Роза возвращается – удручена, раздосадована, и я уношусь с ней в древние времена, повествую о долгих тридцати годах, проведенных мной во чреве белокорого палтуса, – это чтобы она не пожирала меня глазами с такой страстью. Изображаю ей одного хозяина жизни; в момент наивысшего блаженства он строил столь причудливые гримасы (бывало даже, запускал себе язык в правое ухо), что не успевал предавать мучительной казни своих хохочущих наложниц. Роза хмыкает.
На третий день нашего пребывания в коттедже меня несут к колодцу.
– Какие новости? – спрашивает Табата.
– Я решила взяться за дело всерьез и пошла на курсы автосварщиков, поскольку, по моим представлениям, эти курсы должны посещаться исключительно мужчинами, однако в автомастерской я обнаружила еще шестнадцать таких же юных обольстительниц, которые, судя по всему, явились сюда с той же целью – во всяком случае, на сварку они обращали внимания не больше, чем я, и многие ушли раньше времени. Даже инструктором была женщина.
– Ничего страшного. Лягушка ведь тоже не сразу стала принцессой.
– Спасибо за комплимент.
Пребывание в колодце явно пошло Табате на пользу.
– А как насчет ваших предыдущих связей? – интересуется она.
– К вам они никакого отношения не имеют.
Мы возвращаемся в коттедж. Я – наперсница, доверенное лицо. Тревога Розы передается и мне, становится моим уделом.
– Как странно, повсюду, во все времена это ценилось... Расскажи я кому-то, надо мной бы посмеялись, сочли, что у меня не все дома. Может, впрочем, так оно и есть?
Протягивает ко мне пальцы. И вновь у меня такое чувство, будто я заглядываю в нее. Меня захватывают воспоминания. Они выбираются из своих щелей на солнечный свет.
Я предоставляю Розе мысленно отправиться в Клуб жестокости, сама же вновь погружаюсь в ее прошлое...
На третий день нашего пребывания в коттедже меня несут к колодцу.
– Какие новости? – спрашивает Табата.
– Я решила взяться за дело всерьез и пошла на курсы автосварщиков, поскольку, по моим представлениям, эти курсы должны посещаться исключительно мужчинами, однако в автомастерской я обнаружила еще шестнадцать таких же юных обольстительниц, которые, судя по всему, явились сюда с той же целью – во всяком случае, на сварку они обращали внимания не больше, чем я, и многие ушли раньше времени. Даже инструктором была женщина.
– Ничего страшного. Лягушка ведь тоже не сразу стала принцессой.
– Спасибо за комплимент.
Пребывание в колодце явно пошло Табате на пользу.
– А как насчет ваших предыдущих связей? – интересуется она.
– К вам они никакого отношения не имеют.
Мы возвращаемся в коттедж. Я – наперсница, доверенное лицо. Тревога Розы передается и мне, становится моим уделом.
– Как странно, повсюду, во все времена это ценилось... Расскажи я кому-то, надо мной бы посмеялись, сочли, что у меня не все дома. Может, впрочем, так оно и есть?
Протягивает ко мне пальцы. И вновь у меня такое чувство, будто я заглядываю в нее. Меня захватывают воспоминания. Они выбираются из своих щелей на солнечный свет.
Я предоставляю Розе мысленно отправиться в Клуб жестокости, сама же вновь погружаюсь в ее прошлое...
Рооооооза
– Я с вами в постель не лягу, – говорит Роза.
– Вот и отлично, – говорит он и ложится к ней в постель,
– Убирайтесь! – шипит Роза. Она зовет своего соседа по квартире, но тот пропьянствовал всю ночь, и теперь его не добудишься.
Он поворачивается к ней спиной:
– Уже поздно. Надо же мне где-то переночевать. Я хочу спать, я вас не трону.
– Вы что, совсем дурой меня считаете? Выкатывайтесь – или я вызову полицию.
– Вперед. – Он зарывается головой в подушку.
– Убирайтесь, слышите?! – Она что есть силы колотит его кулаками. Он не обращает на нее никакого внимания. Она сталкивает его ногами с кровати. Он скатывается на пол вместе с одеялом и подушкой и, свернувшись калачиком, погружается в сладкий сон. Она в бешенстве мечется по постели. Он храпит. Спустя три часа, в четыре утра, Розе вдруг приходит в голову, что он и в самом деле спит, а не ждет, пока она задремлет, чтобы вновь попробовать ее соблазнить. Она даже немного сердится оттого, что он спит и не пытается ее обнять.
– Сколько всего у вас женщин? – спрашивает она утром, после того как он съел ее поджаренный хлеб и остатки ее мармелада. На камине лежит открытка – поздравление с днем рождения. Сегодня Розе двадцать один.
– Понятия не имею, – отвечает он.
– Что значит – понятия не имеете?
– Не знаю сколько. Я знаю, с кем бы мне хотелось переспать. Я примерно знаю, какие женщины были бы не прочь переспать со мной. Но сами понимаете: сегодня она не прочь, а завтра – гонит прочь. – С этими словами он вносит в Розину комнату три автопокрышки, этажерку и несколько боевых барабанов племени ватузи.
– Скажите, ваши женщины знают о существовании друг друга?
– Кто как. Стейси знает про Алекс, потому что Алекс – ее лучшая подруга, но Алекс про Стейси не знает ровным счетом ничего. Сью ничего не знает ни про Алекс, ни про Стейси, ни про всех остальных – вот что значит жить в Сент-Олбанс! Живущая в Манчестере Джо подозревает, что я сплю с Чарли, что очень смешно, так как с Чарли я как раз не сплю, зато навещаю Стефани и Сару, которые работают с ней в одном турагентстве.
Звонит его мобильный телефон. «Да-а-а, да-а-а, – с придыханием шепчет он, – я только что провел ночь с прелестницей, которая обольщала меня как могла, – но я спас себя для тебя».
– А вот Софи и Николь друг про друга знают, – продолжает он, внося еще один туземный барабан размером в две Розы. – На танцах в Донкастере они даже из-за меня подрались. Уж не знаю почему, но меня на всех хватает.
– И вы всерьез рассчитывали со мной переспать? – допытывается Роза. – Вы, который спит с каждой второй англичанкой и не моется годами. – Роза входит в раж. – Ваше чувство прекрасного умерло не родившись. И почему вы заносите сюда все это барахло?!
Появляется гонг.
– Вы очень меня выручаете.
– Что вы во мне нашли ?
– Много чего.
