Покой, порядок, защищенность – все рухнуло. Руперту трудно было взбираться по лестнице, так что Джеймс поставил для него кровать в гостиной, и больной проводил большую часть дня там или в зимнем саду, если день стоял солнечный. На втором этаже были душ и уборная и еще комната размером чуть больше стенного шкафа, где Джеймс оборудовал кухоньку с электрочайником и двухконфорочной электрической плиткой: там Руперт мог готовить себе кофе и подогревать сандвичи. Второй этаж, таким образом, превратился как бы в отдельную квартиру, которой Руперт завладел и в которой установил свой собственный – неопрятный, ниспровергающий принятые нормы, злобно-озорной – стиль жизни. По иронии судьбы дом стал гораздо менее покойным местом после того, как в нем поселился умирающий. К Руперту шел непрерывный поток посетителей: приходили новые и старые друзья Руперта, его рефлексолог, его массажистка, за которой тянулся аромат экзотических масел; приходил отец Майкл, который являлся, чтобы выслушать исповедь больного, но его заботы Руперт воспринимал, как казалось, с той же насмешливой покорностью, что и заботы о состоянии своего тела. Друзья редко оказывались в доме одновременно с Джеймсом, исключением были только выходные дни. Впрочем, свидетельства их посещений он находил каждый вечер: цветы, журналы, фрукты, флаконы со сладко пахнущими маслами. Посетители сплетничали, готовили кофе, их угощали вином. Как-то раз Джеймс спросил Руперта:
   – Отцу Майклу нравится вино?
   – Во всяком случае, он точно знает, какие бутылки снизу тащить.
   – Тогда все в порядке.
   Джеймсу не жаль было кларета, если отец Майкл понимал, что именно он пьет.
   Он снабдил Руперта ручным звонком, таким же большим и звучным, как школьный звонок. Приобретен он был на рынке Портобелло-роуд, чтобы Руперт мог ночью вызвать Джеймса из спальни на верхнем этаже, если вдруг понадобится помощь. Теперь Джеймс спал плохо, боясь услышать требовательный звон и в полусне представляя себе грохот колес по булыжной мостовой пораженного «черной смертью» Лондона, телегу с мертвыми телами и печальный вопль: «Выносите своих покойников!»
   Он помнил каждое слово, сказанное Рупертом два месяца назад, его внимательный иронический взгляд и улыбающиеся губы, лицо человека, ожидающего, что ему не поверят:
   – Я просто сообщаю вам факты. Жерар Этьенн знал, что Эрик болен СПИДом, и сделал все возможное, чтобы мы познакомились. Я не жалуюсь, вовсе нет. У меня ведь был какой-то выбор. Жерар же не уложил нас силком в постель друг с другом.
   – Жаль, что вы не воспользовались этим выбором.
   – Как это не воспользовался? Вы ведь Эрика не знали, верно? Он был прекрасен. Таких людей не много. Есть привлекательные, интересные, сексуальные, приятной внешности. Но прекрасных – нет. А он был прекрасен. Красота для меня всегда была непреоборима.
   – И это все, что вам требуется в любимом человеке – физическая красота?
   Руперт передразнил его, в глазах и голосе – мягкая издевка:
   – И это все, что вам требуется в любимом человеке? Джеймс, дорогой мой, в каком мире вы живете, что вы за человек такой? Нет, это не все, что мне требуется. Требовалось. В прошедшем времени, заметим. Было бы более тактично с вашей стороны, если бы вы аккуратнее обращались с грамматикой. Нет, это было не все. Мне нужен был человек, которому я тоже нравился бы. Человек с определенными навыками в постели. Я не спрашивал у Эрика, что он любит больше – джаз, камерную музыку или оперу, или, может быть, балет? И какое вино он предпочитает? Я говорю о страсти. Я говорю о любви. Господи, да это все равно что объяснять музыку Моцарта человеку, которому медведь на ухо наступил. Послушайте, давайте остановимся вот на чем: Жерар Этьенн сознательно свел нас. К тому времени он уже знал, что у Эрика СПИД. Он мог надеяться, что мы станем любовниками, мог не надеяться. Ему вообще могло быть все это до лампочки. Я думаю, он просто развлекался. Не знаю, что у него было на уме. Да меня это и не интересует. Я знаю, что было на уме у меня самого.
