Страница:
В воображении Симоны, обладавшей даром чрезвычайно живо все представлять себе, сразу возникла картина, как этот знатный господин Робер де Бодрикур принял Жанну и заставил ее выйти на промысел к его солдатам, а среди солдат нашелся, конечно, какой-нибудь Морис, который не прочь был позубоскалить на ее счет. И Симона почувствовала большое удовлетворение оттого, что слова застряли в бесстыжей глотке.
Потом она размышляла над тем, как, должно быть, сложилась жизнь Жанны в доме родителей после ее возвращения от знатного вельможи и неудачной попытки сговориться с ним. Уж конечно, жилось ей тогда нелегко. Если бы, например, она, Симона, пришла к мадам и сказала, что решила ехать в Конго продолжать дело своего отца, усовещивать и наставлять концессионеров, чтобы они иначе обращались с туземцами, мадам хорошенько бы ей намылила голову. Отец Жанны, как известно, заявил: он готов собственноручно бросить свою дочь в реку, но не допустит, чтобы она стала солдатской потаскухой. В лучшем случае родители Жанны видели в ней сумасбродную и отчаянную девчонку, и, уж наверно, отец ее последовал совету капитана и отвесил ей несколько здоровенных оплеух.
Поэтому для Жанны имело, быть может, свою хорошую сторону то, что вскоре после ее возвращения домой ее родной деревушке стало угрожать нашествие врага, и население вынуждено было искать убежища в соседней крепости Нефшато. Там, конечно, родителям Жанны было уже не до того, чтобы вспоминать, как она ходила к сиру де Бодрикуру. А потом, когда они всей семьей вернулись в свою деревню, оказалось, что враг почти все сжег. И спокойствие тоже еще далеко не восстановилось, - в тех местах он все еще разбойничал. Не в первый раз бежало население в Нефшато, и тревога, как бы не пришлось снова бежать из Домреми, возникала вновь и вновь.
"В те времена тоже были беженцы во Франции, - думала Симона. - Они бежали и возвращались, но спокойствие было обманчивым, и они снова бежали. И тогда была такая же безнадежность, как сейчас. "Нас предали и продали, нас, мелкий люд", - роптали тогда люди так же, как теперь".
- Я пришла, чтобы утешить слабых и угнетенных, - сказала Жанна и поверила в свое назначение, и пошла и выполнила его.
Симона читала, как уверенно и непринужденно держала себя Жанна в лагере, единственная женщина среди мужчин, простая крестьянская девушка среди знатных господ, как она, твердо веря в свое призвание, командовала коннетаблями и маршалами, не робея перед их родовитостью и высокими титулами. А ведь господа эти были с самого начала ее врагами, завидовали ее успехам и отнюдь не собирались дать себя оттеснить на второй план.
Симона читала о том человеке, который больше всех интриговал против Жанны, о герцоге Жорже де ла Тремуй. Это был фаворит дофина, всегда находившийся при нем. Герцог был могуществен и очень богат, дофин задолжал ему. Сир де ла Тремуй, тучный, жестокий, властолюбивый человек, был в то же время льстив, осторожен в речах и искушен во всякого рода интригах.
Симона читала: у Жанны, которую народ встречал с ликованием, при дворе и в лагере было мало друзей. Их она находила чаще всего среди очень молодых вельмож. Самым блестящим из них был Жиль де Лаваль, по прозвищу де Рэ. Он принадлежал к числу богатейших людей Франции, носил титул маршала и был необычайно красив. Величайший сибарит своего времени, он окружал себя сказочной роскошью, страстно любил искусство, брал с собой в поход собственную капеллу из мальчиков, искусных певцов, а также и взрослых актеров. Де Рэ был очень изнежен, душился экзотическими эссенциями и красил усы и бороду в синий цвет, за что в народе его прозвали "Синяя борода". Симона думала над тем, что могло привлечь его к Жанне и что Жанне нравилось в нем. Известно лишь, что они были большими друзьями. В лагере она спала в одной палатке с ним и с другими генералами, а в Орлеане, в доме герцогского казначея Жака де Буше, они жили дверь в дверь.
Симона насторожилась. Ей показалось, что внизу скрипнула дверь. Очевидно, мосье супрефект уходит. Она быстро отложила книгу и погасила свет.
Да, слышны голоса, но трудно определить, откуда они доносятся. Она лежит в темноте, ей душно, в саду стрекочут цикады, в каморке тикает будильник. Симона ждет, пока мадам поднимется и пройдет к себе. Тогда можно будет снова взяться за книги.
Теперь голоса доносятся из прихожей. Чьи-то шаги в саду, и сверчки умолкают.
Симона лежит и ждет.
5. МИССИЯ
Звонок. Симона бежит к двери. Это мосье Рейноль, почтальон, он просит расписаться.
- Я сейчас позову мадам, - говорит Симона. Но мосье Рейноль очень странно смотрит на нее и важно, почти торжественно, говорит:
- Нет, лично вы должны расписаться, мадемуазель Симона, - и показывает ей письмо.
С виду письмо похоже на мобилизационную повестку, но оно очень большое. И чем ближе мосье Рейноль протягивает его, тем оно становится все больше. Конверт из плотной, дорогой бумаги, с него свешивается печать, и на печати вытиснено: "Свобода, Равенство, Братство" - девиз Республики.
- Письмо очень важное, - продолжает почтальон и откашливается. - Вы видите, здесь сказано: "Дело государственной важности".
Симона смотрит на эти слова, сердце у нее сильно-сильно бьется. Со страхом и любопытством берет письмо в руки.
- А это действительно мне? - спрашивает она, и мосье Рейноль становится во фронт, подносит руку к козырьку и отвечает:
- Здесь все проставлено четко и разборчиво. В нашем городе никто никогда не получал такого письма, это честь для всего Сен-Мартена.
Симона стоит и держит письмо в руках. Она ошеломлена, у нее подкашиваются ноги, она садится.
Где бы прочесть письмо так, чтобы никто не помешал? Лучше всего, пожалуй, здесь же, в прихожей, а то как бы мадам не застала ее с письмом в руках. Она вся горит от нетерпения и все же медлит. Волна радости заливает ее, а в следующее мгновение ее душит страх перед тем, что несет ей это письмо. Еще и еще раз она нерешительно отводит руку, готовую вскрыть конверт. Такой дорогой конверт нельзя ведь надорвать пальцем.
И вдруг она видит большой, слоновой кости нож, который всегда лежит на столе у дяди Проспера, так что нечего больше медлить, сейчас она вскроет письмо.
