Взгляды Бронштейна и его товарищей в целом оставались крайне неопределенными: «В маленькой квартире Швиговского… читались зимой вслух «Русские ведомости»… велись радикальные беседы и горячие дискуссии по поводу марксизма, народничества, субъективизма и пр. материй, о которых я в те времена имел крайне смутное представление, преимущественно из вторых рук»[94]. В 1896 и начале 1897 г. он все еще считал себя противником Маркса, которого, правда, знал только в изложении Н.К. Михайловского[95]. Из воспоминаний Троцкого невозможно установить, когда именно и как произошло принципиальное изменение в его жизни: переход от народничества к марксизму. В мемуарах фиксируется внимание не на идеологической переориентации, а на создании рабочей организации. По всей видимости, одно происходило параллельно с другим, причем какое-то время Бронштейн все еще полагал, что можно создать рабочую организацию, не будучи социал-демократом; затем, что можно быть социал-демократом, не будучи марксистом[96], но вскоре, видимо к весне 1897 г., пришел к выводу, что скучные, как ему ранее представлялось, марксистские схемы отражают реалии общественного развития, что именно они являются ключом к коренной перестройке общества. По мнению Истмена, даже в то время, когда Бронштейн причислял себя к народникам, защищал «индивидуализм», образ «критической личности», «божественное право» крестьянина не только на землю, но и на руководство русской революцией, он не брал на себя труд пойти к этим самым крестьянам, разделить с ними труд и участь, а общался в основном с интеллигентами и в меньшей степени с промышленными рабочими. «Его практическая интуиция шла впереди его интеллектуальной философии. Он был народником в теории и моральных эмоциях, которыми были проникнуты его речи, но в целом он был человеком действия и уже фактически находился там, где были расположены основные силы» общественного развития[97].
Вместе с Ильей и Григорием Соколовскими, Зивом и Александрой, с которой теперь уже происходило сближение и на почве совместной деятельности, и в силу все нараставших взаимных нежных чувств, Лев начал поиски «сознательных рабочих», которые готовы были бы войти в намечаемую организацию. Происходило все это достаточно наивно, почти по-детски: «Мы знали, что связи с рабочими требуют большой конспирации. Это слово мы произносили серьезно, с уважением, почти мистически. Мы не сомневались, что в конце концов перейдем от чаепитий к конспирации, но никто определенно не говорил, когда и как это произойдет. Чаще всего в оправдание оттяжек мы говорили друг другу: надо подготовиться»[98].
Вскоре молодые люди познакомились с Иваном Андреевичем Мухиным, электротехником, бывшим религиозным сектантом, который, отказавшись от религиозных воззрений, теперь использовал их для антиправительственной агитации. Вот как Троцкий описывал одну из первых встреч с Мухиным и его товарищами: «Мы сидели в трактире, группой человек в пять-шесть. Музыкальная машина бешено грохотала над нами и прикрывала нашу беседу от посторонних. Мухин, худощавый, бородка клинышком, щурит лукаво умный левый глаз, глядит дружелюбно, но опасливо на мое безусое и безбородое лицо, и обстоятельно, с лукавыми остановочками, разъясняет мне: Евангелие для меня в этом деле, как крючок. Я с религии начинаю, а перевожу на жизнь… Я даже вспотел от восторга, слушая Ивана Андреевича. Вот это настоящее, а мы мудрили, да гадали, да дожидались»[99].
Так или иначе, при помощи Мухина и небольшой группы его товарищей Бронштейн, Соколовские, Зив и еще несколько юных интеллигентов ранней весной 1897 г. начали организовывать рабочие кружки, фактически почти не связанные между собой, но получившие претенциозное наименование Южно-Русского рабочего союза[100]. В названии Союза сказалось влияние предшественника – Южно-российского союза рабочих, первой российской рабочей организации, образованной по инициативе Евгения Осиповича Заславского в Одессе в 1875 г. и поддерживавшей связи с несколькими городами, в том числе с Николаевом (союз был разгромлен властями в 1877 г., его члены осуждены на каторгу и ссылку). В 1924 г. в анкете на вопрос «С какого года работаете в рабочем движении?» Троцким был дан ответ: «С 1897»[101].
Встречи происходили, как правило, в трактирах. Из Одессы был привезен рукописный заношенный экземпляр «Манифеста Коммунистической партии» Маркса и Энгельса с многочисленными пропусками и искажениями[102]. В руководстве новоявленного союза Лев Бронштейн получил свою первую подпольную кличку Львов – подлинная фамилия была известна только его товарищам по саду Швиговского. Бронштейну, Соколовской и нескольким другим «жильцам» и посетителям сада удалось установить, вначале через Мухина, а затем непосредственно, связи с несколькими другими рабочими – Романом Коротковым, Виктором Немченко, Тарасом Нестеренко, Ефимовым, Бабенко, солдатом Григорием Лейкиным. Через них стали образовываться пропагандистские кружки, собиравшиеся в трактирах и на квартирах, где их участники обменивались брошюрами и прокламациями, говорили о необходимости сбросить царя, создать республику, обеспечить свободу слова, прессы и собраний, обсуждали необходимость забастовок как средства борьбы. Особые споры вызывал крестьянский вопрос, в частности возникали разногласия по поводу того, как относиться к крестьянским бунтам – поддерживать их или же оставаться индифферентными. Было написано некое подобие программы, которую намного позже кто-то показал Плеханову. Патриарх российского марксизма рассмеялся: «Это, должно быть, дети»[103]. Через много лет Троцкий напишет: «Влияние союза росло быстрее, чем формирование вполне сознательных революционеров. Наиболее активные рабочие говорили нам: насчет царя и революции пока поосторожнее. После такого предупреждения мы делали шаг назад, на экономические позиции, а потом сдвигались на более революционную линию. Тактические наши воззрения, повторяю, были очень смутны»[104].
