Было ужасно холодно. Лишь на ночь выдавали соломенный матрас, который отбирали поутру. Днем узники надевали пальто и калоши, садились, опершись спинами о едва теплившуюся печь, и дремали. Но долго так посидеть не удавалось. Необходимо было согреваться, для чего арестанты бегали из угла в угол[124].
Через разносчиков пищи, тоже заключенных, Лев узнал об аресте всех ведущих членов организации, в том числе и Александры. Оказалось, что она собиралась выехать в Екатеринослав, чтобы избежать ареста, и даже отправилась на железнодорожный вокзал, села в поезд и проехала несколько станций, но затем передумала, предположив, что у полиции нет серьезных доказательств ее «подрывной деятельности». Саша была арестована тут же, на Николаевском вокзале, как только сошла с поезда. Из первоначально задержанных пары сотен людей правительство сочло виновными 28. 6 членов организации были «интеллектуалами». Остальные 22 – кузнецами, кочегарами, переплетчиками; один – солдатом, одна – портнихой[125].
В Николаевской тюрьме Лев и его товарищи провели несколько месяцев. Предание их суду власти затягивали, так как надежных доказательств вины в распоряжении правительства не было. Тем временем наступила весна, и в саду, где работал Швиговский, как было сказано выше, обнаружился сверток с бумагами Южно-Русского союза. Появились, таким образом, документальные доказательства вины арестованных[126]. Однако и после этого городские полицейские чиновники и прокуроры медлили, хотя жандармский ротмистр Дремлюга и прокурор окружного суда Сергеев стремились выслужиться и организовать грандиозный политический процесс. Победила «партия» более осторожных, которым очень уж не хотелось заводить в городе крупное судебное дело. В конце концов местным деятелям удалось убедить свое начальство, что это дело им неподсудно уже в силу того, что носит не местный, а по крайней мере региональный характер.
Вслед за этим арестованные были переведены в Херсон. Бронштейна с полным основанием считали главным заговорщиком. Его везли одного в почтовом вагоне под присмотром двух жандармов. В Херсоне Лев оказался в одиночке, пребывание в которой он перенес еще тяжелее, чем заключение в многонаселенной камере. Грызла «жестокая тоска одиночества». Смены белья не было. Не выдавали мыла. Заедали паразиты. Пища была скудной, тем более для молодого организма. Но Бронштейн не унывал. Он занимался зарядкой, ходил из одного угла камеры в другой, сочинил несколько революционных песен, в том числе «Революционную камаринскую», текст которой начинался словами: «Эх и прост же ты, рабочий человек». Весьма посредственного качества, стихи эти позже приобрели большую популярность. Они вошли в несколько сборников революционных песен[127]. В связи с тем, что заключенным не давали бумагу и карандаши, придуманные агитационные песни заучивались наизусть[128]. Впрочем, Льву с его прекрасной памятью это не составляло никакого труда.
Вскоре, однако, ситуация существенно изменилась. В камере появились свежее белье, одеяло, подушка, хорошие продукты питания. По тону надзирателя, сообщившего, что все это передано его матерью, Лев понял, что тюремные начальники получили немалую взятку[129]. Матери удалось также передать ему 10 рублей – довольно значительную по тем временам сумму, чтобы он мог свободно пользоваться тюремной лавкой[130].
Пребывание в Херсоне оказалось недолгим – около трех месяцев. Следующим этапом была Одесская тюрьма, построенная за несколько лет до этого по последнему слову техники. После Николаева и Херсона она предстала перед глазами Бронштейна как «идеальное учреждение»: «Она полностью отличалась от тюрем в Николаеве и Херсоне. Там были старые провинциальные тюрьмы, приспособленные главным образом для уголовных преступников. Одесская тюрьма, можно сказать, была последним словом американской техники… Шаги, удары, обычные движения отчетливо звучали по всему зданию. Кровати, прикрепленные к стенам, поднимались в дневное время и опускались к ночи… Весной окна открывались, и арестанты, взбираясь на столы, перекликались между собой. Это было, конечно, строго запрещено, и иногда администрация действительно наводила «порядок». Но были периоды ослабления, когда разговоры велись в полную силу. Меня привезли в одесскую тюрьму в мае [1899 года], и, когда я впервые высунул свою голову в окно, меня назвали «Май» (каждый из нас имел условное тюремное обозначение, чтобы охрана, слушая наши разговоры, находясь во дворе, не могла догадаться, кто с кем разговаривал). Я, однако, мало участвовал в разговорах, так как эти крики через окна давали мало и в то же время сильно нервировали»[131].
