Тибор Фишер

Коллекционная вещь


   Eszternek

Посвящается Эстер (венгерск.)





 
   И отдали Иакову всех богов чужих, бывших в руках их, и серьги, бывшие в ушах их, и закопал их Иаков под дубом...

Бытие, 35, 4




* * *


   Имя моим владельцам – легион.
   Будущий: старый, тучный, шаро-о-о-о-образный. Растительность небогатая: сто один волос – ни больше ни меньше. Челюсть боксерская. Лицо плавится от веса и возраста. Баллон. Накачанный жиром баллон. Коротышка: ремень, которым он подпоясан, и тот длиннее. Хозяин жизни. Хазяин жизни за номером десять тысяч четыреста шестедят два-а-а-а.
   – Смедли с вами свяжется, – гнусит.
   Нынешний: аукционист. Вернее, аукционистка. Продает всем все. Под синим гофрированным твидом красный индийский хлопок. Чулки – десять денье. Кроваво-красная помада. Мастер своего дела; имеет ребенка. Солидные мужчины, точно маленькие собачонки, скулили между ее крутых бедер, однако спутника жизни она так покамест и не заимела.
   – А я-то думала, вы его держите, исключительно чтобы привлекать к суду своих родственничков.
   Хозяева жизни в юморе не сильны. Власть и юмор отлично обходятся друг без друга. К популярности хозяева жизни не стремятся. Этот, впрочем, дает понять: он – исключение, пытается, как видно, убедить сам себя, что его сильные стороны – обаяние и остроумие, а никак не миллионы. Водятся среди хозяев жизни и такие.
   – Ну, не скажите. – Осклабился. Криво – всего на двадцать три процента суммарного оскала. – Но только если экспертиза подтвердит ее подлинность.
   Подлинность?! Подлинным до меня далеко. Я – не подлинник, я – оригинал, по сравнению с которым все остальные оригиналы – жалкие копии.
   Она: Я в этом почти не сомневаюсь.
   Он: А вы обратитесь к Розе.
   Она: Сегодня же.
   Он: Хорошо. Розе я доверяю. Очень доверяю.
   Улица – мощеная. Называется Кинг. Вест 1. Город – Лондон. Страна – Англия. Последний раз на берегах Темзы мне случилось быть две тысячи шестнадцать лет назад. Не могу сказать, чтобы мне этой речки очень не хватало, хотя несколько весьма любопытных захоронений здесь имеется. Вообще, окрестности меня мало интересуют. В конце концов, все так или иначе происходит либо на берегу реки, либо на дне. Посмотрите на реку внимательно, и вы увидите, что она мерцает и вспыхивает, будто прорезавшая небо молния. Струи рек, точно моча пьяницы, что мочится на ходу, качаясь и падая, разлились по всей земле.
   – Сейчас пойдет дождь. – Он явно обеспокоен. На небе крошечное облачко. Ставлю, однако, пять тысяч против одного, что дождь пойдет уже через несколько минут. – Если я попаду под дождь, у меня может начаться кровотечение. – Хочет, чтобы его пожалели.
   Она кивает – не без некоторого лукавства. Он же воспринимает ее кивок как выражение сочувствия. Лишь бы было сочувствие, пусть и пополам с лукавством. Я-то воспринимаю ее кивок совсем иначе: аукционистка еле сдерживается, чтобы не расхохотаться ему в лицо, – мало того что он хозяин жизни, он еще и шут горох-ох!-ох!-ох!-овый, многоэтажная автостоянка, забитая ржавыми колымагами, бабуин, который своими ужимками покойника рассмешит. Из десяти с лишним тысяч бывших моих владельцев он, пожалуй, входит в тысячу самых потешных, хотя допускаю: если провести в его обществе определенное время, он может попасть и в первую сотню. Среди моих коллекционеров смешнее его нет уже сейчас.
   Аукционистка смотрит на небо, словно раздумывая, чем оно для нее чревато, – а может, просто чтобы скрыть улыбку. Хозяин жизни он хозяин жизни и есть – денежный мешок. У него-то денег куры не клюют, а у нее клюют, и даже очень! С таким расслабляться нельзя – еще надуется (больше обычного) и откажется. А ведь ей нужны деньги – иначе бы она не пошла на незаконную сделку, без аукциона, в расчете на левый заработок. Что ж поделаешь, мать-одиночка. Поджала губки: если ты такая умная, почему ты такая бедная? «Да, – думает, – чем больше знаешь, тем меньше имеешь».