Письмо написано старинной вязью, заглавная буква каждого абзаца расписана золотом, красной и синей краской. И в письме том сказано, что ей надлежит пуститься в путь и явиться в ставку дофина для выполнения особой миссии. Слова "особая миссия" подчеркнуты.
Она дрожит всем телом, ее бросает в пот. В ставку, для выполнения особой миссии. Симоне страшно. Мадемуазель Русель всегда говорила, что она не принадлежит к числу хороших учениц, да она и сама знает, что у нее не бог весть какие способности. "Для выполнения особой миссии", - справится ли она?
- Что это за особая миссия? - вопрошает она письмо.
И вот перед ней ясный, прямой ответ: "Мадемуазель Планшар должна указать дофину, где подлинный враг. Мадемуазель Планшар должна призвать дофина к борьбе с подлинным врагом. Мадемуазель Планшар не имеет права вложить меч в ножны, прежде чем двести семейств не будут окончательно повержены в прах. Только тогда мадемуазель Планшар разрешается повести дофина в Реймс и там возложить на него корону. Подпись: "Наставник".
Симона роняет письмо на колени, от слабости она не в силах шевельнуться. Отчаянный страх объемлет ее. Всех, кто когда-либо пытался победить двести семейств, ждала гибель. Жанну сожгли, Жореса застрелили, с ее отцом покончили в лесах Конго; ей всего пятнадцать лет, она маленькая и приниженная, бедная родственница, служанка, над которой мадам вежливо, жестоко и неумолимо измывается. Как же ей справиться с такой огромной задачей?
Чем больше она думает, тем тяжелее ложится на нее бремя ее миссии. Почему выбор Наставника пал именно на нее?
- Кто, скажи, послал тебя? - спрашивает она у письма. - И доброе ты или злое? - И опять ответило письмо. Вот он ответ, в постскриптуме: "Не бойся. Твой, любящий тебя, отец".
Страх тотчас же отпускает ее. Какая она глупая. Надо было прочесть письмо до конца и не впадать сразу в панику. Отец требует, чтобы она продолжала его дело, которое ему не дали завершить. Позор, что она сама не поняла этого. Какое счастье, что он послал ей письмо. На нее пал высокий выбор. "Кто, если но ты? И когда, если не теперь?"
И вдруг откуда ни возьмись шофер Морис выглядывает из окна гаража и ухмыляется. Он, конечно, ни о чем не знает. Для него она по-прежнему мадемуазель Планшар с виллы Монрепо, где дух противоречия и неповиновение считаются худшими из грехов. Ей ужасно хочется рассказать ему о письме. Но она самолюбива. Пусть только она выполнит свою миссию, тогда он увидит.
Но он ухмыляется все шире и шире, и вот он кричит ей что-то, она не может расслышать слов, но знает, что это опять какая-нибудь гадость. Тут она уже не в силах сдержать себя, она входит в гараж, берет Мориса за рукав кожаной куртки и говорит:
- Послушайте, Морис, вы напрасно так самодовольно улыбаетесь. Я получила письмо из правительственной канцелярии. Меня призывают в ставку для выполнения особой миссии. - Она говорит об этом просто, как о самой обыкновенной вещи.
Морис поражен, улыбка на его большом лице исчезает. Но только на мгновение. Вот он опять ухмыляется и говорит с обычной пренебрежительной ужимкой:
- Расскажите это вашей бабушке, мадемуазель. Письмо. Ставка. Болтать может всякий.
Симона возмущена, она опускает руку в корзину и хочет показать ему письмо. Но письма нет. Шофер Морис смеется и говорит добродушно-презрительно:
- Ну, вот видишь, - и широким шагом, вперевалку, идет в душевую.
Симона попросту уничтожена, - так ей стыдно. Не вообразила же она себе все это. Она собственными глазами читала письмо, и буквы еще там были синие и красные с золотом. Она сама, своими руками положила письмо в корзину, и корзина сразу стала тяжелая-претяжелая - такое большое и важное было письмо. А теперь Морис, наверно, скажет, что она хвастает попусту, и станет еще больше презирать ее. Вот он пошел в душевую и ведет себя так, словно ее и нет тут, словно она воздух, он даже дверь не закрыл. Она не знает, куда глаза девать со стыда. А тут еще Генриетта заглядывает в окно и говорит: "Ай-ай", - и смеется над ней.
Морис стоит под душем в таком густом облаке водяной пыли, что ничего не видно, да Симона и но смотрит вовсе в его сторону, а водяной каскад презрительно плещет:
- Этакая глупая девчонка. К дофину она пойдет. Пускай идет лучше на свою разлюбезную виллу Монрепо, там ей и место.
Но тут вдруг входит человек, небрежно одетый, у него худое лицо и густые золотисто-рыжие волосы и много-много морщинок вокруг умных серо-голубых глаз. Он садится на скамью и, положив ногу на ногу, благодушно говорит Морису:
- Послушайте, мосье, вы несправедливы к моей малютке. Я действительно прислал ей письмо. Так что лучше не упрямьтесь и извинитесь перед ней по всей форме. - Морис быстро завертывается в простыню. Он прячет голову, чтобы скрыть, как ему стыдно.
А Симона довольна. К ней всегда были несправедливы, про нее всегда с насмешкой говорили: "Кто скажет, что эта Симона дочь Пьера Планшара". В ней видели только бедную племянницу и бессловесную служанку с виллы Монрепо. Капитан де Бодрикур отпускал на ее счет грязные шуточки и предлагал ее своим солдатам. Но на нее пал выбор Наставника, теперь никто даже в помыслах своих не осмелится сделать с ней что-либо непристойное.
Она пускается в путь, она идет в ставку. Ставка дофина находится в Шиноне, это ей известно из книг. Она хорошо знает дорогу, надо пройти через Солье и Отэн. Но она сразу видит, что это безнадежное дело, по таким запруженным дорогам ей ни за что не пробраться. Симона стискивает зубы, пускает в ход локти, она должна пройти, на нее возложена миссия. Но беженцы не пропускают ее. Все против нее. Особенно один мальчик, подросток лет четырнадцати, он стал посреди дороги, с места его не сдвинешь. Она сует ему сверток с сыром роблешон, который взяла на дорогу. Но мальчик только зло посмотрел на нее.
Она должна сказать беженцам, что она такая же, как они, должна рассказать им о своей миссии, должна показать им письмо. "Я пришла, чтобы утешить слабых и угнетенных" - так сказала Орлеанская Дева. Симона прочитала это в своей книге. Она должна убедить беженцев пропустить ее.