В тюрьме была библиотека, о которой Троцкий отзывался по-разному. В беседах с Истменом он вспоминал, что из этой библиотеки он получал многие книги, в том числе тома сочинений В.Г. Короленко, религиозно-философскую литературу, даже как-то книгу о средневековых гильдиях ремесленников[132]. В воспоминаниях говорится совершенно другое – что в библиотеке был лишь скудный запас консервативных и религиозных журналов. Что бы там ни было, Лев пользовался доступными ему печатными изданиями с «неутомимой жадностью»[133]. Через некоторое время он стал получать от единомышленников литературу из «внешнего мира», в том числе социалистические издания – известную плехановскую книгу «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю», работы итальянского последователя Маркса Антонио Лабриолы. Вызывали интерес новые работы Михайловского, «Происхождение видов» Ч. Дарвина[134].
Бывалые заключенные научили Льва всем премудростям тюремной «службы связи» – не только перекличке через окна, но и перестукиванию, передаче записок[135]. Поначалу он почти не владел «тюремным телеграфом», но все же представлял себе некоторые его начальные хитрости. Однажды он услышал, что в стену его камеры упорно стучит сосед, причем стук был однообразным, монотонным и утомительным. Лев решил, что это какой-то уголовник всего лишь мается от безделья, и не отвечал. Но позже он подумал, что сосед просто не знает условных обозначений и выбивает каждую букву согласно ее месту в алфавите. Поняв это, Бронштейн смог установить с соседом осмысленную переписку. Оказалось, что это был один из братьев Соколовских – брат Саши, которая к тому времени уже считалась его невестой. Вместе с Соколовским Бронштейн продолжал овладевать «телеграфом». Вскоре оказалось, что между камерами есть прямая коммуникация – в одном месте кирпичи лежали непрочно, их можно было вынимать и передавать записки[136].
Через пару месяцев новый офицер, заподозрив неладное, перевел Бронштейна в другую камеру. Но и на этот раз заключенному повезло. Его соседом оказался старый знакомый по саду Швиговского и рабочему союзу Григорий Зив. Зив был не столь интересным собеседником, как Соколовский. Сказывалось, видимо, и то, что первый сосед был братом любимой девушки, и то, что взгляды Зива постепенно развивались в сторону большей умеренности, желания улучшить положение рабочих через переговоры с предпринимателями и реформы, а не революционным путем. Зив становился сторонником того направления, которое уже в то время в социал-демократических кругах называли «экономизмом», а позже всячески поносили как оппортунизм[137].
Бронштейн придумал оригинальный способ изучения иностранных языков: сестра принесла ему книги Евангелия на четырех языках. Опираясь на школьное знакомство с немецким и французским, Лев стал путем сопоставления текстов овладевать английским и итальянским. Видно, такой способ изучения языков не был эффективным. Троцкий, хотя он и продвинулся в изучении языков, в совершенстве так и не овладел ни одним из них, хотя позже жил в разных европейских странах и мог говорить и читать на немецком, английском и французском[138].
Изучение языков при помощи Евангелия имело побочным результатом овладение самим евангелическим текстом, который позже Троцкий широко использовал в самых разнообразных литературно-полемических схватках. На весьма примитивном уровне эти схватки Лев пытался затевать уже в тюрьме. Оказалось, что помощником надзирателя корпуса, в котором он содержался, был некий Миклин – все время напевавший церковные гимны. Во время прогулок по тюремному двору Лев стал уверять Миклина, что тот играет такую же роль, какую играли римские солдаты по отношению к первым христианам. Стражник не оставался в долгу и всерьез дискутировал с заключенным на библейские темы[139]. Отношения между заключенными и надзирателями в российских дореволюционных тюрьмах часто были достаточно патриархальные.
Находясь в Одесской тюрьме, Лев Бронштейн заводил всевозможные споры и дискуссии и с заключенными. Пользуясь тем, что здесь выдавали в достаточном количестве бумагу и карандаши, в письменной форме, через переписку, был даже проведен диспут о роли личности в истории. В другой раз возникли споры о сдельной и повременной заработной плате, причем Лев ратовал за научный хронометраж производственных процессов, то есть в зародыше формулировал некоторые идеи, позже вошедшие в знаменитую систему Тейлора, которую Ленин до 1917 г. клеймил как «научную систему выжимания пота», а после революции, наоборот, всячески ратовал за ее применение в Советской России.
Зив высказывал мнение, что к этому времени его товарищ по заключению фразеологию марксизма, «несомненно, усвоил в совершенстве и рассуждать о роли личности, о классовой борьбе, значении производительных сил и т. п. … мог, как самый заправский марксист и с присущим ему талантом. Но как только он пытался от усвоенной теории перейти к практике, к марксистскому творчеству, к применению материалистического понимания истории к живой жизни, он неизменно обнаруживал полное бессилие»[140].
С подобным суждением согласиться трудно прежде всего потому, что марксистская теория была весьма абстрактной, что любой переход к практическим действиям на базе этой теории всегда приводил к тому или иному отступлению от нее, к возникновению самых разнообразных трактовок, к ожесточенным спорам, в ходе которых оппоненты не только привлекали вырванные из контекста цитаты из «основоположников», но и обливали друг друга ушатами грязи. Как раз в практических действиях Бронштейн был не менее силен и активен, чем в марксистской догматике. В то же время Троцкий явно сохранил эмоциональные связи с народническим течением, что проявлялось в подчеркивании им роли личностей в исторических изменениях, величия их героизма и самопожертвования. Лев оставался романтиком и нетерпеливым оптимистом. Эти черты намного больше соответствовали его ментальности, нежели сухие марксистские выкладки по поводу неуклонных закономерностей исторического процесса.
