Гюстав Флобер
Искушение святого Антония
Памяти моего друга
АЛЬФРЕДА ЛЕ ПУАТВЕНА,
умершего в Невиль-Шан-Дуазель
3 апреля 1848 года.
I
Фиваида. Вершина горы, площадка, закругленная полумесяцем, замыкается большими камнями.
Хижина отшельника — в глубине. Она сделана из глины и тростника, с плоской крышей, без двери. Внутри виднеются кувшин и черный хлеб; посредине, на деревянной подставке, большая книга; на земле тут и там волокна плетенья, две-три циновки, корзина, нож.
В десяти шагах от хижины воткнут в землю высокий крест, а на другом краю площадки склоняется над пропастью старая, искривленная пальма, ибо гора срезана отвесно, и Нил образует как бы озеро у подножия утеса.
Вид справа и слева ограничен оградою скал. Но со стороны пустыни, как плоские уступы берегов, огромные волны пепельно-белых песков простираются параллельно, одна за другой, уходя вверх; совсем же вдали, над песками, цепь Ливийских гор образует стену мелового цвета, слегка растушеванную фиолетовыми парами. Прямо перед глазами садится солнце. Небо на севере серо-жемчужного оттенка, у зенита пурпурные облака, словно космы гигантской гривы, вытягиваются по голубому своду. Эти пламенные лучи темнеют, полосы лазури становятся перламутрово-бледными; кустарники, валуны, земля — все кажется твердым, как бронза, и в воздухе плавает золотая пыль, столь тонкая, что сливается с трепетанием света.
Святой Антоний, с длинной бородой, длинными волосами и в тунике из козьей шкуры, сидит, скрестив ноги, собираясь плести циновки. Как только солнце скрывается, он испускает глубокий вздох и говорит, оглядывая горизонт:
Еще день! еще день в прошлом!
Прежде, однако, я не был так несчастен! Перед рассветом я приступал к молитве; потом спускался к реке за водой и возвращался по крутой каменистой тропе с бурдюком на плече, распевая гимны. Затем развлекался уборкой хижины, брался за инструменты; старался, чтобы циновки были совсем одинаковы, а корзины легки, ибо малейшие дела мои казались мне тогда обязанностями, и в них не было ничего тягостного.
В установленные часы я прекращал работу и, простирая руки на молитве, ощущал как бы поток милосердия, изливавшийся с высоты небес в мое сердце. Ныне он иссяк. Почему?..
Он медленно прохаживается в ограде скал Все порицали меня, когда я покидал свой дом. Мать поникла замертво, сестра издали делала мне знаки, чтобы я вернулся; а та, Аммонария — дитя, что я встречал каждый вечер у водоема, когда она пригоняла буйволов, — плакала. Она бежала за мной. Браслеты на ногах ее блестели в пыли, а туника, распахнувшись на бедрах, развевалась по ветру. Старый аскет, уводивший меня, кричал на нее. Наши верблюды продолжали скакать, и больше я не видал никого.
Сперва я выбрал себе жилищем гробницу одного фараона. Но чары струятся в этих подземных дворцах, где мрак словно сгущен древним курением благовоний. Из глубины саркофагов до меня доносился скорбный голос, звавший меня; а то у меня на глазах оживали вдруг мерзости, нарисованные на стенах, и я бежал к берегам Красного моря и укрылся в развалинах крепости. Там мое общество составляли скорпионы, ползавшие среди камней; вверху же, над головой, в голубом небе непрестанно кружили орлы. Ночью меня раздирали когти, щипали клювы, касались мягкие крылья, и ужасные демоны, воя мне в уши, опрокидывали меня наземь. Раз даже люди одного каравана, направлявшегося в Александрию, мне подали помощь, а затем увели с собой.
Тогда я решил обучиться у доброго старца Дидима. Хотя он был слеп, никто не знал Писания лучше него. Когда кончался урок, он шел гулять, опершись на мою руку, Я вел его на Пакеум, откуда виден маяк и открытое море. Затем возвращались мы через гавань, толкаясь среди людей всяких народностей, вплоть до киммерийцев, одетых в медвежьи шкуры, и гимнософистов с Ганга, натертых коровьим пометом. И непрестанно бывали стычки на улицах: то евреи отказывались платить налог, то мятежники пытались изгнать римлян. Кроме того, город полон еретиков, приверженцев Манеса, Валентина, Василида, Ария — и все пристают к тебе, споря и убеждая.
Их речи иногда мне вспоминаются. Как ни стараешься не обращать на них внимания, они все же смущают.
Я удалился в Кольцим и предался такому великому покаянию, что перестал бояться бога. Тот, другой, желая стать анахоретами, собрались вокруг меня. Я дал им устав деятельной жизни, ненавидя сумасбродства гностиков и мудрствования философов. Со всех сторон осаждали меня посланиями. Издалека приходили посетить меня.
Тем временем народ истязал исповедников, и жажда мученичества увлекла меня в Александрию. Гонение прекратилось за три дня перед тем.
На возвратном пути волны народа остановили меня у храма Сераписа. Правитель, говорили мне, хочет дать последний пример. Посреди портика, белым днем, нагая женщина была привязана к колонне, и два солдата бичевали ее ремнями; при каждом ударе все тело ее корчилось. Она обернулась, открыв рот, — и над толпой, сквозь длинные волосы, закрывавшие ей лицо, мне показалось, что я узнал Аммонарию…
Однако… эта была выше… и прекрасна… неописуемо!
Проводит руками по лбу.
Нет! нет! не хочу думать об этом!
Другой раз Афанасий призвал меня поддержать его против ариан. Все ограничилось поношениями и насмешками. Но с тех пор он был оклеветан, лишился кафедры, бежал. Где он теперь? — Ничего не знаю про то! Никто и не думает сообщать мне новости! Ученики все меня покинули, Иларион — в их числе!
Ему было лет пятнадцать, когда он пришел; он обладал умом таким любознательным, что каждую минуту задавал мне вопросы. Затем слушал задумчиво, — и все, в чем я нуждался, приносил мне без ропота, проворнее козленка, да так весело, что рассмешил бы патриархов. Да, то был сын для меня!
Небо стало красным, земля совсем почернела Под порывами ветра, как огромные саваны, вздымаются полосы песку и снова падают. В просвете вдруг проносятся птицы, как бы треугольным отрядом, подобным куску металла, только края которого трепещут.
Антоний смотрит на них.
Ах! как бы я хотел последовать за ними!