   – Ну а Эрик? Он-то знал, что его болезнь заразна. Он ничего вам не сказал? Господи, да о чем же он думал?!
   – Сначала ничего не сказал. Только потом. Но я его не виню. И если уж я его не виню, то вам следует держать свои высокоморальные суждения при себе. Не знаю, о чем он думал. Я не лезу своим друзьям в душу. Может, ему нужен был компаньон, чтобы вместе пройти последнюю пару миль перед тем, как погрузиться в бесконечное исследование пресловутой тишины? – Помолчав, он спросил: – А вы? Вы не прощаете своих друзей?
   – Вряд ли слово «прощение» подходит для отношений между друзьями. Но никто из моих друзей не заразил меня смертельной болезнью.
   – Но, мой дорогой Джеймс, вы ведь не даете им такой возможности, верно?
   Джеймс расспрашивал Руперта с дотошностью опытного следователя, стремясь выведать у него правду, которую ему так необходимо было знать.
   – Как вы можете быть уверены, что Жерар Этьенн знал о болезни Эрика?
   – Джеймс, не нужно устраивать мне перекрестный допрос. У вас даже голос, как у прокурора-обвинителя. И вы обожаете говорить обиняками, правда? Он знал об этом, потому что Эрик сам ему сказал. Этьенн спросил, когда можно ждать от него новую книгу. Издательство очень успешно распорядилось его первой книгой путешествий. Этьенн купил ее задешево и, видимо, надеялся получить следующую на тех же условиях. А Эрик ответил, что книг больше не будет. Что у него нет ни сил, ни намерения писать. Что у него есть другие планы на оставшуюся ему жизнь.
   – И в эти планы входили вы?
   – Вошел – со временем. Через две недели после этой беседы Этьенн организовал прогулку по Темзе на теплоходе. Само по себе подозрительно, вы не находите? Развлечение вовсе не в его духе. Чух-чух-чух вниз по матушке по Темзе – взглянуть на противопотопную дамбу; чух-чух-чух обратно – вот вам сандвичи с семгой и шампанское. Между прочим, как это вам удалось не участвовать?
   – Я был во Франции.
   – Ну да, действительно. Это ведь ваш второй родной дом. Странно, что старик Этьенн все эти годы довольствуется жизнью вдали от родной земли. Жерар и Клаудиа тоже туда не ездят, верно? Можно предположить, что им было бы интересно пару раз взглянуть на те места, где их папочка с товарищами так весело проводил время, пуляя из-за скал в немцев. Они никогда туда не ездят, а вы не можете удержаться. Чем вы там занимаетесь? Выясняете про него?
   – С какой это стати?
   – Я просто так спросил, без задней мысли. В любом случае у вас не получится повесить что-нибудь на старика Этьенна. Документально доказано, что он настоящий герой Сопротивления, это никаких сомнений не вызывает.
   – Давайте продолжим о прогулке по Темзе.
   – О, ничего необычного. Хихикающие машинистки, чуть окосевшая мисс Блэкетт, с красным отекшим лицом, с ее кошмарным стародевическим лукавством. Она взяла с собой эту вашу антисквозняковую змею. Ее называют Шипучим Сидом. Женщины в издательстве поразительны. Я бы сказал, что у них абсолютно отсутствует чувство юмора, если бы не эта змея. Некоторые девицы свешивались над бортом, грозя, что сейчас ее утопят, а еще одна пыталась напоить змею шампанским. В конце концов они обмотали ее вокруг шеи Эрика, и он так и ехал с ней до самого возвращения. Но это случилось позже. Когда плыли вверх по реке, я попытался укрыться от толпы на носу. Эрик стоял там в полном одиночестве, совершенно неподвижно, словно резная фигура. Он повернулся и взглянул на меня. – Руперт замолк, потом сказал тихо, почти шепотом: – Он повернулся и взглянул на меня… Джеймс, лучше забыть о том, что я только что говорил.
   – Нет, я не забуду. Вы ведь говорите правду?
   – Разумеется. Разве я не всегда?…
   – Нет, Руперт, не всегда.