В тюремном заключении Бронштейн заинтересовался сущностью франкмасонства. Он прочитал много книг об этом оригинальном идейно-нравственном течении, по поводу которого распространялись и нагнетались всевозможные сплетни и слухи, вполне объяснимые, учитывая сохранение масонами различных тайных ритуалов и странных обычаев. Конспектируя книги о франкмасонстве, которые приносили ему родные, он сопровождал выписки собственными соображениями о масонах с точки зрения материалистического понимания истории. Резюме выводов, которые были им сделаны, в воспоминаниях передавалось так: «Идейный инвентарь переходит от поколения к поколению, несмотря на то что от бабушкиных подушек и одеял отдает кислым запахом. Даже вынужденные менять существо своих взглядов люди втискивают его чаще всего в старые формы»[141].
Надо признать, что это был весьма примитивный взгляд на сущность течения, охватившего многие страны Европы и Америки, в котором принимали участие сотни уважаемых и просвещенных людей. Тем не менее Бронштейн написал целую книгу о масонстве, рукопись которой вначале кочевала из рук в руки родных и близких, а затем осела в архиве газеты «Искра», где в конце концов затерялась. «По-видимому, ее израсходовала на растопку печей или на другие надобности та швейцарская хозяйка, которой архив был сдан на хранение. Я не могу не послать упрека этой почтенной женщине», – писал Троцкий в мемуарах с немалым оттенком пренебрежения к тому печатному органу, в котором он начал свою публицистическую деятельность общероссийского масштаба, и с очевидным уважением к своему явно слабому труду[142].
Объяснение потери рукописи было весьма сомнительным, имея в виду, как тщательно хранился искровский архив, через много лет оказавшийся в Москве[143]. Скорее всего, труд был сочтен не заслуживающим не только публикации, но и хранения.
В тюрьме Лев взял на себя организацию коллективной подготовки к допросам и суду. С этой целью он написал подробную записку с изложением версии, которой должны были придерживаться все обвиняемые по делу Николаевского союза. Написать он стремился так, чтобы, с одной стороны, дать представление о благородных замыслах арестованных, а с другой – попытаться свести к минимуму вину своих товарищей и свою собственную. Письмо, исполненное искрометного сарказма и злой сатиры, тайком передавалось из одной камеры в другую и обеспечило единство позиций.
Тем временем в тюрьму поступали вести с воли, которые жадно воспринимались арестованными социал-демократами. До них дошли сведения о состоявшемся в Минске в марте 1898 г. нелегальном I съезде Российской социал-демократической рабочей партии (РСДРП), на котором присутствовало всего лишь девять человек, к тому же почти сразу арестованных. Реально социал-демократическую партию это собрание образовать не смогло, но съезд воспринимался как символ предстоявшего практического конструирования марксистской партии в России. Доходили сведения о студенческих демонстрациях и активизации либералов.
Политические заключенные искренне чувствовали себя интернационалистами, своеобразными космополитами, гражданами всего мира. Их волновали события не только на родине, но и далеко за ее пределами. Англо-бурскую войну они воспринимали как борьбу между крупным и мелким капиталом. Однажды в тюрьму проник слух, что во Франции произошел переворот, свергнута республика и восстановлена королевская власть: «Мы были охвачены чувством несмываемого позора. Жандармы бегали в беспокойстве по железным коридорам и лестницам, чтобы унять стуки и крики. Они думали, что нам снова дали несвежий обед. Нет, политический флигель тюрьмы бурно протестовал против реставрации монархии во Франции»[144]. До формирования концепции перманентной революции Троцкого оставалось еще несколько лет, но все эти накапливавшиеся юношеские впечатления, включая тюремные, являлись эмоциональным и умственным вкладом в копилку будущей системы политических взглядов.
Однажды у Льва в разгар диспута произошел странный приступ. Он потерял сознание, начались судороги. Правда, его легко привели в себя, и самочувствие почти сразу стало нормальным. Подобные случаи происходили и позже с разной степенью тяжести (обычно гораздо легче), чаще всего на публике. Известный социал-демократ Лев Григорьевич Дейч[145] высказал мнение, что у Троцкого произошел приступ эпилепсии[146]. Но Дейч не имел никакого отношения к медицине (у него было незаконченное высшее философское образование) и вряд ли мог в этом вопросе считаться авторитетом. Сам Троцкий и лечившие его после 1917 г. лучшие советские медики, судя по имеющимся материалам, никак не определяли характер заболевания. Один из кремлевских докторов Ф.А. Гетье[147], с которым у семьи Троцкого установились доверительные отношения, полагал, что имела место особая форма малярии, которую Троцкий подхватил в тюрьме, но и он не был уверен в точности своего диагноза. Постепенно загадочная болезнь приобрела новые формы: резко повышалась температура, возникали желудочные расстройства, особенно в моменты наиболее интенсивного нервного напряжения[148]. Нередко Троцкий после такого приступа должен был несколько дней находиться в постели.
