Упаковщик Жорж совершенно прав: вот именно, Морис не может спокойно говорить о нем. Морис не может спокойно говорить ни о ком, у кого есть деньги. Он полон предрассудков, зловредный он человек.
   "Пусть лучше он помалкивает, этот Морис, - думает она, - он позволяет себе поносить дядю Проспера за то, что тот ведет переговоры с маркизом, а сам прячется за спиной дяди Проспера, только бы не попасть на фронт. Другие сражаются и умирают под танками, а он плещется в душевой, а потом благодушно садится в холодок, покуривает и вещает, как пифия. Не буду его больше слушать, не интересует он меня".
   Но она слушала и слышала, как со свойственной ему раздражающей самоуверенностью он подытожил:
   - В результате, как всегда, счет оплачиваем мы, мелкота, нас всегда предавали и продавали.
   И, против воли Симоны, слова эти западают ей в Душу.
   Она еще старательнее силится не замечать Мориса. Но хотя она застывшим взглядом смотрит прямо перед собой, она все время видит его, видит, как он курит, удобно развалившись и распахнув ворот синей рубахи, и как все остальные слушают его.
   Симона не заметила, что он только один раз посмотрел в ее сторону. Однако она убеждена, - все, что он говорит, это камешки в ее огород. Он не причисляет ее к мелкоте, хотя за душой у нее нет ни гроша. Он считает, что не только дядя Проспер, но и она способна, когда здесь запахнет порохом, ползти за пресловутыми двумястами семействами. И она нисколько не сомневается, что бессовестный Морис сейчас скажет в ее адрес какую-нибудь ужасную гадость.
   Морис делает маленькую паузу. Он все еще не смотрит в ее сторону, но она знает - он подбоченился левой рукой, как всегда, когда собирается сказать что-нибудь особенно оскорбительное. Вот-вот прозвучит оно обидное, грубое слово, которого она боится, которого ждет.
   - Ну, конечно, - слышит она его пронзительный, насмешливый голос, многоуважаемая племянница не замедлила опять выйти на промысел.
   Симона не шевелится. Она ведет себя как глухая. Она никогда не слыхала выражения "выйти на промысел", но совершенно убеждена: то, что сказал Морис, - это худшее из всего, что можно сказать о человеке.
   Что она сделала Морису? Отчего он ее так ненавидит? Слезы душат ее. Но она овладевает собой и по-прежнему застывшим взглядом смотрит в пространство. Правда, она вся красная, но это ничего не доказывает. Невыносимо жарко, она стоит на самом солнцепеке, поневоле будешь красной.
   Морис слывет хорошим товарищем. Все обращаются к нему за советом, он никому в совете не отказывает, и совет его всегда дельный. Морис debrouillard [сметливый, находчивый человек (франц.)], он всегда сумеет найти выход из любого, самого запутанного положения. Он только и думает о других, он многих выручил из беды. И всегда занят чужими делами.
   Для всех Морис хороший товарищ, только не для нее.
   А ведь он с уважением отзывается о ее отце. Он говорит, что хотя отец был идеалистом и романтиком в духе Жореса, но он был свойским парнем, а это величайшая похвала, на какую только способен Морис. А ее он при каждом удобном случае поднимает на смех и оскорбляет. В его глазах она не дочь Пьера Планшара, в его глазах она ничем не отличается от хозяев виллы Монрепо, - такая же богачка, враг.
   Что ей делать, по его мнению? Дядя Проспер требует, чтобы за все те благодеяния, которые он ей оказывает, она работала. Он вполне прав. И она выполняет свою работу, и какая же подлость со стороны Мориса издеваться над ней за это.
   И почему только она ему так противна? Обычно он с девушками ласков. Нахален, но ласков. Говорят, он любит девушек. Говорят, у него много девушек.
   Иной раз ей очень хочется подойти к Морису и напрямик спросить, что, собственно, он имеет против нее. Но она всегда сдерживает себя и молчит. Вот и сейчас она и виду не подает, как глубоко он ее обидел.
   Симона стоит у своей красной колонки, храня замкнутое выражение лица, и делает то, что ей поручено. "Промышляет". И завтра она опять "выйдет на промысел". И послезавтра тоже. Она знает, что делает. Когда-нибудь Морис, быть может, поймет, как он к ней несправедлив.
   Она смотрит на большие часы над входом в контору. Если она хочет выдержать испытание до конца, нужно отстоять положенный ей час до последней минуты. И только тогда уйти. Осталось еще целых восемнадцать минут.