Она хватает его за локоть и старается ущипнуть побольнее. Он вскрикивает.
– Вив и Грейс не дадут мне соврать. Вы – единственная женщина, которая не испытала моих возможностей.
– По-вашему, есть что испытывать?
– А вы поспрашивайте. Не может же столько женщин ошибаться.
Роза пытается оторвать от пола один из барабанов.
– Неужели они настоящие?
Барабанщик остается ночевать довольно часто. Роза начинает подозревать, что такое положение дел его устраивает – ведь здесь его столь потребный орган остается невостребованным. Во всяком случае, в общепринятом смысле. Их любимая фаллическая игра: он кладет на кончик своего прибора кусочек сахара и катапультирует его в другой конец комнаты, где Роза ловит сахар ртом. Так они проводят вместе два года, и все убеждены, что Роза давно уже попала в его донжуанский список. Сознавать, что ее имя у всех на устах, доставляет ей удовольствие. Барабанщику звонят по мобильному телефону другие женщины, и он
– поразительное дело – отшивает всех до одной. Он не дарит ей любовных наслаждений – но и не изменяет. Она многое узнает от него про мужчин и женщин.
Он умирает без звука от неисправности в звуковой системе, о чем я узнаю из ее третьего любимого сна. Ей снится, как он входит, все лицо обожжено; он пришел забрать свой папуасский боевой барабан, видит на столе банку маринованной свеклы и пытается ее открыть. «Хорошо, что ты его не выбросила, – говорит он, поглаживая потертый барабан, – ведь это же никакой не барабан, это символ благопристойности, без него мир давно бы рухнул. Кто бы мог подумать, что я так буду им дорожить?»
Мыслями Роза по-прежнему в Клубе жестокости. Вот еще один запоминающийся эпизод.
– Вот и отлично, – говорит он и ложится к ней в постель,
– Убирайтесь! – шипит Роза. Она зовет своего соседа по квартире, но тот пропьянствовал всю ночь, и теперь его не добудишься.
Он поворачивается к ней спиной:
– Уже поздно. Надо же мне где-то переночевать. Я хочу спать, я вас не трону.
– Вы что, совсем дурой меня считаете? Выкатывайтесь – или я вызову полицию.
– Вперед. – Он зарывается головой в подушку.
– Убирайтесь, слышите?! – Она что есть силы колотит его кулаками. Он не обращает на нее никакого внимания. Она сталкивает его ногами с кровати. Он скатывается на пол вместе с одеялом и подушкой и, свернувшись калачиком, погружается в сладкий сон. Она в бешенстве мечется по постели. Он храпит. Спустя три часа, в четыре утра, Розе вдруг приходит в голову, что он и в самом деле спит, а не ждет, пока она задремлет, чтобы вновь попробовать ее соблазнить. Она даже немного сердится оттого, что он спит и не пытается ее обнять.
– Сколько всего у вас женщин? – спрашивает она утром, после того как он съел ее поджаренный хлеб и остатки ее мармелада. На камине лежит открытка – поздравление с днем рождения. Сегодня Розе двадцать один.
– Понятия не имею, – отвечает он.
– Что значит – понятия не имеете?
– Не знаю сколько. Я знаю, с кем бы мне хотелось переспать. Я примерно знаю, какие женщины были бы не прочь переспать со мной. Но сами понимаете: сегодня она не прочь, а завтра – гонит прочь. – С этими словами он вносит в Розину комнату три автопокрышки, этажерку и несколько боевых барабанов племени ватузи.
– Скажите, ваши женщины знают о существовании друг друга?
– Кто как. Стейси знает про Алекс, потому что Алекс – ее лучшая подруга, но Алекс про Стейси не знает ровным счетом ничего. Сью ничего не знает ни про Алекс, ни про Стейси, ни про всех остальных – вот что значит жить в Сент-Олбанс! Живущая в Манчестере Джо подозревает, что я сплю с Чарли, что очень смешно, так как с Чарли я как раз не сплю, зато навещаю Стефани и Сару, которые работают с ней в одном турагентстве.
Звонит его мобильный телефон. «Да-а-а, да-а-а, – с придыханием шепчет он, – я только что провел ночь с прелестницей, которая обольщала меня как могла, – но я спас себя для тебя».
– А вот Софи и Николь друг про друга знают, – продолжает он, внося еще один туземный барабан размером в две Розы. – На танцах в Донкастере они даже из-за меня подрались. Уж не знаю почему, но меня на всех хватает.
– И вы всерьез рассчитывали со мной переспать? – допытывается Роза. – Вы, который спит с каждой второй англичанкой и не моется годами. – Роза входит в раж. – Ваше чувство прекрасного умерло не родившись. И почему вы заносите сюда все это барахло?!
Появляется гонг.
– Вы очень меня выручаете.
– Что вы во мне нашли ?
– Много чего.
Она хватает его за локоть и старается ущипнуть побольнее. Он вскрикивает.
– Вив и Грейс не дадут мне соврать. Вы – единственная женщина, которая не испытала моих возможностей.
– По-вашему, есть что испытывать?
– А вы поспрашивайте. Не может же столько женщин ошибаться.
Роза пытается оторвать от пола один из барабанов.
– Неужели они настоящие?
Барабанщик остается ночевать довольно часто. Роза начинает подозревать, что такое положение дел его устраивает – ведь здесь его столь потребный орган остается невостребованным. Во всяком случае, в общепринятом смысле. Их любимая фаллическая игра: он кладет на кончик своего прибора кусочек сахара и катапультирует его в другой конец комнаты, где Роза ловит сахар ртом. Так они проводят вместе два года, и все убеждены, что Роза давно уже попала в его донжуанский список. Сознавать, что ее имя у всех на устах, доставляет ей удовольствие. Барабанщику звонят по мобильному телефону другие женщины, и он
– поразительное дело – отшивает всех до одной. Он не дарит ей любовных наслаждений – но и не изменяет. Она многое узнает от него про мужчин и женщин.
Он умирает без звука от неисправности в звуковой системе, о чем я узнаю из ее третьего любимого сна. Ей снится, как он входит, все лицо обожжено; он пришел забрать свой папуасский боевой барабан, видит на столе банку маринованной свеклы и пытается ее открыть. «Хорошо, что ты его не выбросила, – говорит он, поглаживая потертый барабан, – ведь это же никакой не барабан, это символ благопристойности, без него мир давно бы рухнул. Кто бы мог подумать, что я так буду им дорожить?»
Мыслями Роза по-прежнему в Клубе жестокости. Вот еще один запоминающийся эпизод.