Современные медики полагают, что Троцкий, скорее всего, был подвержен вегетативно-сосудистым кризам, связанным с крайними перегрузками нервной системы.
Одно несомненно: приступы, которые с конца 90-х гг. происходили редко, но неожиданно, в немалой степени затрудняли весьма сложную, полную интриг и крайней неприязни, перераставшей в откровенную ненависть, политическую деятельность Троцкого.
10 октября 1899 г. в Одесском суде был вынесен сравнительно мягкий приговор по делу об участии в Южно-Русском рабочем союзе. Четверо главных обвиняемых (Бронштейн, Александра Соколовская и два ее брата) подлежали ссылке в Восточную Сибирь на четыре года. Остальные подсудимые отделались двухгодичной ссылкой или даже просто высылкой из Николаева под гласный надзор полиции. После этого приговоренные были отправлены в Москву, где еще в течение полугода ожидали этапа в пересыльной тюрьме. Именно здесь Лев впервые услышал имя Н. Ленина (так подписывались в то время публикации будущего большевистского вождя) и прочитал вышедшую незадолго до этого книгу Ленина «Развитие капитализма в России».
Судя по краткости и сухости, с которыми Троцкий сообщал об этом в своих мемуарах, книга особого впечатления на него не произвела[149]. Это был весьма скучный, полный заимствованных таблиц и статистических исчислений трактат, по существу дела повторявший многочисленные исследования о развитии товарно-денежных отношений в российском городе и российской деревне. Существенным отличием ленинского труда были едкие ремарки, порой сменявшиеся грубыми ругательствами.
Однажды в начале 20-х гг. Троцкий пригласил Истмена вместе с ним посетить здание московской пересыльной тюрьмы, показал мрачную цементную камеру в Пугачевской башне, в которой он содержался почти за четверть века до этого, и двор, где заключенные играли в лапту. Он не преминул рассказать Истмену, что как-то во время игры появился некий тюремный начальник. Лев его не заметил, и тот накинулся на Бронштейна с криком, требуя, чтобы Лев снял шапку. «Не кричите на меня, я не ваш солдат», – ответил Троцкий и был тотчас отправлен в карцер на хлеб и воду[150].
Более существенным событием, произошедшим в московской пересыльной тюрьме, была женитьба Льва Бронштейна на Александре Соколовской. Молодые люди хотели вступить в брак еще во время пребывания в Одесской тюрьме. Но тогда в связи с возрастом на вступление Льва в брак было необходимо согласие отца. Давид же категорически отказался дать разрешение. Он наивно полагал, что во всех бедах сына виновата Александра – старшая по возрасту девица легкого поведения, совратившая сына и поведшая Льва по пагубному пути.
Давид тщетно надеялся, что, отказав в благословении на брак, он спасет сына. Отец послал даже телеграмму министру юстиции, чтобы тот случайно не разрешил вступление в брак без его согласия[151]. Зив вспоминает: «Лева рвал и метал и боролся со всей энергией и упорством, на какие он был способен. Но старик был не менее упорен и, имея преимущество – пребывание по ту сторону ограды, остался непобежденным»[152]. Пришлось отложить дело и ожидать необходимого взрослого брачного возраста.
Сохранились нежные письма, которыми обменивались молодые люди, находя возможность переправлять их из одной камеры в другую. В одном из них (17 ноября 1898 г.) Лев сообщал, что он порвал со своими родителями и отказался от их материальной помощи, что у него было свидание с отцом Александры, который был даже доволен этим разрывом. Он считал, что родители Льва «гордятся в гораздо большей мере своим богатством, чем своими личными достоинствами» и что таким образом «устраняется вопрос имущественного неравенства». Лев писал своей невесте: «Я теперь так близко сижу от тебя, что, кажется, ощущаю твое присутствие. Если бы ты, спускаясь по лестнице на прогулку, сказала бы что-нибудь, я бы обязательно услышал. Попробуй, Сашенька! Мне тяжело… Я хочу тебя слышать, тебя видеть… Жизнь все-таки так хороша, когда Саша так хороша и когда хочется так целовать и ласкать ее. Как мы будем счастливы. Как Олимпийские боги. Всегда, всегда неразлучно вместе… Но приходит ли тебе в голову, что ко времени нашего возвращения из ссылки в России будет уже возможна легальная деятельность. Ничего невозможного в этой идее нет. О как мы с тобой будем тогда работать»[153].
Парадоксально, но в этом же письме Лев упомянул, что некоторые социал-демократы предполагают, что в России не будет либеральной революции и что революция сразу станет социальной. «Это нелепое мнение», – писал Лев, совершенно не подозревая, что сам он менее чем через десять лет станет наиболее известным пропагандистом идеи непрерывной социальной революции, которую он назовет «перманентной».
