свежую метку.
   -- Эге. А крестиком -- медведя, точками -- кабаргу, трилистом -сохатого, восьмеркой -- барана. Каждому своя метка есть, смотря какой зверь. Этот сокжой жирный, его метка глубокий. Прошлый раз убил худой, старый матка, -- смотри, его метка мелкий. Тут все хорошо написано, читай, -сказал он, подавая мне бердану.
   Я с большим интересом углубился в расшифровку этой удивительной охотничьей летописи. Многочисленные кружочки, восьмерки, крестики и черточки на ложе ружья свидетельствовали о том, что сотни различных зверей добыл Улукиткан за свою долгую жизнь. Это был также и полный перечень парнокопытных и крупных хищников, обитающих в этом крае. По меткам можно было узнать, какой вид зверя был предметом более частого внимания охотника и какие редко попадались ему. Время, конечно, кое-что стерло из давнишних пометок, но то, что было дорого хозяину, подновляется и оберегается.
   Рассматривая ложе, я заметил, что крестики, обозначающие убитых медведей, за очень небольшим исключением, вырезаны четко и глубоко, тогда как три четверти отметок добытых сохатых сделаны мелко. Количество точек -условное обозначение кабарожки -- трудно подсчитать: так их было много на ложе и выдавлены они одинаково неглубоко...
   -- Почему ты убивал больше жирных медведей и худых сохатых и не добыл ни одной сытой кабарожки? -- спросил я.
   -- Эко не знаешь! Сохатый в году только три месяцы бывает жирный; когда же время гона (*Гон -- брачная пора) придет -- сразу сало теряет. Зимой он всегда худой. Медведь совсем не так: девять месяцев шибко жирный, только время комара худой ходит. А кабарожка постоянно худой, и летом и зимой, сало его никогда нету, все бегает да бегает. Понял? Смотри, тут все правильно написал, -- ответил Улукиткан, показывая на ложе.
   На этом разговор оборвался.
   Он расстелил близ огня шкуру убитого сокжоя, подложил в изголовье котомку, на один край шкуры лег, другим укрылся и через две минуты уже храпел.
   Я подложил в костер дров, выпил кружку чаю и тоже лег.
   А снег все идет и идет. Отяжелели кроны. В небе тьма. В чаще дважды пискнула промерзшая птица.
   Думаю об Улукиткане. Всего лишь месяц, как мы его встретили, а я уже чувствую большую привязанность к этому человеку. Старик за всю свою долгую жизнь не прочел ни одной книги. Школой ему были тайга, нужда, охота. Вот почему он в тайге как дома.
   Однажды я спросил Улукиткана: "Что больше всего ты любишь в тайге?" Он подумал и, улыбнувшись, ответил: "Все, что видит глаз, что слышит ухо".
   На охоте сон чуткий, я дремлю, но слух начеку. Вот где-то ухнул, оседая тяжелым пластом, снег. Вскрикнули разбуженные кукши, еще с вечера слетевшиеся к мясу... Меня знобит, и я поднимаюсь. Улукиткан, склонившись над вертелом, уже завтракает, доедает оставшиеся вчера куски мяса.
   Брусничным соком наливается заря. На мягкой перенове вокруг нашей стоянки за ночь появилось множество следов. Неизвестно, кто и как разнес по тайге весть о гибели старого сокжоя, и на его тризне уже побывало немало гостей. Больше всех наследили колонки. Вот один из них гнался за горностаем: два-три прыжка, лунка в снегу, капля крови. Видно, до утра просидела здесь лиса, объедаясь мягкими рогами.
   Мы складываем мясо на свежий снег, прикрываем его шкурой, а поверх набрасываем еловых веток.
   Когда собрались уходить, над нашими головами прошумел крыльями ворон. Он уселся на вершине сухой лиственницы и поднял крик на весь распадок, словно оповещая сестер, братьев, дальних родственников о предстоящем пире.
   -- Тьфу, дурак! Сам бы ел да помалкивал, дольше хватило бы, -- хмуря брови, говорит старик.
