В своей скромности Серая Сова хотел уже протестовать против такой щедрой награды, но разгоряченный охотник даже рта не дал ему раскрыть. Найдя наконец портсигар и отворив крышку, он резким движением поднес драгоценную вещь к самому носу проводника и закричал радостно и повелительно:
— Возьми! Возьми все!.. Возьми все папиросы, не стесняйся! Смелее, Грей Оул!..
А когда Серая Сова, оторопев, заколебался на мгновение, американец сам помог ему: порывисто вытащил из портсигара папиросы и засунул их Грею Оулу в карман, зардевшись от щедрой доброжелательности. Потом закрыл портсигар и спрятал его в карман…
— Вот что я вспомнил, — заканчивает Джон, обращаясь ко мне, — когда ты наградил меня папиросами за куропаток!
Мы собираем топливо для вечернего костра, пересчитываем стаи летящих на юг гусей. Джон говорит, что только после прибытия Лизима начнется настоящая охота на лосей. Куропаток он запекает в горячей золе прямо с перьями и очень доволен, что печеные птицы приходятся нам по вкусу. Потом угощает нас папиросами из подаренной ему пачки и заявляет, что метис Морепа, с которым он встретился еще раз, велел передать нам привет, а его, Джона, очень просил рассказать мне, пишущему книги, побольше интересных историй.
— Но что рассказать тебе? — задумывается индеец. Потом спрашивает нас:
— Верите ли вы, что душа странствует после смерти?
— Разумеется, верим! — поспешно отвечает Станислав.
— Я тоже верю, — говорит Джон.
Он берет череп убитой нами медведицы и, всыпав внутрь немного табаку, насаживает его на большую ветку соседней ели.
— Это старый обычай, — объясняет он, — чтобы извиниться и задобрить душу медведицы…
Станислав не скрывает своей досады: он предполагал, что Джон говорит о странствиях человеческой Души.
Тем временем индеец садится на корточки рядом с нами. В уголках его глаз под маской серьезности поблескивают мерцающие искорки. Неужели это отблески скрытой насмешки? Джон чертовски наблюдателен и догадлив. Он понял, какое впечатление произвели его слова, и подметил разочарование Станислава. Теперь он обращается к трапперу, как бы объясняя его ошибку.
— Ты был прав, Стенли. Я имел в виду человеческую душу.
— И, наверное, хочешь рассказать что-нибудь интересное? — догадываюсь я.
— Хочу.
Сто лет тому назад один молодой индеец, который стал христианином, вскоре после крещения испустил дух. Весь лагерь охватила тревога: душа умершего, на манер душ осужденных на вечные муки, блуждала среди вигвамов, стонала, мучила людей, но чаще всего стучалась в вигвам его родителей. Им однажды удалось задержать эту душу и вызвать на разговор. И вот что рассказала душа сына:
«Как душа христианина, она полетела в рай, но страж, приглядевшись внимательнее, не впустил ее.
— Ты душа краснокожего! — заявил он. — Ступай прочь! Здесь рай только для белых!
Загубленная душа упала в глубокую пропасть, прямо к воротам ада, за которыми притаился дьявол.
— Это что еще за нахал! — заорал Вельзевул — Краснокожий? Скройся с глаз! Здесь место только грешникам белой расы!
Тогда душа молодого индейца вспомнила, что есть рай ее предков, и поспешила в счастливые луга Вечной Охоты. Но — о жестокая судьба! — знак креста выдал ее, и Великий Маниту прогнал несчастную.
— Вот почему, — сказала душа сына родителям, — отвергнутая богом белых людей и богом красных людей, я блуждаю среди ваших вигвамов. И до тех пор я не обрету покоя, пока ваши молитвы и ваша верность старым обычаям не умолят Великого Маниту…»
Когда Джон заканчивает свой рассказ, никому из нас не хочется продолжать беседу. За внешней наивностью сказки мы чувствуем глубокую правду трагедии индейцев. Они как бы повисли в мертвой пустоте между старым миром, который у них отняли, и чуждым, почти недоступным для них миром белых людей.
44. «СТРЕЛЯЙ ТЫ!»
— Возьми! Возьми все!.. Возьми все папиросы, не стесняйся! Смелее, Грей Оул!..
А когда Серая Сова, оторопев, заколебался на мгновение, американец сам помог ему: порывисто вытащил из портсигара папиросы и засунул их Грею Оулу в карман, зардевшись от щедрой доброжелательности. Потом закрыл портсигар и спрятал его в карман…
— Вот что я вспомнил, — заканчивает Джон, обращаясь ко мне, — когда ты наградил меня папиросами за куропаток!
Мы собираем топливо для вечернего костра, пересчитываем стаи летящих на юг гусей. Джон говорит, что только после прибытия Лизима начнется настоящая охота на лосей. Куропаток он запекает в горячей золе прямо с перьями и очень доволен, что печеные птицы приходятся нам по вкусу. Потом угощает нас папиросами из подаренной ему пачки и заявляет, что метис Морепа, с которым он встретился еще раз, велел передать нам привет, а его, Джона, очень просил рассказать мне, пишущему книги, побольше интересных историй.
— Но что рассказать тебе? — задумывается индеец. Потом спрашивает нас:
— Верите ли вы, что душа странствует после смерти?
— Разумеется, верим! — поспешно отвечает Станислав.
— Я тоже верю, — говорит Джон.
Он берет череп убитой нами медведицы и, всыпав внутрь немного табаку, насаживает его на большую ветку соседней ели.
— Это старый обычай, — объясняет он, — чтобы извиниться и задобрить душу медведицы…
Станислав не скрывает своей досады: он предполагал, что Джон говорит о странствиях человеческой Души.
Тем временем индеец садится на корточки рядом с нами. В уголках его глаз под маской серьезности поблескивают мерцающие искорки. Неужели это отблески скрытой насмешки? Джон чертовски наблюдателен и догадлив. Он понял, какое впечатление произвели его слова, и подметил разочарование Станислава. Теперь он обращается к трапперу, как бы объясняя его ошибку.
— Ты был прав, Стенли. Я имел в виду человеческую душу.
— И, наверное, хочешь рассказать что-нибудь интересное? — догадываюсь я.
— Хочу.
Сто лет тому назад один молодой индеец, который стал христианином, вскоре после крещения испустил дух. Весь лагерь охватила тревога: душа умершего, на манер душ осужденных на вечные муки, блуждала среди вигвамов, стонала, мучила людей, но чаще всего стучалась в вигвам его родителей. Им однажды удалось задержать эту душу и вызвать на разговор. И вот что рассказала душа сына:
«Как душа христианина, она полетела в рай, но страж, приглядевшись внимательнее, не впустил ее.
— Ты душа краснокожего! — заявил он. — Ступай прочь! Здесь рай только для белых!
Загубленная душа упала в глубокую пропасть, прямо к воротам ада, за которыми притаился дьявол.
— Это что еще за нахал! — заорал Вельзевул — Краснокожий? Скройся с глаз! Здесь место только грешникам белой расы!
Тогда душа молодого индейца вспомнила, что есть рай ее предков, и поспешила в счастливые луга Вечной Охоты. Но — о жестокая судьба! — знак креста выдал ее, и Великий Маниту прогнал несчастную.
— Вот почему, — сказала душа сына родителям, — отвергнутая богом белых людей и богом красных людей, я блуждаю среди ваших вигвамов. И до тех пор я не обрету покоя, пока ваши молитвы и ваша верность старым обычаям не умолят Великого Маниту…»
Когда Джон заканчивает свой рассказ, никому из нас не хочется продолжать беседу. За внешней наивностью сказки мы чувствуем глубокую правду трагедии индейцев. Они как бы повисли в мертвой пустоте между старым миром, который у них отняли, и чуждым, почти недоступным для них миром белых людей.
44. «СТРЕЛЯЙ ТЫ!»
Громкий рокот мотора на озере. Выскакиваем на берег. Ур-ра! Лизим приехал. Наконец-то! Камень сваливается с наших плеч.
Индеец сердечно улыбается .при встрече и, как обычно, неразговорчив. Сосредоточенный, исполнительный, замкнутый, таинственный. Приходится все время угадывать его мысли. Когда Станислав показывает ему свою трубу из бересты, Лизим внимательно осматривает ее, потом еще более внимательно смотрит на Станислава; не говоря ни слова, отправляется в лес, приносит кусок бересты и свертывает трубу, в два раза большую, чем у траппера.
Потом Лизим съедает обед за двоих и ложится в палатке. Спит до вечера, съедает ужин за троих и говорит, что мы едем на охоту. Я и он. Станислав останется в лагере. Я пытаюсь узнать подробности:
— Надолго мы едем?
— Оденься потеплее! — мягко отвечает Лизим на смешанном англо — французском языке.
Я одеваюсь тепло, и мы выезжаем на темное озеро.
Ритм весел завораживает: с тихим всплеском они погружаются в воду, затем слышится тихое протяжное бульканье, после чего следует резкий выход из воды, рывок вперед, легкий каскад брызг — и все повторяется сначала: весла погружаются в воду, а лодка продвигается шагов на десять. Неустанный ритм рождает в душе певучие слова. Возникает какая-то бессвязная песня. О чем? Двести лет назад прославленные французские coureurs des bois, неустрашимые гребцы, пели о любви и подвигах, пробираясь в глубь канадских лесов.
Сегодня ни у Лизима, ни у меня нет в душе слов о любви и подвигах; мы хотим убить лося. Через каждые четверть часа перестаем грести, и Лизим посылает в темную чащу призыв. Громкий, густой звук, извлекаемый из длинной трубы, подражает призыву лосихи более глубоким тоном, чем вчерашний зов Станислава.» Лосиха» Лизима манит настойчивее,
Мы давно проехали озеро Мармет: уже два часа плывем по лабиринту проток по незнакомому лесу. Светят звезды, но видно плохо. Я опасаюсь за меткость выстрелов. Мы напряженно вслушиваемся в ночь: придет ли ответ на брошенный Лизимом призыв?
Приходит. Откуда-то сбоку от залива отзывается лось. Мы подплываем к берегу, он тоже приближается к нам. Но счастье опять изменяет нам. Зверь обнаруживает опасность и удирает. Запах человека — это кошмар леса. Он охлаждает даже любовные порывы.
В миле отсюда слышен голос второго самца. Лизим оживляется и говорит, что это большой лось:
— Big moose!
Мы осторожно высаживаемся на лугу. Впереди в нескольких десятках шагов черная стена леса. Из чащи доносится хриплый рев. Мы останавливаемся на берегу у самой воды за небольшим кустом. Ждем.
Лизим трубит. Лишь теперь я узнаю настоящего мастера. Призыв лосихи я слышал не раз, хорошо знаю его. Лизим не только искусно подражает естественным звукам, но манит даже лучше, чем живая лосиха. Он более пылко выражает желания, взывает более страстно, более выразительно возвещает о бурлящей крови. Это звучит сложно, как-то вроде уооауу-х.
Призыв этот неодолим, полон нескрываемого искушения: лосиха громко требует лося. Прекрасно трубит Лизим!
А там, в лесу, самец изнемогает от страсти. Его захватило: мы это слышим отчетливо. Он околдован. Трещат ветки. Лось отвечает на каждый наш трубный призыв. Он мечется. В его голосе столько явного, безудержного желания, что он приобретает какую-то особенную выразительность. Я бы сказал, что это голос всего леса, что отозвалось и приближается само олицетворение любви. Это пламенный порыв природы, ее всеобщее влечение, ее самый могучий поток катится на нас. Идет лось, оглушенный любовью.
С трудом подбирая слова, Лизим шепотом объясняет мне, когда стрелять. Я должен дождаться, пока самец достигнет середины луга шагах в двадцати от нас, и лишь тогда — не раньше, но, боже избави, не позже! — стрелять.
— А если я не выстрелю?
— Должен выстрелить! — сердито бормочет индеец. — Иначе самец придет и затопчет нас насмерть.
А если я все-таки не выстрелю?.. Посматриваю на свой «Ремингтон». На тусклой поверхности ствола отражаются звезды. Знакомый мне прямой стальной ствол обращен к лесу. Хорошее оружие. Я смотрю, не дрожат ли у меня руки от волнения. Не дрожат.
А если я не выстрелю?..
Что-то происходит со мной. Вокруг все в порядке. «Ремингтон» — точное ружье. Лизим, выполняющий свои обязанности, на своем месте. Лось, сжигаемый жаждой, тоже на своем месте. Только во мне что-то надломилось. Где-то, в самом глухом уголке души, поднимается бунт — еще неясный, еще бессознательный. Просыпается недовольство…
Как великолепно Лизим подражает лосихе! В его обмане сатанинское двуличие: спокойно, расчетливо, ловким фокусом он воссоздает иллюзию самого прекрасного проявления природы. В этих искусных звуках и пламя чувств, и страстность, и подлая ложь. Лизим лжет превосходно и достигает желаемого — он лжет с неодолимой притягательной силой… Во мне что-то бунтует.
А лось идет вслепую, словно опутанный сетями. Ослепленный глупец, одержимая жертва. Время от времени трубя, он с силой продирается сквозь заросли. Должно быть, это крупный самец: с глухим треском ударяются его рога о деревья. Лось спешит к нам; он уже подходит к опушке.
Нет, я не буду стрелять! Пламя, сжигающее лося, — это самое святое безумие леса, благороднейший огонь природы. Его нельзя гасить коварством. Это пламя охватывает в минуты высочайшего экстаза человека так же, как и зверя. Оба черпают из того же самого источника, обоих пронизывает одно и то же влечение. Лось близок мне. Он ближе мне, чем человек, который хитро обманывает его. Не буду стрелять!
«Стреляй! — кричит во мне охотник. — Может быть, это единственный случай в жизни…»
Зверь уже вышел на луг. Могучий, великолепный, рослый! В темноте голова его увеличивается до неестественных, невероятных размеров: какие огромные рога! Крупный зверь. Он быстро приближается к нам, увеличиваясь на глазах.
— Shoot! Стреляй! — шепчет мне на ухо Лизим.
В это мгновение я вспоминаю неприятное чувство, какое овладело мной несколько дней назад, когда я убил медведицу. Не выстрелю!
Лось вырастает на лугу, как величественное изваяние. Можно уже различить высокие ноги, мощную грудь, склоненную голову. Нас разделяет лишь несколько шагов.
— Shoot! — отчаянно и громко настаивает Лизим.
Лось опускает грозно голову, готовясь к атаке. Но я по-прежнему не хочу, не могу стрелять. К сожалению, иного выхода нет: слишком поздно.
Я сую ружье Лизиму и кричу:
— Стреляй ты!
Индеец бросает на меня испуганный взгляд, словно я свихнулся. Хватает ружье и в последнюю минуту стреляет, едва не упираясь дулом в голову зверя. Стреляет дважды — выстрелы следуют один за другим.
Глухой звук падающего тела, резкий стон, короткая дрожь, тишина…
Над мертвым телом высоко возносятся огромные ветвистые рога. При жизни — эмблема власти, а теперь — всего лишь охотничий трофей…
Лизим все еще испуган. Поглядывает на меня украдкой, какой-то удивленный, обеспокоенный, неуверенный, сомневающийся. По-видимому, в его индейской душе что-то проясняется. Может быть, индеец начинает понимать белого человека?
Возвращаемся. Снова ритм весел. Я не узнаю ворчливого Лизима: он напевает. Это какая-то стремительная, радостная песня. О добыче и о победе. Простая и четкая, как удар весла — мужественная и задорная, как торжество победителя.
Северное небо охвачено полярным сиянием. Кто-то — великий чародей — развернул за горизонтом яркий блестящий веер. Этот веер вздымается вверх, захватывая почти полнеба; он распространяет неземное очарование, мечет светло-голубые, зеленоватые, розовые, красные стрелы. Волшебный веер все время в движении, все время трепещет, то сжимаясь, то широко раскрываясь. Снопы лучей то проносятся по небу, взвиваясь к зениту, то вдруг опадают, то снова вспыхивают, расточая блеск, великолепие, буйство. И так от одного края небосклона до другого переливается это таинственное, необъятное, величественное зрелище. Великий гимн ликующего света.
Сияние очаровывает мой взгляд, а песни Лизима — мой слух.
И в разбушевавшемся небе, и в удалой песне — захватывающая, властная сила. Неожиданно мне начинает казаться, что в этом заколдованном кругу проходила вся жизнь северных лесов; в этом волшебном сиянии купались все — несгибаемый де ля Салль и несчастный Логан, обозленный Пьер Радиссон и бедная Покахонтас, миллионер Шишка и старый индеец Джон Айзерхофф, мой верный пес, мудрые бобры, заботливая медведица и плачущие медвежата, пахнущие смолой ели, скалистые острова и странные озера, полные хищных щук. И, наконец, ошалевший лось, трагический и прекрасный, опьяненный зовом любви, нашедший безжалостную смерть.
Кажется, что всех их окутало волшебное сияние, соединил один круг — заколдованный крут северных лесов.
Индеец сердечно улыбается .при встрече и, как обычно, неразговорчив. Сосредоточенный, исполнительный, замкнутый, таинственный. Приходится все время угадывать его мысли. Когда Станислав показывает ему свою трубу из бересты, Лизим внимательно осматривает ее, потом еще более внимательно смотрит на Станислава; не говоря ни слова, отправляется в лес, приносит кусок бересты и свертывает трубу, в два раза большую, чем у траппера.
Потом Лизим съедает обед за двоих и ложится в палатке. Спит до вечера, съедает ужин за троих и говорит, что мы едем на охоту. Я и он. Станислав останется в лагере. Я пытаюсь узнать подробности:
— Надолго мы едем?
— Оденься потеплее! — мягко отвечает Лизим на смешанном англо — французском языке.
Я одеваюсь тепло, и мы выезжаем на темное озеро.
Ритм весел завораживает: с тихим всплеском они погружаются в воду, затем слышится тихое протяжное бульканье, после чего следует резкий выход из воды, рывок вперед, легкий каскад брызг — и все повторяется сначала: весла погружаются в воду, а лодка продвигается шагов на десять. Неустанный ритм рождает в душе певучие слова. Возникает какая-то бессвязная песня. О чем? Двести лет назад прославленные французские coureurs des bois, неустрашимые гребцы, пели о любви и подвигах, пробираясь в глубь канадских лесов.
Сегодня ни у Лизима, ни у меня нет в душе слов о любви и подвигах; мы хотим убить лося. Через каждые четверть часа перестаем грести, и Лизим посылает в темную чащу призыв. Громкий, густой звук, извлекаемый из длинной трубы, подражает призыву лосихи более глубоким тоном, чем вчерашний зов Станислава.» Лосиха» Лизима манит настойчивее,
Мы давно проехали озеро Мармет: уже два часа плывем по лабиринту проток по незнакомому лесу. Светят звезды, но видно плохо. Я опасаюсь за меткость выстрелов. Мы напряженно вслушиваемся в ночь: придет ли ответ на брошенный Лизимом призыв?
Приходит. Откуда-то сбоку от залива отзывается лось. Мы подплываем к берегу, он тоже приближается к нам. Но счастье опять изменяет нам. Зверь обнаруживает опасность и удирает. Запах человека — это кошмар леса. Он охлаждает даже любовные порывы.
В миле отсюда слышен голос второго самца. Лизим оживляется и говорит, что это большой лось:
— Big moose!
Мы осторожно высаживаемся на лугу. Впереди в нескольких десятках шагов черная стена леса. Из чащи доносится хриплый рев. Мы останавливаемся на берегу у самой воды за небольшим кустом. Ждем.
Лизим трубит. Лишь теперь я узнаю настоящего мастера. Призыв лосихи я слышал не раз, хорошо знаю его. Лизим не только искусно подражает естественным звукам, но манит даже лучше, чем живая лосиха. Он более пылко выражает желания, взывает более страстно, более выразительно возвещает о бурлящей крови. Это звучит сложно, как-то вроде уооауу-х.
Призыв этот неодолим, полон нескрываемого искушения: лосиха громко требует лося. Прекрасно трубит Лизим!
А там, в лесу, самец изнемогает от страсти. Его захватило: мы это слышим отчетливо. Он околдован. Трещат ветки. Лось отвечает на каждый наш трубный призыв. Он мечется. В его голосе столько явного, безудержного желания, что он приобретает какую-то особенную выразительность. Я бы сказал, что это голос всего леса, что отозвалось и приближается само олицетворение любви. Это пламенный порыв природы, ее всеобщее влечение, ее самый могучий поток катится на нас. Идет лось, оглушенный любовью.
С трудом подбирая слова, Лизим шепотом объясняет мне, когда стрелять. Я должен дождаться, пока самец достигнет середины луга шагах в двадцати от нас, и лишь тогда — не раньше, но, боже избави, не позже! — стрелять.
— А если я не выстрелю?
— Должен выстрелить! — сердито бормочет индеец. — Иначе самец придет и затопчет нас насмерть.
А если я все-таки не выстрелю?.. Посматриваю на свой «Ремингтон». На тусклой поверхности ствола отражаются звезды. Знакомый мне прямой стальной ствол обращен к лесу. Хорошее оружие. Я смотрю, не дрожат ли у меня руки от волнения. Не дрожат.
А если я не выстрелю?..
Что-то происходит со мной. Вокруг все в порядке. «Ремингтон» — точное ружье. Лизим, выполняющий свои обязанности, на своем месте. Лось, сжигаемый жаждой, тоже на своем месте. Только во мне что-то надломилось. Где-то, в самом глухом уголке души, поднимается бунт — еще неясный, еще бессознательный. Просыпается недовольство…
Как великолепно Лизим подражает лосихе! В его обмане сатанинское двуличие: спокойно, расчетливо, ловким фокусом он воссоздает иллюзию самого прекрасного проявления природы. В этих искусных звуках и пламя чувств, и страстность, и подлая ложь. Лизим лжет превосходно и достигает желаемого — он лжет с неодолимой притягательной силой… Во мне что-то бунтует.
А лось идет вслепую, словно опутанный сетями. Ослепленный глупец, одержимая жертва. Время от времени трубя, он с силой продирается сквозь заросли. Должно быть, это крупный самец: с глухим треском ударяются его рога о деревья. Лось спешит к нам; он уже подходит к опушке.
Нет, я не буду стрелять! Пламя, сжигающее лося, — это самое святое безумие леса, благороднейший огонь природы. Его нельзя гасить коварством. Это пламя охватывает в минуты высочайшего экстаза человека так же, как и зверя. Оба черпают из того же самого источника, обоих пронизывает одно и то же влечение. Лось близок мне. Он ближе мне, чем человек, который хитро обманывает его. Не буду стрелять!
«Стреляй! — кричит во мне охотник. — Может быть, это единственный случай в жизни…»
Зверь уже вышел на луг. Могучий, великолепный, рослый! В темноте голова его увеличивается до неестественных, невероятных размеров: какие огромные рога! Крупный зверь. Он быстро приближается к нам, увеличиваясь на глазах.
— Shoot! Стреляй! — шепчет мне на ухо Лизим.
В это мгновение я вспоминаю неприятное чувство, какое овладело мной несколько дней назад, когда я убил медведицу. Не выстрелю!
Лось вырастает на лугу, как величественное изваяние. Можно уже различить высокие ноги, мощную грудь, склоненную голову. Нас разделяет лишь несколько шагов.
— Shoot! — отчаянно и громко настаивает Лизим.
Лось опускает грозно голову, готовясь к атаке. Но я по-прежнему не хочу, не могу стрелять. К сожалению, иного выхода нет: слишком поздно.
Я сую ружье Лизиму и кричу:
— Стреляй ты!
Индеец бросает на меня испуганный взгляд, словно я свихнулся. Хватает ружье и в последнюю минуту стреляет, едва не упираясь дулом в голову зверя. Стреляет дважды — выстрелы следуют один за другим.
Глухой звук падающего тела, резкий стон, короткая дрожь, тишина…
Над мертвым телом высоко возносятся огромные ветвистые рога. При жизни — эмблема власти, а теперь — всего лишь охотничий трофей…
Лизим все еще испуган. Поглядывает на меня украдкой, какой-то удивленный, обеспокоенный, неуверенный, сомневающийся. По-видимому, в его индейской душе что-то проясняется. Может быть, индеец начинает понимать белого человека?
Возвращаемся. Снова ритм весел. Я не узнаю ворчливого Лизима: он напевает. Это какая-то стремительная, радостная песня. О добыче и о победе. Простая и четкая, как удар весла — мужественная и задорная, как торжество победителя.
Северное небо охвачено полярным сиянием. Кто-то — великий чародей — развернул за горизонтом яркий блестящий веер. Этот веер вздымается вверх, захватывая почти полнеба; он распространяет неземное очарование, мечет светло-голубые, зеленоватые, розовые, красные стрелы. Волшебный веер все время в движении, все время трепещет, то сжимаясь, то широко раскрываясь. Снопы лучей то проносятся по небу, взвиваясь к зениту, то вдруг опадают, то снова вспыхивают, расточая блеск, великолепие, буйство. И так от одного края небосклона до другого переливается это таинственное, необъятное, величественное зрелище. Великий гимн ликующего света.
Сияние очаровывает мой взгляд, а песни Лизима — мой слух.
И в разбушевавшемся небе, и в удалой песне — захватывающая, властная сила. Неожиданно мне начинает казаться, что в этом заколдованном кругу проходила вся жизнь северных лесов; в этом волшебном сиянии купались все — несгибаемый де ля Салль и несчастный Логан, обозленный Пьер Радиссон и бедная Покахонтас, миллионер Шишка и старый индеец Джон Айзерхофф, мой верный пес, мудрые бобры, заботливая медведица и плачущие медвежата, пахнущие смолой ели, скалистые острова и странные озера, полные хищных щук. И, наконец, ошалевший лось, трагический и прекрасный, опьяненный зовом любви, нашедший безжалостную смерть.
Кажется, что всех их окутало волшебное сияние, соединил один круг — заколдованный крут северных лесов.