   Неожиданно его воспоминания были прерваны. Дверь кухни резко распахнулась, и приятель Руперта высунул в проем голову:
   – Мне послышалось, что хлопнула входная дверь. Мы как раз уходим. Руперт спрашивает – вы пришли? Вы же всегда проходите прямо наверх?
   – Да, – ответил он. – Я всегда прохожу прямо наверх.
   – Так чего же вы тут сидите?
   Приятель спросил об этом без особого любопытства, но Джеймс ответил:
   – Размышляю над третьей частью Екклесиаста.
   – Мне кажется, Руперту нужно вас видеть.
   – Я уже иду.
   И он стал подниматься по лестнице – с трудом, словно старик, преодолевая ступени; стал подниматься в этот беспорядок, в эту духоту, в эту экзотическую неразбериху запахов и вещей, в какую теперь превратилась его гостиная.

8

   Было девять часов, и чуть в стороне от Уэстберн-Гроув, на верхнем этаже террасного дома, Клаудиа Этьенн лежала в постели с любовником.
   – Интересно, – сказала она, – отчего это всегда после похорон испытываешь вожделение? Мощное взаимодействие смерти и секса, я так полагаю. Ты знал, что во времена королевы Виктории проститутки часто обслуживали клиентов на кладбищах, на плоских могильных плитах?
   – Жестко, холодно и слишком зловеще. Надеюсь, у них хоть подстилки были. Меня бы такое не завело. Я бы все время думал о гниющем подо мной трупе, обо всех этих чертовых червях, выползающих из пустых глазниц и вползающих обратно. Милая моя, до чего же необычайные ты знаешь факты, побудешь с тобой – никакого образования не понадобится.
   – Да, – ответила она. – Ты прав.
   Интересно, размышляла Клаудиа, а что, он тоже, как и она, думает сейчас не только об исторических фактах? «Побудешь с тобой», – сказал он. Не «полюбишь тебя»…
   Он повернулся к ней, оперся головой на руку:
   – Что, кошмарные были похороны?
   – Они были не просто кошмарные. Еще и предельно унылые и мрачные. Музыка в записи, гроб выглядел так, будто уже был в употреблении, заупокойная служба отцензурирована, чтобы никого не обидеть – Господа Бога в том числе, и священник, изо всех сил старавшийся сделать вид, что все мы участвуем в чем-то таком, что и правда имеет какой-то смысл.
   – Когда придет мой черед, мне хотелось бы быть сожженным на погребальном костре у моря, как Китс.
   – Шелли.
   – Ну, как тот поэт, не важно кто. Знойная ночь, ветер, никакого гроба, полно выпивки, и все твои друзья плавают голышом в прибрежных волнах, а потом, счастливые и радостные, греются у моего огня, и это я их согреваю. А новый прилив может смыть оттуда мой пепел. Как думаешь, если я оставлю распоряжение об этом в своем завещании, кто-то позаботится его выполнить?
   – Я не очень-то надеялась бы на это. Скорее всего ты – как и все мы – окажешься на кладбище в Голдерз-Грин.
