Страница:
Над биваком сгустилась тьма. От оврагов несло заплесневелой сыростью отпотевшего льда, отогретым мхом и мокрой древесной корою. Улукиткан уснул раньше меня. По его спокойному дыханию и появившейся улыбке на суровом обветренном лице, да и по тому, как вольно лежит его уставшее маленькое тело на меховой подстилке, можно догадаться, что сон отвлек старика от мрачных дум.
Ночь, холодная, немая, промчалась незаметно.
-- Вставай! Слышишь, вставай!.. Дятел долбит, скоро утро, -- бормотал надо мной Улукиткан.
Я открыл глаза, поднялся и замер от удивления: на костре варился суп, на вертеле жарилось медвежье мясо; чашки, ложки, соль были разложены на брезенте и ждали нас. Старик дорезал лепешку. Меня осенила радостная мысль: проводник прозрел!.. Я вскочил, хотел было крикнуть от радости, но вовремя удержался. Ничего не изменилось. Слепой смотрел в сторону, не глядя на то, что делали руки. Я удивился: как мог он принести воду, найти дрова, развести костер, приготовить завтрак?
На земле лежал тонкий ременный маут. Им Улукиткан ловил непокорных оленей. Одним концом маут был соединен сейчас с длинной веревкой, привязанной к дереву близ костра. Мне стало все ясно. Слепой брал в руки второй конец маута и шел с ним к ключу за водой, собирал дрова и возвращался по веревке к стоянке. Таким образом он без посторонней помощи мог уходить метров на сорок от костра. Улукиткан понимал, что нельзя ему долго оставаться в бездействии, наедине со своими мрачными думами.
-- Почему же ты не разбудил меня? Мне легче принести воды и приготовить завтрак.
-- Тебе легче, это правда, но старику обязательно что-нибудь надо работай, чтобы смерть не застала без дела.
-- Ты, видимо, опять не спал?
-- Пошто не спал? Даже во сне видел день, солнце, тайгу, медведя большого стрелял, только сон обманул меня... -- И его надтреснутый голос дрогнул. -- Не надо мне спать.
-- Не отчаивайся. Нам бы добраться до Джегормы, там вызовем доктора, он, может, вернет тебе зрение, и мы еще пойдем с тобою на Становой...
-- Нет, -- перебил меня Улукиткан, -- не видать мне больше своего следа, как тени не видать солнца. Два раза цветок не цветет. -- И, сжав в кулак узловатые пальцы, он постучал ими в грудь: -- Тут есть свой доктор, он говорит, что все кончено...
После завтрака я пригнал оленей, но расставить их в том порядке, в каком они шли всегда, не смог. Как ни присматривался я, у всех одинаково длинные головы, темные пухлые рога, все они одинаковы и по масти, только ездовой выделяется своим крупным ростом и длинной гривой под шеей. Пришлось просить Улукиткана. Он ощупал животных и с ловкостью зрячего стал привязывать их друг к другу. Но вдруг лицо его просияло, он обнял тонкую шею худого оленя и торопливо заговорил на своем языке.
Я смотрю на эту сцену, не понимая, что случилось, но до слез рад за Улукиткана.
-- Ты молчишь, -- сказал он, повернув голову ко мне. -- Однако, не узнал потерянного вчера оленя: он догнал нас, не оставил бедного старика! -И, снова обращаясь к животному, тихо продолжал: -- Нехорошо нам бросать друг друга, и ты старый, а я к тому же и слепой, пойдем вместе до конца...
Через полчаса наш караван был готов покинуть стоянку. Солнце грело тайгу. Шумела река мутной весенней водой.
-- Который дрова остались, не сгорели, приставь их к дереву, -- сказал Улукиткан, усаживаясь на оленя.
-- Это для чего? -- спросил я.
-- На земле они пропадут -- сгниют, а стоя под деревом, сохранятся долго. Может, другой люди придут, им дрова искать не надо будет. Человек человеку обязательно помогать должен...
Идем широкой долиной Иногли. Река то теряется в галечном русле, то снова появляется и, скатываясь по крутым каменистым перекатам, распадается на многочисленные ручейки.
В четыре часа мы услышали отдаленный шум и скоро увидели Купури. Я остановил караван на берегу, пораженный картиной весеннего паводка. Полноводная река неуемно металась под тяжелыми утесами. Бешеными скачками проносилась она по скользким валунам, вздымая высоко мутные валы. Страшная сила источила берега, ржавой пеной покрылись заводи. Плыл мусор, мелкие льдины, смытые деревья. Ветер, низовой, холодный и резкий, накатывал гряды пенистых волн. Река злобилась, ревела. Нечего было и думать перейти ее вброд.
-- Эко дурной, будто не знал, что нам на другую сторону надо перебираться, -- сказал старик, бросая незрячий взгляд поверх реки.
-- Что делать будем? -- спросил я его.
-- Смотри, справа наносник есть?
-- Есть.
-- Значит, старик хорошо помнит устье Иногли... К наноснику держись, там ночевать будем.
-- Тут нам долго придется жить: паводок не скоро спадет, -- говорю я.
-- Пошто не спадет? Эко не знаешь. Ночью приморозит, воды мало станет, утром вброд перейдем...
В ущелье холодно и сыро. Гулкое эхо среди скал вторит свирепому реву реки. Останавливаемся у края наносника, под стеной высокоствольного леса. Олени, получив свободу, с жадностью набрасываются на прошлогодние листья тальника, а мы принимаемся устраивать лагерь.
Майка, набегавшись за день, лежит под елью с закрытыми глазами, разбросав ноги и прислушиваясь к удаляющимся шагам оленей. Слепой сложил в кучу вьюки, достал из поток посуду, продукты. Я принес дрова, натесал щепы.
Пользуясь вынужденной остановкой, мы решили напечь побольше лепешек, отварить в дорогу остаток медвежьего мяса, починить одежду, узды, седла. Старик хочет помыть голову. Я уже много дней хожу небритый; надо уделить время и дневнику.
Далеко растянулся дым по свежему вечернему воздуху. Небо потемнело, и резко похолодало. Я вышел на берег. На складках угрюмых гор угасли последние розоватые блики. Все стихло. В галечных берегах мирно плескалась река. Вода, оставив на отмелях золотистый кант из принесенной хвои, медленно отступала. Ниже и выше устало перекликались перекаты. Но вот сумерки накрыли реку, и только вверху еще голубело ласковое небо, пронизанное нежным светом угасающей зари. Жалобно и тоненько пискнул в лиственницах одинокий рябчик. Просвистела стайка гоголей. Где-то робко, впервые этой весной, прокричала кукушка...
Во второй половине июня ночи здесь, за 56-й параллелью, очень короткие -- не успеешь уснуть, как тебя уже будит рассвет.
Утро в тот памятный мне день двадцать второго июня было неприветливое и холодное. По ущелью гуляла колючая низовка (*Низовка -- ветер, дующий снизу по распадку). Старая лиственничная тайга шумела глухо и тревожно.
За каменистыми уступами пугливо затаился туман. Река, после трудового дня, присмирела и лишь отдаленным шепотом перекатов напоминала о своем буйном нраве. Ночной заморозок сковал снег в вершинах ключей, и вода в русле упала больше чем на метр. Вольно раскинулись каменистые косы, далеко от воды отступили кусты. Над перекатом в седой испарине морозного утра висел стеклянный звон речной струи.
Нужно было немедленно перебираться на противоположный берег: вот-вот поднимется солнце над горами, и река снова задурит. Где же перебраться через нее?
Выше стоянки река скатывается длинной шиверой (*Шивера -- мелкое каменистое место на реке), заваленной черными обломками скал. Течение там очень быстрое, оленям не перейти. Я спустился ниже стоянки. У поворота река плескалась по широкому перекату. Маленький островок, всего в десять метров длиной, делил реку на две протоки. Место оказалось вполне доступным для брода, но при одном условии: надо было с нашего берега попасть на островок, а затем уже переходить через вторую протоку.
Ниже островка реку сжали крутые берега. Мощный поток, скользя по узкому проходу, с грохотом падал на гребни валунов, как бы подстерегающих внизу добычу.
Я прошел еще дальше, но лучшего места для брода не нашел и вернулся на табор с решением перейти реку у островка. Улукиткан уже поджидал меня с завтраком. Едва сели мы, как послышался крик ворона, пролетавшего над лесом: "Кра-а... кра-а..."
-- Что каркаешь, проклятый, и без тебя у нас не все ладно, убирайся отсюда! -- пригрозил слепой. -- Ты хорошо глядел? -- вдруг спросил он меня с явным беспокойством.
-- Вода спала, оленям по брюхо будет, не выше. Камень только на броду скользкий. Думаю, перейдем.
-- Непременно перейдем. Ворон зря болтает...
В восемь часов мы покинули стоянку. Солнце раскаленным шаром катилось по яркой синеве неба. Тайга курилась сизой дымкой. Но день был ветреный и холодный. У переката задержались. Я спрятал под шапку спички, проверил вьюки, поводные ремни, еще раз осмотрел перекат.
-- Ты ладно иди, не торопись, держи маленько навстречу воде, так лучше, -- напутствовал меня старик.
-- Может быть, перенести тебя? Тут недалеко.
-- Эко перенести! Зачем? Олень перейдет. Беда -- брода не вижу и повод в чужой руке... Трогай! -- сказал он решительно.
-- А с Майкой как же? Ей не перейти.
-- Ладно, что вспомнил. У старика совсем пропала память. На вьюк ее привяжи.
-- Может, лучше на руки взять?
-- Как хочешь, только не бросай, не отпугивай счастья. Майка удачу нам несет.
"Боже, он еще верит в счастье, ждет удач! Какая же цепкая жизнь свила гнездо в этом жалком, старческом теле!" -- подумал я.
Поймать Майку стоило больших усилий. Она по резвости уже не уступала взрослому оленю и была очень дикой. Попав в руки, Майка как могла протестовала: вырывалась, била крошечными копытцами о землю, кричала. Но, оказавшись на моих плечах, вдруг успокоилась, будто поняв опасность переправы.
Мы тронулись. Подошвы сапог скользят на камнях переката. Иду осторожно, но тороплюсь -- холодная вода перехлестывает за голенища, ноги невероятно стынут. Хорошо, что течение не быстрое, мы благополучно выбираемся на островок.
Я стаскиваю сапоги, выжимаю брюки, портянки, надеваю их снова и веду караван дальше.
Улукиткан пугливо жмется к седлу, чутко прислушивается к рокоту переката.
Майка кричит.
Середина второй протоки оказалась глубже. Бреду по пояс, с трудом преодолевая напор воды. Но уже близко берег.
И тут произошло неожиданное: задний олень, споткнувшись, захлестнул ремнем рога, упал, и течением тотчас отбросило его вместе с другими оленями вниз. Животные, почуяв опасность, напрягают последние силы, пытаются преодолеть напор потока. Натянулись струнами поводные ремни, зафыркали встревоженные олени. Караван на мгновение замер, как бы в нерешительности, и начал медленно отступать к горлу крутого слива.
Ужас охватил меня. Сбрасываю с себя Майку и не вижу, куда уносит ее вода. Напрасно пытаюсь удержать уже подхваченных струей животных. Сознание опасности отступает перед острой тревогой за судьбу слепого Улукиткана. Бросаюсь к нему. Олень, на котором он ехал, вдруг поднялся на дыбы, рванулся на волну и сбросил старика в воду, ударив меня при этом головой в переносицу. В глазах поплыли огоньки, рот наполнился горячей кровью.
Бросаюсь к берегу, но быстрое течение неудержимо тянет меня в жерло узкого прохода. Смутно вижу, как впереди над пеной волн беспомощно взметываются руки старика, выскакивает оскаленная морда оленя, мелькают рога, вьюки, слышится удаляющийся крик.
Кое-как добираюсь до берега. Руки хватаются за камни, но не могут удержать отяжелевшее от мокрой одежды тело. Вода сносит меня еще ниже. Вот и край слива. Уже слышу зловещий взмах волн и злобный рокот переката. Собираю последние силы, нащупываю опору ногами и на четвереньках выползаю на гальку.
Какое-то время не могу понять, что случилось, почему я один на этом чужом и холодном берегу...
Снизу доносится одинокий крик Майки. Я вскакиваю, снимаю карабин, сбрасываю мокрую телогрейку и бегу вниз. Кричу диким голосом, зову Улукиткана.
В узком каменном горле ревет, захлебываясь пеной, остервеневшая река. Расчесывая о гребни валунов седые пряди, она бешеными скачками несется дальше по выступам камней. Старика нигде не видно. Бегу за поворот. Снова кричу, но едва ли кто слышит мой голос в несмолкаемом шуме шиверы, показавшейся впереди. Вижу, наконец, оленей. Они стоят в воде кучкой, без вьюков, запутавшиеся в ремнях. Возле них и Майка. Но где же старик? Неужели Купури поглотила его?
Я не знаю, что делать. Еще кричу, прислушиваюсь к бурлящему потоку и бегу обратно к узкому проходу реки. Но и тут ничего не видно. Только волны пляшут в бешеной скачке да злобно ревет перекат. Бедный старик, как жестоко и неожиданно расправилась с тобою судьба!..
Но что это впереди серое? Кажется, дошка. Спотыкаясь, бегу туда.
Это Улукиткан. Он лежит на спине без движения, закинув безжизненную голову на камень. Через вытянутые, сложенные одна на другую ноги перекатывается мутная вода. Дошка болтается отяжелевшими полами на струе, рубашка закаталась под шею, обнажив посиневший от холода и ушибов живот. Одной рукой старик схватился за корягу, а другой намертво сжатыми пальцами держит ремень своей берданы. В углах стиснутых губ пузырится бледно-желтая пена. Над правой бровью лоб рассечен, кровь, стекая из раны наискось через щеку, расползается по камню темным пятном. Холодный солнечный свет скользит по лиловым скулам. На суровом безжизненном лице застыли немые отзвуки последнего крика.
-- Улукиткан, ты слышишь меня? Улукиткан!.. -- кричу исступленно.
Хочу поднять, но его тело безвольно обвисает, руки и ноги болтаются, как плети. Вытаскиваю его на берег. Бердана тащится следом, громыхая по камням. Кладу старика на мох и начинаю делать искусственное дыхание, но он не подает никаких признаков жизни. Хватаю его за руки, до боли оттираю грудь, ноги, качаю, кружусь с ним.
Наконец-то изо рта старика показывается слизистая вода, слышится что-то похожее на стон. Я припадаю ухом к его холодной груди. Тихо-тихо, словно под землей, стучит его сердце. Тело, кажется, уже умерло, а жизнь все еще бьется где-то на краю роковой границы.
-- Улукиткан, ты слышишь меня? Я с тобой!..
Тяжело раскрываются веки слепого. Из глубины глазных впадин на меня смотрит безмолвное страдание. Он приподнимается на дрожащих руках и замирает в удивлении, будто явившись с того света. Затем медленно поворачивает голову в мою сторону, морщится, хочет что-то сказать, но из уст вырывается только глухой хрип, нижняя челюсть беспомощно отвисает. Он падает, бьется в ознобе, но, сделав над собой усилие, приподнимается на четвереньках, и я вижу, как кожа на его скулах разглаживается, по лицу течет бледность. Он часто глотает холодный воздух, силится преодолеть страдания.
-- Майка тут?
-- Здесь, с нами, живая.
-- Тогда хорошо, это через нее мне счастье! -- И Улукиткан снова опускается на землю.
Я вспоминаю, что у меня под шапкой есть спички. Наскоро собираю сушник, разжигаю костер и стаскиваю с Улукиткана одежду. Выжимаю ее, грею на огне и теплую надеваю на его худое посиневшее тело. Он безмолвно лежит в тяжелом забытьи. Еле уловимое дыхание чуть приподнимает плоскую грудь.
Но вот появляется слабая краска на отогретом лице. Пальцы на руках зашевелились.
Безмерная радость охватывает меня. Только теперь я вспоминаю про оленей. Подбрасываю в костер дров, прикрываю влажной телогрейкой спину Улукиткана и бегу к нижней шивере. Животные стоят там же, в реке. Их только шесть, и все без вьюков. Рядом с ними в запутавшихся ремнях лежат два захлебнувшихся оленя: ездовой Улукиткана и тот старый, что потерялся позавчера. Я распутываю ремни, снимаю узды с погибших оленей, а уцелевших вывожу на берег. Нужно бы немедленно искать вьюки -- вода начинает прибывать и может унести их далеко, -- но я бегу к старику, все еще не уверенный, что он жив.
Улукиткан, худой и почти прозрачный, лежит на спине без движения. Тяжелое забытье не выпускает его из плена. Но дыхание стало более равномерным и глубоким. Жизнь явно возвращалась в тщедушное, разбитое тело, только возвращалась очень медленно.
Поворачиваю старика спиной к огню, подогреваю телогрейку, накрываю его и спешу на поиски вьюков.
Пробежав километра два берегом реки, я нахожу на мели две связанные потки с размокшими лепешками, вареным мясом, дорожной мелочью, два тюка с личными вещами, шесть седел, четыре подпруги и шапку старика.
Палатку, постели, потки с мукой, сахаром и прочими продуктами унесло. Нужно бы спуститься еще ниже по реке, но тревога за старика вынуждает меня немедленно вернуться.
Улукиткан лежал на спине, разбросав беспомощные руки. Его открытые глаза, холодные и чужие, смотрели на солнце. Под правым его глазом расплылся багровый синяк, из раны на лбу все еще сочилась кровь. Слепой чмокал губами и жадно глотал воздух.
-- Кто это? -- спросил он еле слышным голосом.
-- Я, Улукиткан!
-- Живой! Проклятый ворон, это он накаркал беду!.. Да, однако, не угадал: без времени и лист не упадет, а придет оно -- и скала разрушится.
-- Как чувствуешь себя?
-- Старому человеку ветер всегда спереди... Только язык да ухо мало-мало работают. Все тело будто олень ногами топтал: тут болит, там болит, везде болит. Э-э-э, Улукиткан, Улукиткан, зачем ты вылез на берег -твоих дел тут уже нет на земле, напрасно людей заставляешь возиться с тобой!
Его хриплый голос полон безысходной тоски.
-- Мы перешли Купури? -- вдруг забеспокоился слепой.
-- Да, находимся на правом берегу.
-- Теперь ты и сам доведешь аргиш до своих, а я останусь тут. Куда пойдет обезножевший олень! -- И Улукиткан, нащупав руками лежащую поодаль бердану, подтащил ее и прижал к себе.
Затряслась его реденькая бороденка, дрогнул подбородок; в старческих ресницах запуталась мутная слеза. И Улукиткан и ружье были старенькими-старенькими и такими близкими, как бывают близкими друзья, прожившие вместе тяжелую, полную невзгод жизнь. Их даже речной поток не разлучил. Потеря берданы для Улукиткана была бы вторым непоправимым горем.
-- Ты не беспокойся, Улукиткан, пойдем вместе. Я не уйду без тебя отсюда.
-- Хорошо, пусть будет по-твоему... Если несколько дней жизнь не бросит меня, я доведу тебя до Джегормы, как обещал. Но где взять силы!..
Он долго что-то додумывал, а пламя костра играло отсветом на его незрячем, померкшем лице.
Я подложил в костер дров, раздел старика и, пока сушилась его одежда, рассказал ему о случившемся.
-- Эко беда!.. Как пойдет дальше слепой человек, без ездового оленя? А тот старый орон напрасно пропал. Наверно, думал -- хозяин умер и ему нужно догонять его...
-- Сядешь на другого оленя.
-- Нет, другой олень молодой, спина мягкий, поломать можно... Чаю дай мне, животу холодно...
-- Чаю нет, да и вскипятить не в чем: посуду унесла вода.
-- Эко беда! Без чая и пустая котомка -- тяжелая ноша! Надо бы посуду сделать. Хорошо смотри кругом, есть тут береза?
-- Есть.
-- Сдирай с нее кору, тащи сюда, как-нибудь вдвоем делать будем чуман (*Чуман -- берестяная посуда).
-- Чуман я и сам сделаю, но как в нем вскипятить воду, не знаю. Он ведь на огне загорится.
-- Делай посуду, а потом я расскажу, что делать дальше.
С трудом сдираю бересту, нарезаю тальниковых прутьев, от которых легко отщипывается верхний слой древесины, и этими мягкими лентами сшиваю один большой чуман, литра на четыре, и два маленьких, из которых будем пить чай.
-- Ты что-то долго возишься. Отогрей хорошо концы бересты, они загибаться будут легко и не сломаются.
-- Чуманы готовы, Улукиткан. Говори, как кипятить в них чай.
-- Надо смотреть, нет ли дырок. Потом клади на огонь камни, а в чуман налей воды. Как камень накалится -- клади и его туда, в чуман, вода сразу закипит. Такой чай хорошо, сила много.
-- Но заваривать у нас нечего, чаю нет. Кипяток выпьешь?
-- Однако, выпью. Сердце отогреется -- и язык отмякнет, не будет жаловаться. Потом думать будем, как идти дальше.
-- Ты же на ногах не можешь стоять, куда пойдешь? Поправиться нужно. Поживем тут несколько дней.
-- Обезноженный олень все равно корм ищет. Как-нибудь пойдем. -- И он стал на ощупь подкармливать огонь недогоревшими головешками.
Я напоил его кипятком, натаскал дров для костра, отпустил оленей пастись и занялся неотложными делами. Нужно было высушить одежду, седла, тюки. Хорошо, что мы вчера не поленились напечь лепешек и отварить на дорогу мяса. Теперь у нас есть двухдневный запас продуктов, а дальше видно будет. Придется заняться охотой. У меня осталось в винтовке пять патронов, остальные утонули, и у старика для берданы есть штук десять. Хотя они все с осечкой, но какая-то часть может "разрядиться". Я решил снять шкуры с погибших оленей для постелей -- ведь у нас теперь и спать не на чем и укрываться нечем. Надо сшить две подпруги. Словом, многое нужно сделать до того, как можно будет продолжить путь.
Далекая заря моргнула светлой бровью и, расплывшись, погасла. Мы переселились в ельник, -- там затишье.
У Улукиткана поднялась температура, он изредка тяжело стонет, корчится от боли, тужится отогнать наседающую смерть, впадает в короткое забытье.
Мне становится не по себе от его страданий, оттого, что я бессилен облегчить его участь.
Кругом глушь, предательские крепи, взбунтовавшиеся вешние реки, чужой, неведомый и безлюдный край... Надо же было случиться беде именно тогда, когда мы с Улукитканом так далеко от своих! Какие испытания ждут нас впереди? Сможем ли мы преодолеть их? Только теперь со всей ясностью я представил себе всю сложность обстановки, в какую мы попали, и испытания прошедших дней потускнели перед неизвестностью завтрашнего. Кажется, наступили самые горькие дни в нашей с Улукитканом жизни.
-- Хочу чаю... -- бредовым шепотом просит старик.
-- Нечего заварить, Улукиткан, все унесла вода.
-- А-а, ну-ну, ладно, забыл...
Через пять минут он снова просит чаю. Просит с детской мольбой в голосе, ему кажется, что только чай восстановит силы.
Я нарвал брусничных листьев и бросил их в чуман с кипящей водой.
-- Когда чаю нет, брусничник хорошо, -- говорит больной, громко причмокивая губами. -- Поверни меня на другой бок, пусть и грудь греется.
Из шкур погибших оленей делаю постель больному и сам думаю лечь пораньше. Сон -- испытанное средство против всяких огорчений: во сне легче заживают душевные раны и тело набирается новых сил. Ложусь на хвою, укрываюсь телогрейкой, больше ничего нет.
В эту холодную, чужую ночь многоярусные ели были нашим убогим жильем, костер и хвойное ложе -- удобством, кипяток с хлебными крошками -- пищей. Вместо беседы -- тяжелое раздумье о будущем. "Жалким станет тот, кто в борьбе потеряет надежду, его покинет энергия. Ненужным, чужим он окажется среди друзей", -- вспомнил я вдруг житейскую истину. И во мне забурлила горячим ключом решимость идти против всего -- и своей судьбы, и безжалостной природы, и времени, -- лишь бы только выпутаться из этого проклятого плена и вывести Улукиткана.
-- Смотри погода, ладно ли будет завтра? Да не ушли бы олени далеко, -говорит сиплым голосом Улукиткан.
Я вышел на берег. Ночь рождалась в томительных сумерках. На востоке в тусклой позолоте неба грозно дыбились тучи. С ближних мысов, сбегающих уступами к реке, давил туман. Купури, немного присмирев, скользила у моих ног притомившимся зверем.
-- Наверно, дождь будет, тучи идут с востока, -- сказал я, вернувшись.
-- Дождь, говоришь?.. -- удивился Улукиткан. -- Крикни погромче, я послушаю -- может, узнаю, -- попросил он.
-- Ку-уй! -- крикнул я.
"Куй... куй... куй..." -- отовсюду откликнулось сторож
кое эхо.
-- Слышишь, далеко отзывается -- хороший погода будет,-- сказал старик, успокоившись.
Напрасно я пытаюсь уснуть. В голове клубок неразгаданных мыслей. Как мать в забытьи слышит малейший шорох дитяти, так и я без слов стал чувствовать и понимать желания Улукиткана. Он хочет что-то сделать без меня, прислушивается -- сплю ли я, вздыхает, не знает, куда деть руки. Я нарочно начинаю тихо храпеть. Старик настораживается, вытягивает длинно, по-гусиному, шею, вытаскивает из-под шкуры бердану. Он продолжает смотреть незрячими глазами поверх костра куда-то в темноту, а сам ласково, по-детски ощупывает ружье, поворачивает его вверх "брюхом", достает нож и только теперь склоняет над ним тяжелую голову. Он силится что-то вырезать на ложе под скобой, но руки дрожат, силы покидают его, и старик, не преодолев немощь, валится на землю... Я встал, укрыл его шкуркой, убрал нож и, подняв бердану, увидел на ней рядом со скобою два креста. Один был вырезан давно, второй только что. Несомненно, это был условный знак чего-то трагического, но чего, я отгадать не мог.
II. Человек в капкане. Мы обманули злого духа. Караван спускается к Джегорме. Не ходи напрямик по незнакомой тайге. Над Джегормою солнце!
Утром Улукиткану стало легче, и все-таки слабость еще не покидает его. Морщинистый, худой, весь в синяках, с потухшими глазами, он горбит спину над чашкой брусничного чая и медленно жует лепешку, откусывая от нее крошечные дольки. Я смотрю на него, жду, что вот-вот он сейчас поднимет усталую голову и начнет упрекать меня за вчерашний день, за неосторожность, за голод, за боли в спине, в ногах. Но старик молчит, и от этого мне еще тяжелее. Значит, другие думы тревожат его.
-- День хороший, птица рано проснулась, надо идти, -- говорит он. -Может, дождик будет, тогда не выберемся.
-- Куда я тебя, больного, поведу?
Ночь, холодная, немая, промчалась незаметно.
-- Вставай! Слышишь, вставай!.. Дятел долбит, скоро утро, -- бормотал надо мной Улукиткан.
Я открыл глаза, поднялся и замер от удивления: на костре варился суп, на вертеле жарилось медвежье мясо; чашки, ложки, соль были разложены на брезенте и ждали нас. Старик дорезал лепешку. Меня осенила радостная мысль: проводник прозрел!.. Я вскочил, хотел было крикнуть от радости, но вовремя удержался. Ничего не изменилось. Слепой смотрел в сторону, не глядя на то, что делали руки. Я удивился: как мог он принести воду, найти дрова, развести костер, приготовить завтрак?
На земле лежал тонкий ременный маут. Им Улукиткан ловил непокорных оленей. Одним концом маут был соединен сейчас с длинной веревкой, привязанной к дереву близ костра. Мне стало все ясно. Слепой брал в руки второй конец маута и шел с ним к ключу за водой, собирал дрова и возвращался по веревке к стоянке. Таким образом он без посторонней помощи мог уходить метров на сорок от костра. Улукиткан понимал, что нельзя ему долго оставаться в бездействии, наедине со своими мрачными думами.
-- Почему же ты не разбудил меня? Мне легче принести воды и приготовить завтрак.
-- Тебе легче, это правда, но старику обязательно что-нибудь надо работай, чтобы смерть не застала без дела.
-- Ты, видимо, опять не спал?
-- Пошто не спал? Даже во сне видел день, солнце, тайгу, медведя большого стрелял, только сон обманул меня... -- И его надтреснутый голос дрогнул. -- Не надо мне спать.
-- Не отчаивайся. Нам бы добраться до Джегормы, там вызовем доктора, он, может, вернет тебе зрение, и мы еще пойдем с тобою на Становой...
-- Нет, -- перебил меня Улукиткан, -- не видать мне больше своего следа, как тени не видать солнца. Два раза цветок не цветет. -- И, сжав в кулак узловатые пальцы, он постучал ими в грудь: -- Тут есть свой доктор, он говорит, что все кончено...
После завтрака я пригнал оленей, но расставить их в том порядке, в каком они шли всегда, не смог. Как ни присматривался я, у всех одинаково длинные головы, темные пухлые рога, все они одинаковы и по масти, только ездовой выделяется своим крупным ростом и длинной гривой под шеей. Пришлось просить Улукиткана. Он ощупал животных и с ловкостью зрячего стал привязывать их друг к другу. Но вдруг лицо его просияло, он обнял тонкую шею худого оленя и торопливо заговорил на своем языке.
Я смотрю на эту сцену, не понимая, что случилось, но до слез рад за Улукиткана.
-- Ты молчишь, -- сказал он, повернув голову ко мне. -- Однако, не узнал потерянного вчера оленя: он догнал нас, не оставил бедного старика! -И, снова обращаясь к животному, тихо продолжал: -- Нехорошо нам бросать друг друга, и ты старый, а я к тому же и слепой, пойдем вместе до конца...
Через полчаса наш караван был готов покинуть стоянку. Солнце грело тайгу. Шумела река мутной весенней водой.
-- Который дрова остались, не сгорели, приставь их к дереву, -- сказал Улукиткан, усаживаясь на оленя.
-- Это для чего? -- спросил я.
-- На земле они пропадут -- сгниют, а стоя под деревом, сохранятся долго. Может, другой люди придут, им дрова искать не надо будет. Человек человеку обязательно помогать должен...
Идем широкой долиной Иногли. Река то теряется в галечном русле, то снова появляется и, скатываясь по крутым каменистым перекатам, распадается на многочисленные ручейки.
В четыре часа мы услышали отдаленный шум и скоро увидели Купури. Я остановил караван на берегу, пораженный картиной весеннего паводка. Полноводная река неуемно металась под тяжелыми утесами. Бешеными скачками проносилась она по скользким валунам, вздымая высоко мутные валы. Страшная сила источила берега, ржавой пеной покрылись заводи. Плыл мусор, мелкие льдины, смытые деревья. Ветер, низовой, холодный и резкий, накатывал гряды пенистых волн. Река злобилась, ревела. Нечего было и думать перейти ее вброд.
-- Эко дурной, будто не знал, что нам на другую сторону надо перебираться, -- сказал старик, бросая незрячий взгляд поверх реки.
-- Что делать будем? -- спросил я его.
-- Смотри, справа наносник есть?
-- Есть.
-- Значит, старик хорошо помнит устье Иногли... К наноснику держись, там ночевать будем.
-- Тут нам долго придется жить: паводок не скоро спадет, -- говорю я.
-- Пошто не спадет? Эко не знаешь. Ночью приморозит, воды мало станет, утром вброд перейдем...
В ущелье холодно и сыро. Гулкое эхо среди скал вторит свирепому реву реки. Останавливаемся у края наносника, под стеной высокоствольного леса. Олени, получив свободу, с жадностью набрасываются на прошлогодние листья тальника, а мы принимаемся устраивать лагерь.
Майка, набегавшись за день, лежит под елью с закрытыми глазами, разбросав ноги и прислушиваясь к удаляющимся шагам оленей. Слепой сложил в кучу вьюки, достал из поток посуду, продукты. Я принес дрова, натесал щепы.
Пользуясь вынужденной остановкой, мы решили напечь побольше лепешек, отварить в дорогу остаток медвежьего мяса, починить одежду, узды, седла. Старик хочет помыть голову. Я уже много дней хожу небритый; надо уделить время и дневнику.
Далеко растянулся дым по свежему вечернему воздуху. Небо потемнело, и резко похолодало. Я вышел на берег. На складках угрюмых гор угасли последние розоватые блики. Все стихло. В галечных берегах мирно плескалась река. Вода, оставив на отмелях золотистый кант из принесенной хвои, медленно отступала. Ниже и выше устало перекликались перекаты. Но вот сумерки накрыли реку, и только вверху еще голубело ласковое небо, пронизанное нежным светом угасающей зари. Жалобно и тоненько пискнул в лиственницах одинокий рябчик. Просвистела стайка гоголей. Где-то робко, впервые этой весной, прокричала кукушка...
Во второй половине июня ночи здесь, за 56-й параллелью, очень короткие -- не успеешь уснуть, как тебя уже будит рассвет.
Утро в тот памятный мне день двадцать второго июня было неприветливое и холодное. По ущелью гуляла колючая низовка (*Низовка -- ветер, дующий снизу по распадку). Старая лиственничная тайга шумела глухо и тревожно.
За каменистыми уступами пугливо затаился туман. Река, после трудового дня, присмирела и лишь отдаленным шепотом перекатов напоминала о своем буйном нраве. Ночной заморозок сковал снег в вершинах ключей, и вода в русле упала больше чем на метр. Вольно раскинулись каменистые косы, далеко от воды отступили кусты. Над перекатом в седой испарине морозного утра висел стеклянный звон речной струи.
Нужно было немедленно перебираться на противоположный берег: вот-вот поднимется солнце над горами, и река снова задурит. Где же перебраться через нее?
Выше стоянки река скатывается длинной шиверой (*Шивера -- мелкое каменистое место на реке), заваленной черными обломками скал. Течение там очень быстрое, оленям не перейти. Я спустился ниже стоянки. У поворота река плескалась по широкому перекату. Маленький островок, всего в десять метров длиной, делил реку на две протоки. Место оказалось вполне доступным для брода, но при одном условии: надо было с нашего берега попасть на островок, а затем уже переходить через вторую протоку.
Ниже островка реку сжали крутые берега. Мощный поток, скользя по узкому проходу, с грохотом падал на гребни валунов, как бы подстерегающих внизу добычу.
Я прошел еще дальше, но лучшего места для брода не нашел и вернулся на табор с решением перейти реку у островка. Улукиткан уже поджидал меня с завтраком. Едва сели мы, как послышался крик ворона, пролетавшего над лесом: "Кра-а... кра-а..."
-- Что каркаешь, проклятый, и без тебя у нас не все ладно, убирайся отсюда! -- пригрозил слепой. -- Ты хорошо глядел? -- вдруг спросил он меня с явным беспокойством.
-- Вода спала, оленям по брюхо будет, не выше. Камень только на броду скользкий. Думаю, перейдем.
-- Непременно перейдем. Ворон зря болтает...
В восемь часов мы покинули стоянку. Солнце раскаленным шаром катилось по яркой синеве неба. Тайга курилась сизой дымкой. Но день был ветреный и холодный. У переката задержались. Я спрятал под шапку спички, проверил вьюки, поводные ремни, еще раз осмотрел перекат.
-- Ты ладно иди, не торопись, держи маленько навстречу воде, так лучше, -- напутствовал меня старик.
-- Может быть, перенести тебя? Тут недалеко.
-- Эко перенести! Зачем? Олень перейдет. Беда -- брода не вижу и повод в чужой руке... Трогай! -- сказал он решительно.
-- А с Майкой как же? Ей не перейти.
-- Ладно, что вспомнил. У старика совсем пропала память. На вьюк ее привяжи.
-- Может, лучше на руки взять?
-- Как хочешь, только не бросай, не отпугивай счастья. Майка удачу нам несет.
"Боже, он еще верит в счастье, ждет удач! Какая же цепкая жизнь свила гнездо в этом жалком, старческом теле!" -- подумал я.
Поймать Майку стоило больших усилий. Она по резвости уже не уступала взрослому оленю и была очень дикой. Попав в руки, Майка как могла протестовала: вырывалась, била крошечными копытцами о землю, кричала. Но, оказавшись на моих плечах, вдруг успокоилась, будто поняв опасность переправы.
Мы тронулись. Подошвы сапог скользят на камнях переката. Иду осторожно, но тороплюсь -- холодная вода перехлестывает за голенища, ноги невероятно стынут. Хорошо, что течение не быстрое, мы благополучно выбираемся на островок.
Я стаскиваю сапоги, выжимаю брюки, портянки, надеваю их снова и веду караван дальше.
Улукиткан пугливо жмется к седлу, чутко прислушивается к рокоту переката.
Майка кричит.
Середина второй протоки оказалась глубже. Бреду по пояс, с трудом преодолевая напор воды. Но уже близко берег.
И тут произошло неожиданное: задний олень, споткнувшись, захлестнул ремнем рога, упал, и течением тотчас отбросило его вместе с другими оленями вниз. Животные, почуяв опасность, напрягают последние силы, пытаются преодолеть напор потока. Натянулись струнами поводные ремни, зафыркали встревоженные олени. Караван на мгновение замер, как бы в нерешительности, и начал медленно отступать к горлу крутого слива.
Ужас охватил меня. Сбрасываю с себя Майку и не вижу, куда уносит ее вода. Напрасно пытаюсь удержать уже подхваченных струей животных. Сознание опасности отступает перед острой тревогой за судьбу слепого Улукиткана. Бросаюсь к нему. Олень, на котором он ехал, вдруг поднялся на дыбы, рванулся на волну и сбросил старика в воду, ударив меня при этом головой в переносицу. В глазах поплыли огоньки, рот наполнился горячей кровью.
Бросаюсь к берегу, но быстрое течение неудержимо тянет меня в жерло узкого прохода. Смутно вижу, как впереди над пеной волн беспомощно взметываются руки старика, выскакивает оскаленная морда оленя, мелькают рога, вьюки, слышится удаляющийся крик.
Кое-как добираюсь до берега. Руки хватаются за камни, но не могут удержать отяжелевшее от мокрой одежды тело. Вода сносит меня еще ниже. Вот и край слива. Уже слышу зловещий взмах волн и злобный рокот переката. Собираю последние силы, нащупываю опору ногами и на четвереньках выползаю на гальку.
Какое-то время не могу понять, что случилось, почему я один на этом чужом и холодном берегу...
Снизу доносится одинокий крик Майки. Я вскакиваю, снимаю карабин, сбрасываю мокрую телогрейку и бегу вниз. Кричу диким голосом, зову Улукиткана.
В узком каменном горле ревет, захлебываясь пеной, остервеневшая река. Расчесывая о гребни валунов седые пряди, она бешеными скачками несется дальше по выступам камней. Старика нигде не видно. Бегу за поворот. Снова кричу, но едва ли кто слышит мой голос в несмолкаемом шуме шиверы, показавшейся впереди. Вижу, наконец, оленей. Они стоят в воде кучкой, без вьюков, запутавшиеся в ремнях. Возле них и Майка. Но где же старик? Неужели Купури поглотила его?
Я не знаю, что делать. Еще кричу, прислушиваюсь к бурлящему потоку и бегу обратно к узкому проходу реки. Но и тут ничего не видно. Только волны пляшут в бешеной скачке да злобно ревет перекат. Бедный старик, как жестоко и неожиданно расправилась с тобою судьба!..
Но что это впереди серое? Кажется, дошка. Спотыкаясь, бегу туда.
Это Улукиткан. Он лежит на спине без движения, закинув безжизненную голову на камень. Через вытянутые, сложенные одна на другую ноги перекатывается мутная вода. Дошка болтается отяжелевшими полами на струе, рубашка закаталась под шею, обнажив посиневший от холода и ушибов живот. Одной рукой старик схватился за корягу, а другой намертво сжатыми пальцами держит ремень своей берданы. В углах стиснутых губ пузырится бледно-желтая пена. Над правой бровью лоб рассечен, кровь, стекая из раны наискось через щеку, расползается по камню темным пятном. Холодный солнечный свет скользит по лиловым скулам. На суровом безжизненном лице застыли немые отзвуки последнего крика.
-- Улукиткан, ты слышишь меня? Улукиткан!.. -- кричу исступленно.
Хочу поднять, но его тело безвольно обвисает, руки и ноги болтаются, как плети. Вытаскиваю его на берег. Бердана тащится следом, громыхая по камням. Кладу старика на мох и начинаю делать искусственное дыхание, но он не подает никаких признаков жизни. Хватаю его за руки, до боли оттираю грудь, ноги, качаю, кружусь с ним.
Наконец-то изо рта старика показывается слизистая вода, слышится что-то похожее на стон. Я припадаю ухом к его холодной груди. Тихо-тихо, словно под землей, стучит его сердце. Тело, кажется, уже умерло, а жизнь все еще бьется где-то на краю роковой границы.
-- Улукиткан, ты слышишь меня? Я с тобой!..
Тяжело раскрываются веки слепого. Из глубины глазных впадин на меня смотрит безмолвное страдание. Он приподнимается на дрожащих руках и замирает в удивлении, будто явившись с того света. Затем медленно поворачивает голову в мою сторону, морщится, хочет что-то сказать, но из уст вырывается только глухой хрип, нижняя челюсть беспомощно отвисает. Он падает, бьется в ознобе, но, сделав над собой усилие, приподнимается на четвереньках, и я вижу, как кожа на его скулах разглаживается, по лицу течет бледность. Он часто глотает холодный воздух, силится преодолеть страдания.
-- Майка тут?
-- Здесь, с нами, живая.
-- Тогда хорошо, это через нее мне счастье! -- И Улукиткан снова опускается на землю.
Я вспоминаю, что у меня под шапкой есть спички. Наскоро собираю сушник, разжигаю костер и стаскиваю с Улукиткана одежду. Выжимаю ее, грею на огне и теплую надеваю на его худое посиневшее тело. Он безмолвно лежит в тяжелом забытьи. Еле уловимое дыхание чуть приподнимает плоскую грудь.
Но вот появляется слабая краска на отогретом лице. Пальцы на руках зашевелились.
Безмерная радость охватывает меня. Только теперь я вспоминаю про оленей. Подбрасываю в костер дров, прикрываю влажной телогрейкой спину Улукиткана и бегу к нижней шивере. Животные стоят там же, в реке. Их только шесть, и все без вьюков. Рядом с ними в запутавшихся ремнях лежат два захлебнувшихся оленя: ездовой Улукиткана и тот старый, что потерялся позавчера. Я распутываю ремни, снимаю узды с погибших оленей, а уцелевших вывожу на берег. Нужно бы немедленно искать вьюки -- вода начинает прибывать и может унести их далеко, -- но я бегу к старику, все еще не уверенный, что он жив.
Улукиткан, худой и почти прозрачный, лежит на спине без движения. Тяжелое забытье не выпускает его из плена. Но дыхание стало более равномерным и глубоким. Жизнь явно возвращалась в тщедушное, разбитое тело, только возвращалась очень медленно.
Поворачиваю старика спиной к огню, подогреваю телогрейку, накрываю его и спешу на поиски вьюков.
Пробежав километра два берегом реки, я нахожу на мели две связанные потки с размокшими лепешками, вареным мясом, дорожной мелочью, два тюка с личными вещами, шесть седел, четыре подпруги и шапку старика.
Палатку, постели, потки с мукой, сахаром и прочими продуктами унесло. Нужно бы спуститься еще ниже по реке, но тревога за старика вынуждает меня немедленно вернуться.
Улукиткан лежал на спине, разбросав беспомощные руки. Его открытые глаза, холодные и чужие, смотрели на солнце. Под правым его глазом расплылся багровый синяк, из раны на лбу все еще сочилась кровь. Слепой чмокал губами и жадно глотал воздух.
-- Кто это? -- спросил он еле слышным голосом.
-- Я, Улукиткан!
-- Живой! Проклятый ворон, это он накаркал беду!.. Да, однако, не угадал: без времени и лист не упадет, а придет оно -- и скала разрушится.
-- Как чувствуешь себя?
-- Старому человеку ветер всегда спереди... Только язык да ухо мало-мало работают. Все тело будто олень ногами топтал: тут болит, там болит, везде болит. Э-э-э, Улукиткан, Улукиткан, зачем ты вылез на берег -твоих дел тут уже нет на земле, напрасно людей заставляешь возиться с тобой!
Его хриплый голос полон безысходной тоски.
-- Мы перешли Купури? -- вдруг забеспокоился слепой.
-- Да, находимся на правом берегу.
-- Теперь ты и сам доведешь аргиш до своих, а я останусь тут. Куда пойдет обезножевший олень! -- И Улукиткан, нащупав руками лежащую поодаль бердану, подтащил ее и прижал к себе.
Затряслась его реденькая бороденка, дрогнул подбородок; в старческих ресницах запуталась мутная слеза. И Улукиткан и ружье были старенькими-старенькими и такими близкими, как бывают близкими друзья, прожившие вместе тяжелую, полную невзгод жизнь. Их даже речной поток не разлучил. Потеря берданы для Улукиткана была бы вторым непоправимым горем.
-- Ты не беспокойся, Улукиткан, пойдем вместе. Я не уйду без тебя отсюда.
-- Хорошо, пусть будет по-твоему... Если несколько дней жизнь не бросит меня, я доведу тебя до Джегормы, как обещал. Но где взять силы!..
Он долго что-то додумывал, а пламя костра играло отсветом на его незрячем, померкшем лице.
Я подложил в костер дров, раздел старика и, пока сушилась его одежда, рассказал ему о случившемся.
-- Эко беда!.. Как пойдет дальше слепой человек, без ездового оленя? А тот старый орон напрасно пропал. Наверно, думал -- хозяин умер и ему нужно догонять его...
-- Сядешь на другого оленя.
-- Нет, другой олень молодой, спина мягкий, поломать можно... Чаю дай мне, животу холодно...
-- Чаю нет, да и вскипятить не в чем: посуду унесла вода.
-- Эко беда! Без чая и пустая котомка -- тяжелая ноша! Надо бы посуду сделать. Хорошо смотри кругом, есть тут береза?
-- Есть.
-- Сдирай с нее кору, тащи сюда, как-нибудь вдвоем делать будем чуман (*Чуман -- берестяная посуда).
-- Чуман я и сам сделаю, но как в нем вскипятить воду, не знаю. Он ведь на огне загорится.
-- Делай посуду, а потом я расскажу, что делать дальше.
С трудом сдираю бересту, нарезаю тальниковых прутьев, от которых легко отщипывается верхний слой древесины, и этими мягкими лентами сшиваю один большой чуман, литра на четыре, и два маленьких, из которых будем пить чай.
-- Ты что-то долго возишься. Отогрей хорошо концы бересты, они загибаться будут легко и не сломаются.
-- Чуманы готовы, Улукиткан. Говори, как кипятить в них чай.
-- Надо смотреть, нет ли дырок. Потом клади на огонь камни, а в чуман налей воды. Как камень накалится -- клади и его туда, в чуман, вода сразу закипит. Такой чай хорошо, сила много.
-- Но заваривать у нас нечего, чаю нет. Кипяток выпьешь?
-- Однако, выпью. Сердце отогреется -- и язык отмякнет, не будет жаловаться. Потом думать будем, как идти дальше.
-- Ты же на ногах не можешь стоять, куда пойдешь? Поправиться нужно. Поживем тут несколько дней.
-- Обезноженный олень все равно корм ищет. Как-нибудь пойдем. -- И он стал на ощупь подкармливать огонь недогоревшими головешками.
Я напоил его кипятком, натаскал дров для костра, отпустил оленей пастись и занялся неотложными делами. Нужно было высушить одежду, седла, тюки. Хорошо, что мы вчера не поленились напечь лепешек и отварить на дорогу мяса. Теперь у нас есть двухдневный запас продуктов, а дальше видно будет. Придется заняться охотой. У меня осталось в винтовке пять патронов, остальные утонули, и у старика для берданы есть штук десять. Хотя они все с осечкой, но какая-то часть может "разрядиться". Я решил снять шкуры с погибших оленей для постелей -- ведь у нас теперь и спать не на чем и укрываться нечем. Надо сшить две подпруги. Словом, многое нужно сделать до того, как можно будет продолжить путь.
Далекая заря моргнула светлой бровью и, расплывшись, погасла. Мы переселились в ельник, -- там затишье.
У Улукиткана поднялась температура, он изредка тяжело стонет, корчится от боли, тужится отогнать наседающую смерть, впадает в короткое забытье.
Мне становится не по себе от его страданий, оттого, что я бессилен облегчить его участь.
Кругом глушь, предательские крепи, взбунтовавшиеся вешние реки, чужой, неведомый и безлюдный край... Надо же было случиться беде именно тогда, когда мы с Улукитканом так далеко от своих! Какие испытания ждут нас впереди? Сможем ли мы преодолеть их? Только теперь со всей ясностью я представил себе всю сложность обстановки, в какую мы попали, и испытания прошедших дней потускнели перед неизвестностью завтрашнего. Кажется, наступили самые горькие дни в нашей с Улукитканом жизни.
-- Хочу чаю... -- бредовым шепотом просит старик.
-- Нечего заварить, Улукиткан, все унесла вода.
-- А-а, ну-ну, ладно, забыл...
Через пять минут он снова просит чаю. Просит с детской мольбой в голосе, ему кажется, что только чай восстановит силы.
Я нарвал брусничных листьев и бросил их в чуман с кипящей водой.
-- Когда чаю нет, брусничник хорошо, -- говорит больной, громко причмокивая губами. -- Поверни меня на другой бок, пусть и грудь греется.
Из шкур погибших оленей делаю постель больному и сам думаю лечь пораньше. Сон -- испытанное средство против всяких огорчений: во сне легче заживают душевные раны и тело набирается новых сил. Ложусь на хвою, укрываюсь телогрейкой, больше ничего нет.
В эту холодную, чужую ночь многоярусные ели были нашим убогим жильем, костер и хвойное ложе -- удобством, кипяток с хлебными крошками -- пищей. Вместо беседы -- тяжелое раздумье о будущем. "Жалким станет тот, кто в борьбе потеряет надежду, его покинет энергия. Ненужным, чужим он окажется среди друзей", -- вспомнил я вдруг житейскую истину. И во мне забурлила горячим ключом решимость идти против всего -- и своей судьбы, и безжалостной природы, и времени, -- лишь бы только выпутаться из этого проклятого плена и вывести Улукиткана.
-- Смотри погода, ладно ли будет завтра? Да не ушли бы олени далеко, -говорит сиплым голосом Улукиткан.
Я вышел на берег. Ночь рождалась в томительных сумерках. На востоке в тусклой позолоте неба грозно дыбились тучи. С ближних мысов, сбегающих уступами к реке, давил туман. Купури, немного присмирев, скользила у моих ног притомившимся зверем.
-- Наверно, дождь будет, тучи идут с востока, -- сказал я, вернувшись.
-- Дождь, говоришь?.. -- удивился Улукиткан. -- Крикни погромче, я послушаю -- может, узнаю, -- попросил он.
-- Ку-уй! -- крикнул я.
"Куй... куй... куй..." -- отовсюду откликнулось сторож
кое эхо.
-- Слышишь, далеко отзывается -- хороший погода будет,-- сказал старик, успокоившись.
Напрасно я пытаюсь уснуть. В голове клубок неразгаданных мыслей. Как мать в забытьи слышит малейший шорох дитяти, так и я без слов стал чувствовать и понимать желания Улукиткана. Он хочет что-то сделать без меня, прислушивается -- сплю ли я, вздыхает, не знает, куда деть руки. Я нарочно начинаю тихо храпеть. Старик настораживается, вытягивает длинно, по-гусиному, шею, вытаскивает из-под шкуры бердану. Он продолжает смотреть незрячими глазами поверх костра куда-то в темноту, а сам ласково, по-детски ощупывает ружье, поворачивает его вверх "брюхом", достает нож и только теперь склоняет над ним тяжелую голову. Он силится что-то вырезать на ложе под скобой, но руки дрожат, силы покидают его, и старик, не преодолев немощь, валится на землю... Я встал, укрыл его шкуркой, убрал нож и, подняв бердану, увидел на ней рядом со скобою два креста. Один был вырезан давно, второй только что. Несомненно, это был условный знак чего-то трагического, но чего, я отгадать не мог.
II. Человек в капкане. Мы обманули злого духа. Караван спускается к Джегорме. Не ходи напрямик по незнакомой тайге. Над Джегормою солнце!
Утром Улукиткану стало легче, и все-таки слабость еще не покидает его. Морщинистый, худой, весь в синяках, с потухшими глазами, он горбит спину над чашкой брусничного чая и медленно жует лепешку, откусывая от нее крошечные дольки. Я смотрю на него, жду, что вот-вот он сейчас поднимет усталую голову и начнет упрекать меня за вчерашний день, за неосторожность, за голод, за боли в спине, в ногах. Но старик молчит, и от этого мне еще тяжелее. Значит, другие думы тревожат его.
-- День хороший, птица рано проснулась, надо идти, -- говорит он. -Может, дождик будет, тогда не выберемся.
-- Куда я тебя, больного, поведу?