   Потом снимает с себя нательную рубашку, изрядно пропитанную потом, дымом костра, и засовывает ее под ветки, поближе к мясу.
   -- Зачем оставляешь? -- удивился я.
   -- Эко не знаешь! По крику ворона медведь легко нашу добычу найдет, а понюхает -- и подумает, что тут человек лежит, удирать будет. Понял?
   Перед тем как тронуться в обратный путь, Улукиткан сделал затес на ели, под которой еще догорал костер, вбил гильзу в обнаженную древесину и сложил у корней кости.
   -- Когда-нибудь люди придут сюда, увидят затес, гильзу, кости, догадаются, что тут была у охотника удача, -- пояснил он, не дожидаясь моего вопроса.
   Лыжи бесшумно скользят по мягкой перенове. Старик шагает легко -сегодня он по-настоящему сыт и весел. Жаркий костер, сладкий отварной язык сокжоя вперемежку с горячей мякотью, теплая постель под шкурой только что убитого зверя -- не часто бывает в тайге такая праздничная ночь. Может, многом напомнила она старику, о многом он передумал, сидя у костра. Вся эта обстановка как-то омолодила его.
   Солнце не показывается из-за туч. Все больше хмурится небо. Ветерок-баловень отрясает с веток снег. На отроге мы сворачиваем со вчерашнего следа, идем напрямик к стоянке. Впереди -- широкий лог, затянутый мелкой чащей и редким лиственничным лесом. Спускаемся на дно. Теплынь. Свеже набродили глухари, настрочили дорожек куропатки, чьи-то перья на ночном соболином следу...
   А лыжи скользят дальше.
   Вдруг старик останавливается, топчется на месте, протыкает палкой снег, озабоченно осматривается. Нигде никого не видно, да и под ногами никакого следа.
   -- Место знакомое, что ли? -- спросил я.
   -- Однако, тут долго кто-то жил: снег, как на таборе, плотный, -ответил Улукиткан, сворачивая вправо и с трудом просовывая широкие лыжи сквозь кустарниковую заросль. -- Тут тоже крепкий! -- удивился он.
   Я ничего не могу понять. Зря, думаю, задерживаемся. А Улукиткан осматривается, все что-то ищет.
   -- Смотри, -- говорит он, показывая на дерево.
   Я вижу череп сохатого с огромными лопатообразными рогами, положенный в развилку нетолстой лиственницы на высоте немного более полутора метров от земли.
   "Кому и зачем понадобилось затащить рога на лиственницу? -- недоумеваю я. -- Человек сюда не заходит, а медведю не догадаться, да и не сумеет он этого сделать".
   Улукиткан поводит плечами, чего-то не может понять. Он придирчиво осматривает каждую мелочь. Его опытный глаз отмечает что-то на коре, задерживается на развилках и, видимо, находит между всем замеченным какую-то общую связь. По мере того как в его голове все яснее складывается картина разыгравшихся здесь, у лиственницы, событий, лицо его светлеет, становится спокойнее.
   -- Тут дрались два быка-сохатых за матку, -- говорит он вполне уверенно. -- Это было в то время, когда птица на юг улетает (*Массовый отлет птиц происходит во второй половине сентября). Один попал рогом в развилку, другой сразу убил его.
   Я пока не вижу никаких доказательств этим словам и вслух выражаю свое недоумение.
   Улукиткан, как всегда в таких случаях, бросает на меня Укоризненный взгляд и неодобрительно качает головой:
   -- Ум человека должен понимать, что видят глаза. Незрячему в тайге худо. Вот смотри: шерсть осталась на коре, она короткая и черная -- такая бывает на сохатом только осенью а зимою она длинная и светлая. Я и толмачу тебе: зверь пропал, когда птица на юг улетала. А вот это видишь? -продолжает он, показывая на две поперечные борозды на стволе лиственницы. -Это рогами сделал бык, когда дрались, а дерутся они только во время гона. Теперь понимаешь?
   -- Не все. Почему ты думаешь, что сохатый был убит другим быком?