   Восемнадцать минут тянутся бесконечно. Ее загорелое, раскрасневшееся, потное лицо спокойно, но за широким, упрямым лбом все неотвязнее роится мучительный вихрь образов и мыслей. Дядя Проспер и маркиз, этот "фашист", с которым дядя ведет переговоры у себя наверху. Кусок сыра, который она сунула мальчику на садовой ограде. Стальной картель, двести семейств и прибегающие к разным уловкам адвокаты в черных мантиях, беретах и белых жабо. Морис, который со всеми девушками хорош и только ее преследует язвительными словечками. Портрет Жана Жореса, романтика и идеалиста, такого громадного на фоне широкого знамени, а под портретом сгорбленный в своем высоком кресле, беспомощный, старенький папаша Бастид.
   Еще семь минут.
   Наконец большая стрелка совершила полный круг, и Симона может идти. Твердым, несколько напряженным шагом она проходит по двору.
   - До свидания, мадемуазель, - пронзительно и нагло кричит ей Морис. Он сказал как будто самую обыкновенную вещь, а ее словно ударили.
   - До свидания, - отвечает она. Она очень старается, чтобы ответ прозвучал безразлично, но у нее глубокий и звучный голос, красивый голос Планшаров, и ее "до свидания" звучит как вызов.
   Она отдает в конторе ключ и идет домой. Берет в супрефектуре свою корзину. Стало прохладнее. Но ей ужасно жарко, и дорога кажется бесконечно длинной, и корзина кажется очень тяжелой.
   3. ВИЛЛА МОНРЕПО
   Симона вошла в гостиную. Она тщательно умылась и переоделась к ужину. На ней коричневое платье и маленький передничек. Она ела за общим столом, но часто отлучалась на кухню, - в ее обязанности входит окончательно приправлять кушанья и подавать их на стол.
   Сегодня дядя Проспер придет позже обычного, возможно, очень поздно, он еще утром предупредил об этом. И мадам еще наверху в своей комнате. Так у Симоны оказалось несколько свободных минут, можно передохнуть. Она сидит, опустив плечи, сложив на коленях большие белые, огрубевшие от работы руки. Она все-таки изрядно устала от всех сегодняшних хлопот и волнений. Но теперь осталось только подать ужин и вымыть посуду.
   Комната тонула в тихих сумерках. Большая комната - ее называли голубой - была богато обставлена дорогой бургундской мебелью. Раньше Планшары жили в Старом городе, но вот уже несколько лет, как дядя Проспер построил здесь, за восточной окраиной города, далеко от своей автопрокатной станции, этот удобный дом, виллу Монрепо. Вилла расположена на пригорке, откуда открывается чудесный вид, с одной стороны на долину в излучине реки Серен, с другой - на лесистые горы и деревушку Нуаре. Мосье Планшар ценил приятные стороны жизни.
   Симона сидела на маленьком стуле. Она хорошо знала, что в этом доме ее приютили только из милости, ее только терпят. Высокая, задрапированная портьерой дверь в столовую была открыта. Симона машинально обвела взглядом сервированный к ужину стол. В доме Планшаров семейные трапезы обставлялись торжественно. Много тарелок, много серебра, много бокалов, все тщательно расставлено, каждая вещь имеет свое постоянное место, меню обсуждается подробнейшим образом накануне. Симона еще раз мысленно проверила, все ли в порядке.
   Сумрак в гостиной быстро сгущался. В других комнатах Симона уже закрыла ставни и опустила шторы, выполняя все правила затемнения. Здесь, в голубой гостиной и в столовой, она сделает это, когда мадам сойдет вниз. Симона предпочитала сумерки электрическому свету.
   Но вот идет мадам.
   Симона всегда удивлялась, до чего бесшумно ступала мадам, хотя она невероятно толста и грузна, ее дыхание громче ее шагов.
   Мадам тщательно причесана и, как всегда, в черном шелковом платье. Волосы у нее не то что седые, они как-то странно выцвели. Ей, вероятно, лет шестьдесят с лишним, быть может, и все шестьдесят пять; Симона точно не знает, на вилле Монрепо не принято говорить о годах мадам.
   Симона встала.
   - Можно опустить жалюзи, - сказала мадам, она говорила спокойно и тихо. Мадам всегда была вежлива, никогда не раздражалась или не показывала, что раздражена, и редко делала замечания. Но любое распоряжение, которое она давала, звучало укором, и когда мадам была в поле зрения Симоны, Симоне всегда казалось, что за каждым ее движением надзирает строгое око.
