-- Мод... мод... мод... -- вяло покрикивали каюры на отстающих оленей.
   Каюр Афанасий, уходя, затесал лиственницу и закрепил ерниковую веточку с закрученным на ее конце кольцом -- условный знак: ушли далеко, но непременно вернемся.
   Наш караван беспрепятственно продвигался в глубь просторной долины. Неширокие лиственничные перелески обмежевывали бугристые мари, разукрашенные лоскутками светло-желтого ягеля, ярко-зеленым стлаником. Снежный покров на солнечных склонах был порван, и уже, казалось, не залатать зиме этих прорех.
   У крутого поворота реки, каменистого мыса, Улукиткан остановил караван. Он торопливо вытер рукавом потное лицо, и черные бусинки его пытливых глаз забегали по мысам, по склонам гор, по горбатым лиственницам, одиноко торчащим на мари. Затем, склонившись на посох, он долго приглядывался к ельнику, неширокой полосой спускавшемуся со склона к реке. Я подошел к нему:
   -- Что увидел?
   Он растерянно улыбнулся и долго смотрел мне в лицо, о чем-то раздумывая.
   -- Когда я был молодой, мог догонять тугутку (*Тугутка -- теленок оленя), таскать на себе дикого барана и ноги не знали, что такое усталость, тогда тут дымился мой чум, -- заговорил он, показывая рукой на три толстые ели с сомкнутыми вверху кронами. -- Однако, шестьдесят лет уже есть, а то и больше, как я кочевал отсюда. Эко долго ходил и вернулся. Птица тоже далеко летает, да старое гнездо не забывает.
   -- Неужели узнал места? -- удивился я.
   -- Эко не узнать, если тут жил! Думаю, примета найду. Иди со мною, -сказал он, выпуская из рук вожжу и направляясь к лесу. -- Жена тогда должна была принести в чум первого ребенка, обещала сына. Я ему много аю (*Аю -бабка, надкопытный сустав ноги животного) кабарожьих собрал. Но жена ошиблась. Она говорила, в родильном чуме было очень темно, не того поймала, кого хотела: оказалась дочь. Мы покинули эту стоянку -- думали, не наше тут место. А чтобы обмануть харги (*Харги -- злой дух), подменившего ребенка, я оставил тут под елью все аю -- пусть, думаю, он караулит их, -- а сами кочевали далеко на Учур. Сейчас искать буду, где клал.
   -- А чем плохо, если родится дочь? -- спросил я.
   -- Опять не знаешь! Девка что делала прежде? Кожи мяла, унты, дошки шила, мясо варила, лепешки пекла, оленей пасла. Но раньше кому-то надо зверя убить, белки, колонков настрелять. Вот и считали: хорошо иметь первым сына, а второй -- дочь, тогда шибко ладно в чуме.
   Старик подвел меня к трем елям, осмотрел корни, недоуменно повел плечами, потом, кивнув в сторону толстого пня, стоявшего на краю леса, сказал радостно:
   -- Тогда это была самая лучшая ель! Теперь от нее только догачан (*Догачан -- пень) остался. Я ее пережил.
   Улукиткан разбросал возле пня ногою снег, содрал мох и, запустив под корни руку, долго шарил ею в пустоте.
   К нам подошел Мищенко, а затем остальные.
   -- Кого это он копает? Бурундука, что ли? -- спросил Геннадий, покосившись на Улукиткана.
   -- Еще в молодости где-то здесь спрятал бабки, а сейчас вспомнил, ищет, -- ответил я.
   Все сгрудились около старика, а он, приподнявшись, протянул мне на ладони три темные от времени косточки.
   -- Однако, тут кто-то жил после меня, аю мало осталось, -- сказал он. -- Значит, не зря собирал их: чужой сын все равно играл.
   Мы стали рассматривать бабки. Это были совсем позеленевшие от времени маленькие косточки, действительно кабарожьи.
   -- Хорошо, что не все забрали, а то бы трудно поверить, что ты действительно узнал свои места, -- ведь так давно все это было... -- сказал я.