   Старик прицокивает языком, трясет головой.
   -- Говорю, беда со слепым! -- И он, приподняв рог, указывает на развилину: -- Видишь, кора мало продавленная, вся целая.
   -- Ну и что же?
   Улукиткан смеется своим обычным беззвучным смехом, а я стою перед ним, как не выучивший урока школьник.
   -- Глухого оленя пока не толкнешь, он не услышит. Смотри да хорошо думай: если бы зверь тут стоял много дней, разве кора под рогами осталась бы? Сохатый шибко сильный зверь, даже дерево мог поломать, да, однако, не успел.
   Теперь и мне все становится понятным. И остается снова подивиться старику: какие острые глаза и какой проницательный ум надо иметь, чтобы по шерстинке да царапине на стволе дерева восстановить всю картину происшедшего здесь когда-то поединка!
   Теперь я ясно представил себе страшную схватку двух лесных великанов, представил, как, горбя спины в предельном напряжении мышц, звери кинулись друг на друга. Взмахи рогов, удары, стон, треск сломанных деревьев; земля из-под ног летит комьями во все стороны, и густой горячий пар окутывает морды разъяренных противников. Вот один из них, может быть, тот, который уже считал себя победителем, попал рогом в развилку лиственницы, лишился способности обороняться и был тотчас же убит соперником.
   Видно, здесь всю зиму пировали росомахи, колонки, горностаи, обгрызая и растаскивая кости погибшего зверя. Если бы не перенова, прикрывавшая их следы, Улукиткан, вероятно, рассказал бы много интересного и об этих хищниках, наторивших тропки и утоптавших снег вокруг лиственницы.
   Я хотел снять рога, но старик удержал меня:
   -- Может, другие люди сюда придут -- пусть видят и тоже подумают, как это получилось...
   Мы спустились на дно обширного лога и через три часа подошли к палаткам.
   Стоило только нам появиться в лагере, как Бойка и Кучум мгновенно догадались о нашей добыче. Мы принесли на одежде запах убитого сокжоя. Собаки взбудоражились и были возмущены тем, что на этот раз охота состоялась без них.
   -- Мы так и думали, что вы задержались возле добытого зверя, -- сказал Василий Николаевич, от наблюдательности которого не ускользнуло поведение собак. -- Далеко добыли? -- обратился он к Улукиткану.
   -- Не шибко. Вот позавтракаем, да и поедем за мясом, -- ответил тот, сбрасывая котомку и устало опускаясь на нарту.
   -- Отвяжи собак, Василий, пусть бегут к кишкам, пока птицы не растащили их, -- предложил я.
   Через минуту Бойка умчалась по нашему следу, увлекая за собой Кучума. Мы не сомневались, что они найдут добычу.
   Рано утром мы свернули лагерь.
   -- Идите-ка сюда, посмотрите, что случилось! -- крикнул Василий Николаевич, стоявший возле опрокинутой железной печки.
   Я подошел к нему вместе с другими и не мог удержаться от удивления: горсточка отогретой земли меж камней, на которых стояла печка в палатке, поросла зеленой травою.
   -- Ишь нетерпение какое... Ожила под печкой, думала, весна пришла, -сказал подошедший Пресников.
   Странно было видеть обнаженную зелень среди глубокого снега, обманутую теплом, и в то же время она трогала своей свежестью. Не знаю, как других, но меня безгранично радует первая зеленая травка, первый цветок, первая песня певчей птички. И хотя каждый год все это неизменно повторяется с одной и той же последовательностью, однако никогда и никому не надоедает. Наоборот, с возрастом как-то больше чувствуешь это время и почему-то всегда сожалеешь, что наш год не начинается с этих, всем радостных, дней -- пробуждения жизни.
   Пока мои спутники собирали оленей, грузили нарты, я с Кучумом ушел вперед.