Когда число членов кружка доходило до установленной организаторами предельной нормы – 20 человек, кружок почковался. Первый кружок возглавил Лев, после образования второго его стала вести Александра. Состав кружков был, однако, крайне нестабильным. Основная группа участников была привлечена с судостроительного завода «Адмиралтейство», но существовало несколько небольших групп и на других предприятиях. 27 октября 1897 г. на квартире Мухина состоялось первое, как его назвали, «общее собрание» союза. На самом деле это было не общее собрание, а собрание представителей восьми кружков (по два делегата). Присутствовали также кассиры, бухгалтеры, контролеры, всего около 40 человек. Как видим, бюрократической отчетности Львов и его товарищи придавали немалое внимание.
Известный советский марксистский исследователь В.И. Невский, знавший, кто укрылся под псевдонимом Львов, но раскрывавший этот псевдоним только в самом конце своей работы, писал: «Самым видным деятелем «Союза», бесспорно, является Львов, восемнадцатилетний молодой человек, только что окончивший реальное училище» и являвшийся «неутомимым, энергичным, страстным агитатором»[105]. Невский, по-видимому, ошибся в одном – никаких свидетельств того, что Бронштейн успел окончить реальное училище, нет. Троцкий вообще не упоминает об этом в своей автобиографии.
Само по себе проживание в саду Швиговского вместе с другими «подозрительными личностями» было достаточным основанием для показательного исключения из училища. Скорее всего, училищное начальство на этот шаг не пошло, чтобы не создавать в городе шума. Дело замяли. Лев просто перестал посещать занятия и был без громких оповещений исключен из списков. В то же время накопленная потенциальная энергия, которая в течение сравнительно долгого времени сдерживалась в ходе бесконечных абстрактных и догматических споров у Швиговского, вырвалась теперь наружу. Одна за другой были написаны почти десяток прокламаций, в том числе листовка «Дума рабочего» – в стихотворной форме на украинском языке[106]. Член организации Коротков сотворил даже «пролетарский марш», начинавшийся словами: «Мы альфы и омеги, начала и концы».
Прокламации вначале писались от руки (о пишущей машинке, которая стоила очень дорого и приобретение которой могло вызвать подозрения полиции, даже подумать тогда не могли), причем Бронштейн оказался самым аккуратным переписчиком собственных текстов. «Я выводил печатные буквы с величайшей тщательностью, считая делом чести добиться того, чтобы даже плохо грамотному рабочему можно было без труда разобрать прокламацию, сошедшую с нашего гектографа». Этот гектограф, скорее всего, был привезен Львом из Одессы, с тайными марксистскими организациями которой была установлена связь. «Каждая страница требовала не менее двух часов. Зато какое чувство удовлетворения доставляли сведения с заводов и с цехов о том, как рабочие жадно читали, передавали друг другу и горячо обсуждали таинственные листки с лиловыми буквами. Они воображали себе автора листков могущественной и таинственной фигурой, которая проникает во все заводы, знает, что происходит в цехах, и через 24 часа уже отвечает на события свежими листками»[107]. Представляется, что и сам юный Лев Бронштейн в то время воображал себя именно такой «таинственной и могущественной» фигурой.
Первые прокламации Льва были документами наивными, подчас просто примитивными. В одной из них говорилось: «В последний год многие рабочие Николаева собрались в союз и решили начать борьбу с хозяевами. Но мы сможем вести борьбу только тогда, когда все вы, товарищи, объединитесь с нами и мы объединимся в братском союзе. Давайте начнем новую жизнь с началом нового года – жизнь людей, борющихся со своими врагами… Мы не хотим грабить или убивать; мы только стремимся сделать наши жизни лучше и жить, как должны жить люди… Мы хотим этого не только для себя, но для всех рабочих»[108].
Вначале гектограф размещался в «коммунальной» хижине Швиговского, но через некоторое время был перенесен в квартиру некоего пожилого рабочего, потерявшего зрение в результате несчастного случая в цеху и поэтому испытывавшего жгучую ненависть к «эксплуататорам» (его фамилия в воспоминаниях не называлась). Вскоре Бронштейн и его товарищи затеяли выпускать то ли гектографический журнал, то ли газету. Было придумано название «Наше дело» и выпущено три номера, распространенные в городе и вызвавшие определенный интерес читающей публики, которая тайком знакомилась с крамольными суждениями. Удавалось печатать от 200 до 300 экземпляров[109]. Автором всех статей, заметок и даже карикатур был Лев. Он же переписывал текст печатными буквами. Четвертый номер выпустить не удалось, так как произошел провал и члены организации были арестованы[110].