   Его спальня была не очень большой, почти все пространство пола занимала огромная – в пять футов шириной – викторианская кровать, отделанная орнаментированной медью, с четырьмя высокими столбиками с шишечками наверху. На них Деклан укрепил викторианское лоскутное покрывало, местами сильно потертое. Освещенное прикроватной лампой, оно ярким узорчатым пологом из перемежающихся кусочков блестящего шелка и атласа простиралось над любовниками. Кое-где обрывки потрепанного шелка свисали вниз, и Клаудии вдруг захотелось их подергать. Она разглядела, что на шелке виднеются старинные буквы: черные паутинки строк, начертанных давно истлевшей рукой, были хорошо различимы. Семейная история, семейные беды и радости вместились в эти строки. Все королевство Деклана, – а ей казалось, что это и впрямь королевство, – лежало внизу, под ними. Магазин и вся эта недвижимость принадлежали мистеру Саймону (она так и не узнала его имени, только фамилию). Он сдал Деклану два верхних этажа дома за смехотворно низкую сумму и столь же скудно платил ему за управление магазином. Сам мистер Саймон, в неизменной черной ермолке, тоже всегда присутствовал там, чтобы приветствовать самых любимых покупателей. Он сидел за диккенсовской конторкой прямо у входной двери, никаким иным образом не участвуя в купле и продаже товаров, но внимательно следя за потоком наличности в кассе. Передняя часть дома была оборудована по вкусу мистера Саймона, под его личным наблюдением: избранные предметы обстановки, картины, предметы искусства были представлены здесь в самом выгодном свете. А вот в дальней части первого этажа господствовал Деклан. Здесь во всю длину дома шел зимний сад с витражами из особо прочного стекла; здесь у обоих концов стояло по пальме, чьи стройные стволы были из металла, а лапчатые листья, колеблющиеся от малейшего прикосновения руки, – из тонкой жести, крашенной в ярко-зеленый цвет. Это напоминание о средиземноморском солнце контрастировало с общей атмосферой зимнего сада, отдаленно напоминающего храм. Некоторые из прежних стеклянных панелей были понизу заменены кусками цветного стекла странной формы, взятыми из разрушенных церквей; получалась словно бы составная картинка из златоволосых ангелов и святых с нимбами, печальных апостолов и фрагментов сцены Рождества Христова или Тайной вечери, бытовых виньеток с изображением рук, наливающих вино в кувшины или берущих буханки хлеба. Размещенные в радостном беспорядке на самых разных столах, кучами сваленные на стульях, здесь находились предметы, собранные Декланом, среди которых бродили, в которых рылись его собственные покупатели, удивляющиеся, восхищенно восклицающие, делающие свои открытия и находки.
   Тут и правда было что открывать. У Деклана, как обнаружила Клаудиа, был наметанный глаз. Он любил все красивое, разнообразное, необычное. Он был необычайно широко осведомлен о вещах, о которых она сама почти ничего не знала. Ее поражало то, что он знает, точно так же как и то, чего он не знает. Время от времени его находкам уделялось место и в передней части дома. В таком случае он моментально терял к ним интерес; вообще любовь Деклана к его приобретениям была непостоянной. «Ты же видишь, Клаудиа, милая моя, что я просто должен был это заполучить! Ты же понимаешь, что я не мог этого не купить?» И он принимался гладить свое новое приобретение, изучал его, восхищался, не мог глаз от него отвести, помещал на самое видное место. Но месяца три спустя оно могло вдруг таинственным образом исчезнуть, уступив очередному предмету любви и энтузиазма. Деклан не пытался расположить вещи в своем магазине так, чтобы продемонстрировать их достоинства: все предметы были свалены беспорядочными кучами, никуда не годные вместе с достойными внимания. Здесь смешались: мемориальная фигурка «Гарибальди на коне» – стратфордширский фарфор, треснувший соусник из Дерби, монеты и медали, чучела птиц под стеклянными колпаками, сентиментальные викторианские акварели, бронзовые бюсты Дизраэли и Гладстона,[36] тяжелый викторианский комод, пара позолоченных деревянных стульев в стиле ар-деко,[37] чучело медведя и обильно инкрустированная фуражка офицера германских военно-воздушных сил. Тогда, рассматривая этот последний экспонат, она спросила:
   – В каком качестве ты это продаешь? Как головной убор покойного маршала Германа Геринга?
   Она ничего не знала о прошлом Деклана. Как-то он сказал ей с сильным и не очень убедительным ирландским акцентом: «И верно, я ведь просто бедный паренек из Типперери, мамаша давно померла, а папаша вообче сгинул неизвестно где». Но она ему не поверила. Речь его лилась свободно, голос был хорошо поставлен, и в том, что он говорил, нельзя было расслышать ни малейшего намека на происхождение или семейные связи. Клаудиа надеялась, что, когда они поженятся – если поженятся, – он ей что-нибудь о себе расскажет, а если не расскажет, она его, может быть, сама спросит. А пока что она интуитивно понимала, что спрашивать было бы неразумно: интуиция велела ей молчать. Невозможно было представить себе, что у Деклана самое обыкновенное прошлое, представить его в большой семье, с нормальными родителями, сестрами, братьями, в школе, на первом месте работы… Порой ей казалось, что он – экзотический подкидыш, подброшенный эльфами и неожиданно материализовавшийся в этой набитой вещами комнате в глубине дома, тянущий жадные пальцы к реалиям прошлых веков, тогда как сам может быть реален только в этот – вполне конкретный – момент настоящего.