Сколько раз взирал я также с завистью на большие корабли, с парусами, похожими на крылья, и особенно когда они увозили вдаль тех, кого я принимал у себя! Что за прекрасные часы мы проводили вместе! как изливались наши души! Никто так не захватил меня, как Аммон: он рассказывал мне о своем путешествии в Рим, о катакомбах, о Колизее, о благочестии знаменитых женщин, еще тысячу разных вещей!.. и я не захотел уехать с ним! Откуда это мое упорство продолжать подобную жизнь? Я хорошо бы сделал, если бы остался у нитрийских монахов, раз они умоляли меня. Они живут в отдельных кельях и вместе с тем общаются друг с другом. По воскресеньям труба сзывает их в церковь, где висят три скорпиона для наказания преступников, воров и пролаз, ибо устав у них суров.
Тем не менее, нет у них недостатка и в сладостях жизни. Верные приносят им яйца, плоды и даже инструменты для вытаскивания заноз из ног. Вокруг Писпира — виноградники, а у табенцев есть плот, чтобы ездить за провизией.
Но я лучше бы служил моим братьям, будучи просто священником: помогаешь бедным, совершаешь таинства, пользуешься влиянием в семьях.
Впрочем, миряне не все же осуждены, и только от меня самого зависело стать… например… грамматиком, философом. У меня в комнате был бы тростниковый глобус, в руках всегда дощечки, вокруг меня молодежь, а у двери, как вывеска, подвешен лавровый венок.
Но в этих триумфах слишком много гордости! Лучше быть солдатом. Я был крепок и смел, — достаточно, чтобы натягивать канаты машин, проходить темными лесами, входить с каской на голове в дымящиеся города!.. Ничто мне не мешало также купить на свои деньги должность публикана по сбору пошлин у какого-нибудь моста; и путешественники рассказывали бы мне всякие истории, показывая множество любопытных вещей в своей поклаже…
Александрийские купцы плавают в праздничные дни по Канопской реке и пьют вино из чашечек лотоса под шум бубнов, от которых дрожат прибрежные кабаки. По ту сторону деревья, остриженные конусом, защищают от южного ветра мирные фермы. Кровля высокого дома опирается на тонкие колонки, сближенные как палки решетки; и сквозь эти промежутки хозяин, растянувшись на длинном кресле, видит все свои поля вокруг, караульщиков в хлебах, давильню, куда сбирают виноград, быков, которые молотят. Его дети играют внизу, жена наклонилась обнять его.
В белесой мгле ночи тут и там появляются остроконечные морды с прямыми ушами и блестящими глазами. Антоний идет к ним. Камешки скатываются, звери разбегаются. То была стая шакалов.
Один лишь остался, он держится на двух лапах, выгнув дугой спину и скосив голову, всей фигурой выражая недоверие.
Как он красив! хочется погладить его по спине, легко-легко.
Антоний свистит, подзывая его. Шакал исчезает.
Ах! он ушел к другим! Что за одиночество! Что за скука!
Горько смеясь:
Вот прекрасное существование — гнуть на огне пальмовые палки для посохов, выделывать корзины, плести циновки, а затем все это выменивать у кочевников на хлеб, о который зубы сломаешь! А! горе мне! будет ли этому конец? Уж лучше смерть! Нет больше сил! Довольно! Довольно!
Он топает ногой а быстрым шагом ходит среди скал, потом, запыхавшись, останавливается, разражается рыданиями и ложится на землю, на бок.
Ночь тиха; мерцают бесчисленные звезды; слышно только щелканье тарантулов Поперечина креста отбрасывает тень на песке; Антоний, плача, замечает ее.
Разве я так слаб? Боже мой! Мужайся! Надо встать!
Он входит в хижину, разгребает золу, находит тлеющий уголь, зажигает факел и втыкает его в деревянную подставку так, чтобы осветить большую книгу.
Раскрою я… Деяния апостолов? да!.. все равно где! «И узрел отверстое небо и опускаемое за четыре угла большое полотно, в котором находились всевозможные животные земные и дикие звери, гады и птицы; и глас был к нему: Встань, Петр! Заколи и ешь!» Итак, господь хотел, чтобы его апостол вкушал от всего?.. а я…
Антоний поник головою на грудь. Трепетание страниц, которые шевелит ветер, заставляет его поднять голову, и он читает: «И избивали иудеи всех врагов своих мечами, умерщвляя и истребляя, поступая с неприятелями своими по своей воле» Следует исчисление убитых ими: семьдесят пять тысяч. Но ведь они столько претерпели! Да и враги их были врагами истинного бога. И как они, должно быть, наслаждались местью, избивая идолопоклонников! Город, верно, переполнен был мертвецами! Они лежали у порога садов, по лестницам, до такой высоты загромождали комнаты, что дверей» нельзя было отворить!.. — Но вот я и погрузился в мысли об убийстве и крови!
Открывает книгу в другом месте. «Тогда Навуходоносор простерся лицом своим ниц и преклонился пред Даниилом». А! хорошо! Всевышний возносит пророков своих над царями; этот, вот, жил средь пиров, вечно опьяненный наслаждениями и гордостью. Но бог в наказание превратил его в животное. И ходил он на четвереньках!
Антоний хохочет и, раздвинув руки, кончиком пальцев перелистывает страницы. Его взгляд падает на следующую фразу: «Езекия в великой был радости от их посещения. Он показал им благовония свои, золото и серебро, все ароматы свои, благоуханные масти, все драгоценные сосуды свои и все, что находилось в сокровищницах его». Представляю себе… драгоценные камни, алмазы, дарики нагромождены до потолка. Человек, скопивший столь великие сокровища, уже не похож на других людей. Перебирая их, он думает, что владеет итогом бесчисленных усилий и как бы жизнью народов, которую он поглотил и может сам изливать. Такая предусмотрительность полезна для царей. Мудрейший из всех не пренебрегал ею. Его корабли везли ему слоновую кость, обезьян… Но где же это?
Он быстро перелистывает А! вот: «Царица Савская, прослышавши о славе Соломона, пришла искусить его загадками». Чем надеялась она его искусить? Дьяволу очень хотелось искусить Иисуса. Но Иисус восторжествовал, потому что был бог, а Соломон, может быть, благодаря своей магической науке. Высокая это наука! Ибо мир, как объяснял мне один философ, образует некое целое, все части коего влияют друг на друга, как органы единого тела. Дело в том, чтобы знать естественную любовь и отвращение вещей и затем давать им ход?.. Можно было бы, значит, изменять то, что представляется непреложным порядком?
Тут две тени, очерченные позади него перекладиною креста, выдаются вперед. Они образуют как бы два больших рога. Антоний кричит:
Господи, помоги!
Тень вернулась на свое место.
А!.. это был обман зрения! только всего! Напрасно мучаю я свой дух. Мне ничего не остается!.. решительно ничего!
Он садится и скрещивает руки.