   Идем вниз по Мае. Темно. Шумит тайга, бушуют ключи, из лесу доносится неясный гул. Все сливается в один звук, может быть, нестройный, однообразный, но могучий, -- звук пробудившейся жизни. Хорошо таким весенним утром быть одному в тайге. Нетерпеливо ждут утра бурундуки, дятлы, синицы, куропатки, вынужденные скрываться от ночных хищников. Вот где-то далеко, словно спросонок, щелкнула белка, вслед за этим пробудились все обитатели тайги, разом застучали, запрыгали, защебетали. А в долине еще темно.
   Лыжи легко скользили по мягкому ноздреватому снегу. Скоро и солнце взошло, наступил теплый, многообещающий день. На снегу появился свежий сдвоенный след зайца. "От кого косой удрал?" Вижу рядом другие следы, но крупнее, с четким отпечатком острых когтей, напоминающим следы небольшого медведя. Это росомаха пробежала за зайцем. Меня вдруг охватило любопытство: "Догонит она его или нет?" Хорошо, что следы зайца и росомахи шли в нужном для меня направлении -- вниз по Мае.
   Понадеявшись на свои ноги, косой удирал уверенно, крупными прыжками, придерживаясь открытых мест. Через километр он остановился, потоптался, посидел и бросился к чаще, да чего-то испугался, повернул вправо. Дальше заяц, явно охваченный паникой, заметался из стороны в сторону. Росомаха же бежала за ним мелкой рысцой. Она нигде не остановилась, не прыгнула, спокойно преследовала свою жертву.
   Мы прошли вниз по реке километров пять. У зайца сузились прыжки, он стал петлять, прятаться под валежник и уже не раз ложился на снег, чтобы передохнуть, но, видно, шорох лап приближающегося хищника гнал его дальше. Теперь, несомненно, они были на виду друг у друга, но почему-то прожорливая росомаха сдерживала свой хищный аппетит и продолжала с неумолимым спокойствием идти следом за жертвой.
   Еще несколько ниже, на небольшой полянке, следы хищника и зайца переплелись. Налицо было доказательство того, что звери здесь топтались вместе, но и теперь росомаха явно медлила с расправой. Можно было подумать, что у нее появилось чувство жалости к жертве или она была беззубой. Конечно, нет! Мне вспомнился рассказ Улукиткана об этом безмерно жадном хищнике. По словам старика, она предпочитает "потное" мясо окончательно загнанного животного, уже неспособного сопротивляться. Улукиткан видел однажды, как росомаха играла с обессилевшей лисою. Та уже сдалась и без сопротивления ждала своей участи, хищник же пытался поднять ее и прогнать еще немного, но у лисы уже не было сил сдвинуться с места. Охотник убил росомаху прежде, чем она успела перегрызть горло жертвы, а лису поймал живьем.
   От поляны следы переплелись и пошли кругом. У зайца прыжки измельчали и потеряли симметричность, да и росомаха перешла на шаги. Теперь ни у жертвы, ни у хищника никакой поспешности. Вот на снегу показалась вмятина, заяц лежал, а вокруг все те же ясные отпечатки крупных лап с острыми когтями.
   "Бедный заяц! Как медленно и мучительно подступает к нему смерть", -подумал я и зашагал дальше по следам. Идущий сбоку Кучум вдруг насторожился и натянул поводок. Поблизости никого не было, однако собака упрямо тянула меня вправо. Осторожно пролезли мы по кустарнику, и я увидел на снегу большое кровяное пятно. Там же валялись недоеденные заячьи лапки и клочья шерсти. Но Кучум тянул дальше. "Вероятно, где-то близко спит росомаха после сытного завтрака. Разве отпустить кобеля, пусть-ка теперь она попробует побыть в заячьей шкуре", -- мелькнуло в голове, и я отстегнул поводок. Несколько прыжков -- и Кучум скрылся из виду. Треснул сучок, взлетели куропатки, вспугнутые кобелем, застучала россыпь. Немного погодя донесся лай, визг и грохот скатывающихся камней. Пока я пробирался сквозь чащу, все стихло.