Рооооооза
– Собака съела свет, – говорит он.
Сегодня Роза изменила своим принципам. И напилась. А напившись, сняла свои оборонительные редуты. В спальне холодно и шатко – качаешься, как в гамаке. Входя в темную спальню, она видит, как за ней следом ползет из коридора тусклый свет. Свет изжеванной лампы. Все в доме как-то не так, все распадается, держится на честном слове. Ступени стонут и уходят из-под ног.
Потолок так низок, что она с трудом выпрямляется. Постель маленькая, убогая – беспостельная. Подходит и неловко на нее падает. Из-под дверей, там, где пути пола и двери расходятся, пробивается огромный клин света. Снимает с себя наиболее существенные предметы туалета... ощущение холода, расслабленности не дает ей раздеться до конца. Эмметт, эколог – надо же было так представиться! – в ванной, чистит перышки. Видит ее и в молчании, от которого закладывает уши, делает шаг назад. Она не настолько пьяна, чтобы не испытывать благодарности за потушенный свет. Она знает: если б она увидела его раздетым, ей пришлось бы пересмотреть свое решение. Теперь-то она сожалеет, что отказалась от услуг молодых и здоровых... И почему здесь так знобко, почему так стыло и уныло?
Он скорее суетлив, чем похотлив. Больная лабораторная мышь, насторожена
– как бы чего не вышло, как бы не обидели. Ну, за дело. Набирается мужества и раскованным движением сбрасывает лифчик. Слышит осторожные, неуверенные шажки, потом гулкий стекольно-бутылочный звон и глухой стук. Короткое, звучное "о". Что-то лихорадочно, суетливо шевелится на полу, свет в коридоре вспыхивает вновь – и выхватывает из темноты Эмметта-эколога. Он лежит в луже крови. Его пенис ничуть не больше дефиса в слове, набранном петитом. Роза аккуратно через него переступает. Он наступил на пустую бутылку из-под лимонада и упал на другую такую же. Незадача, Роза не хочет везти его в больницу; она не настолько бессердечна, чтобы одеться и уйти, но и не настолько сердечна, чтобы оказать ему помощь.
Клуб жестокости Розе еще не надоел. Ощущает ли она, что кто-то другой обрывает плоды ее фантазии? Еще одна история в том же духе.
Сегодня Роза изменила своим принципам. И напилась. А напившись, сняла свои оборонительные редуты. В спальне холодно и шатко – качаешься, как в гамаке. Входя в темную спальню, она видит, как за ней следом ползет из коридора тусклый свет. Свет изжеванной лампы. Все в доме как-то не так, все распадается, держится на честном слове. Ступени стонут и уходят из-под ног.
Потолок так низок, что она с трудом выпрямляется. Постель маленькая, убогая – беспостельная. Подходит и неловко на нее падает. Из-под дверей, там, где пути пола и двери расходятся, пробивается огромный клин света. Снимает с себя наиболее существенные предметы туалета... ощущение холода, расслабленности не дает ей раздеться до конца. Эмметт, эколог – надо же было так представиться! – в ванной, чистит перышки. Видит ее и в молчании, от которого закладывает уши, делает шаг назад. Она не настолько пьяна, чтобы не испытывать благодарности за потушенный свет. Она знает: если б она увидела его раздетым, ей пришлось бы пересмотреть свое решение. Теперь-то она сожалеет, что отказалась от услуг молодых и здоровых... И почему здесь так знобко, почему так стыло и уныло?
Он скорее суетлив, чем похотлив. Больная лабораторная мышь, насторожена
– как бы чего не вышло, как бы не обидели. Ну, за дело. Набирается мужества и раскованным движением сбрасывает лифчик. Слышит осторожные, неуверенные шажки, потом гулкий стекольно-бутылочный звон и глухой стук. Короткое, звучное "о". Что-то лихорадочно, суетливо шевелится на полу, свет в коридоре вспыхивает вновь – и выхватывает из темноты Эмметта-эколога. Он лежит в луже крови. Его пенис ничуть не больше дефиса в слове, набранном петитом. Роза аккуратно через него переступает. Он наступил на пустую бутылку из-под лимонада и упал на другую такую же. Незадача, Роза не хочет везти его в больницу; она не настолько бессердечна, чтобы одеться и уйти, но и не настолько сердечна, чтобы оказать ему помощь.
Клуб жестокости Розе еще не надоел. Ощущает ли она, что кто-то другой обрывает плоды ее фантазии? Еще одна история в том же духе.
Рооооооза
Роза лежит на спине. На постели. Эта – поудобнее. Сняла лифчик и трусики и приняла как можно более соблазнительную позу. Его прибор вытянулся по стойке «смирно». Уперся в пупок. Ляжки удачливого шоумена. Гладкий, упитанный. Себя любит.
А вот Роза его – нет, хотя, сказать по правде, сегодня она не прочь. Шоумен глядит на Розу, как в зеркало, где видит только себя – единственного и неповторимого. Ласкает – в качестве разминки – свой ратный жезл.
Комната погружена в интимный мрак. Шоумен – в преддверии, в предвкушении, в боевой стойке. Член – как примкнутый штык. Затишье перед боем. Осыпает ее грудь короткими, хищными поцелуями. Мастер своего дела. Она сдавленно вскрикивает. Идея хорошая. Левая грудь Розы заглатывается почти целиком – Шоумен находит ее вполне съедобной. Розу обволакивает победоносный запах мыла и мускуса. Он слегка отодвигается. Говорит: «Может быть больно», – словно предупреждая о вхождении.
Короткое, звучное "о". Еще одна попытка – и еще одно короткое, звучное "о". «Постой», – говорит он и включает свет; долго, вдумчиво смотрит куда-то вниз, после чего подымает руку. На руке кровь. «А ведь больно совсем не было», – думает про себя Роза и тут только замечает, что его прибор в крови.
Лицо Шоумена каменеет. Вызревает решение: никаких необдуманных и поспешных шагов, пока не скажут свое веское слово лучшие в мире врачи. Заворачивает член в бумажные полотенца с таким тщанием, будто это не детородный орган, а новорожденный королевских кровей. «Вызови „скорую“», – шепчет он, боясь, как бы от громкого голоса кровотечение не усилилось.
Просмотр эпизодов из серии «Клуб жестокости» близится к завершению. Одна история краше другой. Вникать в прошлое Розы я, пожалуй, больше не буду. А то в следующий раз, когда она прикоснется ко мне пальцами, от ее прошлого ничего не останется.
А вот Роза его – нет, хотя, сказать по правде, сегодня она не прочь. Шоумен глядит на Розу, как в зеркало, где видит только себя – единственного и неповторимого. Ласкает – в качестве разминки – свой ратный жезл.
Комната погружена в интимный мрак. Шоумен – в преддверии, в предвкушении, в боевой стойке. Член – как примкнутый штык. Затишье перед боем. Осыпает ее грудь короткими, хищными поцелуями. Мастер своего дела. Она сдавленно вскрикивает. Идея хорошая. Левая грудь Розы заглатывается почти целиком – Шоумен находит ее вполне съедобной. Розу обволакивает победоносный запах мыла и мускуса. Он слегка отодвигается. Говорит: «Может быть больно», – словно предупреждая о вхождении.
Короткое, звучное "о". Еще одна попытка – и еще одно короткое, звучное "о". «Постой», – говорит он и включает свет; долго, вдумчиво смотрит куда-то вниз, после чего подымает руку. На руке кровь. «А ведь больно совсем не было», – думает про себя Роза и тут только замечает, что его прибор в крови.
Лицо Шоумена каменеет. Вызревает решение: никаких необдуманных и поспешных шагов, пока не скажут свое веское слово лучшие в мире врачи. Заворачивает член в бумажные полотенца с таким тщанием, будто это не детородный орган, а новорожденный королевских кровей. «Вызови „скорую“», – шепчет он, боясь, как бы от громкого голоса кровотечение не усилилось.
Просмотр эпизодов из серии «Клуб жестокости» близится к завершению. Одна история краше другой. Вникать в прошлое Розы я, пожалуй, больше не буду. А то в следующий раз, когда она прикоснется ко мне пальцами, от ее прошлого ничего не останется.
Трапеция
Мы возвращаемся к Розе.
Никки разыгрывает традиционный спектакль: «А я уже вас заждалась!» Она печет блины. После ужина, когда Роза моет посуду, раздается звонок в дверь, и Никки впускает в квартиру какого-то типа с гигантским кактусом в руке.
– Никки, можешь меня поздравить. Я ушел от жены. Теперь я весь твой.
Эти слова Никки расценивает как нарушение первой заповеди прелюбодеяния.
– Вот что я тебе скажу, дружок, – говорит она, бросая на него злобный взгляд. – Слушай и мотай на ус. Прежде чем уходить от законной жены, да еше уносить из дому комнатные растения, следует поинтересоваться у подруги, что она по этому поводу думает. А то она задаст тебе такой же вопрос, как и я: «Ты что, охренел?!»
Кактус неохотно уходит. Цветы в горшках даются ему лучше, чем женщины. Кого-кого, а Никки не проведешь.
– И тебе не надоело? – спрашивает Роза.
Никки пожимает плечами.
– Ой, чуть не забыла. Как же ее зовут? Да, Элен. Тебя искала Элен. Насчет вазы.
Вот оно что. Значит, Мариус ее торопит.
Утром Роза уходит – на этот раз без меня. Никки, естественно, тут как тут. Через три минуты сорок секунд после того, как Роза отправляется на свидание с каким-то «деятелем», меня крадут. В три тысячи двести одиннадцатый раз.
– Чтобы не страдала самооценка, нужен успех, – обращается ко мне Никки.
– Вот ты его мне и обеспечишь.
На старьевщиков мы больше времени не тратим и едем прямиком на аукцион, тот самый, с которого все и началось. Никки, впрочем, этого не знает. Она ищет аукционистку, но той нет на месте. Хочется надеяться, что она и Роза вот-вот появятся – тогда даже Никки при всей своей изворотливости выкрутится вряд ли. Мы отбываем.
Меня везут туда, где Никки обычно тренируется. Ей хочется размяться.
Здесь овладевают цирковым ремеслом, искусством смешить – хи-хи-хи – людей. Вспоминаю танцовщиц с Крита. Многие сотни лет цирк притягивает к себе людей – и не искусством циркачей, а распространением небылиц. Тем, что есть, оказывается, и в жизни счастье. Что есть успех. Что есть красота. Что есть отвага, есть начало и конец. Все это имеет место на арене цирка. Бытует мнение, будто цирковая арена, как всякий круг, – это символ отсутствия начала и конца; на самом же деле арена цирка – это символ того, что начало и конец могут наступить в любой момент. Вот почему работать в цирке так тяжело. Циркач должен быть лучом света во мраке жизни, он должен покончить с несчастьями, обуздать страдания.
Несколько часов Никки раскачивается на трапеции. Она выделывает трюки, которые на профессиональном языке называются «драная кошка» и «полуангел». Ее тонкий стан обманчив: она обладает огромной физической силой, она отважна, и все же в сравнении с красноречием тех, кто зарабатывает этим искусством себе на жизнь, она – заика. В помещении пахнет дешевым кофе и жидким чаем. Никки болтает с униформистами, намекая на отсутствие денег. Но вот арена пустеет и появляется Ятаган.
Предстоит потеха.
Одежда спадает на пол. Никки подходит к Ятагану сзади и выкручивает ему соски – точно переводит стрелки уличных часов. Его мужское начало (оно же – конец) взмывает вверх, как шлагбаум на железнодорожном переезде. С тех пор как я последний раз за ним наблюдала, ему удалось значительно усовершенствовать свой станок; он ввел в уретру тонкий металлический стержень, который закрепил, вогнав в одно из отверстий фиксатор. С потенцией у него проблем нет, и металлический стержень – несомненное излишество, сам он, однако, так не считает, ибо извлекает металлический наконечник в виде головы улитки и насаживает его на стержень.
Они взмывают под купол цирка. Трапеции подвешены ровно под тем углом, который необходим.
Ятаган передвигается с восхитительной легкостью, ни один мускул на его теле не напряжен, впечатление такое, будто всю свою жизнь он прожил на дереве. Такой, дай ему волю, всю Европу может перетрахать. Никки еще вполне бодра, но гибкости, упругости Ятагана недостает, пожалуй, даже ей; время уже наложило на ее тело некоторый отпечаток – партнеры, впрочем, внакладе не остаются.
Раскачиваясь, они понемногу сближаются; Никки забрасывает ноги Ятагану на плечи и, энергично и сноровисто поерзав, насаживает себя на него, после чего они начинают плавно вращаться в воздухе, словно качаются в гамаке.
В таком положении особенно не подвигаешься, однако, извиваясь, помогая себе истошными выкриками и звучными вздохами, они, несмотря ни на что, начинают стучаться во врата рая. Страдания Никки становятся все заметнее, ведь верхняя часть тела при всем ее желании не может соответствовать нижней. Целиком отдавшись удовольствию, поступающему, увы, дозированными порциями, она, разумеется, не замечает, как внизу появляется Туша.
У них нет никакой страховки, предохранительная сетка не натянута. Находятся они на высоте двадцати футов, и если упадут, то многочисленные травмы и повреждения им обеспечены.
Угнетенные постоянным безденежьем, циркачи уныло бродят внизу и на творящиеся под куполом безобразия особого внимания не обращают – то ли отгого, что такое происходит постоянно, то ли потому, что в цирке принято вести себя так, будто такое происходит постоянно.
Одна бритоголовая девица ест поп-корн и рассказывает своей подруге, что хочет навестить друга, который сидит в тюрьме на юге Франции; у нее есть машина, но такая старая, что наверняка сломается по дороге, да и денег на бензин нет. Нет у нее и водительского удостоверения, а с французской полицией, говорят, шутки плохи. Ее друг, специалист по вырезыванию бамбуковых австралийских труб, тоже поехал на юг Франции навестить свою подругу, консультанта по выпечке фисташковых тортов, которую посадили в тюрьму, потому что она поехала на юг Франции без водительского удостоверения навестить своего друга, который по глупости поехал на юг Франции без водительского удостоверения навестить подругу, дизайнера лесных шалашей, которую посадили в тюрьму за то, что у нее не оказалось водительского удостоверения, но которую, пока он до нее доехал – машина постоянно ломалась, да и на бензин не всегда хватало, – успели уже выпустить.
Входит еще одна девица, некоторое время наблюдает за «полетом под куполом цирка», потом открывает сумочку и вынимает оттуда фотоаппарат. Вспышка. Утробные звуки на мгновение смолкают, и Никки в бешенстве кричит: «Не сметь фотографировать!»
От злости и «подвешенности» она не замечает, как Туша извлекает меня из-под ветровки Никки. На Тушу никто внимания не обращает, все думают, что репетируется какой-то номер.
Мы садимся в автофургон и терпеливо ждем, Туша читает одну и ту же (тринадцатую) страницу какого-то словаря, а я думаю о том, как расстраиваются планы, как перевираются новости, какой низкой бывает высокая мораль. Я знаю притягательную силу порядка. Через час и двадцать три минуты из здания цирка вылетает раскаленная от страсти и бешенства Никки, и мы следуем за ней домой.
Никки разыгрывает традиционный спектакль: «А я уже вас заждалась!» Она печет блины. После ужина, когда Роза моет посуду, раздается звонок в дверь, и Никки впускает в квартиру какого-то типа с гигантским кактусом в руке.
– Никки, можешь меня поздравить. Я ушел от жены. Теперь я весь твой.
Эти слова Никки расценивает как нарушение первой заповеди прелюбодеяния.
– Вот что я тебе скажу, дружок, – говорит она, бросая на него злобный взгляд. – Слушай и мотай на ус. Прежде чем уходить от законной жены, да еше уносить из дому комнатные растения, следует поинтересоваться у подруги, что она по этому поводу думает. А то она задаст тебе такой же вопрос, как и я: «Ты что, охренел?!»
Кактус неохотно уходит. Цветы в горшках даются ему лучше, чем женщины. Кого-кого, а Никки не проведешь.
– И тебе не надоело? – спрашивает Роза.
Никки пожимает плечами.
– Ой, чуть не забыла. Как же ее зовут? Да, Элен. Тебя искала Элен. Насчет вазы.
Вот оно что. Значит, Мариус ее торопит.
Утром Роза уходит – на этот раз без меня. Никки, естественно, тут как тут. Через три минуты сорок секунд после того, как Роза отправляется на свидание с каким-то «деятелем», меня крадут. В три тысячи двести одиннадцатый раз.
– Чтобы не страдала самооценка, нужен успех, – обращается ко мне Никки.
– Вот ты его мне и обеспечишь.
На старьевщиков мы больше времени не тратим и едем прямиком на аукцион, тот самый, с которого все и началось. Никки, впрочем, этого не знает. Она ищет аукционистку, но той нет на месте. Хочется надеяться, что она и Роза вот-вот появятся – тогда даже Никки при всей своей изворотливости выкрутится вряд ли. Мы отбываем.
Меня везут туда, где Никки обычно тренируется. Ей хочется размяться.
Здесь овладевают цирковым ремеслом, искусством смешить – хи-хи-хи – людей. Вспоминаю танцовщиц с Крита. Многие сотни лет цирк притягивает к себе людей – и не искусством циркачей, а распространением небылиц. Тем, что есть, оказывается, и в жизни счастье. Что есть успех. Что есть красота. Что есть отвага, есть начало и конец. Все это имеет место на арене цирка. Бытует мнение, будто цирковая арена, как всякий круг, – это символ отсутствия начала и конца; на самом же деле арена цирка – это символ того, что начало и конец могут наступить в любой момент. Вот почему работать в цирке так тяжело. Циркач должен быть лучом света во мраке жизни, он должен покончить с несчастьями, обуздать страдания.
Несколько часов Никки раскачивается на трапеции. Она выделывает трюки, которые на профессиональном языке называются «драная кошка» и «полуангел». Ее тонкий стан обманчив: она обладает огромной физической силой, она отважна, и все же в сравнении с красноречием тех, кто зарабатывает этим искусством себе на жизнь, она – заика. В помещении пахнет дешевым кофе и жидким чаем. Никки болтает с униформистами, намекая на отсутствие денег. Но вот арена пустеет и появляется Ятаган.
Предстоит потеха.
Одежда спадает на пол. Никки подходит к Ятагану сзади и выкручивает ему соски – точно переводит стрелки уличных часов. Его мужское начало (оно же – конец) взмывает вверх, как шлагбаум на железнодорожном переезде. С тех пор как я последний раз за ним наблюдала, ему удалось значительно усовершенствовать свой станок; он ввел в уретру тонкий металлический стержень, который закрепил, вогнав в одно из отверстий фиксатор. С потенцией у него проблем нет, и металлический стержень – несомненное излишество, сам он, однако, так не считает, ибо извлекает металлический наконечник в виде головы улитки и насаживает его на стержень.
Они взмывают под купол цирка. Трапеции подвешены ровно под тем углом, который необходим.
Ятаган передвигается с восхитительной легкостью, ни один мускул на его теле не напряжен, впечатление такое, будто всю свою жизнь он прожил на дереве. Такой, дай ему волю, всю Европу может перетрахать. Никки еще вполне бодра, но гибкости, упругости Ятагана недостает, пожалуй, даже ей; время уже наложило на ее тело некоторый отпечаток – партнеры, впрочем, внакладе не остаются.
Раскачиваясь, они понемногу сближаются; Никки забрасывает ноги Ятагану на плечи и, энергично и сноровисто поерзав, насаживает себя на него, после чего они начинают плавно вращаться в воздухе, словно качаются в гамаке.
В таком положении особенно не подвигаешься, однако, извиваясь, помогая себе истошными выкриками и звучными вздохами, они, несмотря ни на что, начинают стучаться во врата рая. Страдания Никки становятся все заметнее, ведь верхняя часть тела при всем ее желании не может соответствовать нижней. Целиком отдавшись удовольствию, поступающему, увы, дозированными порциями, она, разумеется, не замечает, как внизу появляется Туша.
У них нет никакой страховки, предохранительная сетка не натянута. Находятся они на высоте двадцати футов, и если упадут, то многочисленные травмы и повреждения им обеспечены.
Угнетенные постоянным безденежьем, циркачи уныло бродят внизу и на творящиеся под куполом безобразия особого внимания не обращают – то ли отгого, что такое происходит постоянно, то ли потому, что в цирке принято вести себя так, будто такое происходит постоянно.
Одна бритоголовая девица ест поп-корн и рассказывает своей подруге, что хочет навестить друга, который сидит в тюрьме на юге Франции; у нее есть машина, но такая старая, что наверняка сломается по дороге, да и денег на бензин нет. Нет у нее и водительского удостоверения, а с французской полицией, говорят, шутки плохи. Ее друг, специалист по вырезыванию бамбуковых австралийских труб, тоже поехал на юг Франции навестить свою подругу, консультанта по выпечке фисташковых тортов, которую посадили в тюрьму, потому что она поехала на юг Франции без водительского удостоверения навестить своего друга, который по глупости поехал на юг Франции без водительского удостоверения навестить подругу, дизайнера лесных шалашей, которую посадили в тюрьму за то, что у нее не оказалось водительского удостоверения, но которую, пока он до нее доехал – машина постоянно ломалась, да и на бензин не всегда хватало, – успели уже выпустить.
Входит еще одна девица, некоторое время наблюдает за «полетом под куполом цирка», потом открывает сумочку и вынимает оттуда фотоаппарат. Вспышка. Утробные звуки на мгновение смолкают, и Никки в бешенстве кричит: «Не сметь фотографировать!»
От злости и «подвешенности» она не замечает, как Туша извлекает меня из-под ветровки Никки. На Тушу никто внимания не обращает, все думают, что репетируется какой-то номер.
Мы садимся в автофургон и терпеливо ждем, Туша читает одну и ту же (тринадцатую) страницу какого-то словаря, а я думаю о том, как расстраиваются планы, как перевираются новости, какой низкой бывает высокая мораль. Я знаю притягательную силу порядка. Через час и двадцать три минуты из здания цирка вылетает раскаленная от страсти и бешенства Никки, и мы следуем за ней домой.
Туша
Мы входим – оказывается, ключи к Розиной квартире подобраны у Туши давным-давно.
Никки собирает вещи; замечает Тушу и застывает на месте. Первый раз вижу ее растерянной: в глазах неподдельный ужас, не знает, что делать, чем крыть.
– Привет, Никки.
Никки мучительно пытается оценить ситуацию. Заговорить? Попросить прощения? Выпрыгнуть из окна?
– По-моему, ты не ожидала меня увидеть.
Никки бормочет что-то невнятное. У нее дрожат колени. Наконец она обретает дар речи:
– Согласись, трудно рассчитывать на встречу с человеком, в которого я собственноручно выпустила шесть пуль.
Произносит она эти слова с некоторой задумчивостью, подобно школьнице, пытающейся сообразить, сколько времени пройдет, прежде чем двенадцать земляных червей, которые в девять вечера отправились на дискотеку в Боготе, попадут под машину. Она вовсе не притворяется равнодушной, не пытается скрыть подступающее бешенство – она просто демонстрирует образцовое безразличие.
Никки приходит к выводу, что в ближайшие несколько секунд она не умрет, а даже если – ввиду отсутствия режущих предметов – на тот свет и отправится, то сделать все равно ничего не сможет: теперь уж Туша своего не упустит.
– Шесть пуль – в грудь, – уточняет Туша, – а седьмую – в голову. – На ее лице, впрочем, следов седьмой пули не видно – о ранении свидетельствуют разве что два передних золотых зуба.
– А ты хорошо выглядишь, – делает подруге комплимент Никки. – Чаю хочешь?
Ловкий ход: проявить гостеприимство и заодно незаметно переместиться на кухню, где имеется доступ к холодному оружию. Никки обретает уверенность.
По пути на кухню она замечает, что я стою на своем законном месте.
– Так это ты ее принесла?
– Да. Я.
– Никогда б не догадалась. Непривычно видеть тебя с крылышками.
– Я пришла передать тебе послание.
– Послание?!
– Послание оттуда. Для того чтобы тебе его передать, мне пришлось умереть.
– Умереть?!
– Ты ведь убила меня. Я умерла. Шесть выстрелов в грудь и один в голову.
Никки ставит чайник.
– Прости меня, если можешь. Понимаешь, пистолет сам разрядился, вижу – ты ранена, испугалась, что ты меня на части разорвешь, и стала дальше стрелять. Когда опомнилась, обойма уже пустая была...
– Я тебя винить не могу. И потом, сама ты себя все равно уже простила. У меня и впрямь был тяжелый характер. Тебя можно понять.
– Не такой уж и тяжелый.
– В конечном счете ты поступила правильно, ведь твой поступок изменил наши жизни – и твою и мою.
– Так как же было дело? Тебя отвезли в больницу? Прости, что я не вызвала «скорую», просто решила, что тебе она уже не понадобится.
– Нет, в больницу меня не положили. Решили, что я умерла. А я взяла и передумала.
– Как это тебе удалось?
– Санитар в морге уговорил...
– Что-что?
– По-мужски... Вот видишь, даже извращенцы способны на хороший поступок. Странно, что ты ничего не слышала про мое выздоровление. Сенсация!
– Я дала деру. Бросила пистолет и дала деру. Когда тебя привезли в больницу, я была уже в аэропорту.
– Выходит, ты все это время жила за границей?
– В основном... Какое же послание ты мне привезла?
– Суть этого послания в том, что дальше так жить нельзя.
– И ты специально спустилась с небес на землю, чтобы сообщить мне эту новость? Могла бы и открытку послать.
Уже хамит. Панического страха как не бывало. Теперь она понимает – ей ничего не грозит. Среди людей, умеющих читать чужие мысли, Никки занимает в моей коллекции почетное сто тридцать второе место, в крайнем случае сто тридцать третье.
– Я многое передумала, пока лежала в больнице. Грехов ведь за мной особых не числилось. Верно, избила несколько человек до полусмерти, но ведь в этом состояла моя работа. И потом, они сами виноваты. В молодости приходилось делать кое-что и похуже. Зайдешь, бывало, в паб и гаркнешь этим пивным будкам: «Ребята, вам что, девушка моя приглянулась?» Если скажут «да», я их смертным боем бью, если скажут «нет», говорю: «Ах нет?! Это почему же?» – и опять же мордую.
– А если б они сказали, что им надо подумать?
– Этого не сказал никто. Им было наплевать – за это я их и невзлюбила.
Что верно, то верно, нет ничего хуже всеядности, благодушия. Нет хуже тех, кто считает, что колодец, в котором сидят они, – самый глубокий.
– Ты в компьютерные игры играешь? – интересуется Туша.
– Случается.
– Жизнь устроена точно так же. Каждая сложная игра сложна по-своему, и в зависимости от сложности может быть различная тактика. Можно вооружаться разными инструментами. Садовым совком, или атомной бомбой, или африканским муравьедом. Или чем-то еще. Все мы играем в эти игры: и ты, и я, и все остальные.
– Но ведь свою собственную сложность мы оценивать не должны, верно?
– Мы ее не знаем – в этом и состоит игра. Мы знаем только одно: все, что представляет ценность, труднодостижимо.
– Не скажи, многие трудные вещи абсолютно никакой ценности не представляют. Они трудные, и все тут.
– Когда я лежала в больнице, то вовсе не была уверена, что выживу. И когда ждала смерти, не жалела, что у меня было мало денег или что я мало занималась любовью. Если я о чем и жалела, то лишь о том, что сделала мало добра людям.
– И как же, по-твоему, мне следует изменить свою жизнь?
– Перестать воровать, перестать причинять зло, перестать обманывать, перестать стрелять из пистолета, перестать отправлять людей на тот свет.
– А подводным плаванием заниматься можно? – интересуется Никки. – Ну-ка, покажи мне свои шрамы. – С этими словами она подходит к неподвижно сидящей Туше, расстегивает на ней блузку, берет в руки две ее огромные – каждая величиной со сторожевого пса – груди и сводит их вместе, чтобы один язык мог одновременно лизать два соска. Никки заводится, как гоночный автомобиль, однако после восьмидесяти секунд тяжких охов и вздохов глохнет – Туше совершенно безразлично, лижут ли ей грудь или мусолят языком подоконник в соседней комнате.
– У меня есть для тебя заветное слово. Anhedonia. Я – вне удовольствий.
– Энн Гедония – вот бы меня так называли. Так ты действительно померла, без дураков?
– Поверь, все мирское спадет к твоим ногам, как грязное белье. Твое собственное естество рассыплется, как труха.
Интересно, почему никто не спрашивает труху, как она себя при этом чувствует?
– Ты, стало быть, веришь в существование добра и зла?
Меня, надо сказать, всегда поражала популярность добра и зла, этой неразлучной парочки. Лично мне всегда казалось, что борьба в этом мире идет не между добром и злом, а между злом и злом, а чаще, увы, – между злом и злом и злом. Случалось – между злом и злом и злом и злом. Бывала я свидетелем и того, как сражаются между собой зло и зло и зло и зло и зло и зло и зло.
– Говорю тебе, ты должна перемениться. Когда я лежала в больнице, то дала клятву, что изменю мир. А значит – и тебя.
Туша безмятежно взирает на Никки. Никки задумывается.
– Неужели ты это серьезно? Что ж теперь, на диете сидеть? Один ведь человек Богу молится, а другой – бифштексу.
– Говорю тебе то, что чувствую.
– Будешь, значит, за мной следить?
– Да. Принимать решения будешь ты сама, но если решение примешь неправильное, я появлюсь и дам тебе возможность принять правильное.
– Да ну? – Вместо леденящего ужаса Никки испытывает теперь лишь невыразимую скуку. Сейчас она думает только об одном – как использовать Тушу в своих интересах.
– У тебя много друзей? Кто-нибудь из старых приятелей на горизонте возник? Не иначе, чтобы шею тебе свернуть?
– Как там Вонючка?
– Нормально. Его бизнес прогорел.
– Странно. Такие жулики, как он, обычно не прогорают.
– А ты-то сама как? Ты-то чем можешь похвастаться? Штопаным бельем?
Никки собирает вещи; замечает Тушу и застывает на месте. Первый раз вижу ее растерянной: в глазах неподдельный ужас, не знает, что делать, чем крыть.
– Привет, Никки.
Никки мучительно пытается оценить ситуацию. Заговорить? Попросить прощения? Выпрыгнуть из окна?
– По-моему, ты не ожидала меня увидеть.
Никки бормочет что-то невнятное. У нее дрожат колени. Наконец она обретает дар речи:
– Согласись, трудно рассчитывать на встречу с человеком, в которого я собственноручно выпустила шесть пуль.
Произносит она эти слова с некоторой задумчивостью, подобно школьнице, пытающейся сообразить, сколько времени пройдет, прежде чем двенадцать земляных червей, которые в девять вечера отправились на дискотеку в Боготе, попадут под машину. Она вовсе не притворяется равнодушной, не пытается скрыть подступающее бешенство – она просто демонстрирует образцовое безразличие.
Никки приходит к выводу, что в ближайшие несколько секунд она не умрет, а даже если – ввиду отсутствия режущих предметов – на тот свет и отправится, то сделать все равно ничего не сможет: теперь уж Туша своего не упустит.
– Шесть пуль – в грудь, – уточняет Туша, – а седьмую – в голову. – На ее лице, впрочем, следов седьмой пули не видно – о ранении свидетельствуют разве что два передних золотых зуба.
– А ты хорошо выглядишь, – делает подруге комплимент Никки. – Чаю хочешь?
Ловкий ход: проявить гостеприимство и заодно незаметно переместиться на кухню, где имеется доступ к холодному оружию. Никки обретает уверенность.