А между тем… я словно почувствовал его приближение… Но зачем приходить Е м у? Впрочем, разве мне не ведомы его хитрости? Я оттолкнул чудовищного пустынника, предлагавшего мне, смеясь, теплые хлебцы, кентавра, пытавшегося посадить меня себе на спину, и того черного ребенка, появившегося среди песков, который был очень красив и сказал мне, что называется духом блуда.
Антоний быстро прохаживается взад и вперед.
Ведь по моему приказанию выстроили множество святых убежищ, наполненных столькими монахами во власяницах под козьими шкурами, что можно было бы составить целое войско! Я исцелял издалека больных, я изгонял бесов, я переходил реку среди крокодилов; император Константин написал мне три послания; Валакий, плевавший на мои послания, был разорван своими конями; народ александрийский, когда я снова появился, дрался, чтобы видеть меня, а Афанасий сопровождал меня до дороги. И какие подвиги! Вот уже больше тридцати лет я в пустыне и предаюсь беспрерывным стенаниям! Я носил на чреслах своих восемьдесят фунтов бронзы, как Евсевий, я подставлял тело укусам насекомых, как Макарий, я пятьдесят три ночи не закрывал глаз, как Пахомий; и те, кому отрубают голову, кого пытают клещами и сожигают, имеют меньше заслуг, быть может, ибо коя жизнь — непрерывное мученичество!
Антоний замедляет шаг.
Поистине нет человека, столь глубоко несчастного! Добрые сердца встречаются все реже и реже. Мне уже больше ничего не дают. Моя одежда изношена. У меня нет сандалий, нет даже чашки, ибо я роздал бедным и семье все свое добро, не оставив себе ни обола. А ведь только на орудия, необходимые мне для работы, мне надо бы иметь немного денег. О! совсем мало! пустяки!.. я был бы бережлив.
Никейские Отцы в пурпурных одеяниях держали себя как волхвы на тронах вдоль стен; и их угощали на пиру, осыпая почестями, особенно Пафнутия, потому что он крив и хром со времен диоклетианова гонения! Император несколько раз облобызал его выколотый глаз. Что за глупости! К тому же среди членов Собора были такие нечестивцы! Епископ из Скифии, Феофил; тот другой из Персии, Иоанн; грубый пастух Спиридон! Александр слишком стар. Афанасий должен был бы помягче обходиться с арианами, чтобы добиться от них уступок!
Да разве сделали бы они это! Они не хотели меня слушать! Выступавший против меня — высокий молодой человек с завитой бородой — бросал мне со спокойным видом коварные возражения, и, покуда я искал слов, с злыми лицами они смотрели на меня, лая, как гиены. Ах! почему я не могу заставить императора изгнать их всех или лучше избить, раздавить, видеть их страдания! Я-то ведь страдаю, и как!
Изнемогая, он прислоняется к хижине.
Это все от чрезмерных постов! силы мои иссякают. Если бы съесть… разок только, кусок говядины.
С томлением полузакрывает глаза.
А! красного мяса… плотную гроздь винограда!.. кислого молока, дрожащего на блюде!..
Но что со мной?.. Что же это со мной?.. Я чувствую, сердце мое набухает, как море, вздувающееся перед грозой. Бесконечная слабость томит меня, и теплый воздух словно веет ароматом волос. Но поблизости как будто нет женщин?
Оборачивается к тропинке меж скал.
Оттуда они появляются, покачиваясь на носилках, которые несут черные евнухи. Они сходят на землю и, соединяя руки, отягченные кольцами, преклоняют колени. Они рассказывают мне о том, что их тревожит. Жажда сверхчеловеческой страсти терзает их; они хотели бы умереть, во сне они видели богов, зовущих их; край их одежд покрывает мне ступни. Я их отталкиваю. «О, нет, говорят они, не гони! Что делать мне?» Их не страшит никакое покаяние. Они просят самого сурового, готовы разделить мое, готовы жить вместе со мной.
Уже давно я не видел их! Может статься, они придут? почему бы и нет? И вдруг… я услышу звон колокольчиков мула в горах. Мне кажется…
Антоний взбирается на скалу у начала тропинки и наклоняется, устремляя глаза в темноту.
Да! там, в глубине что-то движется, точно люди, ищущие дороги. Но она ведь там! Они сбились с пути!
Зовет:
Вот здесь! сюда! сюда!
Эхо повторяет: «сюда! сюда!» Остолбенев, он опускает руки.
Какой стыд! А! бедный Антоний!
И тотчас же слышит шепот: «Бедный Антоний!»
Кто там? отвечайте!
Ветер воет, проносясь в расселинах скал; и в его смутных звуках он различает голоса, словно воздух заговорил. Они низкие и вкрадчивые, свистящие.
Первый Хочешь женщин?
Второй А то большие груды серебра?
Третий Блестящий меч?
Другие
— Весь народ восхищается тобой!
— Усни!
— Убей их, ну же, убей их!
В то же время предметы меняют свой вид: у края утеса старая пальма с желтой листвой превращается в торс женщины, которая склонилась над пропастью, и длинные ее волосы колеблются.
Антоний оборачивается к хижине, и скамейка, на которой лежит большая книга, со страницами, испещренными черными буквами, кажется ему кустом, покрытым ласточками.
Это факел, конечно, играя огнем… Потушим его!
Тушит. Глубокая тьма.
И вдруг в воздухе проплывают сначала лужа воды, затем блудница, угол храма, фигура солдата, колесница с парой вздыбившихся белых коней.
Эти образы появляются внезапно, толчками, выступая во мраке, как живопись пурпуром на черном дереве.
Движение их ускоряется. Они проносятся с головокружительной быстротой. Временами они останавливаются и постепенно бледнеют, тают или же улетают, и немедленно появляются другие.
Антоний закрывает глаза.
Они множатся, толпятся вокруг, осаждают его. Несказанный ужас овладевает им, и он чувствует только жгучее стеснение в груди. Несмотря на оглушительный шум в голове, он ощущает великое молчание, отделяющее его от мира. Он пробует говорить — немыслимо! Словно общая связь частей его существа распадается; и, не в силах более сопротивляться, Антоний падает на циновку.
Хижина отшельника — в глубине. Она сделана из глины и тростника, с плоской крышей, без двери. Внутри виднеются кувшин и черный хлеб; посредине, на деревянной подставке, большая книга; на земле тут и там волокна плетенья, две-три циновки, корзина, нож.
В десяти шагах от хижины воткнут в землю высокий крест, а на другом краю площадки склоняется над пропастью старая, искривленная пальма, ибо гора срезана отвесно, и Нил образует как бы озеро у подножия утеса.