Через разносчиков пищи, тоже заключенных, Лев узнал об аресте всех ведущих членов организации, в том числе и Александры. Оказалось, что она собиралась выехать в Екатеринослав, чтобы избежать ареста, и даже отправилась на железнодорожный вокзал, села в поезд и проехала несколько станций, но затем передумала, предположив, что у полиции нет серьезных доказательств ее «подрывной деятельности». Саша была арестована тут же, на Николаевском вокзале, как только сошла с поезда. Из первоначально задержанных пары сотен людей правительство сочло виновными 28. 6 членов организации были «интеллектуалами». Остальные 22 – кузнецами, кочегарами, переплетчиками; один – солдатом, одна – портнихой[125].
В Николаевской тюрьме Лев и его товарищи провели несколько месяцев. Предание их суду власти затягивали, так как надежных доказательств вины в распоряжении правительства не было. Тем временем наступила весна, и в саду, где работал Швиговский, как было сказано выше, обнаружился сверток с бумагами Южно-Русского союза. Появились, таким образом, документальные доказательства вины арестованных[126]. Однако и после этого городские полицейские чиновники и прокуроры медлили, хотя жандармский ротмистр Дремлюга и прокурор окружного суда Сергеев стремились выслужиться и организовать грандиозный политический процесс. Победила «партия» более осторожных, которым очень уж не хотелось заводить в городе крупное судебное дело. В конце концов местным деятелям удалось убедить свое начальство, что это дело им неподсудно уже в силу того, что носит не местный, а по крайней мере региональный характер.
Вслед за этим арестованные были переведены в Херсон. Бронштейна с полным основанием считали главным заговорщиком. Его везли одного в почтовом вагоне под присмотром двух жандармов. В Херсоне Лев оказался в одиночке, пребывание в которой он перенес еще тяжелее, чем заключение в многонаселенной камере. Грызла «жестокая тоска одиночества». Смены белья не было. Не выдавали мыла. Заедали паразиты. Пища была скудной, тем более для молодого организма. Но Бронштейн не унывал. Он занимался зарядкой, ходил из одного угла камеры в другой, сочинил несколько революционных песен, в том числе «Революционную камаринскую», текст которой начинался словами: «Эх и прост же ты, рабочий человек». Весьма посредственного качества, стихи эти позже приобрели большую популярность. Они вошли в несколько сборников революционных песен[127]. В связи с тем, что заключенным не давали бумагу и карандаши, придуманные агитационные песни заучивались наизусть[128]. Впрочем, Льву с его прекрасной памятью это не составляло никакого труда.
Вскоре, однако, ситуация существенно изменилась. В камере появились свежее белье, одеяло, подушка, хорошие продукты питания. По тону надзирателя, сообщившего, что все это передано его матерью, Лев понял, что тюремные начальники получили немалую взятку[129]. Матери удалось также передать ему 10 рублей – довольно значительную по тем временам сумму, чтобы он мог свободно пользоваться тюремной лавкой[130].
Пребывание в Херсоне оказалось недолгим – около трех месяцев. Следующим этапом была Одесская тюрьма, построенная за несколько лет до этого по последнему слову техники. После Николаева и Херсона она предстала перед глазами Бронштейна как «идеальное учреждение»: «Она полностью отличалась от тюрем в Николаеве и Херсоне. Там были старые провинциальные тюрьмы, приспособленные главным образом для уголовных преступников. Одесская тюрьма, можно сказать, была последним словом американской техники… Шаги, удары, обычные движения отчетливо звучали по всему зданию. Кровати, прикрепленные к стенам, поднимались в дневное время и опускались к ночи… Весной окна открывались, и арестанты, взбираясь на столы, перекликались между собой. Это было, конечно, строго запрещено, и иногда администрация действительно наводила «порядок». Но были периоды ослабления, когда разговоры велись в полную силу. Меня привезли в одесскую тюрьму в мае [1899 года], и, когда я впервые высунул свою голову в окно, меня назвали «Май» (каждый из нас имел условное тюремное обозначение, чтобы охрана, слушая наши разговоры, находясь во дворе, не могла догадаться, кто с кем разговаривал). Я, однако, мало участвовал в разговорах, так как эти крики через окна давали мало и в то же время сильно нервировали»[131].
В тюрьме была библиотека, о которой Троцкий отзывался по-разному. В беседах с Истменом он вспоминал, что из этой библиотеки он получал многие книги, в том числе тома сочинений В.Г. Короленко, религиозно-философскую литературу, даже как-то книгу о средневековых гильдиях ремесленников[132]. В воспоминаниях говорится совершенно другое – что в библиотеке был лишь скудный запас консервативных и религиозных журналов. Что бы там ни было, Лев пользовался доступными ему печатными изданиями с «неутомимой жадностью»[133]. Через некоторое время он стал получать от единомышленников литературу из «внешнего мира», в том числе социалистические издания – известную плехановскую книгу «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю», работы итальянского последователя Маркса Антонио Лабриолы. Вызывали интерес новые работы Михайловского, «Происхождение видов» Ч. Дарвина[134].