   Через несколько минут снова послышался лай, затем возня, но уже ниже по долине. Выбегаю на реку и по льду тороплюсь на звук. За кромкой леса вижу вывернутый лохматый корень. Возле него мечется разъяренный кобель. Он грызет мерзлую землю, корни, пытаясь подобраться к забившейся под карч росомахе. Запрятав в корнях зад, она подставляет ему разъяренную морду, злобно фыркает, готовая броситься на собаку... Наши взгляды с ней встретились. Почуяв опасность, росомаха сильным прыжком вырвалась из-под корня, но была поймана на лету Кучумом. Брызгами взметнулся снег под черным клубком сцепившихся животных. Зубы кобеля все глубже впиваются в горло хищника. Кажется, наступила минута возмездия и за все разбойничьи дела росомахи. Но она не сдается, скребет задними лапами живот кобеля, пытается перебросить его через голову, пастью ловит его лапу.
   -- Ату ее, Кучум! -- крикнул я, подбадривая собаку.
   Тот мгновенно отскочил от росомахи, вероятно, не узнав моего голоса. А хищник, воспользовавшись замешательством, бросается к открытой россыпи, рассчитывая спастись на камнях. Но не так просто уйти от озлобленной собаки. Огромным прыжком Кучум оседлал росомаху, подмял под себя, и они покатились вниз вместе с камнями. Я бегу на помощь. Хищнику все же удалось вырваться. Несколько секунд -- и он на дереве. Кучум повис, вцепившись в хвост росомахи. А та, ухватившись крючковатыми когтями за корявый ствол лиственницы, Держит его. Наконец кобель срывается и валится на снег.
   Наступила минута передышки. Росомаха, с трудом поднявшись до вершины, повисла на сучке, согнув и без того горбатую спину. Теперь она напомнила медвежонка. В глазах злоба. Кучум пастью хватает снег, скребет лапами ствол лиственницы и беспрерывно лает.
   Я выстрелил. В долине стало тихо. Пока я свежевал добычу, Кучум зализывал раны.
   Через час след моих лыж уже шел по просветам густой тайги. Под ногами на открытых отмелях рек похрустывают сухие зеленовато-желтые листья тальника, стеклянным звоном гремят прозревшие перекаты. Я остановился передохнуть. По чаще пробежал ветер-дозор, и сейчас же пахнуло весною и разлилось в блеске радужного света, в песнях птиц, в запахе прелой листвы, в задумчивом шелесте старого леса.
   Позади послышался далекий перезвон бубенцов. Меня догонял караван.
   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
   I. Мы покидаем Маю. Лагерь у трех елей. Эвенкийская сказка. Ночь в старой гари. "Одинокая, бродит гармонь".
   С каждым днем все сильнее пригревает солнце. Но по ночам мороз сковывает коркой снег, глушит разбушевавшиеся ключи, обжигает холодом набухшие почки осин.
   Вблизи лагеря олени выбили корм; их потянуло к открытым отрогам и свежему мягкому ягелю. Трудно стало каюрам разыскивать непокорных животных и пригонять их на стоянку.
   -- Мы тут много наследили, пора погасить очаг и кочевать на новое место, -- сказал Улукиткан, грустным взглядом окинув стоянку. -- Плохо долго задерживаться у одного костра: глаза устают смотреть на одно и то же, уши глохнут. Олень и тот не хочет оставаться на старой копанине. Уходить надо. В быстрой воде муть не держится.
   Да и всем нам не хотелось задерживаться в этом скучном лагере. Ни гор отсюда не видно, ни ущелья, только кусочек реки да край неба. За два дня, проведенных здесь после возвращения со Станового хребта, мы отдохнули, вымылись в бане, выпекли хлеб. Решили завтра переезжать на новую стоянку и найти, наконец, Лебедева. По нашим предположениям, он должен закончить работу на гольце Сага и находиться где-то на южных отрогах Джугджура. Скорее всего, в районе той группы больших вершин, которые мы наблюдали со Станового. Двадцать девятого апреля утром Улукиткан провел наш караван сквозь левобережную тайгу, и мы вступили в широкую Долину Кунь-Манье. Утро было пасмурное, но теплое.