Вид справа и слева ограничен оградою скал. Но со стороны пустыни, как плоские уступы берегов, огромные волны пепельно-белых песков простираются параллельно, одна за другой, уходя вверх; совсем же вдали, над песками, цепь Ливийских гор образует стену мелового цвета, слегка растушеванную фиолетовыми парами. Прямо перед глазами садится солнце. Небо на севере серо-жемчужного оттенка, у зенита пурпурные облака, словно космы гигантской гривы, вытягиваются по голубому своду. Эти пламенные лучи темнеют, полосы лазури становятся перламутрово-бледными; кустарники, валуны, земля — все кажется твердым, как бронза, и в воздухе плавает золотая пыль, столь тонкая, что сливается с трепетанием света.
Святой Антоний, с длинной бородой, длинными волосами и в тунике из козьей шкуры, сидит, скрестив ноги, собираясь плести циновки. Как только солнце скрывается, он испускает глубокий вздох и говорит, оглядывая горизонт:
Еще день! еще день в прошлом!
Прежде, однако, я не был так несчастен! Перед рассветом я приступал к молитве; потом спускался к реке за водой и возвращался по крутой каменистой тропе с бурдюком на плече, распевая гимны. Затем развлекался уборкой хижины, брался за инструменты; старался, чтобы циновки были совсем одинаковы, а корзины легки, ибо малейшие дела мои казались мне тогда обязанностями, и в них не было ничего тягостного.
В установленные часы я прекращал работу и, простирая руки на молитве, ощущал как бы поток милосердия, изливавшийся с высоты небес в мое сердце. Ныне он иссяк. Почему?..
Он медленно прохаживается в ограде скал Все порицали меня, когда я покидал свой дом. Мать поникла замертво, сестра издали делала мне знаки, чтобы я вернулся; а та, Аммонария — дитя, что я встречал каждый вечер у водоема, когда она пригоняла буйволов, — плакала. Она бежала за мной. Браслеты на ногах ее блестели в пыли, а туника, распахнувшись на бедрах, развевалась по ветру. Старый аскет, уводивший меня, кричал на нее. Наши верблюды продолжали скакать, и больше я не видал никого.
Сперва я выбрал себе жилищем гробницу одного фараона. Но чары струятся в этих подземных дворцах, где мрак словно сгущен древним курением благовоний. Из глубины саркофагов до меня доносился скорбный голос, звавший меня; а то у меня на глазах оживали вдруг мерзости, нарисованные на стенах, и я бежал к берегам Красного моря и укрылся в развалинах крепости. Там мое общество составляли скорпионы, ползавшие среди камней; вверху же, над головой, в голубом небе непрестанно кружили орлы. Ночью меня раздирали когти, щипали клювы, касались мягкие крылья, и ужасные демоны, воя мне в уши, опрокидывали меня наземь. Раз даже люди одного каравана, направлявшегося в Александрию, мне подали помощь, а затем увели с собой.
Тогда я решил обучиться у доброго старца Дидима. Хотя он был слеп, никто не знал Писания лучше него. Когда кончался урок, он шел гулять, опершись на мою руку, Я вел его на Пакеум, откуда виден маяк и открытое море. Затем возвращались мы через гавань, толкаясь среди людей всяких народностей, вплоть до киммерийцев, одетых в медвежьи шкуры, и гимнософистов с Ганга, натертых коровьим пометом. И непрестанно бывали стычки на улицах: то евреи отказывались платить налог, то мятежники пытались изгнать римлян. Кроме того, город полон еретиков, приверженцев Манеса, Валентина, Василида, Ария — и все пристают к тебе, споря и убеждая.
Их речи иногда мне вспоминаются. Как ни стараешься не обращать на них внимания, они все же смущают.
Я удалился в Кольцим и предался такому великому покаянию, что перестал бояться бога. Тот, другой, желая стать анахоретами, собрались вокруг меня. Я дал им устав деятельной жизни, ненавидя сумасбродства гностиков и мудрствования философов. Со всех сторон осаждали меня посланиями. Издалека приходили посетить меня.
Тем временем народ истязал исповедников, и жажда мученичества увлекла меня в Александрию. Гонение прекратилось за три дня перед тем.
На возвратном пути волны народа остановили меня у храма Сераписа. Правитель, говорили мне, хочет дать последний пример. Посреди портика, белым днем, нагая женщина была привязана к колонне, и два солдата бичевали ее ремнями; при каждом ударе все тело ее корчилось. Она обернулась, открыв рот, — и над толпой, сквозь длинные волосы, закрывавшие ей лицо, мне показалось, что я узнал Аммонарию…
Однако… эта была выше… и прекрасна… неописуемо!
Проводит руками по лбу.
Нет! нет! не хочу думать об этом!
Другой раз Афанасий призвал меня поддержать его против ариан. Все ограничилось поношениями и насмешками. Но с тех пор он был оклеветан, лишился кафедры, бежал. Где он теперь? — Ничего не знаю про то! Никто и не думает сообщать мне новости! Ученики все меня покинули, Иларион — в их числе!
Ему было лет пятнадцать, когда он пришел; он обладал умом таким любознательным, что каждую минуту задавал мне вопросы. Затем слушал задумчиво, — и все, в чем я нуждался, приносил мне без ропота, проворнее козленка, да так весело, что рассмешил бы патриархов. Да, то был сын для меня!
Небо стало красным, земля совсем почернела Под порывами ветра, как огромные саваны, вздымаются полосы песку и снова падают. В просвете вдруг проносятся птицы, как бы треугольным отрядом, подобным куску металла, только края которого трепещут.
Антоний смотрит на них.
Ах! как бы я хотел последовать за ними!
Сколько раз взирал я также с завистью на большие корабли, с парусами, похожими на крылья, и особенно когда они увозили вдаль тех, кого я принимал у себя! Что за прекрасные часы мы проводили вместе! как изливались наши души! Никто так не захватил меня, как Аммон: он рассказывал мне о своем путешествии в Рим, о катакомбах, о Колизее, о благочестии знаменитых женщин, еще тысячу разных вещей!.. и я не захотел уехать с ним! Откуда это мое упорство продолжать подобную жизнь? Я хорошо бы сделал, если бы остался у нитрийских монахов, раз они умоляли меня. Они живут в отдельных кельях и вместе с тем общаются друг с другом. По воскресеньям труба сзывает их в церковь, где висят три скорпиона для наказания преступников, воров и пролаз, ибо устав у них суров.
Тем не менее, нет у них недостатка и в сладостях жизни. Верные приносят им яйца, плоды и даже инструменты для вытаскивания заноз из ног. Вокруг Писпира — виноградники, а у табенцев есть плот, чтобы ездить за провизией.
Но я лучше бы служил моим братьям, будучи просто священником: помогаешь бедным, совершаешь таинства, пользуешься влиянием в семьях.
Впрочем, миряне не все же осуждены, и только от меня самого зависело стать… например… грамматиком, философом. У меня в комнате был бы тростниковый глобус, в руках всегда дощечки, вокруг меня молодежь, а у двери, как вывеска, подвешен лавровый венок.
Но в этих триумфах слишком много гордости! Лучше быть солдатом. Я был крепок и смел, — достаточно, чтобы натягивать канаты машин, проходить темными лесами, входить с каской на голове в дымящиеся города!.. Ничто мне не мешало также купить на свои деньги должность публикана по сбору пошлин у какого-нибудь моста; и путешественники рассказывали бы мне всякие истории, показывая множество любопытных вещей в своей поклаже…
Александрийские купцы плавают в праздничные дни по Канопской реке и пьют вино из чашечек лотоса под шум бубнов, от которых дрожат прибрежные кабаки. По ту сторону деревья, остриженные конусом, защищают от южного ветра мирные фермы. Кровля высокого дома опирается на тонкие колонки, сближенные как палки решетки; и сквозь эти промежутки хозяин, растянувшись на длинном кресле, видит все свои поля вокруг, караульщиков в хлебах, давильню, куда сбирают виноград, быков, которые молотят. Его дети играют внизу, жена наклонилась обнять его.
В белесой мгле ночи тут и там появляются остроконечные морды с прямыми ушами и блестящими глазами. Антоний идет к ним. Камешки скатываются, звери разбегаются. То была стая шакалов.
Один лишь остался, он держится на двух лапах, выгнув дугой спину и скосив голову, всей фигурой выражая недоверие.
Как он красив! хочется погладить его по спине, легко-легко.
Антоний свистит, подзывая его. Шакал исчезает.
Ах! он ушел к другим! Что за одиночество! Что за скука!
Горько смеясь:
Вот прекрасное существование — гнуть на огне пальмовые палки для посохов, выделывать корзины, плести циновки, а затем все это выменивать у кочевников на хлеб, о который зубы сломаешь! А! горе мне! будет ли этому конец? Уж лучше смерть! Нет больше сил! Довольно! Довольно!
Он топает ногой а быстрым шагом ходит среди скал, потом, запыхавшись, останавливается, разражается рыданиями и ложится на землю, на бок.
Ночь тиха; мерцают бесчисленные звезды; слышно только щелканье тарантулов Поперечина креста отбрасывает тень на песке; Антоний, плача, замечает ее.
Разве я так слаб? Боже мой! Мужайся! Надо встать!
Он входит в хижину, разгребает золу, находит тлеющий уголь, зажигает факел и втыкает его в деревянную подставку так, чтобы осветить большую книгу.
Раскрою я… Деяния апостолов? да!.. все равно где! «И узрел отверстое небо и опускаемое за четыре угла большое полотно, в котором находились всевозможные животные земные и дикие звери, гады и птицы; и глас был к нему: Встань, Петр! Заколи и ешь!» Итак, господь хотел, чтобы его апостол вкушал от всего?.. а я…
Антоний поник головою на грудь. Трепетание страниц, которые шевелит ветер, заставляет его поднять голову, и он читает: «И избивали иудеи всех врагов своих мечами, умерщвляя и истребляя, поступая с неприятелями своими по своей воле» Следует исчисление убитых ими: семьдесят пять тысяч. Но ведь они столько претерпели! Да и враги их были врагами истинного бога. И как они, должно быть, наслаждались местью, избивая идолопоклонников! Город, верно, переполнен был мертвецами! Они лежали у порога садов, по лестницам, до такой высоты загромождали комнаты, что дверей» нельзя было отворить!.. — Но вот я и погрузился в мысли об убийстве и крови!
Открывает книгу в другом месте. «Тогда Навуходоносор простерся лицом своим ниц и преклонился пред Даниилом». А! хорошо! Всевышний возносит пророков своих над царями; этот, вот, жил средь пиров, вечно опьяненный наслаждениями и гордостью. Но бог в наказание превратил его в животное. И ходил он на четвереньках!
Антоний хохочет и, раздвинув руки, кончиком пальцев перелистывает страницы. Его взгляд падает на следующую фразу: «Езекия в великой был радости от их посещения. Он показал им благовония свои, золото и серебро, все ароматы свои, благоуханные масти, все драгоценные сосуды свои и все, что находилось в сокровищницах его». Представляю себе… драгоценные камни, алмазы, дарики нагромождены до потолка. Человек, скопивший столь великие сокровища, уже не похож на других людей. Перебирая их, он думает, что владеет итогом бесчисленных усилий и как бы жизнью народов, которую он поглотил и может сам изливать. Такая предусмотрительность полезна для царей. Мудрейший из всех не пренебрегал ею. Его корабли везли ему слоновую кость, обезьян… Но где же это?
Он быстро перелистывает А! вот: «Царица Савская, прослышавши о славе Соломона, пришла искусить его загадками». Чем надеялась она его искусить? Дьяволу очень хотелось искусить Иисуса. Но Иисус восторжествовал, потому что был бог, а Соломон, может быть, благодаря своей магической науке. Высокая это наука! Ибо мир, как объяснял мне один философ, образует некое целое, все части коего влияют друг на друга, как органы единого тела. Дело в том, чтобы знать естественную любовь и отвращение вещей и затем давать им ход?.. Можно было бы, значит, изменять то, что представляется непреложным порядком?
Тут две тени, очерченные позади него перекладиною креста, выдаются вперед. Они образуют как бы два больших рога. Антоний кричит:
Господи, помоги!
Тень вернулась на свое место.
А!.. это был обман зрения! только всего! Напрасно мучаю я свой дух. Мне ничего не остается!.. решительно ничего!
Он садится и скрещивает руки.
А между тем… я словно почувствовал его приближение… Но зачем приходить Е м у? Впрочем, разве мне не ведомы его хитрости? Я оттолкнул чудовищного пустынника, предлагавшего мне, смеясь, теплые хлебцы, кентавра, пытавшегося посадить меня себе на спину, и того черного ребенка, появившегося среди песков, который был очень красив и сказал мне, что называется духом блуда.
Антоний быстро прохаживается взад и вперед.
Ведь по моему приказанию выстроили множество святых убежищ, наполненных столькими монахами во власяницах под козьими шкурами, что можно было бы составить целое войско! Я исцелял издалека больных, я изгонял бесов, я переходил реку среди крокодилов; император Константин написал мне три послания; Валакий, плевавший на мои послания, был разорван своими конями; народ александрийский, когда я снова появился, дрался, чтобы видеть меня, а Афанасий сопровождал меня до дороги. И какие подвиги! Вот уже больше тридцати лет я в пустыне и предаюсь беспрерывным стенаниям! Я носил на чреслах своих восемьдесят фунтов бронзы, как Евсевий, я подставлял тело укусам насекомых, как Макарий, я пятьдесят три ночи не закрывал глаз, как Пахомий; и те, кому отрубают голову, кого пытают клещами и сожигают, имеют меньше заслуг, быть может, ибо коя жизнь — непрерывное мученичество!
Антоний замедляет шаг.
Поистине нет человека, столь глубоко несчастного! Добрые сердца встречаются все реже и реже. Мне уже больше ничего не дают. Моя одежда изношена. У меня нет сандалий, нет даже чашки, ибо я роздал бедным и семье все свое добро, не оставив себе ни обола. А ведь только на орудия, необходимые мне для работы, мне надо бы иметь немного денег. О! совсем мало! пустяки!.. я был бы бережлив.
Никейские Отцы в пурпурных одеяниях держали себя как волхвы на тронах вдоль стен; и их угощали на пиру, осыпая почестями, особенно Пафнутия, потому что он крив и хром со времен диоклетианова гонения! Император несколько раз облобызал его выколотый глаз. Что за глупости! К тому же среди членов Собора были такие нечестивцы! Епископ из Скифии, Феофил; тот другой из Персии, Иоанн; грубый пастух Спиридон! Александр слишком стар. Афанасий должен был бы помягче обходиться с арианами, чтобы добиться от них уступок!
Да разве сделали бы они это! Они не хотели меня слушать! Выступавший против меня — высокий молодой человек с завитой бородой — бросал мне со спокойным видом коварные возражения, и, покуда я искал слов, с злыми лицами они смотрели на меня, лая, как гиены. Ах! почему я не могу заставить императора изгнать их всех или лучше избить, раздавить, видеть их страдания! Я-то ведь страдаю, и как!
Изнемогая, он прислоняется к хижине.
Это все от чрезмерных постов! силы мои иссякают. Если бы съесть… разок только, кусок говядины.
С томлением полузакрывает глаза.
А! красного мяса… плотную гроздь винограда!.. кислого молока, дрожащего на блюде!..
Но что со мной?.. Что же это со мной?.. Я чувствую, сердце мое набухает, как море, вздувающееся перед грозой. Бесконечная слабость томит меня, и теплый воздух словно веет ароматом волос. Но поблизости как будто нет женщин?
Оборачивается к тропинке меж скал.
Оттуда они появляются, покачиваясь на носилках, которые несут черные евнухи. Они сходят на землю и, соединяя руки, отягченные кольцами, преклоняют колени. Они рассказывают мне о том, что их тревожит. Жажда сверхчеловеческой страсти терзает их; они хотели бы умереть, во сне они видели богов, зовущих их; край их одежд покрывает мне ступни. Я их отталкиваю. «О, нет, говорят они, не гони! Что делать мне?» Их не страшит никакое покаяние. Они просят самого сурового, готовы разделить мое, готовы жить вместе со мной.
Уже давно я не видел их! Может статься, они придут? почему бы и нет? И вдруг… я услышу звон колокольчиков мула в горах. Мне кажется…
Антоний взбирается на скалу у начала тропинки и наклоняется, устремляя глаза в темноту.
Да! там, в глубине что-то движется, точно люди, ищущие дороги. Но она ведь там! Они сбились с пути!
Зовет:
Вот здесь! сюда! сюда!
Эхо повторяет: «сюда! сюда!» Остолбенев, он опускает руки.
Какой стыд! А! бедный Антоний!
И тотчас же слышит шепот: «Бедный Антоний!»
Кто там? отвечайте!
Ветер воет, проносясь в расселинах скал; и в его смутных звуках он различает голоса, словно воздух заговорил. Они низкие и вкрадчивые, свистящие.
Первый Хочешь женщин?
Второй А то большие груды серебра?
Третий Блестящий меч?
Другие
— Весь народ восхищается тобой!
— Усни!
— Убей их, ну же, убей их!
В то же время предметы меняют свой вид: у края утеса старая пальма с желтой листвой превращается в торс женщины, которая склонилась над пропастью, и длинные ее волосы колеблются.
Антоний оборачивается к хижине, и скамейка, на которой лежит большая книга, со страницами, испещренными черными буквами, кажется ему кустом, покрытым ласточками.
Это факел, конечно, играя огнем… Потушим его!
Тушит. Глубокая тьма.
И вдруг в воздухе проплывают сначала лужа воды, затем блудница, угол храма, фигура солдата, колесница с парой вздыбившихся белых коней.
Эти образы появляются внезапно, толчками, выступая во мраке, как живопись пурпуром на черном дереве.
Движение их ускоряется. Они проносятся с головокружительной быстротой. Временами они останавливаются и постепенно бледнеют, тают или же улетают, и немедленно появляются другие.
Антоний закрывает глаза.
Они множатся, толпятся вокруг, осаждают его. Несказанный ужас овладевает им, и он чувствует только жгучее стеснение в груди. Несмотря на оглушительный шум в голове, он ощущает великое молчание, отделяющее его от мира. Он пробует говорить — немыслимо! Словно общая связь частей его существа распадается; и, не в силах более сопротивляться, Антоний падает на циновку.
II
Тогда большая тень, более легкая, чем обычная тень, и окаймленная гирляндой других теней, обозначается на земле.
Это дьявол; он облокотится на крышу хижины и держит пол двумя своими крыльями, подобно гигантской летучей мыши, кормящей грудью своих птенцов, семь смертных грехов, чьи гримасничающие головы можно смутно различить.
Антоний, глаза которого по-прежнему закрыты, наслаждается своим бездействием и потягивается на циновке.
Она кажется ему все мягче и мягче, как будто набивается пухом, вздымается, становится постелью, постель — лодкой; вода плещется у ее бортов.
Справа и слева вырастают две узких полосы черной земли, выше которой лежат возделанные поля, с торчащими кое-где сикоморами. Вдали раздается шум бубенцов, барабанов и голоса певцов. То путники идут в Канопу спать в храме Сераписа, чтобы видеть вещие сны Антоний знает это, и он скользит, толкаемый ветром, между двух берегов канала. Листья папирусов и красные цветы нимфей, крупнее человека, склоняются над ним Он растянулся на дне лодки; весло сзади волочится по воде. Время от времени набегает теплый ветерок, и тонкие тростники шуршат. Ропот мелкой волны утихает. Дремота овладевает им. Ему снится, что он — египетский пустынник. Тогда он вдруг вскакивает.
Что, это был сон?.. он был так ясен, что даже не верится. Язык у меня горит! Пить!
Он входит в хижину и ощупью ищет повсюду.
Почва сырая!.. Разве шел дождь? Вот так так! осколки! Кувшин разбит!.. а мех?..
Находит его.
Пуст! совершенно пуст!
Спуститься к реке — понадобилось бы три часа по крайней мере, а ночь так черна, что и дороги не разглядеть. Меня корчит от голода. Где хлеб?
После долгих поисков он подбирает корку величиною не больше яйца.
Как? шакалы стащили его? О, проклятие!
И в ярости он бросает хлеб наземь.
Не успел он сделать это движение, как перед ним стол, покрытый всевозможными яствами.
Скатерть из виссона, бороздчатая, как повязки сфинкса, сияет волнистым блеском, на ней-огромные части кровавого мяса, большие рыбы, птицы в оперенье, четвероногие в шкурах, плоды почти окраски человеческого тела, а куски белого льда в сосуды из фиолетового хрусталя искрятся огнями Антоний замечает посреди стола кабана, дымящегося всеми порами, с поджатыми лапами, с полузакрытыми глазами, и мысль, что он может съесть это чудовищное животное, до крайности его радует. Затем — тут никогда не виданные им кушанья: черное рубленое мясо, золотистое желе, рагу, где плавают грибы, как ненюфары на прудах, взбитые сливки, легкие, как облака И аромат всего этого доносит до него соленый запах океана, Свежесть источников, могучее благоухание лесов Ноздри его раздуваются, слюни текут, он бормочет, что этого ему хватит на год, на десять лет, на всю его жизнь!
По мере того как вытаращенные его глаза перебегают с одного блюда на другое, вырастают еще новые, образуя пирамиду, углы которой рушатся. Вина текут, рыбы трепешут, кровь в кушаньях бурлит, мякоть плодов тянется вперед, как влюбленные уста; а стол вздымается ему по грудь, по подбородок, и вот прямо перед ним только одна тарелка и один только хлеб.
Он протягивает руку к хлебу — появляются другие хлебы.
Все это мне!.. все! но…
Антоний отступает.
Был всего лишь один — и вот сколько!.. Так это чудо, такое же чудо, как сотворил господь!..
Для чего? Э, все остальное не менее непонятно… А! Сатана, отыди! отыди!
Толкает стол ногой. Стол исчезает.
Нет! — и вновь ничего?
Глубоко вздыхает.
О! велико было искушение. Но как я избавился от него!
Он подымает голову и спотыкается о звонкий предмет.
Это еще что?
Антоний наклоняется.
Вот так так! чаша! кто-нибудь в пути потерял ее. Ничего удивительного…
Слюнявит палец и трет.
Блестит! металл! Впрочем, так не различишь…
Он зажигает факел и рассматривает чашу.
Она из серебра, украшена выпуклостями по краям, на дне — медаль.
Зацепив ногтем, вынимает медаль.
Эта монета, стоимостью… от семи до восьми драхм — не более того! Все равно! вполне хватит на покупку овечьей шкуры.
Отблеск факела освещает чашу.
Быть не может! она из золота! да!.. вся из золота!
На дне оказывается другая монета, крупнее. Под ней он обнаруживает еще несколько.
Но это уже сумма… на нее можно купить трех быков… участок поля!
Чаша уже вей наполнена золотыми монетами.
Что там! сотню рабов, солдат, целую толпу…
Бугорки по краю, отделяясь, образуют жемчужное ожерелье.
Да с такой драгоценностью можно добыть и жену императора!
Встряхнув, Антонин продевает кисть руки в ожерелье. Левой рукой он держит чашу, правой поднимает факел, чтобы лучше осветить ее. Как вода, струящаяся из бассейна, из чаши льются сплошными волнами, образуя целый холмик на песке, алмазы, карбункулы и сапфиры, а вперемежку — большие золотые монеты с изображеьиями царей.
Что это? что это? статиры, сикли, дарики, ариандики! Александр, Димитрий, Птолемеи, Цезарь! но ни один из них не обладал столькими! Все мне доступно! прощайте страдания! меня слепят эти лучи! О, сердце мое переполнилось! как хорошо!.. да… еще, еще! без конца! Сколько бы я ни бросал их в море, непрерывно, мне все же останется. Зачем расточать? Я все сберегу и не скажу никому; я выдолблю себе в скале комнату, внутри покрытую бронзовыми плитами, и буду приходить туда, чтобы чувствовать, как ступни мои уминают груды золота; я погружу в него руки по локоть, как в мешки с зерном, я буду растирать им лицо, буду спать на нем!
Он выпускает факел, чтобы обнять всю груду, и падает ничком наземь.
Подымается. Все пусто.
Что сделал я?
Если бы я умер в эту минуту, то это был бы ад! неотвратимый ад!
Он весь содрогается.
Так значит я проклят? Э, нет! Я сам виноват! я поддаюсь на все ловушки! Другого нет такого дурака и негодяя! Я готов избить себя, о, я хотел бы вырваться из телесных уз! Слишком долго я сдерживался! Я должен мстить, разить, убивать! словно в душе моей стадо диких зверей. О, я готов ударами секиры, в гуще толпы… А! кинжал!..
Заметив нож, хватает его. Нож выскальзывает у него из руки, и Антоний стоит, прислонившись к стене хижины, с широко раскрытым ртом, неподвижный, в столбняке.
Все кругом исчезло.
Он грезит, что он в Александрии, на Панеуме — искусственном холме, обвитом лестницей и воздвигнутом в центре города.
Перед ним простирается Мареотисское озеро, вправо — море, влево — равнина, а прямо перед глазами внизу — нагромождение плоских крыш, прорезанное с юга на север и с востока на запад двумя улицами, которые перекрещиваются и образуют во всю свою длину линию портиков с коринфскими капителями. У домов, нависающих над этой двойной колоннадой', — окна с цветными стеклами. К некоторым из них извне пристроены огромные деревянные клетки, в которые снаружи врывается ветер Памятники разнообразной архитектуры теснятся друг подле друга. Египетские пилоны возвышаются над греческими храмами. Обелиски встают как копья между зубцов красного кирпича. Посреди площадей — Гермы с заостренными ушами и Анубисы с собачьей головой. Антоний различает мозаику во дворах и подвешенные к балкам потолка ковры Он охватывает взглядом две гавани (Большую гавань и Эвност), обе круглые, как два цирка, и разделенные молом, связывающим Александрию с крутым островком, на котором подымается четырехугольная башня Маяка, высотою в пятьсот локтей и о девяти ярусах, с грудой дымящихся черных углей на верхушке.
Это дьявол; он облокотится на крышу хижины и держит пол двумя своими крыльями, подобно гигантской летучей мыши, кормящей грудью своих птенцов, семь смертных грехов, чьи гримасничающие головы можно смутно различить.
Антоний, глаза которого по-прежнему закрыты, наслаждается своим бездействием и потягивается на циновке.
Она кажется ему все мягче и мягче, как будто набивается пухом, вздымается, становится постелью, постель — лодкой; вода плещется у ее бортов.