По пути на кухню она замечает, что я стою на своем законном месте.
– Так это ты ее принесла?
– Да. Я.
– Никогда б не догадалась. Непривычно видеть тебя с крылышками.
– Я пришла передать тебе послание.
– Послание?!
– Послание оттуда. Для того чтобы тебе его передать, мне пришлось умереть.
– Умереть?!
– Ты ведь убила меня. Я умерла. Шесть выстрелов в грудь и один в голову.
Никки ставит чайник.
– Прости меня, если можешь. Понимаешь, пистолет сам разрядился, вижу – ты ранена, испугалась, что ты меня на части разорвешь, и стала дальше стрелять. Когда опомнилась, обойма уже пустая была...
– Я тебя винить не могу. И потом, сама ты себя все равно уже простила. У меня и впрямь был тяжелый характер. Тебя можно понять.
– Не такой уж и тяжелый.
– В конечном счете ты поступила правильно, ведь твой поступок изменил наши жизни – и твою и мою.
– Так как же было дело? Тебя отвезли в больницу? Прости, что я не вызвала «скорую», просто решила, что тебе она уже не понадобится.
– Нет, в больницу меня не положили. Решили, что я умерла. А я взяла и передумала.
– Как это тебе удалось?
– Санитар в морге уговорил...
– Что-что?
– По-мужски... Вот видишь, даже извращенцы способны на хороший поступок. Странно, что ты ничего не слышала про мое выздоровление. Сенсация!
– Я дала деру. Бросила пистолет и дала деру. Когда тебя привезли в больницу, я была уже в аэропорту.
– Выходит, ты все это время жила за границей?
– В основном... Какое же послание ты мне привезла?
– Суть этого послания в том, что дальше так жить нельзя.
– И ты специально спустилась с небес на землю, чтобы сообщить мне эту новость? Могла бы и открытку послать.
Уже хамит. Панического страха как не бывало. Теперь она понимает – ей ничего не грозит. Среди людей, умеющих читать чужие мысли, Никки занимает в моей коллекции почетное сто тридцать второе место, в крайнем случае сто тридцать третье.
– Я многое передумала, пока лежала в больнице. Грехов ведь за мной особых не числилось. Верно, избила несколько человек до полусмерти, но ведь в этом состояла моя работа. И потом, они сами виноваты. В молодости приходилось делать кое-что и похуже. Зайдешь, бывало, в паб и гаркнешь этим пивным будкам: «Ребята, вам что, девушка моя приглянулась?» Если скажут «да», я их смертным боем бью, если скажут «нет», говорю: «Ах нет?! Это почему же?» – и опять же мордую.
– А если б они сказали, что им надо подумать?
– Этого не сказал никто. Им было наплевать – за это я их и невзлюбила.
Что верно, то верно, нет ничего хуже всеядности, благодушия. Нет хуже тех, кто считает, что колодец, в котором сидят они, – самый глубокий.
– Ты в компьютерные игры играешь? – интересуется Туша.
– Случается.
– Жизнь устроена точно так же. Каждая сложная игра сложна по-своему, и в зависимости от сложности может быть различная тактика. Можно вооружаться разными инструментами. Садовым совком, или атомной бомбой, или африканским муравьедом. Или чем-то еще. Все мы играем в эти игры: и ты, и я, и все остальные.
– Но ведь свою собственную сложность мы оценивать не должны, верно?
– Мы ее не знаем – в этом и состоит игра. Мы знаем только одно: все, что представляет ценность, труднодостижимо.
– Не скажи, многие трудные вещи абсолютно никакой ценности не представляют. Они трудные, и все тут.
– Когда я лежала в больнице, то вовсе не была уверена, что выживу. И когда ждала смерти, не жалела, что у меня было мало денег или что я мало занималась любовью. Если я о чем и жалела, то лишь о том, что сделала мало добра людям.
– И как же, по-твоему, мне следует изменить свою жизнь?
– Перестать воровать, перестать причинять зло, перестать обманывать, перестать стрелять из пистолета, перестать отправлять людей на тот свет.
– А подводным плаванием заниматься можно? – интересуется Никки. – Ну-ка, покажи мне свои шрамы. – С этими словами она подходит к неподвижно сидящей Туше, расстегивает на ней блузку, берет в руки две ее огромные – каждая величиной со сторожевого пса – груди и сводит их вместе, чтобы один язык мог одновременно лизать два соска. Никки заводится, как гоночный автомобиль, однако после восьмидесяти секунд тяжких охов и вздохов глохнет – Туше совершенно безразлично, лижут ли ей грудь или мусолят языком подоконник в соседней комнате.
– У меня есть для тебя заветное слово. Anhedonia. Я – вне удовольствий.
– Энн Гедония – вот бы меня так называли. Так ты действительно померла, без дураков?
– Поверь, все мирское спадет к твоим ногам, как грязное белье. Твое собственное естество рассыплется, как труха.
Интересно, почему никто не спрашивает труху, как она себя при этом чувствует?
– Ты, стало быть, веришь в существование добра и зла?
Меня, надо сказать, всегда поражала популярность добра и зла, этой неразлучной парочки. Лично мне всегда казалось, что борьба в этом мире идет не между добром и злом, а между злом и злом, а чаще, увы, – между злом и злом и злом. Случалось – между злом и злом и злом и злом. Бывала я свидетелем и того, как сражаются между собой зло и зло и зло и зло и зло и зло и зло.
– Говорю тебе, ты должна перемениться. Когда я лежала в больнице, то дала клятву, что изменю мир. А значит – и тебя.
Туша безмятежно взирает на Никки. Никки задумывается.
– Неужели ты это серьезно? Что ж теперь, на диете сидеть? Один ведь человек Богу молится, а другой – бифштексу.
– Говорю тебе то, что чувствую.
– Будешь, значит, за мной следить?
– Да. Принимать решения будешь ты сама, но если решение примешь неправильное, я появлюсь и дам тебе возможность принять правильное.
– Да ну? – Вместо леденящего ужаса Никки испытывает теперь лишь невыразимую скуку. Сейчас она думает только об одном – как использовать Тушу в своих интересах.
– У тебя много друзей? Кто-нибудь из старых приятелей на горизонте возник? Не иначе, чтобы шею тебе свернуть?
– Как там Вонючка?
– Нормально. Его бизнес прогорел.
– Странно. Такие жулики, как он, обычно не прогорают.
– А ты-то сама как? Ты-то чем можешь похвастаться? Штопаным бельем?