Но она не может выговорить ни единого слова, ей будто заткнули рот. И руки не может поднять, чтобы показать письмо. И все вокруг тоже немы и неподвижны, и это, пожалуй, страшнее ее собственной немоты. Весь поток беженцев застыл, как на картине, не слышно гула моторов, людских голосов, лошадиного ржания. Эта беззвучность, эта неподвижность в ней самой и вокруг нее невыносимы, они словно тисками сжимают ей сердце.
Где взять силы, чтобы преодолеть все препятствия?
Она хватается за письмо. Думает о Наставнике. Овладевает собой, поднимает ногу. И, кто бы мог подумать, вот она уже сделала шаг, вот она уже идет. Больше того, она идет быстро, дорога свободна, она идет, и люди расступаются перед ней.
Она - в Шиноне.
Но в таком виде, потная, в этом светло-зеленом полосатом платье, она никак не может идти к дофину. Надо сперва хорошенько умыться, приобрести подобающие доспехи и заказать знамя. Двадцать пять ливров стоит оно. Сколько это на нынешние деньги? Очень трудно сосчитать, - наверное, много тысяч франков, но в таком важном деле экономить не приходится.
Она немножко боится идти в гостиницу одна, но собирается с духом и, стоя у конторки портье, говорит так, как будто в этом нет ничего особенного:
- Пожалуйста, комнату за правительственный счет, я прибыла по государственным делам. - И она показывает свое письмо.
Портье - тот самый, что был в парижской гостинице Бристоль, когда она жила там с дядей Проспером. Едва взглянув на письмо, он стал ужасно почтителен. Тут же подбежал владелец гостиницы, мосье Бертье из отеля де ла Пост; он отвешивает ей такой низкий поклон, каким не удостаивал даже самых богатых англичан, и тотчас же ведет ее в комнату Наполеона. Горничная подходит к кровати, на которой спал Наполеон, разбирает постель, - разумеется, белье постлано свежее, и Симона, утомленная длинной дорогой, прежде всего ложится на полчасика и закрывает глаза, и будильник тикает, и цикады стрекочут.
Потом приходят мосье л'Агреабль и мосье л'Ютиль и снимают с нее мерку, чтобы изготовить латы. Приятный мосье л'Агреабль обмеривает ее со всех сторон.
- Объем груди - восемьдесят семь, бедра - восемьдесят два, - говорит он, и полезный мосье л'Ютиль все старательно записывает. При этом рот у него ни на минуту не закрывается.
- Латы на мадемуазель будут сидеть, как влитые. В точности по фигуре. Это очень трудно, столько железа, сами понимаете, но мы знаем, чем мы обязаны дочери Пьера Планшара.
Мосье л'Агреабль, снимая с нее мерку, чуть-чуть больше, чем нужно, прикасается к ней, но ей достаточно взглянуть на него, и он с невинным видом начинает что-то мурлыкать себе под нос, словно ничего и не было. А потом они стучат по ней кругом молоточками, чтобы латы хорошо сидели. В ушах у нее стоит гул, очень утомительно так долго стоять, а она еще не отдохнула после сегодняшних многочисленных покупок для мадам. Наконец-то все готово.
Она стоит перед зеркалом. Теперь еще только шлем и знамя. Но вот и знамя. И принесла его Генриетта.
Как это мило со стороны Генриетты. Генриетта злопамятна, и Симона всегда боялась, что девочка не забудет колотушек, которые Симона надавала ей, когда она обидела ее отца. Но теперь Генриетта показала, что она истинный друг и что, когда она нужна, она приходит. Генриетта стоит и улыбается и салютует большим знаменем, и она точно такая же, какой была в гробу, очень красивая и восковая.
Потом Симона примеряет шлем - это скорее треуголка, вроде тех, что носят солдаты, и Генриетта подает ей знамя и улыбается ей в зеркало.
И вот Симона у подножия лестницы, которая ведет в главную квартиру. Это лестница Елисейского дворца, и наверху живет президент Лебрен. В Париже она часто тут проходила, отель Бристоль, в котором она жила, расположен по соседству.
Внизу стоят часовые, они требуют у нее пропуска. Она показывает свое письмо, часовые берут на караул:
- Проходите, пожалуйста, наверх, мадемуазель, вас ждут. Это знаменательный день для Франции, - говорят они и благоговейно смотрят на нее.
Симона идет по лестнице. Сначала она без труда поднимается со ступеньки на ступеньку, но ступенькам не видно конца, и это вовсе не дворцовая лестница, - оказывается, она ведет на башню собора Парижской богоматери. Лестница вьется винтом. Симона поднимается все выше, выше и спрашивает у людей, спускающихся вниз:
- Сколько ступенек осталось до верху?
И люди отвечают:
- Триста сорок две, мадемуазель, вам бы, собственно, следовало знать.
И она продолжает подниматься и, пройдя с полсотни ступенек, снова спрашивает у встречных:
- Сколько еще осталось ступенек?
И снова ей отвечают с укором:
- Триста сорок две. - И сколько она ни поднимается, впереди все те же триста сорок две ступени.
Она останавливается, надо передохнуть, спина болит, в боку колет. Она очень боится, что не выдержит.
И опять она начинает подниматься вверх, но латы ужасно тяжелые, и знамя давит на плечо. Гораздо умнее было бы заказать знамя подешевле, поменьше, она просто не в силах уже тащить эту тяжелую корзину с письмом. Когда она смотрит сквозь просветы вниз, она видит там светло-коричневые крыши Сен-Мартена, а на них сидят чудища и химеры, те, что на соборе Парижской богоматери, и, как высоко она ни поднимается, они остаются на прежней высоте, они никак не хотят опуститься глубже. Нет, она ни за что не доберется вовремя. И если дофин спросит у нее: "Почему ты так поздно?" она ничего не сможет ответить. А ведь она сразу же собралась, как только получила письмо.
Но вот стоит дофин, она узнала его по черному с серебром мундиру, - в торжественных случаях супрефект всегда надевает такой мундир.
- Прежде всего присядьте и отдышитесь, моя милая крошка, - говорит дофин; у него высокий, глухой голос, слегка рассеянный взгляд, но манеры приятные, и он совсем не внушает ей страха. - Очень мило, что вы тотчас откликнулись и пришли. Вы получили мое письмо своевременно? Я уж опасался, что оно затеряется, в стране нынче страшная неразбериха, в том числе и на почте. Вы нам очень нужны, мадемуазель.
Она разговаривает с дофином как с ровней.
- Вы знали моего отца, милостивый дофин, не правда ли? - спрашивает она доверчиво.