Бывалые заключенные научили Льва всем премудростям тюремной «службы связи» – не только перекличке через окна, но и перестукиванию, передаче записок[135]. Поначалу он почти не владел «тюремным телеграфом», но все же представлял себе некоторые его начальные хитрости. Однажды он услышал, что в стену его камеры упорно стучит сосед, причем стук был однообразным, монотонным и утомительным. Лев решил, что это какой-то уголовник всего лишь мается от безделья, и не отвечал. Но позже он подумал, что сосед просто не знает условных обозначений и выбивает каждую букву согласно ее месту в алфавите. Поняв это, Бронштейн смог установить с соседом осмысленную переписку. Оказалось, что это был один из братьев Соколовских – брат Саши, которая к тому времени уже считалась его невестой. Вместе с Соколовским Бронштейн продолжал овладевать «телеграфом». Вскоре оказалось, что между камерами есть прямая коммуникация – в одном месте кирпичи лежали непрочно, их можно было вынимать и передавать записки[136].
Через пару месяцев новый офицер, заподозрив неладное, перевел Бронштейна в другую камеру. Но и на этот раз заключенному повезло. Его соседом оказался старый знакомый по саду Швиговского и рабочему союзу Григорий Зив. Зив был не столь интересным собеседником, как Соколовский. Сказывалось, видимо, и то, что первый сосед был братом любимой девушки, и то, что взгляды Зива постепенно развивались в сторону большей умеренности, желания улучшить положение рабочих через переговоры с предпринимателями и реформы, а не революционным путем. Зив становился сторонником того направления, которое уже в то время в социал-демократических кругах называли «экономизмом», а позже всячески поносили как оппортунизм[137].
Бронштейн придумал оригинальный способ изучения иностранных языков: сестра принесла ему книги Евангелия на четырех языках. Опираясь на школьное знакомство с немецким и французским, Лев стал путем сопоставления текстов овладевать английским и итальянским. Видно, такой способ изучения языков не был эффективным. Троцкий, хотя он и продвинулся в изучении языков, в совершенстве так и не овладел ни одним из них, хотя позже жил в разных европейских странах и мог говорить и читать на немецком, английском и французском[138].
Изучение языков при помощи Евангелия имело побочным результатом овладение самим евангелическим текстом, который позже Троцкий широко использовал в самых разнообразных литературно-полемических схватках. На весьма примитивном уровне эти схватки Лев пытался затевать уже в тюрьме. Оказалось, что помощником надзирателя корпуса, в котором он содержался, был некий Миклин – все время напевавший церковные гимны. Во время прогулок по тюремному двору Лев стал уверять Миклина, что тот играет такую же роль, какую играли римские солдаты по отношению к первым христианам. Стражник не оставался в долгу и всерьез дискутировал с заключенным на библейские темы[139]. Отношения между заключенными и надзирателями в российских дореволюционных тюрьмах часто были достаточно патриархальные.
Находясь в Одесской тюрьме, Лев Бронштейн заводил всевозможные споры и дискуссии и с заключенными. Пользуясь тем, что здесь выдавали в достаточном количестве бумагу и карандаши, в письменной форме, через переписку, был даже проведен диспут о роли личности в истории. В другой раз возникли споры о сдельной и повременной заработной плате, причем Лев ратовал за научный хронометраж производственных процессов, то есть в зародыше формулировал некоторые идеи, позже вошедшие в знаменитую систему Тейлора, которую Ленин до 1917 г. клеймил как «научную систему выжимания пота», а после революции, наоборот, всячески ратовал за ее применение в Советской России.
Зив высказывал мнение, что к этому времени его товарищ по заключению фразеологию марксизма, «несомненно, усвоил в совершенстве и рассуждать о роли личности, о классовой борьбе, значении производительных сил и т. п. … мог, как самый заправский марксист и с присущим ему талантом. Но как только он пытался от усвоенной теории перейти к практике, к марксистскому творчеству, к применению материалистического понимания истории к живой жизни, он неизменно обнаруживал полное бессилие»[140].
С подобным суждением согласиться трудно прежде всего потому, что марксистская теория была весьма абстрактной, что любой переход к практическим действиям на базе этой теории всегда приводил к тому или иному отступлению от нее, к возникновению самых разнообразных трактовок, к ожесточенным спорам, в ходе которых оппоненты не только привлекали вырванные из контекста цитаты из «основоположников», но и обливали друг друга ушатами грязи. Как раз в практических действиях Бронштейн был не менее силен и активен, чем в марксистской догматике. В то же время Троцкий явно сохранил эмоциональные связи с народническим течением, что проявлялось в подчеркивании им роли личностей в исторических изменениях, величия их героизма и самопожертвования. Лев оставался романтиком и нетерпеливым оптимистом. Эти черты намного больше соответствовали его ментальности, нежели сухие марксистские выкладки по поводу неуклонных закономерностей исторического процесса.