   Симона опустила жалюзи и включила свет, потом зажгла свет в столовой; в обеих комнатах горели большие, яркие люстры. Мадам любила очень яркий свет. Потом Симона вернулась на свое место, но она уже не сидела, опустив плечи, она не смела больше давать себе волю, служба ее началась.
   Мадам опустилась в кресло с высокой спинкой, в котором неизменно каждый вечер ждала сына. Мадам была среднего роста, но огромных объемов, она сидела в своем кресле неподвижно, расплывшейся тушей, необъятные телеса ее были втиснуты в корсет. Ее маленькие жесткие глазки не смотрели на Симону, но уж одно монументальное присутствие мадам заставляло Симону чувствовать себя маленькой и прижатой к стене.
   Мадам не отличалась разговорчивостью. Она сидела в спокойном ожидании, затрудненно дыша, как все очень тучные люди.
   Но Симона знала, что спокойствие это напускное. Дядя Проспер холостяк, но он не святой, и случалось, что по дороге он навещал кого-нибудь из знакомых дам. В последнее время на станции немало судачили насчет его отношений с женой доктора Мимрель, который был в армии. Мадам, несомненно, знала об этих сплетнях. Она мало с кем встречалась, но к ее услугам был телефон, газеты и две приятельницы в Сен-Мартене, старые дамы, время от времени навещавшие ее; она прямо с какой-то бесовской ловкостью комбинировала так или иначе попадавшие к ней сведения и почти всегда все знала наперед. Она любила своего сына, мысли ее кружили вокруг него, каждые четверть часа она спрашивала себя, где бы он мог теперь быть, чем в данную минуту занят. Симона знала, что мадам не одобряет образа жизни дяди Проспера.
   За внешним спокойствием мадам Симона угадывала растущую нервозность. Правда, дядя Проспер заблаговременно предупредил, что вернется сегодня попозже. В такие времена, как нынешние, это было вполне естественно, и как раз сегодня трудно было предположить, что он заедет к своей приятельнице. Тем не менее подозрения мадам, что сын заставляет ее ждать ради этой распутной мадам Мимрель, с каждой минутой росли.
   Мадам сидела в своем высоком кресле, черная, неподвижная, в ярком свете сильных ламп. Голову она втянула в плечи, так что огромный двойной подбородок выпятился сильнее обычного, живот и бедра образовали сплошную массивную глыбу, руки тяжело покоились на подлокотниках кресла; кресло и человек слились воедино. Она сидела, толстая, огромная, тяжело дыша, неподвижная, как истукан.
   Удивительно, до чего не похожи мадам Планшар и ее сын. Он, очевидно, и внешностью и характером походил больше на отца.
   Его отец - старый Анри Планшар, покойный муж мадам, дедушка Симоны, женившись на мадам, привел в дом сына от первого брака. Это и был Пьер Планшар, отец Симоны, и никто не понимал, как могла мадам, одна из самых богатых и завидных невест Сен-Мартена, выйти замуж за инженера, человека без средств, да еще вдовца с девятилетним сыном.
   Симона мысленно снова припомнила все, что знала о своем дедушке Анри Планшаре. Рассказывали, что это был человек с живым воображением, обаятельный, но легкомысленный, увлекавшийся чем угодно, кроме своего прямого дела, склонный к мотовству. Мадам, с ее строгим, педантичным и настойчивым характером, жилось с ним, вероятно, нелегко, так же как и ему с ней. Очевидно, те черты, которые дядя Проспер унаследовал от своего отца, Анри Планшара, мадам и старалась искоренить в нем, Симона же именно эти черты и любила в дяде.
   - Досадно, что сыра уже не было, - произнесла после долгого молчания мадам, - мой сын будет жалеть. - Дядю Проспера она всегда называла либо "мой сын", либо "мосье Планшар". Симона не ответила, она даже не покраснела. Упрямая черточка в ее лице выступила резче. В эту минуту она наверняка еще раз отдала бы роблешон мальчишке на садовой ограде.
   - Что делается в городе? - спросила вдруг мадам. Обычно она никогда не обращалась к Симоне с вопросами подобного рода, она предпочитала узнавать все от своих приближенных. Но связь с городом была прервана, телефон не работал, а ее душевное напряжение было, очевидно, слишком велико.
   Симона боялась поделиться с мадам, как глубоко потряс ее вид беженцев. Сухо, отрывисто, нескладно рассказала она, что беженцев стало еще больше и что все они голодны и оборваны. И из Сен-Мартена тоже бежали многие, мосье Амио, мосье Ларош, Ремю. Симона назвала еще несколько имен.
   Лицо мадам оставалось неподвижным в ярком свете люстры, огромный бюст ее все так же мерно вздымался и опускался.
   - Дай мне сигарету, - приказала она. Симона поняла, что мадам взволнована, - она курила редко, только когда ее что-нибудь волновало.
   - Так они, значит, бегут, - повторила она, помолчав, Симонины слова. Удирают, дезертируют, - внятно, тихо, презрительно проговорила огромная толстощекая туша. - Никакой дисциплины. Нынешняя Франция не знает, что такое дисциплина. Я ошиблась в мосье Лароше, в мосье Ремю и особенно в мосье Амио. Хозяин, в минуту опасности бросающий свое дело на произвол судьбы, - это дезертир. Пусть не удивляется, если потом, когда все придет в норму, его клиентура покинет его. Глупость этих людей равна их трусости.
   Мадам курила. Ее маленькие умные глазки непримиримо поблескивали на рыхлом, мясистом лице. Симона остановившимся взглядом смотрела в пространство. Она боялась, как бы мадам не прочла в ее глазах возмущения. Она вспомнила ребенка, который тащил с собой кошку по знойным, залитым горем дорогам Франции, вспомнила измученных солдат, их до крови сбитые ноги, вспомнила девушку, старавшуюся в этой страшной сумятице отодрать грязь, присохшую к синему лаку детской коляски. "Они удирают, они дезертируют, глупцы и трусы", - других слов для этих людей у мадам не нашлось.
   - Не умничай, - неожиданно сказала мадам. Она сказала это спокойно, но Симона вздрогнула, и вдруг густо покраснела. Просто страшно, как мадам угадывает каждую запретную мысль. Ослушание, "умничание" были в глазах мадам тягчайшим преступлением. Отец Симоны погиб оттого, что он "умничал". "Не умничай" звучало в устах мадам величайшим порицанием.
   Обе сидели и молчали. Сидеть так, в гнетущем обществе мадам, было невыносимо тягостно; с нетерпением ждала Симона дядю Проспера. Хотя с дядей тоже не всегда легко. Он очень несдержан, часто выходит из себя, и порой, вспылив, может наговорить массу несправедливых вещей, способных возмутить человека. Но он по-настоящему привязан к Симоне и вообще относится к ней с большой сердечностью. Он часто говорит с пой по-приятельски, как со взрослой, иногда даже настолько по-приятельски, что приводит ее в смущение, как, например, в тот раз, в кино, когда он стал делиться с ней впечатлениями насчет женских качеств актрис. Как бы там ни было, в нем она почти всегда чувствует близкого человека. А мадам ей человек чужой, враждебный. Достаточно одного взгляда мадам, и Симону всю обдает холодом.
   - Включи радио, - сказала, немного помолчав, мадам.
   Симона включила. Послышались такты из "Марсельезы", та музыкальная фраза, которую теперь всегда играли в перерыве между передачами известий: "Aux armes, citoyens" ["К оружию, граждане" (франц.)]. Стали ждать. Ждать мосье Планшара, ждать последних известий.
   Мадам погасила сигарету.
   - Дай мне газеты, - потребовала она.
   - Это старые, - сказала Симона.
   - Я знаю. - В голосе мадам не было нетерпения, был только холод.
   Симона подала ей газеты: дижонскую - "Депеш" трехдневной давности и старую "Эко де Пари", которую принес вчера дядя Проспер. Мадам достала из сумочки лорнет и стала читать дижонскую хронику, которую уже изучила вдоль и поперек.
   Через некоторое время она закрыла глаза. Она сидела, по-прежнему неподвижная и безмолвная, только лорнет и газета выпали у нее из рук. Она задремала, злая и спокойная.
   Но Симона чувствовала себя по-прежнему скованной. Она даже не решилась выключить радио. Из репродуктора доносились через небольшие промежутки все те же несколько тактов из "Марсельезы", мешавшие на чем-нибудь сосредоточиться. Симона сидела на своем маленьком стуле в залитой ярким светом комнате, и это было невыносимо: так сидеть и ждать.
   Шаги в саду. Наконец-то. Она бросилась к двери - помочь дяде выбраться из темноты.
   Как только она увидела его, от ее подавленности я следа не осталось. Весь дом преобразился, он уже не был как могила, он наполнился жизнью.
   Дядя Проспер подошел к матери, сидевшей все так же неподвижно. Проспер Планшар за последние два года пополнел, но движения его по-прежнему отличались живостью и мужественностью, хотя временами эта живость стоила ему, вероятно, усилий. На нем был серый костюм, очень шедший к нему, он одевался хорошо и со вкусом, уделяя своей внешности много внимания; вид у него был представительный. Он обнял мадам. Симона видела, как мадам его обнюхивала, стараясь выведать, не возвращается ли он от женщины.
   - Пришлось, разумеется, добираться пешком, - рассказывал он, - на машине проехать немыслимо. Но прогулка пошла мне на пользу, - продолжал он, улыбаясь, - аппетит я нагулял зверский. Немедля сядем за стол. Я только руки помою. Вы, наверное, заждались меня. Зато поужинаем на славу.
   Потом сели за стол, и дядя, ловко извлекая улиток из наполненных вином и маслом раковин и с наслаждением глотая их, рассказывал о происшедших за день событиях. Полагают, говорил он, что так называемые распоряжения французских властей об эвакуации все новых и новых районов исходят от немцев, которые стремятся увеличить сумятицу. Так или иначе, а паника распространяется, как зараза, пол-Франции снялось в насиженных мест, все дороги запружены. Беженцы мешают передвижению воинских частей, а правительство показало свою полную несостоятельность. Дядя Проспер видел душераздирающие сцены. Однако, по его мнению, было бы неправильно из чувства сострадания отказаться от решительных мероприятий. Если иначе никак нельзя, то, чтобы очистить дороги от беженцев, следует применить силу.
   Он сидел за столом, представительный, красивый. Симона старалась не упустить момента, когда он и мадам покончат с улитками, чтобы переменить тарелки. В то же время она внимательно слушала дядю Проспера.
   - Я, разумеется, рад, - услышала она его слова, - что не нам с вами надлежит применить эти жестокие меры. Великое счастье, что нам по крайней мере позволено следовать велению сердца.
   Он откинулся на спинку стула, на его выразительном мужественном лице показалась смущенная улыбка.
   - Я должен кое в чем признаться вам, maman, - продолжал он. - Я предоставил в распоряжение супрефектуры две наши машины для беженцев. Безвозмездно. Я попросту подарил их. И поступить иначе не мог.
   На душе у Симоны потеплело. В словах дяди Проспера звучала радость, ведь отдав машины, он спас этим несколько десятков беженцев.
   Какой у него красивый, глубокий голос. У отца Симоны, наверное, был такой же. Вообще у дяди Проспера много сходства с ее отцом: такие же густые рыжевато-золотистые волосы, такие же живые серо-голубые глаза под густыми бровями, изогнутая линия рта.
   Многие говорят, что он совершеннейшая копия своего брата. Пьера Планшара, и сейчас, видя, как он смущен собственным великодушием, Симона живо почувствовала это сходство.
   Мадам посмотрела на сына своими маленькими испытующими глазками.
   - Боюсь, что благодарности ты не дождешься. Ты слишком добр, мой мальчик. В такое время подарить две машины, не легкомысленно ли это?
   Дядя Проспер рассмеялся.
   - Позвольте мне быть легкомысленным, maman.
   Симона вынесла тарелки и заправила соус для жаркого. Когда она вернулась с жарким в столовую, дядя Проспер как раз говорил о том, что люди делового мира обязаны сохранять хладнокровие, - это их первейший патриотический долг. Продолжая свою обычную деятельность, они тем самым в значительной мере способствуют успокоению жителей города. Один вид открытого магазина уже действует успокаивающе. Просто ни на что не похоже, что столько владельцев магазинов поддались панике.
   Красные и сочные лежали на горячих тарелках ломтики жаркого, их поливали темно-коричневым, пряно пахнущим соусом, тяжелой, исчерна-красной струей лилось вино в широкие, высокие бокалы.
   - Само собой, - говорил дядя Проспер, не переставая жевать, - не следует обманывать себя, опасность велика. С точки зрения стратегии, правда, вся территория вокруг Сен-Мартена не представляет никакого интереса, однако возможно, что боши и ее захватят.
   - Некоторые субъекты, - тихо и твердо сказала мадам, - по-видимому, очень считаются с такой возможностью. Я слышала, что кое-кто из этих господ уехал, ускакал, сбежал.
   - Это верно, - подтвердил дядя Проспер. - Представьте себе, maman, такой разумный, казалось бы, человек, как бухгалтер Пейру, и тот с самым невинным видом спросил меня, не собираюсь ли и я уехать.
   Мадам презрительно поджала губы.
   - Этот сброд, - сказала она, - всегда оказывается глупее, чем мы думали. Я не вижу, почему пуститься в путь по нынешним дорогам безопаснее, чем остаться дома. И даже если боши пришли бы, я не вижу, какой им смысл убивать нас. Думаю, что и они заинтересованы в том, чтобы жизнь не останавливалась.
   После жаркого Симона вместе с дядей принялись за приготовление салата. Он наклонился над миской, и у самых глаз Симоны очень отчетливо вырисовывалось очень большое дядино правое ухо, и она увидела, что оно неправильной формы, кверху заостренное и утолщенное. Она вдруг поняла, как сильно дядя отличается от ее отца. Иной раз, когда взгляд дяди Проспера становится колючим, когда дядя, раздраженный, надувшись, умолкает, в такие минуты у него появляется поразительное сходство с мадам.
   Симона вынесла тарелки. Когда она вернулась с вафлями для десерта, дядя Проспер рассказывал о визите маркиза де Сен-Бриссона.
   Симона знала, что дядя Проспер и маркиз де Сен-Бриссон политические противники, но она знала также, что дядя считал для себя честью поддерживать светские отношения с этим высокопоставленным аристократом. Когда маркиз - достаточно редко, впрочем - посещал контору фирмы Планшар, дядя обычно говорил об этом, как о большом событии. Значит, и сегодняшнее посещение маркиза, вероятно, польстило ему, как всегда. Каково же было удивление Симоны, когда дядя заговорил об этом, как о самой обыкновенной вещи, словно к нему приезжал какой-нибудь мосье Амио или мосье Ларош. И мадам подхватила тон сына.
   - Да, - сказала она равнодушно, - теперь он зачастит к тебе.
   Дядя Проспер, не переставая рассказывать, опытной рукой поджаривал на маленькой спиртовке вафли. Он поливал их ликером, отчего голубой язычок пламени колыхался из стороны в сторону. Дело в том, говорил он, что маркиз хочет заблаговременно спрятать свои марочные вина, переправив их на юго-запад, в окрестности Байонны.
   - Конечно, в такие времена охотно идешь навстречу старому клиенту, даже если он - твой политический противник, - покровительственно сказал дядя Проспер. - Но это не так просто, как маркиз себе представляет. - И в тоне мосье Планшара прозвучала нескрываемая ирония.
   Симона обрадовалась. Дядя Проспер, очевидно, здорово отбрил Сен-Бриссона. Она вспомнила насмешки Мориса, его слова: "Спорю на бутылку перно, что маркиз получит машины для своих вин". Она так и знала, Морис просто лгун и клеветник.
   - Нашей маленькой Симоне это всегда нравилось, - сказал дядя Проспер, показывая на голубой огонек, и потрепал Симону по щеке. Симона покраснела и чуть-чуть отодвинулась. Когда она была ребенком, дядя часто сажал ее к себе на колени и до сих пор не может отучиться от привычки гладить и трепать ее по щеке. В последнее время это иногда приводило Симону в смущение.
   Подернутые маслянистой корочкой и посыпанные сахаром, издавая крепкий и сладкий аромат, лежали на тарелке вафли. На одно мгновение перед Симоной, как живая, встала площадь генерала Грамона, на которой лагерем расположились беженцы. Ей показалось вдруг невероятно странным, что она сидит здесь, в светлой, просторной комнате, за хорошо сервированным столом, что после улиток и бараньего жаркого они едят политые ликером яичные вафли и благодушно болтают.
   - Боюсь, что нам не удастся спокойно закончить наш ужин, - сказал дядя Проспер. - Филипп собирался заглянуть к нам сегодня. - Филипп Корделье был супрефектом округа.
   Мадам с легким удивлением подняла на сына глаза.
   - Филипп вчера заходил ко мне в контору, - продолжал мосье Планшар. Мы решили, что удобнее поговорить о наших делах в домашней обстановке. Правительство хотело бы законтрактовать весь наш парк, - сказал он просто.
   Но к мадам уже вернулась ее обычная невозмутимость. Она взяла в руки лорнет и внимательно вгляделась в лицо сына.
   - О ля-ля, - только и произнесла она с едва слышной иронией в голосе.
   Симона даже рот открыла, - новость ошеломила ее, и понадобилось время, пока она поняла, о чем речь. Она сдвинула брови так, что на переносице образовалась глубокая складка, и мысль ее напряженно заработала.