- Конечно, - отвечает дофин. - Я поручал ему множество дел, он сослужил мне большую службу. Но из Конго, куда я послал его, он не вернулся. Какая-то таинственная история. Моя полиция ничего не могла выяснить. Боюсь, что она подкуплена. Между нами говоря, полагаю, что его отравили двести семейств, действуя в сговоре с господами из моего Французского банка, крупными промышленниками и аристократами. Они отравили его, потому что результаты его исследований оказались им не по вкусу. Мне очень трудно с этими двумястами семействами, и больше всего с семейством девяносто семь. Неугодным им людям они чуть что подсыпают яду, бросают в концентрационные лагеря, огонь и железо обрушивают на простой народ.
Я тут ни при чем. Мне бы очень хотелось заслужить прозвище "Доброго". Если же так будет продолжаться, я останусь просто Карлом Седьмым.
Симона смотрит на него ласково, пожалуй, даже сочувственно. Мосье Ксавье, значит, прав: дофин по существу порядочный человек, он лишь нерешителен, слабохарактерен, и поэтому от его добрых намерений никакого толку.
Она уже собралась сказать ему что-то утешительное, ободряющее, как вдруг зазвонил телефон. С выражением легкой досады на усталом, грустном лице с приподнятыми, словно от удивления, дугами бровей, дофин взял трубку и начал разговор. Нет, этому разговору, наверно, конца не будет, и вдобавок дофин ведет его на иностранном языке. Сначала Симоне кажется, что язык латинский, но нет, это, вероятно, английский или немецкий. Ей страшно хотелось бы знать, с кем он говорит. Быть может, с господами из крупных картелей? У них повсюду уши, они вездесущи. Возможно, что до них дошли слухи об этой аудиенции, и они хотят ее сорвать. Ей кажется, что она ясно слышит в трубке скрипучий голос маркиза, злющего маршала де ла Тремуй, который хочет ее убрать с дороги, боясь, как бы она не помешала ему переправить свои вина в Байону. Она напряженно вслушивается. Но дофин вдруг прерывает разговор, сердито смотрит на нее и говорит:
- Не умничай. - И ей становится стыдно, она густо краснеет.
Наконец он, вздохнув, кладет трубку и поворачивается к ней. Вот она, решительная минута. Теперь Симона должна выполнить свою миссию, вырвать у него согласие на решительную битву с двумястами семействами, битву на жизнь и смерть.
Она стоит в раздумье, соображая, как ей убедить слабохарактерного, вечно колеблющегося дофина принять определенное, твердое решение. Но она с ужасом видит, что, пока она раздумывала, он забыл о ее присутствии. Он уселся и принялся есть свои глазированные вафли, политые ликером. Она подходит к нему ближе, хочет напомнить о себе и вдруг замечает, что ухо у него неправильной формы, кверху заостренное и толстое, и на нее нападает отчаянный страх.
Но нельзя сразу терять мужество. Она вспоминает о своей высокой миссии и набирается смелости.
- Милостивый дофин, - говорит она решительно, - так дальше продолжаться не может. Вашими методами вы у них ничего не добьетесь. Это хитрые псы, продувные бестии. Поверьте, что им милее Гитлер, обеспечивший шестидесятичасовую рабочую неделю, чем король Франции, который заботится о том, чтобы у каждого крестьянина была курица в супе и чтобы была сорокачасовая рабочая неделя. Эту братию не проймешь прекрасными речами о свободе на латинском языке. Тут нужно огреть дубиной по голове. Вы должны попросту запретить вывоз капиталов, и запретить также Комитэ де Форш сбывать свою сталь бошам. Это самое малое из того, что я от вас требую. Да, да, требую, можете смотреть на меня, сколько вам угодно. Я пришла, чтобы утешить слабых и угнетенных. Нельзя грабить все только неимущих, милостивый дофин, надо вывернуть карманы у имущих. Выкурить вам их надо. Так все говорят на станции, и первый - шофер Морис, а ему известны точные цифры. Если вы этого не сделаете, то и вы в конце концов будете так же преданы и проданы, как мы.
Дофин задет за живое.
- Меня хозяйственные вопросы не касаются, - отвечает он. - Меня они не интересуют, на то есть специалисты. Я король, мое дело представительствовать. Сапожник, знай свои колодки. Я говорю на многих языках. Ты слышала, как я только что изъяснялся по телефону на латинском языке? А если бы я вмешался в дела господ из моего Французского банка, они сказали бы, что это самоуправство. Нет, нет, отправляйся ты со своим делом к шоферу Морису, он, видно, для тебя авторитет. Ты ошиблась адресом, обратившись ко мне, - говорит он обиженно.
Симона страшно ругает себя. Она не хотела обидеть дофина. Намерения у него добрые, но он нерешителен, это потому, что он зависит от мадам. Симоне приятно смотреть на него, ей нравятся его густые золотисто-рыжие волосы, красивые серо-голубые глаза и густые брови. И он всегда был очень ласков с ней. Сколько знаков внимания он оказал ей, когда они были вместе в Париже.
И он, по-видимому, тоже жалеет, что так раздраженно ответил ей.
- Знаешь, малютка, - говорит он уже другим тоном, мягким и доверительным, как со взрослой, - с этими двумястами семействами дело не так просто, как представляет себе твой Морис. Это форменные акулы, в особенности семейство девяносто семь, и если я слишком насяду на них, они могут пустить в ход свои международные связи и в конце концов откажут мне в моем королевском содержании.
Но Симона подавила в себе непозволительный порыв сочувствия. Она крепче стискивает древко знамени, - теперь это уже большое красное знамя Жореса, - решительно выпрямляется и, придав твердость своему красивому грудному голосу, говорит:
- Будьте решительны, милостивый дофин. Если только вы как следует возьметесь за ваши проклятые двести семейств, вы увидите: они быстро присмиреют. В конце концов эти господа ведь не только дельцы, но и французы.
Однако этот довод кажется дофину не очень убедительным.
- Французы, - повторяет он с усталой иронией. - Французы. Франция. Что такое Франция? Франций столько же, сколько сословий. Мои крестьяне, и мои рабочие, и мои двести семейств - все говорят о Франции, и каждый вкладывает в это слово другой смысл. Не сомневаюсь в одном: когда двести семейств говорят о Франции, они имеют в виду более высокие барыши и более низкие налоги.
Симона подходит к нему, горя решимостью. Какая инертность, какое малодушие - не в том ли ее задача, чтобы их преодолеть? Ее миссия преобразить этого пустобреха в короля Франции, Карла Седьмого. Для того Наставник и прислал ей письмо.
- Нет, - восклицает она, - вы не должны так говорить, милостивый дофин, Франция - не пустой звук, вы прекрасно это знаете. - И, указывая на знамя, она громким голосом возвещает: - Наше отечество, Францию, родили века совместных страданий и совместных стремлений. Разумеется, существует классовая борьба, глубокие социальные противоречия, но идея отечества незыблема.
Потом она размышляла над тем, как, должно быть, сложилась жизнь Жанны в доме родителей после ее возвращения от знатного вельможи и неудачной попытки сговориться с ним. Уж конечно, жилось ей тогда нелегко. Если бы, например, она, Симона, пришла к мадам и сказала, что решила ехать в Конго продолжать дело своего отца, усовещивать и наставлять концессионеров, чтобы они иначе обращались с туземцами, мадам хорошенько бы ей намылила голову. Отец Жанны, как известно, заявил: он готов собственноручно бросить свою дочь в реку, но не допустит, чтобы она стала солдатской потаскухой. В лучшем случае родители Жанны видели в ней сумасбродную и отчаянную девчонку, и, уж наверно, отец ее последовал совету капитана и отвесил ей несколько здоровенных оплеух.
Поэтому для Жанны имело, быть может, свою хорошую сторону то, что вскоре после ее возвращения домой ее родной деревушке стало угрожать нашествие врага, и население вынуждено было искать убежища в соседней крепости Нефшато. Там, конечно, родителям Жанны было уже не до того, чтобы вспоминать, как она ходила к сиру де Бодрикуру. А потом, когда они всей семьей вернулись в свою деревню, оказалось, что враг почти все сжег. И спокойствие тоже еще далеко не восстановилось, - в тех местах он все еще разбойничал. Не в первый раз бежало население в Нефшато, и тревога, как бы не пришлось снова бежать из Домреми, возникала вновь и вновь.
"В те времена тоже были беженцы во Франции, - думала Симона. - Они бежали и возвращались, но спокойствие было обманчивым, и они снова бежали. И тогда была такая же безнадежность, как сейчас. "Нас предали и продали, нас, мелкий люд", - роптали тогда люди так же, как теперь".
- Я пришла, чтобы утешить слабых и угнетенных, - сказала Жанна и поверила в свое назначение, и пошла и выполнила его.
Симона читала, как уверенно и непринужденно держала себя Жанна в лагере, единственная женщина среди мужчин, простая крестьянская девушка среди знатных господ, как она, твердо веря в свое призвание, командовала коннетаблями и маршалами, не робея перед их родовитостью и высокими титулами. А ведь господа эти были с самого начала ее врагами, завидовали ее успехам и отнюдь не собирались дать себя оттеснить на второй план.
Симона читала о том человеке, который больше всех интриговал против Жанны, о герцоге Жорже де ла Тремуй. Это был фаворит дофина, всегда находившийся при нем. Герцог был могуществен и очень богат, дофин задолжал ему. Сир де ла Тремуй, тучный, жестокий, властолюбивый человек, был в то же время льстив, осторожен в речах и искушен во всякого рода интригах.
Симона читала: у Жанны, которую народ встречал с ликованием, при дворе и в лагере было мало друзей. Их она находила чаще всего среди очень молодых вельмож. Самым блестящим из них был Жиль де Лаваль, по прозвищу де Рэ. Он принадлежал к числу богатейших людей Франции, носил титул маршала и был необычайно красив. Величайший сибарит своего времени, он окружал себя сказочной роскошью, страстно любил искусство, брал с собой в поход собственную капеллу из мальчиков, искусных певцов, а также и взрослых актеров. Де Рэ был очень изнежен, душился экзотическими эссенциями и красил усы и бороду в синий цвет, за что в народе его прозвали "Синяя борода". Симона думала над тем, что могло привлечь его к Жанне и что Жанне нравилось в нем. Известно лишь, что они были большими друзьями. В лагере она спала в одной палатке с ним и с другими генералами, а в Орлеане, в доме герцогского казначея Жака де Буше, они жили дверь в дверь.
Симона насторожилась. Ей показалось, что внизу скрипнула дверь. Очевидно, мосье супрефект уходит. Она быстро отложила книгу и погасила свет.
Да, слышны голоса, но трудно определить, откуда они доносятся. Она лежит в темноте, ей душно, в саду стрекочут цикады, в каморке тикает будильник. Симона ждет, пока мадам поднимется и пройдет к себе. Тогда можно будет снова взяться за книги.
Теперь голоса доносятся из прихожей. Чьи-то шаги в саду, и сверчки умолкают.
Симона лежит и ждет.
5. МИССИЯ
Звонок. Симона бежит к двери. Это мосье Рейноль, почтальон, он просит расписаться.
- Я сейчас позову мадам, - говорит Симона. Но мосье Рейноль очень странно смотрит на нее и важно, почти торжественно, говорит:
- Нет, лично вы должны расписаться, мадемуазель Симона, - и показывает ей письмо.
С виду письмо похоже на мобилизационную повестку, но оно очень большое. И чем ближе мосье Рейноль протягивает его, тем оно становится все больше. Конверт из плотной, дорогой бумаги, с него свешивается печать, и на печати вытиснено: "Свобода, Равенство, Братство" - девиз Республики.
- Письмо очень важное, - продолжает почтальон и откашливается. - Вы видите, здесь сказано: "Дело государственной важности".
Симона смотрит на эти слова, сердце у нее сильно-сильно бьется. Со страхом и любопытством берет письмо в руки.
- А это действительно мне? - спрашивает она, и мосье Рейноль становится во фронт, подносит руку к козырьку и отвечает:
- Здесь все проставлено четко и разборчиво. В нашем городе никто никогда не получал такого письма, это честь для всего Сен-Мартена.
Симона стоит и держит письмо в руках. Она ошеломлена, у нее подкашиваются ноги, она садится.
Где бы прочесть письмо так, чтобы никто не помешал? Лучше всего, пожалуй, здесь же, в прихожей, а то как бы мадам не застала ее с письмом в руках. Она вся горит от нетерпения и все же медлит. Волна радости заливает ее, а в следующее мгновение ее душит страх перед тем, что несет ей это письмо. Еще и еще раз она нерешительно отводит руку, готовую вскрыть конверт. Такой дорогой конверт нельзя ведь надорвать пальцем.
И вдруг она видит большой, слоновой кости нож, который всегда лежит на столе у дяди Проспера, так что нечего больше медлить, сейчас она вскроет письмо.
Письмо написано старинной вязью, заглавная буква каждого абзаца расписана золотом, красной и синей краской. И в письме том сказано, что ей надлежит пуститься в путь и явиться в ставку дофина для выполнения особой миссии. Слова "особая миссия" подчеркнуты.
Она дрожит всем телом, ее бросает в пот. В ставку, для выполнения особой миссии. Симоне страшно. Мадемуазель Русель всегда говорила, что она не принадлежит к числу хороших учениц, да она и сама знает, что у нее не бог весть какие способности. "Для выполнения особой миссии", - справится ли она?
- Что это за особая миссия? - вопрошает она письмо.
И вот перед ней ясный, прямой ответ: "Мадемуазель Планшар должна указать дофину, где подлинный враг. Мадемуазель Планшар должна призвать дофина к борьбе с подлинным врагом. Мадемуазель Планшар не имеет права вложить меч в ножны, прежде чем двести семейств не будут окончательно повержены в прах. Только тогда мадемуазель Планшар разрешается повести дофина в Реймс и там возложить на него корону. Подпись: "Наставник".
Симона роняет письмо на колени, от слабости она не в силах шевельнуться. Отчаянный страх объемлет ее. Всех, кто когда-либо пытался победить двести семейств, ждала гибель. Жанну сожгли, Жореса застрелили, с ее отцом покончили в лесах Конго; ей всего пятнадцать лет, она маленькая и приниженная, бедная родственница, служанка, над которой мадам вежливо, жестоко и неумолимо измывается. Как же ей справиться с такой огромной задачей?
Чем больше она думает, тем тяжелее ложится на нее бремя ее миссии. Почему выбор Наставника пал именно на нее?
- Кто, скажи, послал тебя? - спрашивает она у письма. - И доброе ты или злое? - И опять ответило письмо. Вот он ответ, в постскриптуме: "Не бойся. Твой, любящий тебя, отец".
Страх тотчас же отпускает ее. Какая она глупая. Надо было прочесть письмо до конца и не впадать сразу в панику. Отец требует, чтобы она продолжала его дело, которое ему не дали завершить. Позор, что она сама не поняла этого. Какое счастье, что он послал ей письмо. На нее пал высокий выбор. "Кто, если но ты? И когда, если не теперь?"
И вдруг откуда ни возьмись шофер Морис выглядывает из окна гаража и ухмыляется. Он, конечно, ни о чем не знает. Для него она по-прежнему мадемуазель Планшар с виллы Монрепо, где дух противоречия и неповиновение считаются худшими из грехов. Ей ужасно хочется рассказать ему о письме. Но она самолюбива. Пусть только она выполнит свою миссию, тогда он увидит.
Но он ухмыляется все шире и шире, и вот он кричит ей что-то, она не может расслышать слов, но знает, что это опять какая-нибудь гадость. Тут она уже не в силах сдержать себя, она входит в гараж, берет Мориса за рукав кожаной куртки и говорит:
- Послушайте, Морис, вы напрасно так самодовольно улыбаетесь. Я получила письмо из правительственной канцелярии. Меня призывают в ставку для выполнения особой миссии. - Она говорит об этом просто, как о самой обыкновенной вещи.
Морис поражен, улыбка на его большом лице исчезает. Но только на мгновение. Вот он опять ухмыляется и говорит с обычной пренебрежительной ужимкой:
- Расскажите это вашей бабушке, мадемуазель. Письмо. Ставка. Болтать может всякий.
Симона возмущена, она опускает руку в корзину и хочет показать ему письмо. Но письма нет. Шофер Морис смеется и говорит добродушно-презрительно:
- Ну, вот видишь, - и широким шагом, вперевалку, идет в душевую.
Симона попросту уничтожена, - так ей стыдно. Не вообразила же она себе все это. Она собственными глазами читала письмо, и буквы еще там были синие и красные с золотом. Она сама, своими руками положила письмо в корзину, и корзина сразу стала тяжелая-претяжелая - такое большое и важное было письмо. А теперь Морис, наверно, скажет, что она хвастает попусту, и станет еще больше презирать ее. Вот он пошел в душевую и ведет себя так, словно ее и нет тут, словно она воздух, он даже дверь не закрыл. Она не знает, куда глаза девать со стыда. А тут еще Генриетта заглядывает в окно и говорит: "Ай-ай", - и смеется над ней.
Морис стоит под душем в таком густом облаке водяной пыли, что ничего не видно, да Симона и но смотрит вовсе в его сторону, а водяной каскад презрительно плещет:
- Этакая глупая девчонка. К дофину она пойдет. Пускай идет лучше на свою разлюбезную виллу Монрепо, там ей и место.
Но тут вдруг входит человек, небрежно одетый, у него худое лицо и густые золотисто-рыжие волосы и много-много морщинок вокруг умных серо-голубых глаз. Он садится на скамью и, положив ногу на ногу, благодушно говорит Морису:
- Послушайте, мосье, вы несправедливы к моей малютке. Я действительно прислал ей письмо. Так что лучше не упрямьтесь и извинитесь перед ней по всей форме. - Морис быстро завертывается в простыню. Он прячет голову, чтобы скрыть, как ему стыдно.
А Симона довольна. К ней всегда были несправедливы, про нее всегда с насмешкой говорили: "Кто скажет, что эта Симона дочь Пьера Планшара". В ней видели только бедную племянницу и бессловесную служанку с виллы Монрепо. Капитан де Бодрикур отпускал на ее счет грязные шуточки и предлагал ее своим солдатам. Но на нее пал выбор Наставника, теперь никто даже в помыслах своих не осмелится сделать с ней что-либо непристойное.
Она пускается в путь, она идет в ставку. Ставка дофина находится в Шиноне, это ей известно из книг. Она хорошо знает дорогу, надо пройти через Солье и Отэн. Но она сразу видит, что это безнадежное дело, по таким запруженным дорогам ей ни за что не пробраться. Симона стискивает зубы, пускает в ход локти, она должна пройти, на нее возложена миссия. Но беженцы не пропускают ее. Все против нее. Особенно один мальчик, подросток лет четырнадцати, он стал посреди дороги, с места его не сдвинешь. Она сует ему сверток с сыром роблешон, который взяла на дорогу. Но мальчик только зло посмотрел на нее.
Она должна сказать беженцам, что она такая же, как они, должна рассказать им о своей миссии, должна показать им письмо. "Я пришла, чтобы утешить слабых и угнетенных" - так сказала Орлеанская Дева. Симона прочитала это в своей книге. Она должна убедить беженцев пропустить ее.
Но она не может выговорить ни единого слова, ей будто заткнули рот. И руки не может поднять, чтобы показать письмо. И все вокруг тоже немы и неподвижны, и это, пожалуй, страшнее ее собственной немоты. Весь поток беженцев застыл, как на картине, не слышно гула моторов, людских голосов, лошадиного ржания. Эта беззвучность, эта неподвижность в ней самой и вокруг нее невыносимы, они словно тисками сжимают ей сердце.
Где взять силы, чтобы преодолеть все препятствия?
Она хватается за письмо. Думает о Наставнике. Овладевает собой, поднимает ногу. И, кто бы мог подумать, вот она уже сделала шаг, вот она уже идет. Больше того, она идет быстро, дорога свободна, она идет, и люди расступаются перед ней.
Она - в Шиноне.
Но в таком виде, потная, в этом светло-зеленом полосатом платье, она никак не может идти к дофину. Надо сперва хорошенько умыться, приобрести подобающие доспехи и заказать знамя. Двадцать пять ливров стоит оно. Сколько это на нынешние деньги? Очень трудно сосчитать, - наверное, много тысяч франков, но в таком важном деле экономить не приходится.
Она немножко боится идти в гостиницу одна, но собирается с духом и, стоя у конторки портье, говорит так, как будто в этом нет ничего особенного:
- Пожалуйста, комнату за правительственный счет, я прибыла по государственным делам. - И она показывает свое письмо.
Портье - тот самый, что был в парижской гостинице Бристоль, когда она жила там с дядей Проспером. Едва взглянув на письмо, он стал ужасно почтителен. Тут же подбежал владелец гостиницы, мосье Бертье из отеля де ла Пост; он отвешивает ей такой низкий поклон, каким не удостаивал даже самых богатых англичан, и тотчас же ведет ее в комнату Наполеона. Горничная подходит к кровати, на которой спал Наполеон, разбирает постель, - разумеется, белье постлано свежее, и Симона, утомленная длинной дорогой, прежде всего ложится на полчасика и закрывает глаза, и будильник тикает, и цикады стрекочут.
Потом приходят мосье л'Агреабль и мосье л'Ютиль и снимают с нее мерку, чтобы изготовить латы. Приятный мосье л'Агреабль обмеривает ее со всех сторон.
- Объем груди - восемьдесят семь, бедра - восемьдесят два, - говорит он, и полезный мосье л'Ютиль все старательно записывает. При этом рот у него ни на минуту не закрывается.
- Латы на мадемуазель будут сидеть, как влитые. В точности по фигуре. Это очень трудно, столько железа, сами понимаете, но мы знаем, чем мы обязаны дочери Пьера Планшара.
Мосье л'Агреабль, снимая с нее мерку, чуть-чуть больше, чем нужно, прикасается к ней, но ей достаточно взглянуть на него, и он с невинным видом начинает что-то мурлыкать себе под нос, словно ничего и не было. А потом они стучат по ней кругом молоточками, чтобы латы хорошо сидели. В ушах у нее стоит гул, очень утомительно так долго стоять, а она еще не отдохнула после сегодняшних многочисленных покупок для мадам. Наконец-то все готово.
Она стоит перед зеркалом. Теперь еще только шлем и знамя. Но вот и знамя. И принесла его Генриетта.
Как это мило со стороны Генриетты. Генриетта злопамятна, и Симона всегда боялась, что девочка не забудет колотушек, которые Симона надавала ей, когда она обидела ее отца. Но теперь Генриетта показала, что она истинный друг и что, когда она нужна, она приходит. Генриетта стоит и улыбается и салютует большим знаменем, и она точно такая же, какой была в гробу, очень красивая и восковая.
Потом Симона примеряет шлем - это скорее треуголка, вроде тех, что носят солдаты, и Генриетта подает ей знамя и улыбается ей в зеркало.
И вот Симона у подножия лестницы, которая ведет в главную квартиру. Это лестница Елисейского дворца, и наверху живет президент Лебрен. В Париже она часто тут проходила, отель Бристоль, в котором она жила, расположен по соседству.
Внизу стоят часовые, они требуют у нее пропуска. Она показывает свое письмо, часовые берут на караул:
- Проходите, пожалуйста, наверх, мадемуазель, вас ждут. Это знаменательный день для Франции, - говорят они и благоговейно смотрят на нее.
Симона идет по лестнице. Сначала она без труда поднимается со ступеньки на ступеньку, но ступенькам не видно конца, и это вовсе не дворцовая лестница, - оказывается, она ведет на башню собора Парижской богоматери. Лестница вьется винтом. Симона поднимается все выше, выше и спрашивает у людей, спускающихся вниз:
- Сколько ступенек осталось до верху?
И люди отвечают:
- Триста сорок две, мадемуазель, вам бы, собственно, следовало знать.
И она продолжает подниматься и, пройдя с полсотни ступенек, снова спрашивает у встречных:
- Сколько еще осталось ступенек?
И снова ей отвечают с укором:
- Триста сорок две. - И сколько она ни поднимается, впереди все те же триста сорок две ступени.
Она останавливается, надо передохнуть, спина болит, в боку колет. Она очень боится, что не выдержит.
И опять она начинает подниматься вверх, но латы ужасно тяжелые, и знамя давит на плечо. Гораздо умнее было бы заказать знамя подешевле, поменьше, она просто не в силах уже тащить эту тяжелую корзину с письмом. Когда она смотрит сквозь просветы вниз, она видит там светло-коричневые крыши Сен-Мартена, а на них сидят чудища и химеры, те, что на соборе Парижской богоматери, и, как высоко она ни поднимается, они остаются на прежней высоте, они никак не хотят опуститься глубже. Нет, она ни за что не доберется вовремя. И если дофин спросит у нее: "Почему ты так поздно?" она ничего не сможет ответить. А ведь она сразу же собралась, как только получила письмо.
Но вот стоит дофин, она узнала его по черному с серебром мундиру, - в торжественных случаях супрефект всегда надевает такой мундир.
- Прежде всего присядьте и отдышитесь, моя милая крошка, - говорит дофин; у него высокий, глухой голос, слегка рассеянный взгляд, но манеры приятные, и он совсем не внушает ей страха. - Очень мило, что вы тотчас откликнулись и пришли. Вы получили мое письмо своевременно? Я уж опасался, что оно затеряется, в стране нынче страшная неразбериха, в том числе и на почте. Вы нам очень нужны, мадемуазель.
Она разговаривает с дофином как с ровней.
- Вы знали моего отца, милостивый дофин, не правда ли? - спрашивает она доверчиво.
- Конечно, - отвечает дофин. - Я поручал ему множество дел, он сослужил мне большую службу. Но из Конго, куда я послал его, он не вернулся. Какая-то таинственная история. Моя полиция ничего не могла выяснить. Боюсь, что она подкуплена. Между нами говоря, полагаю, что его отравили двести семейств, действуя в сговоре с господами из моего Французского банка, крупными промышленниками и аристократами. Они отравили его, потому что результаты его исследований оказались им не по вкусу. Мне очень трудно с этими двумястами семействами, и больше всего с семейством девяносто семь. Неугодным им людям они чуть что подсыпают яду, бросают в концентрационные лагеря, огонь и железо обрушивают на простой народ.
Я тут ни при чем. Мне бы очень хотелось заслужить прозвище "Доброго". Если же так будет продолжаться, я останусь просто Карлом Седьмым.
Симона смотрит на него ласково, пожалуй, даже сочувственно. Мосье Ксавье, значит, прав: дофин по существу порядочный человек, он лишь нерешителен, слабохарактерен, и поэтому от его добрых намерений никакого толку.
Она уже собралась сказать ему что-то утешительное, ободряющее, как вдруг зазвонил телефон. С выражением легкой досады на усталом, грустном лице с приподнятыми, словно от удивления, дугами бровей, дофин взял трубку и начал разговор. Нет, этому разговору, наверно, конца не будет, и вдобавок дофин ведет его на иностранном языке. Сначала Симоне кажется, что язык латинский, но нет, это, вероятно, английский или немецкий. Ей страшно хотелось бы знать, с кем он говорит. Быть может, с господами из крупных картелей? У них повсюду уши, они вездесущи. Возможно, что до них дошли слухи об этой аудиенции, и они хотят ее сорвать. Ей кажется, что она ясно слышит в трубке скрипучий голос маркиза, злющего маршала де ла Тремуй, который хочет ее убрать с дороги, боясь, как бы она не помешала ему переправить свои вина в Байону. Она напряженно вслушивается. Но дофин вдруг прерывает разговор, сердито смотрит на нее и говорит:
- Не умничай. - И ей становится стыдно, она густо краснеет.
Наконец он, вздохнув, кладет трубку и поворачивается к ней. Вот она, решительная минута. Теперь Симона должна выполнить свою миссию, вырвать у него согласие на решительную битву с двумястами семействами, битву на жизнь и смерть.
Она стоит в раздумье, соображая, как ей убедить слабохарактерного, вечно колеблющегося дофина принять определенное, твердое решение. Но она с ужасом видит, что, пока она раздумывала, он забыл о ее присутствии. Он уселся и принялся есть свои глазированные вафли, политые ликером. Она подходит к нему ближе, хочет напомнить о себе и вдруг замечает, что ухо у него неправильной формы, кверху заостренное и толстое, и на нее нападает отчаянный страх.
Но нельзя сразу терять мужество. Она вспоминает о своей высокой миссии и набирается смелости.
- Милостивый дофин, - говорит она решительно, - так дальше продолжаться не может. Вашими методами вы у них ничего не добьетесь. Это хитрые псы, продувные бестии. Поверьте, что им милее Гитлер, обеспечивший шестидесятичасовую рабочую неделю, чем король Франции, который заботится о том, чтобы у каждого крестьянина была курица в супе и чтобы была сорокачасовая рабочая неделя. Эту братию не проймешь прекрасными речами о свободе на латинском языке. Тут нужно огреть дубиной по голове. Вы должны попросту запретить вывоз капиталов, и запретить также Комитэ де Форш сбывать свою сталь бошам. Это самое малое из того, что я от вас требую. Да, да, требую, можете смотреть на меня, сколько вам угодно. Я пришла, чтобы утешить слабых и угнетенных. Нельзя грабить все только неимущих, милостивый дофин, надо вывернуть карманы у имущих. Выкурить вам их надо. Так все говорят на станции, и первый - шофер Морис, а ему известны точные цифры. Если вы этого не сделаете, то и вы в конце концов будете так же преданы и проданы, как мы.
Дофин задет за живое.
- Меня хозяйственные вопросы не касаются, - отвечает он. - Меня они не интересуют, на то есть специалисты. Я король, мое дело представительствовать. Сапожник, знай свои колодки. Я говорю на многих языках. Ты слышала, как я только что изъяснялся по телефону на латинском языке? А если бы я вмешался в дела господ из моего Французского банка, они сказали бы, что это самоуправство. Нет, нет, отправляйся ты со своим делом к шоферу Морису, он, видно, для тебя авторитет. Ты ошиблась адресом, обратившись ко мне, - говорит он обиженно.
Симона страшно ругает себя. Она не хотела обидеть дофина. Намерения у него добрые, но он нерешителен, это потому, что он зависит от мадам. Симоне приятно смотреть на него, ей нравятся его густые золотисто-рыжие волосы, красивые серо-голубые глаза и густые брови. И он всегда был очень ласков с ней. Сколько знаков внимания он оказал ей, когда они были вместе в Париже.
И он, по-видимому, тоже жалеет, что так раздраженно ответил ей.
- Знаешь, малютка, - говорит он уже другим тоном, мягким и доверительным, как со взрослой, - с этими двумястами семействами дело не так просто, как представляет себе твой Морис. Это форменные акулы, в особенности семейство девяносто семь, и если я слишком насяду на них, они могут пустить в ход свои международные связи и в конце концов откажут мне в моем королевском содержании.
Но Симона подавила в себе непозволительный порыв сочувствия. Она крепче стискивает древко знамени, - теперь это уже большое красное знамя Жореса, - решительно выпрямляется и, придав твердость своему красивому грудному голосу, говорит:
- Будьте решительны, милостивый дофин. Если только вы как следует возьметесь за ваши проклятые двести семейств, вы увидите: они быстро присмиреют. В конце концов эти господа ведь не только дельцы, но и французы.
Однако этот довод кажется дофину не очень убедительным.
- Французы, - повторяет он с усталой иронией. - Французы. Франция. Что такое Франция? Франций столько же, сколько сословий. Мои крестьяне, и мои рабочие, и мои двести семейств - все говорят о Франции, и каждый вкладывает в это слово другой смысл. Не сомневаюсь в одном: когда двести семейств говорят о Франции, они имеют в виду более высокие барыши и более низкие налоги.
Симона подходит к нему, горя решимостью. Какая инертность, какое малодушие - не в том ли ее задача, чтобы их преодолеть? Ее миссия преобразить этого пустобреха в короля Франции, Карла Седьмого. Для того Наставник и прислал ей письмо.
- Нет, - восклицает она, - вы не должны так говорить, милостивый дофин, Франция - не пустой звук, вы прекрасно это знаете. - И, указывая на знамя, она громким голосом возвещает: - Наше отечество, Францию, родили века совместных страданий и совместных стремлений. Разумеется, существует классовая борьба, глубокие социальные противоречия, но идея отечества незыблема.