   Они встретились полгода назад в поезде метро: сидели на скамье рядом как раз в тот день, когда на Центральной линии произошла крупная авария. Во время ожидания, которое казалось им бесконечным, пока пассажирам не дали указания покинуть поезд и идти вперед по рельсовому пути, он заглянул в ее газету – она читала «Индепендент» – и, когда их глаза встретились, сказал с извиняющейся улыбкой:
   – Простите меня, я знаю – это невежливо, но у меня клаустрофобия, я побаиваюсь замкнутого пространства. Я легче переношу такие вот задержки, если есть с собой что почитать. Обычно есть.
   – Я уже ее прочла, – ответила Клаудиа. – Возьмите, пожалуйста. К тому же у меня в портфеле книга.
   Так они и сидели рядом, читая, не обмолвившись больше ни словом, но она остро ощущала его присутствие. Она говорила себе, что это всего лишь результат напряженности и подспудного страха. Когда наконец раздалось указание покинуть поезд, паники не было, но для многих это происшествие оказалось неприятным, а для некоторых просто страшным. Пара-тройка остроумцев реагировали на напряжение грубыми шутками и громким смехом, но большинство пассажиров хранили молчание. Рядом с Клаудией сидела пожилая женщина, явно плохо себя почувствовавшая, и им двоим пришлось чуть ли не на руках вынести ее из вагона и, поддерживая, вести по рельсовому пути. Она объяснила им, что у нее больное сердце и астма и что она боится, как бы пыль в туннеле не вызвала у нее приступа.
   Когда они добрались до станции и оставили женщину на попечении одной из дежурных медсестер, он повернулся к Клаудии и сказал:
   – Мне кажется, мы оба заслуживаем выпивки. Во всяком случае, мне она необходима. Может, отыщем какой-нибудь паб?
   Она сказала себе тогда: ничто так не сближает, как вместе пережитая опасность и вызванное ею взаимное расположение; будет гораздо разумнее сразу же попрощаться и пойти своей дорогой. Вместо этого она приняла его предложение. К тому времени как они наконец распрощались, Клаудиа уже понимала, к чему все это ведет. Но она не бросилась в эту связь очертя голову. Она никогда не заводила новых романов, не будучи внутренне уверена, что это она владеет ситуацией, что ее любят больше, чем любит она, что скорее она может причинить боль, чем испытает боль сама. Теперь она вовсе не была в этом уверена.
   Примерно через месяц после того, как они стали любовниками, он сказал:
   – Слушай, а почему бы нам не пожениться?
   Клаудиа не могла отнестись к этим словам как к предложению руки и сердца, они скорее звучали как информация к размышлению. Она так удивилась, что целую минуту молчала. А он продолжал:
   – По-моему, неплохая идея, тебе не кажется?
   Она обнаружила, что принимает эту информацию всерьез, хотя не может определить, не есть ли это очередная из его идей, какие он порой высказывал, не рассчитывая, что Клаудиа в них поверит, и нисколько не интересуясь, поверила она или нет.
   Она медленно произнесла:
   – Если ты это серьезно, то ответ будет такой: мне кажется, что эта идея очень плохая.
   – Тогда давай устроим помолвку. Мне нравится идея перманентной помолвки.
   – Но это же нелогично.
   – Отчего же? Старый Саймон будет в восторге. Я мог бы ему говорить: «Сегодня я жду невесту». Он тогда будет не так шокирован, если ты останешься у меня на ночь.
   – Он никогда не выказывал ни малейшего признака, что это его шокирует. Сомневаюсь, что он обратил бы внимание, если мы вдруг принялись бы совокупляться прямо у него в магазине, конечно, при условии, что не распугаем покупателей.
   Но иногда он все-таки называл ее своей невестой в разговорах со старым Саймоном, и она чувствовала, что не может позволить себе опровергнуть это определение: оба они оказались бы в дурацком положении, а опровержение придало бы всей этой истории значение, которого она вовсе не заслуживала. Деклан больше не заговаривал о женитьбе, а она была смущена и расстроена, вдруг поняв, что эта идея постепенно завладевает какой-то частью ее сознания.