В тюремном заключении Бронштейн заинтересовался сущностью франкмасонства. Он прочитал много книг об этом оригинальном идейно-нравственном течении, по поводу которого распространялись и нагнетались всевозможные сплетни и слухи, вполне объяснимые, учитывая сохранение масонами различных тайных ритуалов и странных обычаев. Конспектируя книги о франкмасонстве, которые приносили ему родные, он сопровождал выписки собственными соображениями о масонах с точки зрения материалистического понимания истории. Резюме выводов, которые были им сделаны, в воспоминаниях передавалось так: «Идейный инвентарь переходит от поколения к поколению, несмотря на то что от бабушкиных подушек и одеял отдает кислым запахом. Даже вынужденные менять существо своих взглядов люди втискивают его чаще всего в старые формы»[141].
Надо признать, что это был весьма примитивный взгляд на сущность течения, охватившего многие страны Европы и Америки, в котором принимали участие сотни уважаемых и просвещенных людей. Тем не менее Бронштейн написал целую книгу о масонстве, рукопись которой вначале кочевала из рук в руки родных и близких, а затем осела в архиве газеты «Искра», где в конце концов затерялась. «По-видимому, ее израсходовала на растопку печей или на другие надобности та швейцарская хозяйка, которой архив был сдан на хранение. Я не могу не послать упрека этой почтенной женщине», – писал Троцкий в мемуарах с немалым оттенком пренебрежения к тому печатному органу, в котором он начал свою публицистическую деятельность общероссийского масштаба, и с очевидным уважением к своему явно слабому труду[142].
Объяснение потери рукописи было весьма сомнительным, имея в виду, как тщательно хранился искровский архив, через много лет оказавшийся в Москве[143]. Скорее всего, труд был сочтен не заслуживающим не только публикации, но и хранения.
В тюрьме Лев взял на себя организацию коллективной подготовки к допросам и суду. С этой целью он написал подробную записку с изложением версии, которой должны были придерживаться все обвиняемые по делу Николаевского союза. Написать он стремился так, чтобы, с одной стороны, дать представление о благородных замыслах арестованных, а с другой – попытаться свести к минимуму вину своих товарищей и свою собственную. Письмо, исполненное искрометного сарказма и злой сатиры, тайком передавалось из одной камеры в другую и обеспечило единство позиций.
Тем временем в тюрьму поступали вести с воли, которые жадно воспринимались арестованными социал-демократами. До них дошли сведения о состоявшемся в Минске в марте 1898 г. нелегальном I съезде Российской социал-демократической рабочей партии (РСДРП), на котором присутствовало всего лишь девять человек, к тому же почти сразу арестованных. Реально социал-демократическую партию это собрание образовать не смогло, но съезд воспринимался как символ предстоявшего практического конструирования марксистской партии в России. Доходили сведения о студенческих демонстрациях и активизации либералов.
Политические заключенные искренне чувствовали себя интернационалистами, своеобразными космополитами, гражданами всего мира. Их волновали события не только на родине, но и далеко за ее пределами. Англо-бурскую войну они воспринимали как борьбу между крупным и мелким капиталом. Однажды в тюрьму проник слух, что во Франции произошел переворот, свергнута республика и восстановлена королевская власть: «Мы были охвачены чувством несмываемого позора. Жандармы бегали в беспокойстве по железным коридорам и лестницам, чтобы унять стуки и крики. Они думали, что нам снова дали несвежий обед. Нет, политический флигель тюрьмы бурно протестовал против реставрации монархии во Франции»[144]. До формирования концепции перманентной революции Троцкого оставалось еще несколько лет, но все эти накапливавшиеся юношеские впечатления, включая тюремные, являлись эмоциональным и умственным вкладом в копилку будущей системы политических взглядов.
Однажды у Льва в разгар диспута произошел странный приступ. Он потерял сознание, начались судороги. Правда, его легко привели в себя, и самочувствие почти сразу стало нормальным. Подобные случаи происходили и позже с разной степенью тяжести (обычно гораздо легче), чаще всего на публике. Известный социал-демократ Лев Григорьевич Дейч[145] высказал мнение, что у Троцкого произошел приступ эпилепсии[146]. Но Дейч не имел никакого отношения к медицине (у него было незаконченное высшее философское образование) и вряд ли мог в этом вопросе считаться авторитетом. Сам Троцкий и лечившие его после 1917 г. лучшие советские медики, судя по имеющимся материалам, никак не определяли характер заболевания. Один из кремлевских докторов Ф.А. Гетье[147], с которым у семьи Троцкого установились доверительные отношения, полагал, что имела место особая форма малярии, которую Троцкий подхватил в тюрьме, но и он не был уверен в точности своего диагноза. Постепенно загадочная болезнь приобрела новые формы: резко повышалась температура, возникали желудочные расстройства, особенно в моменты наиболее интенсивного нервного напряжения[148]. Нередко Троцкий после такого приступа должен был несколько дней находиться в постели.
Современные медики полагают, что Троцкий, скорее всего, был подвержен вегетативно-сосудистым кризам, связанным с крайними перегрузками нервной системы.
Одно несомненно: приступы, которые с конца 90-х гг. происходили редко, но неожиданно, в немалой степени затрудняли весьма сложную, полную интриг и крайней неприязни, перераставшей в откровенную ненависть, политическую деятельность Троцкого.
10 октября 1899 г. в Одесском суде был вынесен сравнительно мягкий приговор по делу об участии в Южно-Русском рабочем союзе. Четверо главных обвиняемых (Бронштейн, Александра Соколовская и два ее брата) подлежали ссылке в Восточную Сибирь на четыре года. Остальные подсудимые отделались двухгодичной ссылкой или даже просто высылкой из Николаева под гласный надзор полиции. После этого приговоренные были отправлены в Москву, где еще в течение полугода ожидали этапа в пересыльной тюрьме. Именно здесь Лев впервые услышал имя Н. Ленина (так подписывались в то время публикации будущего большевистского вождя) и прочитал вышедшую незадолго до этого книгу Ленина «Развитие капитализма в России».
Судя по краткости и сухости, с которыми Троцкий сообщал об этом в своих мемуарах, книга особого впечатления на него не произвела[149]. Это был весьма скучный, полный заимствованных таблиц и статистических исчислений трактат, по существу дела повторявший многочисленные исследования о развитии товарно-денежных отношений в российском городе и российской деревне. Существенным отличием ленинского труда были едкие ремарки, порой сменявшиеся грубыми ругательствами.
Однажды в начале 20-х гг. Троцкий пригласил Истмена вместе с ним посетить здание московской пересыльной тюрьмы, показал мрачную цементную камеру в Пугачевской башне, в которой он содержался почти за четверть века до этого, и двор, где заключенные играли в лапту. Он не преминул рассказать Истмену, что как-то во время игры появился некий тюремный начальник. Лев его не заметил, и тот накинулся на Бронштейна с криком, требуя, чтобы Лев снял шапку. «Не кричите на меня, я не ваш солдат», – ответил Троцкий и был тотчас отправлен в карцер на хлеб и воду[150].
Более существенным событием, произошедшим в московской пересыльной тюрьме, была женитьба Льва Бронштейна на Александре Соколовской. Молодые люди хотели вступить в брак еще во время пребывания в Одесской тюрьме. Но тогда в связи с возрастом на вступление Льва в брак было необходимо согласие отца. Давид же категорически отказался дать разрешение. Он наивно полагал, что во всех бедах сына виновата Александра – старшая по возрасту девица легкого поведения, совратившая сына и поведшая Льва по пагубному пути.
Давид тщетно надеялся, что, отказав в благословении на брак, он спасет сына. Отец послал даже телеграмму министру юстиции, чтобы тот случайно не разрешил вступление в брак без его согласия[151]. Зив вспоминает: «Лева рвал и метал и боролся со всей энергией и упорством, на какие он был способен. Но старик был не менее упорен и, имея преимущество – пребывание по ту сторону ограды, остался непобежденным»[152]. Пришлось отложить дело и ожидать необходимого взрослого брачного возраста.
Сохранились нежные письма, которыми обменивались молодые люди, находя возможность переправлять их из одной камеры в другую. В одном из них (17 ноября 1898 г.) Лев сообщал, что он порвал со своими родителями и отказался от их материальной помощи, что у него было свидание с отцом Александры, который был даже доволен этим разрывом. Он считал, что родители Льва «гордятся в гораздо большей мере своим богатством, чем своими личными достоинствами» и что таким образом «устраняется вопрос имущественного неравенства». Лев писал своей невесте: «Я теперь так близко сижу от тебя, что, кажется, ощущаю твое присутствие. Если бы ты, спускаясь по лестнице на прогулку, сказала бы что-нибудь, я бы обязательно услышал. Попробуй, Сашенька! Мне тяжело… Я хочу тебя слышать, тебя видеть… Жизнь все-таки так хороша, когда Саша так хороша и когда хочется так целовать и ласкать ее. Как мы будем счастливы. Как Олимпийские боги. Всегда, всегда неразлучно вместе… Но приходит ли тебе в голову, что ко времени нашего возвращения из ссылки в России будет уже возможна легальная деятельность. Ничего невозможного в этой идее нет. О как мы с тобой будем тогда работать»[153].
Парадоксально, но в этом же письме Лев упомянул, что некоторые социал-демократы предполагают, что в России не будет либеральной революции и что революция сразу станет социальной. «Это нелепое мнение», – писал Лев, совершенно не подозревая, что сам он менее чем через десять лет станет наиболее известным пропагандистом идеи непрерывной социальной революции, которую он назовет «перманентной».