   При моих-то медицинских познаниях (в объеме трех институтов, вместе взятых) я никогда не видела, чтобы капли дождя превращались в капли крови, тем более что хозяева жизни, несмотря на все их жалобы и капризы, живучи как кошки. Бросайте их с десятого этажа, опускайте вниз головой в кратер вулкана, бейте батогами – они все равно будут как ни в чем не бывало копаться у себя в душе – или в промежности. Не было еще ни одного хозяина жизни, которого бы загнал в могилу теплый летний дождичек.
   Машет стоящей на углу машине. Типичный лимузин, в котором ездят хозяева жизни: затемненные стекла – это чтобы прохожие ненароком не заглянули, не потревожили, не дай Бог.
   – Не люблю машин. Что такое машины? Железо. Гигантские металлические монстры носятся по улицам, норовя врезаться друг в друга. Орудия убийства, если вдуматься. Безумное изобретение.
   Он в панике: до машины целых восемь футов – как бы не промокнуть! Тревожно прядает ушами: в машине ведь и в аварию попасть недолго. Миллионеры
   – несчастные люди, им не приходит в голову завести сигнализацию, человечка, который бы сидел у них в кармане и в нужную минуту предупреждал об опасности: «По-о-оберегись!» Миллионы лишают миллионеров степенности, уверенности в завтрашнем дне. Они могли бы нанимать на эту работу бедняков и менять их, как меняют батарейки, если те от сидения в роскошных ресторанах и хождения по дорогим бутикам потеряют бдительность.
   – Вы такая счастливая, что у вас нет денег, такая счастливая, – мычит он, и иностранный акцент возрастает у него с минимальных восемнадцати до максимальных двадцати девяти процентов. – Если у вас есть деньги, вам не дадут покоя. Ни днем, ни ночью. На меня, к вашему сведению, работают семь бухгалтерий. Вторая проверяет первую, третья – вторую, четвертая – третью. И так дальше. А первая проверяет седьмую. И даже если они не воруют, то зарплату требуют себе такую, что лучше б уж воровали. Ну а родственники... несть им числа. Сейчас мне ничего, кроме этого вашего сосуда, не надо.
   – Почему ж тогда у вас такой несчастный вид?
   – Боюсь, обманут. Наверняка кто-то уже пронюхал, что именно такого не хватает в моей коллекции.
   – Зачем вам столько денег, Мариус? Поделились бы.
   – К чему вам деньги? Банки лопаются. Компании разоряются. Трещат по швам даже самые процветающие банки в самых процветающих странах. Цивилизации мрут, точно мухи. Жить страшно. И с каждым днем все страшней. Вы даже себе не представляете, что творится на белом свете. Розе от меня большущий привет.
   Сколько каждое его слово ни разжевывай, сколько ни обсасывай – иронии ни на грош. Таких, как он, у меня набралось всего-то сто пятнадцать, он – сто шестнадцатый. Ковыляет к машине. Вид пресмешной: сказываются и вес, и возраст, и припрятанные под сорочкой золотые слитки. Золото. Золотое дно и «золотая лихорадка», предел мечтаний и вечный искуситель, к тебе тянутся богатые и бедные, образованные и неграмотные – ты же не даешься никому. Судорожно сжимает в левой руке огнетушитель – нанял бы носильщика, бедолага, – не разорился.
   Мы же с аукционисткой садимся в кособокий драндулет и катим на юг, на другой берег. «За что? – вопрошает она. – За что?»
   За время пути риторический этот вопрос она повторила шестнадцать раз – то глотая слезы, то со смехом. Вопрос номер один. Из миллиардов вопросов, которые я зафиксировала, этот встречается чаще всего. Задается, как правило, со вздохом. Крик души. Как, впрочем, и любой другой вопрос.
   Но дать ей вразумительный ответ я не могу.