К устной агитации организаторы союза приступить не решались. Только один раз, 1 мая 1897 г., они все же рискнули созвать тайное собрание в окрестном лесу, на котором Лев Бронштейн произнес свою первую публичную политическую речь. Сам он признавал, что этот блин оказался комом. «Каждое собственное слово, прежде, чем оно выходило из горла, казалось мне невыносимо фальшивым… Знания были недостаточны, и не хватало умения надлежащим образом преподнести их»[111]. Особого впечатления десятиминутная речь Львова не произвела, скорее всего, потому, что у него «не было непосредственно ощутимого объекта, на котором он мог бы изощрять свой сарказм, свою находчивость, смелость и решительность атаки»[112]. Выступать в кругу людей примерно одного с ним уровня оказалось легче, чем произносить речи, рассчитанные на разнородную и в образовательном, и в политическом отношении массу, а писать оказалось еще легче, чем выступать. Пройдет примерно восемь лет, прежде чем Троцкий овладеет искусством устной агитации, но зато овладеет им в такой степени, что сможет увлекать за собой толпу на самые отчаянные действия.
Пока же устную пропаганду решили ограничить организацией цикла лекций. Каждый член «коммуны» Швиговского должен был выступить 1 – 2 раза. На лекции намечалось пригласить местных жителей и после каждого выступления устраивать открытые дебаты. Бронштейн избрал своей темой сущность социологии и философии истории, хотя и об одном и о другом имел самое отдаленное представление. Лекцией заинтересовались некоторые более или менее образованные люди, которые оказали честь организаторам. Согласно одному свидетельству, на удивление товарищам и прежде всего самому себе, Лев не опозорился. После небольшого вступительного слова он отвечал на вопросы и критические ремарки, причем настолько ловко схватывал мысль оппонента со всей ее противоречивостью, что уличить его в невежестве оказалось невозможным. Впрочем, у Истмена зафиксировано еще одно – противоположное – воспоминание по поводу этой первой лекции Троцкого. Выступавший обильно цитировал, в частности, Д.С. Милля; ему было трудно говорить; он был буквально залит потом, и сердобольные слушатели думали о том, как бы его остановить, а после лекции никто не задал ни одного вопроса и не выступил в прениях[113].
Бронштейн, ранее живший в Одессе и неплохо знавший город, регулярно ездил туда по разным конспиративным делам Южно-Русского рабочего союза. Нередко вечерами он шел на николаевскую пристань, покупал билет третьего класса, который давал возможность ночевать только на пароходной палубе, укладывался поближе к трубе, чтобы было потеплее, а утром просыпался при подходе к одесскому порту, приводил себя в порядок и по сложившейся привычке, и для того, чтобы особенно не бросаться в глаза, покидал корабль и отправлялся по знакомым адресам. Когда в течение дня выдавалось недолгое свободное время, Лев посещал богатую Одесскую публичную библиотеку. Только когда темнело, он возвращался в порт и отправлялся в Николаев таким же образом, каким прибыл в Одессу.
Особенно полезным было знакомство с приехавшим из Киева Альбертом Поляком, по профессии наборщиком, ставшим к этому времени профессиональным революционером, являвшимся членом Киевского рабочего союза, придерживавшегося марксистских взглядов. Через него николаевская группа стала получать свежую агитационную литературу. «Это были сплошь новенькие агитационные брошюры в веселых цветных обложках. Мы по много раз открывали чемодан, чтобы полюбоваться своим сокровищем. Брошюрки быстро разошлись по рукам и сильно подняли наш авторитет в рабочих кругах»[114].
Лев попытался использовать для печатания листовок одесскую типографию, принадлежавшую его дяде Шпенцеру, занявшемуся издательским делом. При этом юноша совершенно не задумывался над тем, в какое опасное положение ставит человека, так тепло к нему относившегося и так много сделавшего для его образования. Подобные соображения этического свойства были для революционеров, как правило, чужды, и Бронштейн быстро схватывал тот бездушный и циничный аморальный практицизм, который всячески насаждался в его теперешней среде.
С группой единомышленников Лев разработал целый план действий, стремясь предусмотреть все мелочи и возможные случайности. Он подробно выяснил процедуру, которой подвергались рукописи в типографии, в частности формальности, связанные с цензурным контролем. Он установил, что цензуру вроде бы нетрудно обойти: после того как рукопись допущена цензором к печати, следует сохранить только обложку и страницу с цензорской визой, а далее можно вставить совершенно новый, крамольный текст. Молодые авантюристы не думали о том, что таким образом можно будет выпустить одну, максимум две брошюры, после чего афера будет обнаружена. Шпенцеру же грозило как минимум разорение, но, возможно, и арест, и судебное преследование, вплоть до длительного тюремного заключения или высылки в Сибирь.
Впрочем, у ряда членов руководства Южно-Русского рабочего союза этот план не встретил сочувствия, разумеется, не по этическим соображениям, а в силу своей малой практичности и реализован не был. Видимо, к числу этих более осторожных молодых людей уже тогда относился Григорий Зив, ибо, по словам последнего, Лев Бронштейн подарил ему собственную фотографию с дидактической надписью на обороте «Вера без дел мертва есть», явно намекая на то, что Зив, стремясь поскорее окончить университетский курс, стал пренебрегать делами союза. Это был своего рода мягкий выговор[115].