   В этот вечер, приехав с похорон, она поздоровалась с мистером Саймоном и сразу прошла в глубину дома. Деклан внимательно рассматривал какую-то миниатюру. Клаудиа любила наблюдать за ним, когда – каким бы кратковременным ни было его увлечение – он занимался предметом, вызвавшим его энтузиазм. Это был портрет дамы восемнадцатого века: ее низкий корсаж и блузка с рюшами были написаны чрезвычайно тонко, но красивое лицо под высоким пудреным париком казалось, пожалуй, чуть слишком сладким.
   – Видно, богатый любовник портрет оплачивал, – произнес Деклан, – она больше похожа на шлюху, чем на жену, правда? Думаю, может, это Ричард Кори писал? Если так, то это всем находкам находка. Ты же видишь, милая моя, я просто должен был ее заполучить.
   – У кого же ты ее заполучил?
   – У одной женщины. Она дала объявление о продаже нескольких рисунков. Думала, это оригиналы. Оказалось – нет. Зато эта – оригинал.
   – Сколько же ты за нее заплатил?
   – Три пятьдесят. Она и меньше взяла бы – отчаянно нуждается в деньгах. Но я люблю доставлять людям радость, платя чуть больше, чем они ожидают.
   – А стоит она раза в три дороже, я полагаю?
   – Примерно. Она прелестна, ты не находишь? Сама миниатюра, я хотел сказать. Там сзади завиток такой выбивается на шее… Не хочу выставлять ее в магазине у Саймона. Стащат в один момент. Глаза у старика уже не те.
   – Он выглядит совсем больным, – сказала Клаудиа. – Ты не хочешь попробовать уговорить его обратиться к врачу?
   – Смысла нет. Я уже пытался. Старик терпеть не может врачей. Боится, что они его загонят в больницу, а больницы он ненавидит еще больше. Больница для него всего лишь место, куда люди отправляются умирать, а ему не хочется думать о смерти. Неудивительно, если всех твоих родных стерли с лица земли в Освенциме.
   Сейчас, в постели, улегшись на спину и устремив взгляд на узорчатый шелк полога, освещенный мягким светом прикроватной лампы, Деклан спросил:
   – Тебе удалось поговорить с Жераром?
   – Нет еще. Поговорю после следующего заседания совета директоров.
   – Послушай, Клаудиа, я хочу купить этот магазин. Он мне нужен. Я его создал. Он отличается от всех существующих благодаря мне. Нельзя, чтобы старый Саймон продал его кому-то другому.
   – Я понимаю. Нам надо постараться, чтобы не продал.
   Как удивительно, подумала она, это стремление дарить, удовлетворять каждое желание любовника, словно стараешься примирить его с тяжким бременем твоей любви. Или где-то в глубине души таится иррациональная уверенность, что он заслуживает получить то, что хочет, если уж захотел, просто потому, что тебя к нему так влечет? А когда Деклан чего-то хотел, то хотел этого со всей страстью, как избалованный ребенок; ему не было удержу, он забывал о чувстве собственного достоинства, о необходимости проявить терпение. Однако на этот раз, говорила себе Клаудиа, его желание было вполне взрослым и рациональным. Получить право владеть этим домом, состоявшим из двух квартир, и обеими частями магазина, уплатив всего триста пятьдесят тысяч фунтов стерлингов, – сделка необычайно выгодная. Саймон хотел продать дом, хотел продать его Деклану, но ждать дольше он просто не мог.
   – Он что, недавно снова с тобой говорил? Сколько еще времени нам остается?
   – Нет, не говорил. Но он собирается выставить дом и магазин на продажу, если мы к тому времени не дадим ему определенного ответа. Он, конечно, запросит за него больше, чем хочет с меня.
   – Я собираюсь предложить Жерару выкупить мою долю, – медленно проговорила Клаудиа.
   – Ты имеешь в виду все твои акции в «Певерелл пресс»? И он может это себе позволить?
   – Не без затруднений. Но если согласится, он найдет деньги.
   – А как-нибудь иначе ты это сделать не можешь?
   Она подумала, что могла бы продать квартиру в Барбикане[38] и переехать сюда, только как это поможет решению их проблем? И ответила: