– Франсес, меня интересует вопрос – а не хотели бы вы сыграть партию в шахматы?
   По тому, как радостно вдруг зазвучал ее голос, он понял, что его звонок принес ей облегчение.
   – Да, Габриел, хотела бы! Пожалуйста, поднимайтесь. Сыграю с огромным удовольствием.
   Обеденный стол был все еще накрыт, когда он пришел наверх. Она всегда ела, соблюдая принятый ритуал, даже в полном одиночестве. Но тут он увидел, что ее ужин был столь же прост, как его собственный. Доска для сыра и ваза с фруктами все еще оставались на столе, и Франсес явно обошлась одним супом, больше ничего не ела. К тому же он заметил, что она плакала.
   Улыбаясь, стараясь, чтобы голос ее звучал весело, Франсес сказала:
   – Как хорошо, что вы поднялись ко мне. Это дает мне повод откупорить бутылочку вина. Странно, как люди не любят пить в одиночку. Думаю, это из-за родительских предупреждений, что питье в одиночку – первый признак сползания в алкоголизм.
   Она принесла бутылку «Шато Марго», и Габриел подошел к столу, чтобы откупорить вино. Оба не произнесли ни слова, пока не уселись с бокалами в креслах перед камином, и тут, глядя на языки пламени, лизавшие поленья, Франсес сказала:
   – Ему следовало быть там. Жерару следовало быть там.
   – Он не любит похорон.
   – Ох, Габриел, кто же их любит?! И все это было ужасно, правда? Кремация папы тоже прошла плохо, но сегодня было еще хуже. Какой-то жалкий священник, не знавший ее, не знавший никого из нас… Он, конечно, старался, чтобы голос его звучал искренне, когда молился Богу, в которого она не верила… Говорил о вечной жизни, когда у нее и на земле-то не было жизни, достойной того, чтобы жить.
   Он ответил мягко:
   – Мы ведь не можем этого знать. Мы не можем судить, счастлив или несчастлив другой человек.
   – Она хотела умереть. Разве это недостаточное доказательство? На папиных похоронах Жерар все-таки присутствовал. Впрочем, он так или иначе должен был прийти, не правда ли? Наследный принц должен был сказать последнее «прости» старому королю. Если бы он не явился, это выглядело бы неправильно. Там, в конце концов, были важные персоны, писатели, издатели, пресса, люди, на которых ему необходимо было произвести впечатление. А на сегодняшней кремации никого из важных персон не было, так что незачем было затрудняться. Но ему следовало прийти. Ведь это он ее убил.
   Донтси ответил, теперь уже более твердо:
   – Франсес, вам не следует так говорить. Нет ни малейших свидетельств, что смерть Сони вызвана тем, что Жерар сделал или сказал. Вы же знаете, что она написала в предсмертной записке. Если бы она решила покончить с собой из-за того, что Жерар ее уволил, думаю, она бы так и написала. Текст записки был предельно ясен. Вы не должны даже заикаться об этом за пределами вашей квартиры. Такой слух может принести очень большой вред. Обещайте мне, это очень важно.
   – Хорошо. Я обещаю. Я никому, кроме вас, этого не говорила, но я не единственная в Инносент-Хаусе, кто так думает, а кое-кто и говорит. Стоя на коленях в этой кошмарной часовне, я пыталась молиться – о папе, о ней, обо всех нас. Но все было так бессмысленно, так бесполезно. Все, о чем я только и могла думать, был Жерар, Жерар, который должен был бы сидеть на первой скамье вместе с нами, Жерар, который был моим любовником, Жерар, который больше уже не мой любовник. Это все так унизительно! Разумеется, теперь я знаю, что это было. Жерар думал: «Бедная Франсес, двадцать девять ей, а она все еще невинна. Надо что-то с этим делать. Дать ей кое-какой жизненный опыт, и очень даже неплохой. Показать, чего она была лишена». Это было его «доброе дело дня». Вернее, «доброе дело» трех месяцев. Думаю, со мной это длилось дольше, чем с большинством других. А конец был таким грязным, таким омерзительным. Но так ведь бывает всегда? Жерар умеет прекрасно начинать любовную интрижку, но никогда не знает, как закончить ее достойно. Только ведь и я не знаю. И у меня была иллюзия, что я не такая, как другие его женщины, что на этот раз все серьезно, что он любит, что хочет, чтобы мы связали себя обязательствами, чтобы мы поженились. Я думала, мы вместе будем управлять издательством «Певерелл пресс», вместе жить в Инносент-Хаусе, воспитывать здесь детей. Я даже думала сменить название фирмы, думала, ему это будет приятно. Я повторяла другие названия вслух, проверяя, какое из них лучше звучит. Я думала, он хочет того же, что и я, – семьи, детей, настоящего домашнего очага, хочет делить со мной жизнь. Разве это так уж неразумно? О Боже, Габриел, я чувствую себя такой идиоткой, мне так стыдно!
   Она никогда раньше не говорила с ним так открыто, так откровенно, никогда не показывала ему, как глубоко ее смятение. Могло показаться, что она до этого молча репетировала свою речь, ожидая, когда же наступит момент облегчения, когда она наконец найдет человека, которому сможет довериться, которому сможет все рассказать. Но его привел в ужас этот неудержимый поток горечи и отвращения к себе, изливавшийся из уст Франсес, такой разумной, такой всегда гордой и сдержанной. Возможно, это похороны, воспоминания о недавней кремации отца заставили вырваться наружу давно копившуюся ненависть и чувство унижения. Габриел не был уверен, сможет ли справиться с этим, но знал, что должен попытаться. Этот всплеск боли требовал большего, чем пустых и банальных слов утешения вроде: «Он вас недостоин, забудьте. Боль со временем пройдет». Но ведь это последнее утверждение – правда. Боль действительно проходит со временем, и не важно, боль ли это от предательства или боль утраты. Кто мог бы знать это лучше, чем он? Ему подумалось: трагичность утраты не в том, что мы горюем, а в том, что перестаем горевать, и возможно, именно тогда умершие действительно умирают…
   Он мягко произнес:
   – Все, о чем вы говорите – дети, семья, домашний очаг, плотская любовь, – желания вполне естественные, кто-то даже сказал бы – желания, присущие всякому человеку. Дети – наша единственная надежда на бессмертие. Таких желаний не следует стыдиться. Это ваша беда, а не позор, что желания Этьенна не совпадали с вашими. – Он на мгновение замолчал, размышляя, стоит ли продолжать, не сочтет ли она его дальнейшие слова грубо бестактными. – Джеймс любит вас.
   – Кажется, да. Бедный Джеймс. Он никогда не говорил мне… Да в этом нет необходимости, правда? Знаете, я, наверное, могла бы влюбиться в Джеймса, если бы не Жерар. А ведь Жерар мне вовсе не нравится. Никогда не нравился, даже когда я его больше всего хотела. Вот что самое ужасное в сексе – он может существовать без любви, без привязанности, без уважения. О, я пыталась обмануть себя. Когда он бывал нечуток, эгоистичен или груб, находила тысячу оправданий, напоминала себе, какой он блестящий, красивый, остроумный, какой замечательный любовник. Он и на самом деле был таким. И сейчас такой. Я говорила себе, что к Жерару не следует применять мелочные критерии, применимые к другим людям. Но ведь я его любила. Когда любишь, не судишь. А теперь я его ненавижу. Не знала, что могу ненавидеть – по-настоящему ненавидеть человека. Это совсем иное, чем не выносить какой-то предмет, ненавидеть какие-то политические взгляды, какую-то философию или социальное зло. Это такое сконцентрированное, такое чисто физиологическое чувство, оно делает меня больной. Моя ненависть такова, что с ней я ложусь ночью спать и с ней же встаю по утрам. Но ведь это дурно. Это – грех. Это обязательно должно быть дурно, я чувствую, что живу в состоянии смертного греха, и не будет мне отпущения, потому что не могу перестать ненавидеть.
   – Я не могу рассуждать в таких терминах, – ответил Донтси, – грех, отпущение… Но ненависть опасна. Она извращает чувство справедливости.
   – О, справедливость! В этом смысле я никогда ничего особенного не ожидала. А ненависть сделала меня такой скучной! Я скучна самой себе. И понимаю, что и вам со мной становится скучно, дорогой Габриел, но ведь вы – единственный человек, с кем я могу говорить. А иногда – вот как сегодня – мне необходимо поговорить с вами, не то я могу сойти с ума! И вы человек мудрый. Во всяком случае, такая у вас репутация.
   – Репутацию человека мудрого заслужить очень легко, – с сухой иронией ответил Донтси. – Стоит лишь прожить долгую жизнь, мало говорить и еще меньше делать.
   – Зато когда вы говорите, Габриел, вас стоит слушать. Скажите же, что мне делать?
   – Чтобы избавиться от него?
   – Чтобы избавиться от этой боли.
   – Ну, существуют обычные средства, их три: пьянство, наркотики, самоубийство. Первые два ведут к третьему, просто это более долгий, более дорогостоящий и унизительный путь. Я бы не советовал идти по нему. Или – убить Жерара. Этого я тоже вам не посоветовал бы. Можете совершить это убийство – каким угодно изощренным способом – в собственном воображении, только не в реальности. Если, конечно, вам не хочется десять следующих лет гнить в тюрьме.
   – А вы могли бы это вынести?
   – Не в течение десяти лет. Я мог бы выдержать от силы три года, не больше. Есть ведь и другие средства справиться с болью, помимо смерти, его или вашей. Убедите себя, что боль есть часть жизни: чувствовать боль и значит жить. Я вам завидую. Если бы я мог чувствовать боль, я мог бы быть поэтом. Вам следует больше ценить себя. Вы не стали менее человечны оттого, что какой-то эгоистичный, высокомерный, бесчувственный человек не счел вас достойной любви. Неужели вам нужно оценивать себя по критериям какого бы то ни было мужчины, не говоря уже о Жераре Этьенне? Не забывайте, что власть, какую он обретает над вами, это та власть, что вы даете ему сами. Отберите у него эту власть, и он не сможет больше причинять вам боль. И помните, Франсес, вам не обязательно оставаться в фирме. Только не говорите мне, что в издательстве «Певерелл пресс» всегда был хоть один Певерелл.
   – Конечно, был. С самого 1792 года, до того еще, как мы переехали в Инносент-Хаус. Папа не хотел бы, чтобы я была последней.
   – Кто-то же должен быть. Кто-то обязательно будет последним. У вас были определенные обязанности по отношению к отцу, определенный долг – при его жизни. Но все прекратилось с его смертью. Мы не можем оставаться рабами умерших.
   Стоило ему произнести эти слова, как он пожалел о сказанном, наполовину уверенный, что она спросит: «А как же вы сами? Разве вы не остаетесь рабом своих умерших – вашей жены, ваших погибших детей?» И он поспешно спросил:
   – А что бы вы делали, если бы у вас был свободный выбор?
   – Думаю, работала бы с детьми. Преподавала бы в младших классах. У меня ведь диплом. Очевидно, понадобился бы год на переподготовку. А потом, я думаю, поехала бы работать куда-нибудь в деревню или в небольшой городок.
   – Так сделайте это! У вас есть свободный выбор. Не надо бесцельно бродить в поисках счастья. Найдите себе работу по вкусу, обретите свое место и такую жизнь, которая пришлась бы вам по душе. Счастье придет само, если вам повезет. Большинство людей получают свою долю счастья. А некоторые даже большую долю, чем им положено, хотя иногда она умещается в предельно сжатом отрезке времени.
   – Странно, что вы не процитировали Блейка, – заметила Франсес, – то стихотворение, где он говорит, что боль и радость тонко сплетены в ткань, облекающую одеяньем наши богоданные души. Как там дальше?
 
Создан человек для радости и боли,
И когда мы это сознаем,
Ничего не опасаясь боле,
По дорогам Мира мы идем
 
   Только ведь вы не верите в богоданные души, не так ли?
   – Нет. Это было бы абсолютным самообманом.
   – Но вы тем не менее идете, «ничего не опасаясь боле, по дорогам Мира». И знаете, что такое ненависть. Мне кажется, я всегда понимала, что вы ненавидите Жерара.
   – Нет, Франсес, вы не правы, – ответил он. – Я не ненавижу Жерара. Я ничего к нему не чувствую. Совсем ничего. И это делает меня человеком для него очень опасным. Опаснее кого бы то ни было. Может, все-таки сыграем партию?
   Он достал из углового шкафчика тяжелую шахматную доску, а Франсес подвинула стол так, чтобы он поместился меж креслами перед камином, и помогла Габриелу расставить фигуры.
   Протянув ей сжатые кулаки, чтобы она выбрала – белые или черные, он сказал:
   – Надеюсь, вы дадите мне фору: юность должна выказывать почтение старости.
   – Чепуха какая! Вы меня в прошлый раз разбили в пух и прах. Играем на равных.
   Франсес сама себе удивилась. Раньше она бы уступила. Этот незначительный поступок был актом самоутверждения, и она увидела, что Габриел улыбается, берясь плохо гнущимися пальцами за шахматные фигуры.

6

   Мисс Блэкетт каждый вечер отправлялась домой, в Уиверс-Коттедж, в деревню Уэст-Марлинг, что в Кенте. Вот уже девятнадцать лет, как она жила там вместе с овдовевшей двоюродной сестрой, Джоан Уиллоуби, годами постарше, чем она. Они были привязаны друг к другу, но их отношения не отличались особой эмоциональностью. Миссис Уиллоуби вышла замуж за ушедшего от дел священника, и когда, три года спустя, он умер (мисс Блэкетт втайне полагала, что три года – предельный срок, дольше которого ни муж, ни жена выдержать не могли бы), представлялось вполне естественным, чтобы вдова попросила свою кузину оставить неудобную съемную квартиру и переехать в коттедж. В самом начале прожитых вместе девятнадцати лет установилась некая рутина, устраивавшая обеих: ее никто не планировал, она возникла как бы сама собой. Джоан занималась домашним хозяйством и ухаживала за садом. Блэки по воскресеньям готовила главную трапезу дня, которую они и съедали тут же по приготовлении, ровно в час пополудни; эта обязанность освобождала Блэки от посещения воскресной утрени, но никак не от вечерни. Вставая утром пораньше, именно Блэки приносила кузине поднос с горячим чаем; она же готовила ежевечерний овалтин[28] или какао, чтобы выпить на ночь, в половине одиннадцатого. Они вместе отдыхали летом, в последние две недели июля, обычно где-нибудь за границей, поскольку некому было пригласить их в какие-либо интересные места в Англии. Каждый год в июне они с нетерпением ожидали теннисного чемпионата в Уимблдоне, а временами – по субботам или воскресеньям – наслаждались симфоническим концертом, театральным спектаклем или посещением картинной галереи. И каждая говорила себе, хотя и не произносила этого вслух, что им обеим в жизни повезло.
   Уиверс-Коттедж стоял на северной окраине деревни. Когда-то это были два солидных строения, но в пятидесятые годы их объединили в один коттедж, и занималась этим семья с совершенно определенными представлениями о том, в чем состоит обаяние сельского дома. Черепичную крышу заменили тростниковой, сквозь тростник пучеглазо глядели три мансардных окна; вместо обычных рам в окна дома были вставлены решетчатые, а к входной двери добавили крыльцо, которое летом украшали вьющиеся розы и клематис. Миссис Уиллоуби обожала свой коттедж, и если решетчатые рамы делали гостиную более темной, чем ей хотелось бы в идеале, если кое-какие из дубовых балок были не столь подлинными, как остальные, эти недостатки никогда вслух не упоминались. Коттедж, с его безупречной тростниковой крышей и ухоженным садом, слишком часто появлялся на календарях, его такое бесчисленное количество раз фотографировали приезжие, что можно было не беспокоиться о мелких деталях, нарушавших его архитектурную целостность. Большая часть сада располагалась перед домом, и именно здесь миссис Уиллоуби проводила свободные от домашних занятий часы, оберегая, сажая и поливая то, что считалось самым впечатляющим палисадом в Уэст-Марлинге, созданным для того, чтобы доставлять удовольствие не только прохожим, но и самим обитателям дома.
   – Я стремлюсь для каждого из времен года находить что-то интересное, – объясняла она тем, кто останавливался у ее сада полюбоваться и выразить свое восхищение, и в этом она, без сомнения, преуспела. Однако она и в самом деле была прекрасным садовником, обладавшим богатым воображением. Растения буквально процветали под ее неустанной заботой: ее наметанный глаз и интуитивная способность находить наиболее подходящие места для растений, умело сочетая их цвет и количество, приводили к необыкновенным результатам. Может быть, коттедж и не был таким уж подлинным, зато ее сад был, вне всякого сомнения, английским. Здесь имелась небольшая лужайка с тутовым деревом, которое весной окружали крокусы и подснежники, а попозже – сверкающие горны желтых и белых нарциссов. Летом к крыльцу вели густо засаженные цветами длинные газоны, опьяняющие буйством красок и запахов, а зеленая буковая изгородь, подстриженная низко, чтобы не скрывать таящуюся за ней красоту, являла собой живой символ сменяющихся времен года – от первых нежных, туго свернутых почек до сочно-красного и золотого сияния осеннего наряда.
   Миссис Уиллоуби всегда возвращалась с ежемесячных собраний приходского церковного совета с сияющими глазами и полная энтузиазма. Некоторые люди, размышляла по этому поводу Блэки, сочли бы вовсе не вдохновляющими частые препирательства с викарием из-за того, что он предпочитает новую литургию старым традициям богослужения, или из-за его других мелких несообразностей, но Джоан, казалось, просто расцветала от всего этого. Она удобно усаживалась у стола с закругленными краями, плотно уперев ступни в пол и слегка раздвинув полные ноги, так что туго натягивалась твидовая юбка, и наливала два бокала амонтильядо.[29] Сухое печенье потрескивало на крепких белых зубах, изящная ножка хрустального бокала из винного сервиза, казалось, вот-вот переломится в ее руке.
   – Теперь проблема – вот вам пожалуйста! – всеохватывающий язык. Он желает в следующее воскресенье читать во время вечерни «Сквозь ночь сомнения и горя», а мы должны будем петь «Возьмитесь за руки, о люди, без страха мы пройдем сквозь ночь». Но я очень скоро все это застопорила, и меня, к счастью, поддержал мистер Хиггинсон. Не могу простить этому человеку то, сколько он берет за бекон и как выпускает свою драную старую кошку в витрину, а она там усаживается прямо в кукурузные хлопья, но когда он разумно ведет себя на заседаниях ПЦС, а это обычно так и бывает… А мисс Мэтлок, представь, предложила «Возьмитесь за руки, о сестры!».
   – Ну и что в этом плохого?
   – Да ничего, только ведь автор не так написал. А ты хорошо день провела?
   – Да нет, не очень.
   Но мысли миссис Уиллоуби были все еще на заседании ПЦС.
   – Я не так уж люблю этот псалом. Всегда не любила. Не понимаю, почему мисс Мэтлок так к нему прицепилась. Ностальгия, наверное. Воспоминания детства. Не так уж много сомнений и горя у прихожан церкви Святой Маргариты. Слишком хорошо питаются. Слишком хорошо обеспечены. Но у них появится предостаточно и горя, и сомнений, если викарий вдруг отменит божественную литургию по утрам в воскресенье, которую служат с 1662 года. Будет предостаточно и горя, и сомнений в приходе, уж будьте уверены.
   – А что, он это предложил?
   – Не то чтобы выразил словами. Но ведь он внимательно следит за количеством прихожан. Нам с тобой надо обязательно увеличивать число присутствующих на службах. Я попробую подвигнуть на это еще кое-кого в нашей деревне. Все эти модные веяния идут, конечно, от Сюзан. Викарий легко воспринимал бы наши аргументы, если бы не постоянные подначки жены. Она уже поговаривает о том, что поедет готовиться, чтобы стать диаконессой. Не успеем опомниться, как она будет рукоположена в священницы. Конечно, им обоим лучше бы служить в каком-нибудь приходе в центре большого города. Там они могли бы устраивать в храме игру на банджо и гитарах, и смею сказать, там это прихожанам понравилось бы. Ну а как ты съездила?
   – Не так уж плохо. Вечером было лучше, чем утром. Мы на целых десять минут задержались на Черинг-Кросс – дурное начало дурного дня: сегодня ведь хоронили Соню Клементс. Мистер Жерар не явился. Полагаю, она недостаточно важная персона. Естественно, из-за этого я почувствовала, что должна остаться.
   – Ну, это ведь особых трудностей не составляет, – ответствовала Джоан. – Кремация, правда, всегда ужасно угнетает. Можно получить некоторое удовлетворение от хорошо организованных похорон, но никак не от кремации. Кстати говоря, наш викарий сказал, что предполагает воспользоваться альтернативным требником, когда во вторник, на следующей неделе, он будет отпевать старого Мерриуэзера. Но я очень быстро это застопорила. Мистер Мерриуэзер дожил до восьмидесяти девяти лет, и ты прекрасно знаешь, как он ненавидел всякие перемены. Он подумал бы, что его похоронили не так, как надо, если бы отпевали не по требнику, утвержденному в 1662 году.
   Когда в прошлый вторник Блэки вернулась домой с новостью о самоубийстве Сони Клементс, Джоан восприняла это известие с поразительной стойкостью духа. Блэки постаралась убедить себя, что это неудивительно. Кузина часто приводила ее в изумление совершенно неожиданными реакциями на сообщения или события. Мелкие домашние неприятности могли вызвать у нее взрыв гнева, а страшная трагедия воспринималась со стоическим спокойствием. Нечего было и ждать, что именно эта трагедия может как-то ее тронуть: в конце концов, она не была знакома и даже никогда не видела Соню Клементс.
   Сообщая кузине неприятную новость, Блэки тогда сказала:
   – Я, разумеется, не стала сплетничать с младшими сотрудниками издательства о том, что произошло, но, как я понимаю, все считают, что она покончила с собой потому, что мистер Жерар ее уволил. Я тоже думаю, что он сделал это недостаточно тактично. Она оставила записку, и в ней, как видно, не упоминается потеря работы. Однако общая точка зрения такова, что – если бы не мистер Жерар – она бы этот мир не покинула.
   Джоан ответила спокойно и здраво:
   – Послушай, это же смешно. Взрослые женщины не кончают с собой, теряя работу. Если бы потеря работы была причиной самоубийств, пришлось бы рыть братские могилы. Просто бесчувственно с ее стороны, она совершенно не подумала о других. Если ей так необходимо было покончить с собой, она должна была сделать это где-нибудь в другом месте. Представляешь, ведь ты сама могла первой войти в малый архивный кабинет и ее обнаружить. Это было бы не так уж приятно.
   – Это было не так уж приятно для мисс Прайс, нашей новой временной, – сказала тогда Блэки, – но должна заметить, она отреагировала весьма хладнокровно. С какой-нибудь другой молоденькой девицей случилась бы истерика.
   – Что толку устраивать истерику из-за какого-то трупа? Мертвые никому вреда принести не могут. Большим везением для нее будет, если ей не придется увидеть в жизни чего-нибудь похуже.
   Блэки, потягивая херес, смотрела на кузину из-под полуопущенных век, словно впервые увидела ее беспристрастным взглядом. Плотное, почти лишенное талии тело, крепкие ноги с начинающими выступать варикозными венами и удивительно стройными щиколотками; пышные волосы, когда-то светло-каштановые, чуть тронуты сединой, но по-прежнему густые, свернуты в тяжелый узел на затылке (эта прическа не изменилась с тех пор, как Блэки впервые встретилась с Джоан); веселое, огрубевшее от ветра и солнца лицо. Кто-то мог бы сказать – благоразумное лицо. Благоразумное лицо благоразумной женщины, похожей на замечательных женщин Барбары Пим,[30] только без мягкости и сдержанности, столь свойственных героиням этой писательницы. Кузина с безжалостной добротой решает деревенские проблемы, будь то тяжкое горе или просто непослушание мальчишек из церковного хора; распределение удовольствий и обязанностей в ее жизни так же четко отрегулировано, как годовое расписание церковных служб, дающих этой жизни стержень и форму. Вот так и в жизни Блэки когда-то были и стержень, и форма. Теперь ей казалось, что она не в силах ни с чем сладить – ни с жизнью, ни с работой, ни с собственными чувствами, и что, умерев, Генри Певерелл унес с собой весьма существенную часть ее самой.
   Неожиданно для себя она произнесла:
   – Джоан, мне думается, я не смогу дольше оставаться в «Певерелл пресс». Жерар Этьенн становится совершенно невыносимым. Мне даже запрещено принимать для него телефонные звонки. Он сам на них отвечает по личному телефону у себя в кабинете. Мистер Певерелл оставлял дверь в кабинет приоткрытой, эта антисквозняковая змея – Шипучий Сид – не давала двери закрываться. Мистер Жерар ее плотно закрывает, да еще большой шкаф велел придвинуть к стеклянной перегородке, чтобы получше уединиться. Обо мне даже не подумал. Ведь это мне еще больше свет загораживает. А теперь ко мне собираются поместить эту новую временную, Мэнди Прайс, хотя она должна работать с референтом мисс Клаудии, Эммой Уэнрайт. Она и должна сидеть у Эммы. А после того как мистер Жерар перегородку передвинул, мой кабинет даже для одного человека тесен. Мистер Певерелл никогда бы не согласился на такую перегородку – она перерезает окно столовой и лепной потолок. Он терпеть не мог перегородок и изо всех сил боролся против них, когда в доме начались перемены.
   – А его сестра может что-нибудь сделать? – спросила Джоан. – Может, стоит с ней поговорить?
   – Не люблю жаловаться. А ей – особенно. Да и что она может сделать? Мистер Жерар – директор-распорядитель и президент компании. Он разрушает издательство, и никто не смеет ему перечить. Я вовсе не уверена, что кто-нибудь вообще пожелает вступиться. Кроме, пожалуй, мисс Франсес. Но ее он и слушать не станет.