Николаевскому рабочему союзу, а точнее, Льву Бронштейну удалось установить связи и с другими нелегальными организациями – в Екатеринославе и других городах, однако подробности этих связей отсутствуют[116]. Скорее всего, речь идет о случайных встречах (или единственной встрече), а может быть, нерегулярной письменной информации (односторонней или взаимной). В ходе всей этой конспиративной работы менялся, точнее, формировался характер самого Бронштейна. Он становился все более жестким, твердым и решительным, по существу превращался в фанатика революции, хотя не отказывал себе в небольших жизненных радостях (которые, впрочем, подчас строго осуждал у других). А.Л. Соколовская через много лет вспоминала: «Он мог быть очень нежным и сочувствовавшим, он мог быть очень наступательным и высокомерным, но в одном он никогда не менялся – в своей верности революции. На протяжении всей моей революционной деятельности я никогда не встречала другого человека, столь полностью сконцентрированного»[117] на одной цели.
Давно окончилось время, когда Лев тщательно следил за своей внешностью, сдувал пылинки с рукавов форменного мундира: «Хороший полицейский арестовал бы его на месте. Большой клок непричесанных черных волос, незастегнутая рубашка, костюм, нарочито старый, и нечищеные ботинки, но сам он исключительно чистый, манеры высокомерные, а язык одновременно интеллигентный и сильный, полный осознания своих крайних взглядов – он явно выглядел как сын богатого человека, вступивший на дурной путь»[118]. Надо сказать, что позже Лев восстановит манеру весьма аккуратно, с иголочки одеваться и сохранит ее в течение всей своей жизни.
Однажды в саду Швиговского появился неожиданный посетитель. Это был Давид Бронштейн, решивший предпринять еще одну попытку вразумить сына и во имя этого даже несколько пренебречь своей гордостью. Истмен назвал действия отца «вооруженным перемирием». Один из тех юношей, которые жили в саду Швиговского, Вениамин Вегман[119], позже ставший социал-демократическим эмигрантом, а затем коммунистическим деятелем в Сибири, рассказывал журналисту, как однажды, проснувшись рано утром, он увидел над собой фигуру высокого человека с бакенбардами, который несколько агрессивно заявил: «Здравствуй, ты тоже сбежал от своего отца?» Давид пытался уговорить Швиговского, чтобы тот использовал свое влияние и побудил Льва завершить среднее образование. Ничего и на этот раз не получилось. Но взаимоотношения отца и сына все же восстановились. Давид не оставлял своих усилий. Он привлек М. Шпенцера, который, в свою очередь, занимался уговорами во время приездов Льва в Одессу. «У всех нас бушевали эти идеи в юности. Пусть пройдет десять лет. Я клянусь, что через десять лет ты будешь смеяться над этими идеями», – уверял дядя племянника. Тот не оставался в долгу: «Я не собираюсь связывать свои идеи с твоими копейками»[120].
Между тем приближались последние дни первой революционной организации Льва Бронштейна. Он признавал через много лет, насколько наивно и примитивно с точки зрения конспиративной техники было задумано все дело: «Но николаевские жандармы были тогда немногим опытнее нас». Долго, однако, в таком «подвешенном состоянии» дело продолжаться не могло. Над Бронштейном и его товарищами стали сгущаться тучи. «Весь город говорил под конец о революционерах, которые наводняют заводы своими листками. Наши имена назывались со всех сторон. Но полиция медлила, не веря, что «мальчишки из сада» способны вести такую кампанию, и предполагая, что за нашей спиною стоят более опытные руководители. Они подозревали, по-видимому, старых ссыльных. Это дало нам два-три лишних месяца»[121]. Вносились предложения временно прекратить собрания и другую деятельность. Лев усиленно готовил новый номер журнала.
В саду Швиговского обсуждалось, что в случае арестов скрываться не следует, чтобы рабочие не говорили, будто руководители их покинули. Но все же члены руководящей группы решили на некоторое время оставить Николаев. Однако, пока продолжались эти споры, полиция наконец решила действовать. 27 января Лев, как бы чувствуя неизбежный арест, побывал в гостях у родителей. Едва он покинул отчий дом, туда ворвалась полиция. После тщательного обыска командовавший отрядом офицер заявил Давиду, что тот воспитал опасного государственного преступника, которого повесят без суда, как только его удастся схватить[122]. На следующий день, 28 января, были произведены аресты в Николаеве. За решеткой оказалось свыше 200 человек. Среди них, впрочем, как обычно бывает в подобных случаях, было немало случайных людей, вскоре освобожденных из заключения за недостаточностью улик.
Сам Лев был схвачен не в Николаеве, а в имении крупного помещика Соковника, к которому Швиговский перешел на службу садовником. Именно туда Бронштейн заехал, спасаясь от преследования, «с большим пакетом рукописей, рисунков, писем и вообще всякого нелегального материала». Когда нагрянули жандармы, Швиговскому удалось спрятать пакет за кадкой с водой, а затем шепнуть старухе экономке, чтобы она его перепрятала. Та зарыла плотный, непромокаемый пакет в снег, но, когда вскоре началась весна, крамольные бумаги были легко обнаружены и свезены в жандармское управление. Они были приобщены к делу, причем разные почерки рукописей послужили уликами сразу против нескольких лиц[123]. Так Лев Бронштейн впервые оказался в руках царских карательных органов. Теперь ему предстояло показать, чего он стоит в совершенно новых условиях, представлявшихся для молодого человека, которому шел двадцать первый год, чрезвычайным испытанием сил и воли. Как оказалось, это испытание он прошел, с точки зрения революционера, достойно, в значительной степени благодаря своему целеустремленному эгоцентристскому характеру и стремлению быть во всем незаменимым и первым.
Глава 2
1. Скитания по тюрьмам
Вместе с Ильей и Григорием Соколовскими, Зивом и Александрой, с которой теперь уже происходило сближение и на почве совместной деятельности, и в силу все нараставших взаимных нежных чувств, Лев начал поиски «сознательных рабочих», которые готовы были бы войти в намечаемую организацию. Происходило все это достаточно наивно, почти по-детски: «Мы знали, что связи с рабочими требуют большой конспирации. Это слово мы произносили серьезно, с уважением, почти мистически. Мы не сомневались, что в конце концов перейдем от чаепитий к конспирации, но никто определенно не говорил, когда и как это произойдет. Чаще всего в оправдание оттяжек мы говорили друг другу: надо подготовиться»[98].
Вскоре молодые люди познакомились с Иваном Андреевичем Мухиным, электротехником, бывшим религиозным сектантом, который, отказавшись от религиозных воззрений, теперь использовал их для антиправительственной агитации. Вот как Троцкий описывал одну из первых встреч с Мухиным и его товарищами: «Мы сидели в трактире, группой человек в пять-шесть. Музыкальная машина бешено грохотала над нами и прикрывала нашу беседу от посторонних. Мухин, худощавый, бородка клинышком, щурит лукаво умный левый глаз, глядит дружелюбно, но опасливо на мое безусое и безбородое лицо, и обстоятельно, с лукавыми остановочками, разъясняет мне: Евангелие для меня в этом деле, как крючок. Я с религии начинаю, а перевожу на жизнь… Я даже вспотел от восторга, слушая Ивана Андреевича. Вот это настоящее, а мы мудрили, да гадали, да дожидались»[99].
Так или иначе, при помощи Мухина и небольшой группы его товарищей Бронштейн, Соколовские, Зив и еще несколько юных интеллигентов ранней весной 1897 г. начали организовывать рабочие кружки, фактически почти не связанные между собой, но получившие претенциозное наименование Южно-Русского рабочего союза[100]. В названии Союза сказалось влияние предшественника – Южно-российского союза рабочих, первой российской рабочей организации, образованной по инициативе Евгения Осиповича Заславского в Одессе в 1875 г. и поддерживавшей связи с несколькими городами, в том числе с Николаевом (союз был разгромлен властями в 1877 г., его члены осуждены на каторгу и ссылку). В 1924 г. в анкете на вопрос «С какого года работаете в рабочем движении?» Троцким был дан ответ: «С 1897»[101].
Встречи происходили, как правило, в трактирах. Из Одессы был привезен рукописный заношенный экземпляр «Манифеста Коммунистической партии» Маркса и Энгельса с многочисленными пропусками и искажениями[102]. В руководстве новоявленного союза Лев Бронштейн получил свою первую подпольную кличку Львов – подлинная фамилия была известна только его товарищам по саду Швиговского. Бронштейну, Соколовской и нескольким другим «жильцам» и посетителям сада удалось установить, вначале через Мухина, а затем непосредственно, связи с несколькими другими рабочими – Романом Коротковым, Виктором Немченко, Тарасом Нестеренко, Ефимовым, Бабенко, солдатом Григорием Лейкиным. Через них стали образовываться пропагандистские кружки, собиравшиеся в трактирах и на квартирах, где их участники обменивались брошюрами и прокламациями, говорили о необходимости сбросить царя, создать республику, обеспечить свободу слова, прессы и собраний, обсуждали необходимость забастовок как средства борьбы. Особые споры вызывал крестьянский вопрос, в частности возникали разногласия по поводу того, как относиться к крестьянским бунтам – поддерживать их или же оставаться индифферентными. Было написано некое подобие программы, которую намного позже кто-то показал Плеханову. Патриарх российского марксизма рассмеялся: «Это, должно быть, дети»[103]. Через много лет Троцкий напишет: «Влияние союза росло быстрее, чем формирование вполне сознательных революционеров. Наиболее активные рабочие говорили нам: насчет царя и революции пока поосторожнее. После такого предупреждения мы делали шаг назад, на экономические позиции, а потом сдвигались на более революционную линию. Тактические наши воззрения, повторяю, были очень смутны»[104].
Когда число членов кружка доходило до установленной организаторами предельной нормы – 20 человек, кружок почковался. Первый кружок возглавил Лев, после образования второго его стала вести Александра. Состав кружков был, однако, крайне нестабильным. Основная группа участников была привлечена с судостроительного завода «Адмиралтейство», но существовало несколько небольших групп и на других предприятиях. 27 октября 1897 г. на квартире Мухина состоялось первое, как его назвали, «общее собрание» союза. На самом деле это было не общее собрание, а собрание представителей восьми кружков (по два делегата). Присутствовали также кассиры, бухгалтеры, контролеры, всего около 40 человек. Как видим, бюрократической отчетности Львов и его товарищи придавали немалое внимание.
Известный советский марксистский исследователь В.И. Невский, знавший, кто укрылся под псевдонимом Львов, но раскрывавший этот псевдоним только в самом конце своей работы, писал: «Самым видным деятелем «Союза», бесспорно, является Львов, восемнадцатилетний молодой человек, только что окончивший реальное училище» и являвшийся «неутомимым, энергичным, страстным агитатором»[105]. Невский, по-видимому, ошибся в одном – никаких свидетельств того, что Бронштейн успел окончить реальное училище, нет. Троцкий вообще не упоминает об этом в своей автобиографии.
Само по себе проживание в саду Швиговского вместе с другими «подозрительными личностями» было достаточным основанием для показательного исключения из училища. Скорее всего, училищное начальство на этот шаг не пошло, чтобы не создавать в городе шума. Дело замяли. Лев просто перестал посещать занятия и был без громких оповещений исключен из списков. В то же время накопленная потенциальная энергия, которая в течение сравнительно долгого времени сдерживалась в ходе бесконечных абстрактных и догматических споров у Швиговского, вырвалась теперь наружу. Одна за другой были написаны почти десяток прокламаций, в том числе листовка «Дума рабочего» – в стихотворной форме на украинском языке[106]. Член организации Коротков сотворил даже «пролетарский марш», начинавшийся словами: «Мы альфы и омеги, начала и концы».
Прокламации вначале писались от руки (о пишущей машинке, которая стоила очень дорого и приобретение которой могло вызвать подозрения полиции, даже подумать тогда не могли), причем Бронштейн оказался самым аккуратным переписчиком собственных текстов. «Я выводил печатные буквы с величайшей тщательностью, считая делом чести добиться того, чтобы даже плохо грамотному рабочему можно было без труда разобрать прокламацию, сошедшую с нашего гектографа». Этот гектограф, скорее всего, был привезен Львом из Одессы, с тайными марксистскими организациями которой была установлена связь. «Каждая страница требовала не менее двух часов. Зато какое чувство удовлетворения доставляли сведения с заводов и с цехов о том, как рабочие жадно читали, передавали друг другу и горячо обсуждали таинственные листки с лиловыми буквами. Они воображали себе автора листков могущественной и таинственной фигурой, которая проникает во все заводы, знает, что происходит в цехах, и через 24 часа уже отвечает на события свежими листками»[107]. Представляется, что и сам юный Лев Бронштейн в то время воображал себя именно такой «таинственной и могущественной» фигурой.
Первые прокламации Льва были документами наивными, подчас просто примитивными. В одной из них говорилось: «В последний год многие рабочие Николаева собрались в союз и решили начать борьбу с хозяевами. Но мы сможем вести борьбу только тогда, когда все вы, товарищи, объединитесь с нами и мы объединимся в братском союзе. Давайте начнем новую жизнь с началом нового года – жизнь людей, борющихся со своими врагами… Мы не хотим грабить или убивать; мы только стремимся сделать наши жизни лучше и жить, как должны жить люди… Мы хотим этого не только для себя, но для всех рабочих»[108].
Вначале гектограф размещался в «коммунальной» хижине Швиговского, но через некоторое время был перенесен в квартиру некоего пожилого рабочего, потерявшего зрение в результате несчастного случая в цеху и поэтому испытывавшего жгучую ненависть к «эксплуататорам» (его фамилия в воспоминаниях не называлась). Вскоре Бронштейн и его товарищи затеяли выпускать то ли гектографический журнал, то ли газету. Было придумано название «Наше дело» и выпущено три номера, распространенные в городе и вызвавшие определенный интерес читающей публики, которая тайком знакомилась с крамольными суждениями. Удавалось печатать от 200 до 300 экземпляров[109]. Автором всех статей, заметок и даже карикатур был Лев. Он же переписывал текст печатными буквами. Четвертый номер выпустить не удалось, так как произошел провал и члены организации были арестованы[110].
К устной агитации организаторы союза приступить не решались. Только один раз, 1 мая 1897 г., они все же рискнули созвать тайное собрание в окрестном лесу, на котором Лев Бронштейн произнес свою первую публичную политическую речь. Сам он признавал, что этот блин оказался комом. «Каждое собственное слово, прежде, чем оно выходило из горла, казалось мне невыносимо фальшивым… Знания были недостаточны, и не хватало умения надлежащим образом преподнести их»[111]. Особого впечатления десятиминутная речь Львова не произвела, скорее всего, потому, что у него «не было непосредственно ощутимого объекта, на котором он мог бы изощрять свой сарказм, свою находчивость, смелость и решительность атаки»[112]. Выступать в кругу людей примерно одного с ним уровня оказалось легче, чем произносить речи, рассчитанные на разнородную и в образовательном, и в политическом отношении массу, а писать оказалось еще легче, чем выступать. Пройдет примерно восемь лет, прежде чем Троцкий овладеет искусством устной агитации, но зато овладеет им в такой степени, что сможет увлекать за собой толпу на самые отчаянные действия.
Пока же устную пропаганду решили ограничить организацией цикла лекций. Каждый член «коммуны» Швиговского должен был выступить 1 – 2 раза. На лекции намечалось пригласить местных жителей и после каждого выступления устраивать открытые дебаты. Бронштейн избрал своей темой сущность социологии и философии истории, хотя и об одном и о другом имел самое отдаленное представление. Лекцией заинтересовались некоторые более или менее образованные люди, которые оказали честь организаторам. Согласно одному свидетельству, на удивление товарищам и прежде всего самому себе, Лев не опозорился. После небольшого вступительного слова он отвечал на вопросы и критические ремарки, причем настолько ловко схватывал мысль оппонента со всей ее противоречивостью, что уличить его в невежестве оказалось невозможным. Впрочем, у Истмена зафиксировано еще одно – противоположное – воспоминание по поводу этой первой лекции Троцкого. Выступавший обильно цитировал, в частности, Д.С. Милля; ему было трудно говорить; он был буквально залит потом, и сердобольные слушатели думали о том, как бы его остановить, а после лекции никто не задал ни одного вопроса и не выступил в прениях[113].
Бронштейн, ранее живший в Одессе и неплохо знавший город, регулярно ездил туда по разным конспиративным делам Южно-Русского рабочего союза. Нередко вечерами он шел на николаевскую пристань, покупал билет третьего класса, который давал возможность ночевать только на пароходной палубе, укладывался поближе к трубе, чтобы было потеплее, а утром просыпался при подходе к одесскому порту, приводил себя в порядок и по сложившейся привычке, и для того, чтобы особенно не бросаться в глаза, покидал корабль и отправлялся по знакомым адресам. Когда в течение дня выдавалось недолгое свободное время, Лев посещал богатую Одесскую публичную библиотеку. Только когда темнело, он возвращался в порт и отправлялся в Николаев таким же образом, каким прибыл в Одессу.
Особенно полезным было знакомство с приехавшим из Киева Альбертом Поляком, по профессии наборщиком, ставшим к этому времени профессиональным революционером, являвшимся членом Киевского рабочего союза, придерживавшегося марксистских взглядов. Через него николаевская группа стала получать свежую агитационную литературу. «Это были сплошь новенькие агитационные брошюры в веселых цветных обложках. Мы по много раз открывали чемодан, чтобы полюбоваться своим сокровищем. Брошюрки быстро разошлись по рукам и сильно подняли наш авторитет в рабочих кругах»[114].
Лев попытался использовать для печатания листовок одесскую типографию, принадлежавшую его дяде Шпенцеру, занявшемуся издательским делом. При этом юноша совершенно не задумывался над тем, в какое опасное положение ставит человека, так тепло к нему относившегося и так много сделавшего для его образования. Подобные соображения этического свойства были для революционеров, как правило, чужды, и Бронштейн быстро схватывал тот бездушный и циничный аморальный практицизм, который всячески насаждался в его теперешней среде.
С группой единомышленников Лев разработал целый план действий, стремясь предусмотреть все мелочи и возможные случайности. Он подробно выяснил процедуру, которой подвергались рукописи в типографии, в частности формальности, связанные с цензурным контролем. Он установил, что цензуру вроде бы нетрудно обойти: после того как рукопись допущена цензором к печати, следует сохранить только обложку и страницу с цензорской визой, а далее можно вставить совершенно новый, крамольный текст. Молодые авантюристы не думали о том, что таким образом можно будет выпустить одну, максимум две брошюры, после чего афера будет обнаружена. Шпенцеру же грозило как минимум разорение, но, возможно, и арест, и судебное преследование, вплоть до длительного тюремного заключения или высылки в Сибирь.
Впрочем, у ряда членов руководства Южно-Русского рабочего союза этот план не встретил сочувствия, разумеется, не по этическим соображениям, а в силу своей малой практичности и реализован не был. Видимо, к числу этих более осторожных молодых людей уже тогда относился Григорий Зив, ибо, по словам последнего, Лев Бронштейн подарил ему собственную фотографию с дидактической надписью на обороте «Вера без дел мертва есть», явно намекая на то, что Зив, стремясь поскорее окончить университетский курс, стал пренебрегать делами союза. Это был своего рода мягкий выговор[115].
Николаевскому рабочему союзу, а точнее, Льву Бронштейну удалось установить связи и с другими нелегальными организациями – в Екатеринославе и других городах, однако подробности этих связей отсутствуют[116]. Скорее всего, речь идет о случайных встречах (или единственной встрече), а может быть, нерегулярной письменной информации (односторонней или взаимной). В ходе всей этой конспиративной работы менялся, точнее, формировался характер самого Бронштейна. Он становился все более жестким, твердым и решительным, по существу превращался в фанатика революции, хотя не отказывал себе в небольших жизненных радостях (которые, впрочем, подчас строго осуждал у других). А.Л. Соколовская через много лет вспоминала: «Он мог быть очень нежным и сочувствовавшим, он мог быть очень наступательным и высокомерным, но в одном он никогда не менялся – в своей верности революции. На протяжении всей моей революционной деятельности я никогда не встречала другого человека, столь полностью сконцентрированного»[117] на одной цели.
Давно окончилось время, когда Лев тщательно следил за своей внешностью, сдувал пылинки с рукавов форменного мундира: «Хороший полицейский арестовал бы его на месте. Большой клок непричесанных черных волос, незастегнутая рубашка, костюм, нарочито старый, и нечищеные ботинки, но сам он исключительно чистый, манеры высокомерные, а язык одновременно интеллигентный и сильный, полный осознания своих крайних взглядов – он явно выглядел как сын богатого человека, вступивший на дурной путь»[118]. Надо сказать, что позже Лев восстановит манеру весьма аккуратно, с иголочки одеваться и сохранит ее в течение всей своей жизни.
Однажды в саду Швиговского появился неожиданный посетитель. Это был Давид Бронштейн, решивший предпринять еще одну попытку вразумить сына и во имя этого даже несколько пренебречь своей гордостью. Истмен назвал действия отца «вооруженным перемирием». Один из тех юношей, которые жили в саду Швиговского, Вениамин Вегман[119], позже ставший социал-демократическим эмигрантом, а затем коммунистическим деятелем в Сибири, рассказывал журналисту, как однажды, проснувшись рано утром, он увидел над собой фигуру высокого человека с бакенбардами, который несколько агрессивно заявил: «Здравствуй, ты тоже сбежал от своего отца?» Давид пытался уговорить Швиговского, чтобы тот использовал свое влияние и побудил Льва завершить среднее образование. Ничего и на этот раз не получилось. Но взаимоотношения отца и сына все же восстановились. Давид не оставлял своих усилий. Он привлек М. Шпенцера, который, в свою очередь, занимался уговорами во время приездов Льва в Одессу. «У всех нас бушевали эти идеи в юности. Пусть пройдет десять лет. Я клянусь, что через десять лет ты будешь смеяться над этими идеями», – уверял дядя племянника. Тот не оставался в долгу: «Я не собираюсь связывать свои идеи с твоими копейками»[120].
Между тем приближались последние дни первой революционной организации Льва Бронштейна. Он признавал через много лет, насколько наивно и примитивно с точки зрения конспиративной техники было задумано все дело: «Но николаевские жандармы были тогда немногим опытнее нас». Долго, однако, в таком «подвешенном состоянии» дело продолжаться не могло. Над Бронштейном и его товарищами стали сгущаться тучи. «Весь город говорил под конец о революционерах, которые наводняют заводы своими листками. Наши имена назывались со всех сторон. Но полиция медлила, не веря, что «мальчишки из сада» способны вести такую кампанию, и предполагая, что за нашей спиною стоят более опытные руководители. Они подозревали, по-видимому, старых ссыльных. Это дало нам два-три лишних месяца»[121]. Вносились предложения временно прекратить собрания и другую деятельность. Лев усиленно готовил новый номер журнала.
В саду Швиговского обсуждалось, что в случае арестов скрываться не следует, чтобы рабочие не говорили, будто руководители их покинули. Но все же члены руководящей группы решили на некоторое время оставить Николаев. Однако, пока продолжались эти споры, полиция наконец решила действовать. 27 января Лев, как бы чувствуя неизбежный арест, побывал в гостях у родителей. Едва он покинул отчий дом, туда ворвалась полиция. После тщательного обыска командовавший отрядом офицер заявил Давиду, что тот воспитал опасного государственного преступника, которого повесят без суда, как только его удастся схватить[122]. На следующий день, 28 января, были произведены аресты в Николаеве. За решеткой оказалось свыше 200 человек. Среди них, впрочем, как обычно бывает в подобных случаях, было немало случайных людей, вскоре освобожденных из заключения за недостаточностью улик.
Сам Лев был схвачен не в Николаеве, а в имении крупного помещика Соковника, к которому Швиговский перешел на службу садовником. Именно туда Бронштейн заехал, спасаясь от преследования, «с большим пакетом рукописей, рисунков, писем и вообще всякого нелегального материала». Когда нагрянули жандармы, Швиговскому удалось спрятать пакет за кадкой с водой, а затем шепнуть старухе экономке, чтобы она его перепрятала. Та зарыла плотный, непромокаемый пакет в снег, но, когда вскоре началась весна, крамольные бумаги были легко обнаружены и свезены в жандармское управление. Они были приобщены к делу, причем разные почерки рукописей послужили уликами сразу против нескольких лиц[123]. Так Лев Бронштейн впервые оказался в руках царских карательных органов. Теперь ему предстояло показать, чего он стоит в совершенно новых условиях, представлявшихся для молодого человека, которому шел двадцать первый год, чрезвычайным испытанием сил и воли. Как оказалось, это испытание он прошел, с точки зрения революционера, достойно, в значительной степени благодаря своему целеустремленному эгоцентристскому характеру и стремлению быть во всем незаменимым и первым.
Глава 2
Первая ссылка и первая эмиграция
1. Скитания по тюрьмам
Пребывание в тюрьме, разумеется, никогда не бывает комфортным. Любое заключение – это тягчайшая ноша для каждого человека, тем более для юноши, полного сил и энергии. Но все же условия тюремного заключения необходимо сопоставлять. Политические заключенные царской России, включая социал-демократов, которые стремились к созданию «нового мира» в своей стране, никак не могли предположить в конце XIX – начале XX в., что условия их пребывания за решеткой и тем более условия сибирской ссылки могли бы показаться земным раем по сравнению с тем, в какой ад будут превращены исправительные учреждения после прихода к власти в России одной из социал-демократических фракций. Но это – дело будущего. Пока же Лев Бронштейн оказался примерно с тридцатью сокамерниками в большой камере старой николаевской тюрьмы.