Роза


   Знаем, видали, слыхали.
   Признавайся, ты считаешь, что тебе не везет? Что работа у тебя преотвратная? Что жизнь не сложилась?
   А у меня, по-твоему, сложилась? Чего со мной только не делали! Не выделывали. Не вытворяли. Куда только не выбрасывали. За что только не выдавали. Кем только я не была! И чашкой для взбивания мыльной пены, и уксусницей, и урной с прахом, и шкатулкой для драгоценностей, и вазой, и мышеловкой, и чашей для вина, и бетономешалкой, и ночным горшком, и мензуркой, и орудием смерти, и дверной затычкой, и абажуром, и плевательницей, и ведерком для угля, и птичьим насестом, и музейным экспонатом, и божеством, и пепельницей. Если молчать как рыба и все покорно сносить, то люди из тебя и не то сделают! Так что и у меня жизнь не сахар – а ведь я пять тысяч языков знаю (языков, наречий, говоров – как хочешь называй).
   Она ставит меня на низкий столик, складывает на груди руки и пристально смотрит.
   – Рассказывай.
   Придет же в голову требовать такое от вазы, пусть и тонкостенной вроде меня, пусть и напоминающего голову скорпиона гончарного сосуда, что в Месопотамии, за шесть с половиной тысяч лет до рождения Розы, считался последним писком моды! Гончарные изделия, как известно, особым многословием не отличаются, поэтому подобное обращение к сосуду, даже такому, как я, нескудельному, – чистое безумие. Роза же на безумную вроде бы не похожа.
   Вы не поверите, сколько раз со мной заговаривали. Увы, неодушевленность от утомительных и пространных излияний не спасает. Верно, люди предпочитают разговаривать с людьми, на худой конец – с кошками и канарейками, но в отсутствие и тех и других излить душу готовы и глиняной посудине. Впрочем, верещать при наличии соответствующей акустики могу и я. Верещать до тех пор, покуда и эта юная дамочка, и ееквартира, а также эти дом и город не канут в вечность.
   Мне, если честно, не вполне понятно, что здесь происходит. Последнее время меня коллекционируют исключительно люди солидные. Денежные мешки. Толстосумы. Богатеи. Помешанные на деньгах скупердяи, они трясутся надо мной, сдувают с меня пыль. В качестве кухонной утвари меня уже не используют давно, но я та-а-ак устала от пренебрежения, от того, что какой-нибудь болван без зазрения совести держит во мне скрепки, кнопки, булавки и прочую дрянь.
   Благоговения – вот чего мне не хватает. Представьте мою родословную, почтенный возраст и кругозор – и вы поймете: среди гончарных изделий мне нет равных. Сколько мне лет? Много. О-о-очень много. Не сосчитать.
   Разборчива ли я? Да, коллекционеров я предпочитаю богатых и почтительных. Люблю богатеев и дуралеев, которые, случается, бывают довольно омерзительны, но в принципе готова стать собственностью и человека среднего достатка, даже неимущего.
   Роза: трогательна, уважительна, рассудительна.
   Разглядывает меня пристальным взором специалиста – тем более пристальным, что не все мои предыдущие владельцы отличались, прямо скажем, честностью и неподкупностью, а также всеми теми качествами, что вселяют уверенность в покупателя, особенно если речь идет о чаше, коей нет краше.
   Ученые любят белые жилеты и нахмуренные брови – и то и другое придает им значимости. Обожают бутафорию: лекало, микроскоп, мензурку. Их открытия меня не трогают; если не знаешь, что ищешь, найти мудрено.
   Роза, как видно, работает дома. На въедливых специалистов по черепкам и руническим письменам она что-то не похожа. Кое-какие книги в квартире имеются, но у истинно ученого мужа их было бы куда больше. Одежды на ней, покуда она вертит меня в руках, – самая малость, да и та оставляет желать... На таком черном белье, как у нее, далеко не уедешь.
   Почесала поясницу ногтем большого пальца левой руки, а затем выпрямилась и ухватила меня за бока. Не так, как все, – по-новому. Этого я никак не ожидала.
   Она – живая.
   Так меня еще никто никогда не держал. Это – не прикосновение, это – нечто большее.
   Представьте, что вы уже давным-давно живете один и вдруг слышите, что дверь, которая не должна открываться, открывается, шаги, которым неоткуда взяться, приближаются. Комната почему-то вдруг освещается, одежды почему-то вдруг ниспадают, пробегает ветерок. Впервые в жизни я вдруг понимаю, что значит быть обнаженной.
   Она добивается своего. Она меня слышит. Видит. Насквозь.
   Меня обвели вокруг пальца. Всего-то в четыреста двенадцатый раз. Нет, Роза не дотошный каталогизатор, не какой-нибудь там книжный червь. Она берет другим. Интуицией. Берет бедную старинную вазу – и делает с ней что хочет.
   Про занимающихся ворожбой мне, разумеется, хорошо известно – как, впрочем, и про всех остальных людей на свете, но, по правде говоря, в чем заключается их искусство, до сих пор остается для меня загадкой. Судьба сводила меня лишь с тремя прорицателями: с бывшим вязальщиком канатов в долине Инда, со слугой в Сиаме и с художником-колористом.
   Что же до лжепрорицателей, то их в моей коллекции насчитывается аккурат сто двадцать тысяч четыреста сорок два. Самым младшим был восьмилетний шаман; малышу свернули шею после того, как его соплеменники стали лагерем, который шаман во всеуслышание объявил несмываемым и который через час был смыт невиданным по силе наводнением. Самым старшим – девяностодвухлетний знахарь из Византии; на протяжении семидесяти пяти лет он регулярно предсказывал результаты состязаний на колесницах и ни разу не угадал. У азартных игроков, надо признать, он пользовался немалым авторитетом: убедившись спустя двадцать лет, что свой выбор этот горе-прорицатель делает не в пользу победителей, они сообразили, что по крайней мере одну колесницу в заезде они могут в расчет не брать.
   Несколько слов об истинных прорицателях. Бывший вязальщик канатов пользовался спросом во время куда более вульгарных и, чего греха таить, постыдных развлечений. Работая языком – инструментом своей обостренной интуиции, – он проникал в святая святых танцовщиц и извлекал на свет Божий никому доселе не ведомые тайны, как-то: где они родились, чем зарабатывали на жизнь их отцы, что им запомнилось из детства, какой их любимый цвет, что они любят и к чему стремятся, а также как зовут их ближайших друзей и какие драгоценности они предпочитают. Ответы на все эти вопросы прочитывались лишь в слабом подрагивании членов прорицателя, однако у зрителей неизменно вызывали громоподобные аплодисменты. Отдавая дань сему несомненному дару, следует все же сказать, что подобные сведения можно было бы почерпнуть и посредством таких традиционных источников информации, как нескромные вопросы и/или скромные подношения.
   Слуга из Сиама. Этот всегда безошибочно угадывал, когда пойдет дождь, благодаря чему пользовался огромной популярностью у местных торговцев и охотников, однако принять участие в оргиях его (насколько мне известно) не приглашали ни разу. Увы, он так и не сумел променять престижный статус провозвестника дождя на прибыльный статус повелителя водных стихий. (Последних в моей коллекции насчитывается пятьсот тридцать девять, из них двадцать два настоящих, девятнадцать сомнительных и четыреста девяносто восемь мошенников.)


Непревзойденная повелительница дождя


   Она явилась в селение неподалеку от Кельна, где дождя не было уже почти год. Из восьмидесяти жителей семьдесят одной ногой стояли в могиле и уже заносили вторую ногу.
   – Я пролью на ваше селение дождь, – пообещала она, – но лишь в том случае, если мужчины, которых я сама выберу, будут любить меня три дня кряду. После этого еще три дня будет идти дождь.
   Лучшие мужи селения выслушали это предложение со смешанными чувствами, однако повелительница дождя не замедлила продемонстрировать им свое искусство, обрушив на селение спасительный ливень, продолжавшийся ровно десять минут и пролившийся над территорией в три квадратные мили. Прямо скажем, не все женское население деревни безоговорочно согласилось с выдвинутыми условиями, однако мужчины свой долг исполнили. Поднявшись с земли и одернув юбку, кудесница ниспослала влагу – сначала лишь несколько крошечных капель, затем сильный дождь и, наконец, ливень такой силы, что утолить жажду смогли даже те мужчины, которые в любовных утехах участия не принимали. Земля пропиталась водой, бочки наполнились до краев, лужи растеклись а водоемы, реки вышли из берегов. Прекратился дождь ровно через семьдесят два часа, двадцать минут и двенадцать секунд после того, как начался, – словно природе трудно было уложиться в трехдневный срок.
   – Великолепно, но ведь у нас не было дождя почти год, и кто знает, когда он пойдет вновь, – обратились к повелительнице дождя лучшие мужи селения. – Может, заключим еще один взаимовыгодный договор на тех же условиях?
   Сказано – сделано. На этот раз на помощь мужчинам пришлось прийти и кое-кому из женщин, ибо из-за многомесячной засухи и трехдневных любовных услад мужчины настолько вымотались, что оказались никуда не годны. Вознаграждение не заставило себя ждать: на этот раз ливень длился семьдесят шесть часов подряд – по всей видимости, при повторном заказе предусматривалась солидная скидка.
   Когда же повелительница дождя собралась уходить, дабы оказать помощь в борьбе с засухой другим селениям, ее остановили:
   – Мы несказанно благодарны тебе за доставленное удовольствие и за обильный дождь, однако, судя по всему, ты в сговоре с дьяволом, а потому, уж не обессудь, придется сжечь тебя живьем. Ничего не поделаешь.
   С этими словами жители селения привязали повелительницу дождя к столбу, однако разжечь костер не сумели – дождь лил как из ведра. «А может, просто шарахнуть ее разок по башке?» – предложил кто-то. Ливень стоял стеной шесть дней подряд, так что люди передвигались ощупью, и прекратился вскоре после того, как повелительница дождя утонула вместе с теми жителями, которые по слабости и никчемности были брошены на произвол судьбы. На месте селения образовалось гигантское озеро, чьи воды еще долго считались ядовитыми. На дне этого озера я пролежала много лет, прежде чем меня извлекли на поверхность. Лучше б не извлекали... Только пять раз судьба моя складывалась еще хуже, чем в тот раз... Но – довольно об этом.


Роза + Ваза = ...


   Роза застала меня врасплох. Видит меня насквозь. Знай я, чем это чревато, рассказала бы ей чего попроще, попристойней...
   Вот, пожалуйста: Шумерия. Травка зеленеет, солнышко блестит. День публичной казни. Я – кухонная утварь, смирная и покладистая, служить готова всем и каждому. Ешьте, гости дорогие. Не наелись с вечера, проголодались – накормлю, я – хранилище местных запахов, вместилище рыбы и мяса. Перехожу из рук в руки.
   Я – чаша.
   Полная чаша.
   С верхом. Чего только во мне нет! Одной злобы и зависти накопилось за тысячелетия столько, что, если б Роза смогла сорвать с меня личину, разглядеть, что скрывается за потрескавшейся от времени глиной, – ослепла бы, лишилась рассудка.
   К девяноста двум видам всевозможных сюрпризов, коим я была свидетельницей, теперь прибавился еще один, девяносто третий; впервые за миллионы лет думающую керамическую вазу застали врасплох – и где?! В дешевой двухкомнатной квартирке в непрестижном районе южного Лондона.
   – Какая ты у меня оригинальная, – говорит Роза и опускает меня на стол
   – неформальным общением со мной она, похоже, полностью удовлетворена. Глаза сверкают. Еще бы – такого наслушаться! Но – хорошенького понемножку: изливать ей свою бессмертную душу каждый день я не намерена. Заглянула в бездонный колодец – и хватит.
   Внимательно меня изучает. Ее взгляда я не боюсь, изучай-изучай, все равно ничего не изучишь, я боюсь ее прикосновений, рук, пальцев. Теребит серьги – турмалин в спиралевидной серебряной оправе. Серьги чем-то напоминают одинокого воина, отбивающегося от противника на горном перевале. Она, впрочем, этого не знает. Не знает, но чувствует.
   Что до цвета ее глаз, то всего в моей коллекции десять тысяч девятьсот сорок девять основных оттенков. У Розы глаза серые, такой цвет я называю «цветом кефали». По всей вероятности, она пытается прикинуть, сколько я стою. (Роза работает на аукционистку и должна знать, во что такая ваза может обойтись покупателю.)
   Посмотрим, чего стоит она, Роза. Двадцать шесть лет. Рост и вес – как в модном журнале: пять футов четыре дюйма, сто двадцать пять фунтов. Волосы каштановые. Из пятидесяти двух оттенков каштанового цвета у нее тот, что я именую «генуэзским каштановым». На торгах приличную цену за нее бы не дали: мужчины предпочитают платить деньги за броскую, роковую красоту. Юмор, обаяние на мужском рынке не котируются, хотя в прохладном сумраке спальни самцы наверняка оценили бы ее по достоинству.
   Уходит живописать картины прошлого за прикрытыми веками. Мое пристанище, голая квадратная прихожая, погружается во мрак. Одиночная камера, куда без суда и следствия брошена глиняная посудина.
   За приоткрытой дверью спальни Роза, выхваченная из темноты снопом яркого электрического света, готовится ко сну. Срывает одежды. Груди: всего-то двести двадцать видов; ягодицы – двести восемьдесят четыре. Я веду учет. Фиксирую. Делаю свое дело. Форма пупка – номер шестьдесят семь из общего числа две тысячи двести тридцать четыре. «Лысый мертвец» называется.
   С пупком «лысый мертвец» в моей коллекции собраны двадцать пять землепашцев, девятнадцать лиц неопределенной профессии, пятнадцать пастухов, четырнадцать воинов, десять служанок, девять швей, семь пекарей, шесть шлюх, пять поваров, пять представителей благородного сословия, три дискобола, три певца, три переписчика, два паромщика, два флейтиста, две кружевницы, два монарха, два раба, два винодела, а также бакенщик, красильщик волос, лентопродавец, маркитант, мученик, насыпатель долменов, ничтожество, павлинолог, палеонтолог, подбиральщик подвыпивших прощелыг, порицатель пороков, птицелов, самбуковед, собиратель колючей проволоки, спинонатиральщик, торговец свечами, установщик межевых столбов, устрициолог.
   Мрак расползается повсюду; шумы, что в дневное время не слышны, теперь звучат в полную силу. Все неодушевленное при посредстве ночи одушевляется. Платяные шкафы стонут и ворчат, стулья судорожно вздрагивают, доски пола суетливо ерзают. А я вслушиваюсь.
   Проходит два часа пятьдесят три минуты. Дремотную тишину взрывает оглушительный звонок. Оглушительней не бывает.
   Роза, качаясь со сна, встает и нажимает кнопку домофона.
   – Кто это? – Слова даются ей с большим трудом.
   – Это Никки. Простите, что так поздно.
   – Вы не в ту квартиру звоните.
   – Вы ведь Роза? Корнелия вам ничего не передавала?
   Нетвердые шаги в коридоре, незваная гостья впущена. Вижу ее мельком. Вся как на шарнирах, походочка пружинистая, деловая, на спине рюкзак. На вид лет тридцать, никак не больше. Но и не меньше. Я еще не теряю надежды заполучить в свою коллекцию нос под номером сто шестьдесят семь, нос же Никки, к сожалению, укладывается в сто шестьдесят шесть разновидностей, которые у меня уже имеются. Порядковый номер ее носа – восемьдесят восьмой, или «бегония». Это тот самый нос. Таким носом я наделила Лаису, когда превращалась в чернофигурную вазу в том стиле, который сейчас принято именовать «горгонским» (и который в действительности является моим собственным).
   Никки – с дороги. Похоже – с большой. Она во всех подробностях повествует, как добиралась сюда на попутках из Испании. И то сказать, от нее пышет поистине южным жаром. Роза, хотя ее среди ночи подняли с постели, слушает о злоключениях таинственной пришелицы не без интереса.
   Никки извиняется, она не понимает, как так получилось, что Корнелия, ее венская подруга, Розу не предупредила. Извиняется многократно, раз двадцать, не извинившись лишь за одно – за то, что соврала. Существует девяносто один способ говорить правду – и девяносто второго я не услышала. Зато я услышала пятьдесят девятый способ вранья (из существующих двухсот десяти), который в моей коллекции именуется «дикая земляника».
   Однако Роза, которая больше всего на свете хочет поскорей залезть под одеяло и в отличие от меня правду и ложь не коллекционирует, отводит Никки в гостиную и вручает ей комплект постельного белья.
   – На сколько я могу здесь задержаться? – интересуется Никки, прекрасно понимая, что в данный момент вопрос этот неактуален. Отсрочка ей обеспечена. Итак, перед нами существо, которое не погрешило против истины лишь однажды – назвав свое имя.


Никки у Розы


   Мрак рассеивается – утро. Роза встает с постели и начинает собираться, вовсе не стараясь при этом поменьше шуметь. Никки, напротив, признаков жизни не подает, ибо понимает: невозможность вступить в беседу с хозяйкой дома означает невозможность вести дискуссию на столь животрепещущую тему, как злоупотребление гостеприимством.
   Оставив записку на предусмотрительно накрытом к завтраку кухонном столе, Роза отбывает, после чего, с не меньшей предусмотрительностью отсчитав пять минут (на тот случай, если Роза вдруг вернется, либо что-то забыв, либо сделав вид, что забыла), Никки врывается на кухню и набрасывается на еду с тем аппетитом, каким поглощаются только бесплатные завтраки. Чаем с молоком из дешевой фаянсовой кружки завтрак не ограничивается. Никки отдает должное трем круассанам, стольким же кускам холодного ростбифа, а также банке маринованной свеклы, крышка которой упорно не желает открываться. Оставив свеклу в покое, она смерчем проносится по квартире, заглядывает во все углы, где хранятся обычно самые интимные вещи; ничего не находит, раскрывает от нечего делать Розин дневник – и тут подает голос домофон.
   По-хозяйски нажав на клавишу домофона, Никки прислушивается к голосу снизу, деловито, чтобы к слуховому впечатлению добавилось зрительное, выглядывает в окно, бормочет: «Но не больше четырех минут» – и впускает в квартиру двадцатидвухлетнюю негритянку, на вид продавщицу, с семью экземплярам какого-то журнала под мышкой. Негритянка несколько смущена: во вторник утром, да еще пасмурным, выслушивать лекцию об устройстве мироздания лондонцы обычно не расположены.