   Старик вскинул на меня удивленные глаза, обида прозвучала в его словах:
   -- Зачем стрелять по убитому зверю?! Раз обманешь, а другой раз и правду скажешь, да никто не поверит. Люди, которые тут жили после меня, не могли забрать все, такого закона в тайге нет. Бери, сколько тебе нужно, но хозяину хотя бы маленько оставь, иначе вором посчитают. Понимаешь? Люди эти давно были: Смотри сюда. -- И Улукиткан показал на старый затес, сделанный на ели. -- Видишь, зарос он... поди, лет двадцать ему, тогда и взяли аю. -И, взглянув на солнце, Улукиткан добавил: -- Однако, тут остановимся: корм оленям есть, место веселое.
   Мы подтянули караван к трем елям и стали устраивать лагерь. Пробудился лес от ударов топора, людского говора и громыхания посуды. Оживилась марь с появлением на ней стада голодных оленей. Дым костра, поднимаясь высоко в небо, Расползался шатром над нашей стоянкой.
   Каюрам придется здесь жить долго, пока мы не вернемся от Лебедева. Они ставят палатку капитально, на прочных растяжках, с наветренной стороны делают из еловых веток заслон. Печку внутри установили на камнях, борта палатки заваливают снегом. Упряжь, потки с продуктами, посуду развесили на колышки, вбитые в стволы деревьев. Нарты сложили горой, полозьями вверх.
   Нам же предстояло провести здесь только ночь, поэтому устроились мы наскоро. И как только ночлег был готов, я поднялся на одну из сопок левобережного отрога. Хотелось определить местоположение гольца, который мы с Пресниковым видели со Станового в непогоду, и наметить более легкий к нему путь.
   Передо мною открылся Джугджурский хребет, убранный хмурыми скалами, с многочисленными разветвлениями, с извилистыми долинами, сбегающими к реке Кунь-Манье. Ближние вершины громоздились каменными глыбами. За ними поднималась ввысь главная линия хребта с белоснежными башнями, минаретами. Справа сияла в лучах заходящего солнца группа мощных гольцов, затянутых снизу прозрачной дымкой. Среди них потерялась интересующая меня вершина: угадать ее трудно, до того все они схожи между собой.
   Когда я вернулся в лагерь, на западе гасла вечерняя заря. Сумрачная синева окутала ближние горы. В долину пришла тишина. Рано затих костер, уснули собаки. Не угомонятся только бубенцы на пасущихся оленях.
   Я забрался в палатку. В печке глухо потрескивают дрова, освещая все вокруг приятным полусветом. Никто не спит, но все молчат.
   -- Что это у нас так тихо? -- спросил я, недоумевая. Василий Николаевич подал мне знак садиться.
   -- Улукиткан сказку обещал рассказать про богатыря и почему эвенки стали кочевать, да начало, говорит, потерял, не может вспомнить, -- пояснил он шепотом, кивнув головою в дальний угол.
   Старик сидел в своей привычной позе, с поджатыми под себя ногами, низко опустив голову. Я снял верхнюю одежду и, усевшись возле печки, приготовился слушать.
   -- Эко беда, годы съедают память, как огонь сухую траву, -- произнес Улукиткан с досадой и сожалением.
   И снова тишина. Кто-то громко потянул из кружки горячий чай. Кто-то вздохнул, пошевелился. Я подбросил в печку дров, ярко вспыхнуло пламя. Старик вдруг выпрямился, повернул к нам голову, и его голос зазвучал грустно и напевно:
   -- Никто из стариков не помнит, когда это было, но все знают, как случилось. Богата была раньше тайга разным зверем, птицей, рыбой, совсем не то, что теперь. Люди не кочевали, не делали ловушек, им не надо было пасти оленей. Только подумают о мясе, как у чума появляются жирные сохатые сокжои; глазами поведут -- кругом в лесу глухари, рябчики -- бери, что угодно, ешь, сколько живот просит. Все давала тайга и не беднела: человек одного зверя съест, а на его место из каждой косточки новые родятся.
   Улукиткан хлебнул горячего чая, отодвинулся от накалившейся печки и, усевшись поудобнее, продолжал:
   -- Жил тогда богатырь Сакал, шибко сильный. Там, где ступит его нога, -- озеро разольется, если вздохнет полной грудью -- как от ветра, лес валится, бросит куда взгляд -- будто молния сверкнет. Это он и устроил так жизнь, что эвенки горя и нужды не знали, враги в тайге появляться не смели. Но вот Сакал стариться начал, а жена никак не могла родить ему сына. В его чуме много лет шаманы били в бубны, призывали на помощь тени предков, молили духов. В жертвенниках не остывало сало, не высыхала оленья кровь. Ничто не могло умилостивить богов. И люди с горечью думали о том, что с ними будет, если Сакал умрет, не передав своей силы сыну. Звери выйдут из повиновения, разбредутся по тайге, оставив человеку лишь путаные следы; птицы разлетятся, где искать их будешь в чаще? Рыбы уйдут в глубину больших рек.
   Решил богатырь Сакал подняться на самую высокую гору и еще раз просить милости у доброго духа гор.
   -- Ладно, -- ответил ему хозяин гор. -- Я пошлю тебе сына, но помни, Сакал-богатырь, он не должен знать женщин из чужого племени. Как только сын нарушит этот обет, великое бедствие постигнет твой народ.
   Согласился богатырь Сакал, клятву дал за сына. С горы спустился, шкуры расстелил и крепко заснул. Во сне видит жену молодой, нарядной, красивой. Чум родильный себе ладит, а сама песни поет. Давно он не видел ее такой веселой.
   Не день, не два, не месяц спал он, а когда проснулся, видит -- мальчик рядом стоит. Хотел взять его на руки, попробовал поднять -- силы не хватило, тяжелым показался. Потянул к себе, а тот ни с места. Понял старый Сакал, что это и есть сын его, к нему его сила перекочевала. Вывел Сакал сына из чума, посмотрел в лицо и удивился: такого красавца ему еще видеть не доводилось.
   -- Имя твое будет Гудей-Богачан, -- сказал Сакал. -- Ты родился, чтобы уберечь счастье своего народа, как это делали твои предки, твой отец.
   На праздник собрались люди со всей тайги. Много мяса было и оленьего, и сохатиного, и кабарожьего, никто не помнил такого веселья, какое было тогда. Девушки пели песни, парни мерялись силой в борьбе, состязались в беге и меткости. Сын Сакала Гудей-Богачан во всем был первым. А старый богатырь головы не поднимал, брови нахмурив, молча сидел. Вспомнил он про клятву, что горному духу дал, и тяжело стало у него на сердце. Сможет ли сын сдержать эту клятву до конца своей жизни?
   Словно тополь, быстро рос Гудей-Богачан, силой наливался. Настоящим богатырем стал, по тайге бродить начал. Где горы по-своему переставит, реку, куда ему нужно, направит, море берегами обложил. Все это для удобства людей делал Гудей-Богачан. Далеко за тайгу разлеталась слава про него, про то, как хорошо живут эвенки. Враги завидовать стали, думать начали, как отнять счастье у народа.
   Однажды птицы перелетные весть недобрую принесли: идет на тайгу войско большое, злые пришельцы хотят убить Гудей-Богачана. Собрал молодой богатырь своих сверстников и с ними пошел навстречу врагу. Год бились, второй, третий... Все погибли, остались только Гудей-Богачан да Кара-Иргичи -черный волк из чужого войска. Схватились богатыри последний раз -пошатнулась земля, полетели скалы. Свалил врага Гудей-Богачан, придавил коленкой и думать стал, что с ним сделать.
   -- Не убивай меня, богатырь, -- сказал Кара-Иргичи, -- иначе некому будет рассказать людям другого племени о твоей храбрости, некому будет предупредить их, чтоб в тайгу твою не ходили...
   Поверил Гудей-Богачан, отпустил черного волка. А Кара-Иргичи, как только в безопасности очутился, злобно пообещал:
   -- Мы еще встретимся! -- и исчез.
   Вернулся к себе Гудей-Богачан. Не сидится молодому богатырю. Надумал он заставить солнце светить зимою так же, как и летом, чтобы людям всегда было тепло. Решил прежде узнать, как к солнцу подступиться. Послал в разведку гуся, он не вернулся; послал соболя -- бесследно пропал; отправил оленя -где-то затерялся. Понять богатырь не может, кто их там задерживает. Видит, ворон летит с юга. Уселась черная птица на дерево и говорит:
   -- Слыхали мы, что ты, храбрый Гудей-Богачан, собираешься заставить солнце светить зимою так же, как и летом, да не знаешь, как это сделать. Отправляйся сам на юг и иди до тех пор, пока не встретятся большие горы. Зимою ветры насыпают на них много снегу, они-то и заслоняют солнце. Разбросай горы -- и будет всегда тепло, -- сказал ворон и улетел обратно.
   Гудей-Богачан стал просить отца отпустить его в этот путь Забеспокоился старый Сакал, опасаясь, что на чужой стороне молодой богатырь увидит красивую девушку и не устоит перед соблазном любви. Стал отговаривать сына, да разве удержишь в гнезде орленка, если у него отросли крылья и он однажды уже испытал их силу?!
   -- Иди, но помни: твои глаза не должны задерживаться на лицах чужих девушек, уши твои не должны слышать их голосов, ты не должен искать близости с женщиной в чужой стороне, иначе великое бедствие постигнет народ, -сказал на прощанье старый Сакал.
   Прошел молодой богатырь всю тайгу, равнины, через реки большие и малые переправился, а гор все не видно. Возвращаться уже решил, но тут ворон невесть откуда появился. "Иди, -- говорит, -- за мною, горы уже близко".
   Еще день шел Гудей-Богачан. Видит впереди зеленую падь, а в ней стойбище большое, вокруг которого войско стоит огромное и впереди войска богатырь Кара-Иргичи. Догадался Гудей-Богачан, что обманул его проклятый ворон и в стан врагов привел. Но Кара-Иргичи, как заметил Гудей-Богачана, видать, испугался и убежал из своего стойбища, а за ним и войско все кинулось.
   Спустился молодой богатырь в падь. По стойбищу ходит, в чумы заглядывает, удивляется: ни женщин, ни детей, все добро брошено. Но вот видит он: на краю леса дымок вьется, к небу тянется, большой чум стоит, узоры в нем расшиты золотом. Зашел в него Гудей-Богачан, да так и онемел, с места сдвинуться не может, будто к земле прирос. Глазам своим не верит. Навстречу ему со шкур звериных поднялась невиданной красоты девица, в дорогом наряде, стройна, как березка в густом лесу, глаза горят ласкою. Подошла она к Гудей-Богачану, крепко обняла его за шею, жарко поцеловала. Грудью своей коснулась его груди.
   -- Давно я поджидаю тебя, мой любимый Гудей-Богачан, спас ты меня от злого богатыря Кара-Иргичи, -- сказала красавица и, за руку взяв Гудей-Богачана, на шкуры мягкие его усадила.
   Не верит молодой богатырь, что так легко досталась ему дорогая добыча, не может отвести глаз от нее.
   -- Веди меня в свой чум, женой твоей буду верной, сыновей-богатырей принесу, -- говорит девица, а сама раздевает молодого богатыря, на подушки мягкие кладет его голову покорную.
   Забыл Гудей-Богачан про наказ отца, не вспомнил про свой народ, остался в чуме. Утром проснулся -- видит возле себя Кара-Иргичи. Хочет встать молодой богатырь, схватиться с ним, да не может он сдвинуться с места, поднять руки, -- растворилась сила богатырская в ласках женщины.
   -- Говорил тебе, что мы встретимся! Не силой, а хитростью победил я тебя, -- сказал Кара-Иргичи и занес над богатырем руку с ножом.
   -- Не тронь, брат мой, я сама убью его! -- слышит Гудей-Богачан голос девицы и видит, как, взяв у черного волка нож, она склоняется над ним. -Слушай меня, молодой богатырь Гудей-Богачан, и терзайся позором. За одну ночь любви моей ты заплатил дорогой ценой -- ценой счастья своего народа и своей жизни. Сейчас ты умрешь от моей руки...
   Так и расстался с жизнью богатырь в чужой стороне, так поплатился он за любовь женщины чужого, враждебного племени.
   Тот же ворон разнес повсюду недобрую весть о смерти молодого богатыря Гудей-Богачана. Умер от горя старик Сакал, разлетелись птицы кто куда, разбрелись звери по тайге, следом за ними ушли обездоленные эвенки. Не захотели они жить в неволе у Кара-Иргичи, с тех пор и стали кочевать...
   Умолк старик, уронив на грудь седую голову.
   -- Чайку горячего выпей, -- предложил Василий Николаевич.
   -- Чай хорошо, -- оживился Улукиткан, -- буду пить, да надо спать, поди, уже полночь,
   Я вышел из палатки.
   Над долиной глубокая ночь, щедро политая трепетным блеском лунного света. Вокруг так светло, что трудно угадать, близко ли утро или все еще продолжается вечер. Воздух неподвижен, тишина. Только скрипучие шаги оленей по затвердевшему снегу нарушают безмолвный покой да изредка доносится из-за леса глухой, отрывистый крик ночной совы. Вот она, северная ночь, нарядная, затянутая серебристой дымкой, с темно-голубыми тенями, с просветленным небом и необыкновенно тонким колоритом! В ней и грусть, и безмятежность, и нерушимый покой... Нет, невозможно описать всю прелесть северной ночи -- до того она прекрасна в непосредственной близости, когда ощущаешь ее холодное дыхание и зримо представляешь сочетание тончайших красок.
   Утром мы поторопились покинуть лагерь. С собой потащили две нарты. Наш груз состоит из палатки, печки, спальных мешков и двухнедельного запаса продовольствия. Пойдем втроем: Мищенко, Пресников и я. Так лучше: кто-нибудь из нас один будет постоянно находиться на стоянке, варить обед, выпекать лепешки, готовить дрова, а двое могут полностью заниматься поисками.
   Нарты нагружены, увязаны. Василий Николаевич достал из своей потки пачку писем, захваченных им из штаба для лебедевского отряда, и бережно рассовал их по боковым карманам гимнастерки.
   Перед тем как тронуться в путь, все молча собрались у костра. Так уже давно у нас заведено -- минуту помолчать перед большим походом. Солнце еще не появилось, но восточный край неба все больше и больше светлеет. Ко мне подошел Улукиткан.
   -- Может, холод будет: восход нехорош. Хлеб клади обязательно за пазуху, не замерзнет,-- сказал он ласково, передавая нам троим по теплой, недавно испеченной лепешке. -- Кушать будешь на привале -- вспомнишь, что Улукиткан правильно толмачил, -- добавил старик, и добродушная улыбка озарила его лицо.
   Все это было искренне и трогательно. Мы в радостном смущении даже спасибо старику сказать не догадались. Хотелось сделать что-то большое, достойное этого простого проявления души старого таежника. Ведь нужно же было ему после утомительного перехода провозиться в своей палатке до утра с выпечкой лепешек, и все для того, чтобы сделать нам приятное, хорошо проводить нас в путь!
   Обычно сдержанный, Василий Николаевич схватил в свои объятия Улукиткана, закружился с ним возле костра, тяжело переставляя ноги. Вот он остановился, поставил Улукиткана против себя и спросил со всей серьезностью:
   -- А тебе, Улукиткан, делает кто-нибудь столько же приятного, как это можешь делать ты?
   Старик не торопясь поправил сбитую на затылок ушанку и задумчиво поглядел на Василия Николаевича, видимо, подбирая нужные слова.
   -- Мать лижет телка -- ему приятно и ей тоже. Если от моей заботы вам хорошо, то от этого мне еще лучше. Человеку дано две руки, чтобы они помогали друг другу.
   Мы распрощались. Геннадий и каюр Николай пошли проводить нас до устья правобережного ручья.
   Снова лямки обняли плечи, запели полозья унылую песню. Наш "караван" миновал бугристую марь и неожиданно попал в старый завал. Черные, обугленные от пожара стволы сучковатых елей давно свалились на землю, подняв кверху корневища. Завилял след в поисках прохода. Пустили в ход топоры, но пробиться не удалось. Свернули к реке, и там тоже не лучше. Подопревший лед на перекатах подкарауливал на каждом шагу, а берега были завалены наносником и крупными валунами, принесенными сюда рекой. С большим трудом преодолели препятствия и выбрались к сыролесью.
   На высоком берегу реки Кунь-Манье мы остановились передохнуть. Надо было дать отойти плечам. Ноги у всех мокрые. Мы с тревогой посматриваем вперед, туда, где поредевшая лиственничная тайга перехвачена полосками кочковатых марей и зеленых стлаников. Навстречу солнцу торопливо бегут облака, все больше сгущаясь у горизонта. Дневной свет тускнеет. Неотогретый, заиндевелый лес шумит глухо и тревожно.
   След каравана прижался к горам. Думалось, там легче будет идти, однако протащились с километр косогором и поняли, что дальше тащить нарты не под силу. Пришлось снова спуститься в долину.
   В природе полное смятение. Зима вся в проталинах, доживает последние дни, а у весны оказалось так много хлопот, так много она всем наобещала, что сил не хватает, и ни одно начатое дело не может она довести до конца: в ложках пробудила ручьи, а берега не очистила от снега; на реке сдвинула лед, да так и бросила его, сжатый гармошкой у переката; вскрыла мари, но отвести воду забыла. А нам из-за этого все труднее идти. Россыпи, поднявшиеся из-под снега, завалы изматывают силы.
   Решаем перебрести на левый берег Кунь-Манье, поближе к северным склонам отрога. Там снег оказался глубже и суше, до него еще не добралось солнце. Продвигаемся с большими усилиями, одно облегчение -- меньше воды и проталин. Геннадий с Николаем прокладывают дорогу, за ними тянется караван. Нарты задевают края борозды, то и дело переворачиваются, цепляются за пни. А небо уже сплошь затянуто тучами. Встречный колючий ветер холодит лицо. Ни птиц, ни следа зверя -- все живое, предчувствуя непогоду, спряталось, забилось по дуплам, в щели, в чащу.
   К двум часам доходим до крутой излучины реки. Кунь-Манье уходит от нас вправо, теряясь за синеющими вдали мысами. Слева видно боковое ущелье, затянутое у входа ольховой чащей. Без слов и сговора сворачиваем в него. Всеми нами руководит одно желание -- как можно скорее вырваться из этой неприветливой долины.
   За чащей на первой проталине сбрасываем лямки, лыжи, в изнеможении валимся на снег. Пресников бросает через плечо суровый взгляд на пройденный путь, а его губы все еще сжаты от недавнего напряжения. Голод напоминает о себе. Первым поднимается Василий Николаевич. Он достает из багажа топор и, будто боясь разбудить нас, бесшумно идет за дровами Все провожают его завистливыми глазами. У этого человека даже и в критические минуты всегда находится драгоценная капля бодрости и неистощимой воли. Она-то сейчас и выводит нас из состояния минутного оцепенения. Поднимаемся. Товарищи помогают Василию Николаевичу. Я развязываю нарты, достаю посуду, продукты.
   Вспыхнул огонь, обнимая красным пламенем котел. Мы усаживаемся возле костра. Кажется, нет у путешественника более верного спутника, нежели костер. Кому, как не ему, в поздний час ночи ты откроешь свои заветные думы и мечты? Кто порадует, обласкает тебя в минуты жестоких неудач? Отогреет закоченевшее от стужи тело? Кто оберегает твой сон и никогда тебе не надоедает?
   После обеда прощаемся с Геннадием и Николаем. Они возвращаются на табор, а мы продолжаем свой путь. Идем глубоким снегом, выбирая путь по редколесью. Под деревьями уже образовались круги проталин. Дно ущелья, да и боковые склоны затянуты стлаником, ольхой, рябиной. Попадается и краснотал, но больше всего березки. Она так заплела своими корявыми ветками проходы, что местами без топора ни за что не пройти.
   Время тянется страшно медленно. Мы потеряли понятие о расстоянии, передвигаемся черепашьим шагом и все чаще задерживаемся, чтобы передохнуть. Груз намок и отяжелел. Все труднее перетаскивать нарты через завалы и проталины. Бойка и Кучум тоже намаялись по глубокому снегу, плетутся нашим следом, волоча за собой мокрые хвосты. За поворотом из-за ближних отрогов показалась скалистая вершина гольца. До нее остается еще добрая половина пути, а день уже на исходе. Решаем дойти до первой проталины или площадки и там расположиться на ночь. До подножия нам сегодня явно не добраться.
   Но за поворотом нас подкарауливала еще большая неприятность: нарта Василия Николаевича попала в щель, провисла и переломилась пополам.
   -- Тьфу ты, дьявольщина! Где тонко, там и рвется! -- буркнул он с досадой, сбрасывая лямки и опускаясь на снег.
   -- Закуривай! -- кричит издали Александр, и до нашего слуха доносится его густой, раскатистый смех.
   -- Ну и человек! Чего ржешь? -- говорит серьезно Василий Николаевич, с трудом сдерживая раздражение.
   Александр подтащил свою нарту к нам, достал кисет.
   -- С чего унывать, дядя Вася? Дрова рядом; воды сколько хошь, мясо есть, тут и остановимся, -- ответил он успокаивающе мягко. -- Но первым долгом надо покурить, -- яснее будет, как и что делать...
   Очевидно, что путь наш сегодня оборвался. У нас нет ни, гвоздей, ни проволоки, ни инструментов, чтобы починить пострадавшую нарту.
   -- Не везет тебе, Василий Николаевич, -- начинает подшучивать неугомонный Александр, выпуская из широких ноздрей дым. -- Завтра я пойду передом, так надежнее будет...
   Он размял на ладони недокуренную цигарку, высыпал табак обратно в кисет, встал.
   Поднялся и Василий Николаевич.
   Мы отдохнули, перетащили груз и нарты к ближней скале и расположились на крошечной плите среди россыпи. Тут уж не, до удобства, лишь бы сухое место. К тому же скала защищала нас от холодного ветра, не на шутку разыгравшегося в ущелье. Палатку ставить негде, придется ночевать под открытым небом, у костра.
   Пока устраивали приют, созрел новый план: Александр останется на таборе чинить нарту, готовить ужин, а мы с Василием Николаевичем пройдем дальше на лыжах, проложим дорогу по снегу к подножию гольца, до которого совсем недалеко. Это облегчит завтрашний путь. Притом нам не терпелось проверить, обнаружится ли след Лебедева в этом ущелье.
   Наскоро сушим одежду, выпиваем по кружке чаю и покидаем стоянку. До темноты остается немногим больше двух часов. Ущелье сжимают каменистые мысы. В заледеневшем русле глухо ворчит уже пробудившийся ручей. Чем выше мы поднимаемся, тем суше снег. Лыжи тонут глубоко, местами приходится сбрасывать их и продвигаться вброд.
   Километра через четыре ущелье раздвоилось. Сворачиваем правой лощиной, полагая, что она приведет нас к первому гольцу. Торопимся. Но через километр нас встретил завал из каменистых глыб, а дальше проход оказался переплетенным стволами упавшего леса. На лыжах, да еще с нартами тут явно не пройти.