Справа и слева вырастают две узких полосы черной земли, выше которой лежат возделанные поля, с торчащими кое-где сикоморами. Вдали раздается шум бубенцов, барабанов и голоса певцов. То путники идут в Канопу спать в храме Сераписа, чтобы видеть вещие сны Антоний знает это, и он скользит, толкаемый ветром, между двух берегов канала. Листья папирусов и красные цветы нимфей, крупнее человека, склоняются над ним Он растянулся на дне лодки; весло сзади волочится по воде. Время от времени набегает теплый ветерок, и тонкие тростники шуршат. Ропот мелкой волны утихает. Дремота овладевает им. Ему снится, что он — египетский пустынник. Тогда он вдруг вскакивает.
Что, это был сон?.. он был так ясен, что даже не верится. Язык у меня горит! Пить!
Он входит в хижину и ощупью ищет повсюду.
Почва сырая!.. Разве шел дождь? Вот так так! осколки! Кувшин разбит!.. а мех?..
Находит его.
Пуст! совершенно пуст!
Спуститься к реке — понадобилось бы три часа по крайней мере, а ночь так черна, что и дороги не разглядеть. Меня корчит от голода. Где хлеб?
После долгих поисков он подбирает корку величиною не больше яйца.
Как? шакалы стащили его? О, проклятие!
И в ярости он бросает хлеб наземь.
Не успел он сделать это движение, как перед ним стол, покрытый всевозможными яствами.
Скатерть из виссона, бороздчатая, как повязки сфинкса, сияет волнистым блеском, на ней-огромные части кровавого мяса, большие рыбы, птицы в оперенье, четвероногие в шкурах, плоды почти окраски человеческого тела, а куски белого льда в сосуды из фиолетового хрусталя искрятся огнями Антоний замечает посреди стола кабана, дымящегося всеми порами, с поджатыми лапами, с полузакрытыми глазами, и мысль, что он может съесть это чудовищное животное, до крайности его радует. Затем — тут никогда не виданные им кушанья: черное рубленое мясо, золотистое желе, рагу, где плавают грибы, как ненюфары на прудах, взбитые сливки, легкие, как облака И аромат всего этого доносит до него соленый запах океана, Свежесть источников, могучее благоухание лесов Ноздри его раздуваются, слюни текут, он бормочет, что этого ему хватит на год, на десять лет, на всю его жизнь!
По мере того как вытаращенные его глаза перебегают с одного блюда на другое, вырастают еще новые, образуя пирамиду, углы которой рушатся. Вина текут, рыбы трепешут, кровь в кушаньях бурлит, мякоть плодов тянется вперед, как влюбленные уста; а стол вздымается ему по грудь, по подбородок, и вот прямо перед ним только одна тарелка и один только хлеб.
Он протягивает руку к хлебу — появляются другие хлебы.
Все это мне!.. все! но…
Антоний отступает.
Был всего лишь один — и вот сколько!.. Так это чудо, такое же чудо, как сотворил господь!..
Для чего? Э, все остальное не менее непонятно… А! Сатана, отыди! отыди!
Толкает стол ногой. Стол исчезает.
Нет! — и вновь ничего?
Глубоко вздыхает.
О! велико было искушение. Но как я избавился от него!
Он подымает голову и спотыкается о звонкий предмет.
Это еще что?
Антоний наклоняется.
Вот так так! чаша! кто-нибудь в пути потерял ее. Ничего удивительного…
Слюнявит палец и трет.
Блестит! металл! Впрочем, так не различишь…
Он зажигает факел и рассматривает чашу.
Она из серебра, украшена выпуклостями по краям, на дне — медаль.
Зацепив ногтем, вынимает медаль.
Эта монета, стоимостью… от семи до восьми драхм — не более того! Все равно! вполне хватит на покупку овечьей шкуры.
Отблеск факела освещает чашу.
Быть не может! она из золота! да!.. вся из золота!
На дне оказывается другая монета, крупнее. Под ней он обнаруживает еще несколько.
Но это уже сумма… на нее можно купить трех быков… участок поля!
Чаша уже вей наполнена золотыми монетами.
Что там! сотню рабов, солдат, целую толпу…
Бугорки по краю, отделяясь, образуют жемчужное ожерелье.
Да с такой драгоценностью можно добыть и жену императора!
Встряхнув, Антонин продевает кисть руки в ожерелье. Левой рукой он держит чашу, правой поднимает факел, чтобы лучше осветить ее. Как вода, струящаяся из бассейна, из чаши льются сплошными волнами, образуя целый холмик на песке, алмазы, карбункулы и сапфиры, а вперемежку — большие золотые монеты с изображеьиями царей.
Что это? что это? статиры, сикли, дарики, ариандики! Александр, Димитрий, Птолемеи, Цезарь! но ни один из них не обладал столькими! Все мне доступно! прощайте страдания! меня слепят эти лучи! О, сердце мое переполнилось! как хорошо!.. да… еще, еще! без конца! Сколько бы я ни бросал их в море, непрерывно, мне все же останется. Зачем расточать? Я все сберегу и не скажу никому; я выдолблю себе в скале комнату, внутри покрытую бронзовыми плитами, и буду приходить туда, чтобы чувствовать, как ступни мои уминают груды золота; я погружу в него руки по локоть, как в мешки с зерном, я буду растирать им лицо, буду спать на нем!
Он выпускает факел, чтобы обнять всю груду, и падает ничком наземь.
Подымается. Все пусто.
Что сделал я?
Если бы я умер в эту минуту, то это был бы ад! неотвратимый ад!
Он весь содрогается.
Так значит я проклят? Э, нет! Я сам виноват! я поддаюсь на все ловушки! Другого нет такого дурака и негодяя! Я готов избить себя, о, я хотел бы вырваться из телесных уз! Слишком долго я сдерживался! Я должен мстить, разить, убивать! словно в душе моей стадо диких зверей. О, я готов ударами секиры, в гуще толпы… А! кинжал!..
Заметив нож, хватает его. Нож выскальзывает у него из руки, и Антоний стоит, прислонившись к стене хижины, с широко раскрытым ртом, неподвижный, в столбняке.
Все кругом исчезло.
Он грезит, что он в Александрии, на Панеуме — искусственном холме, обвитом лестницей и воздвигнутом в центре города.
Перед ним простирается Мареотисское озеро, вправо — море, влево — равнина, а прямо перед глазами внизу — нагромождение плоских крыш, прорезанное с юга на север и с востока на запад двумя улицами, которые перекрещиваются и образуют во всю свою длину линию портиков с коринфскими капителями. У домов, нависающих над этой двойной колоннадой', — окна с цветными стеклами. К некоторым из них извне пристроены огромные деревянные клетки, в которые снаружи врывается ветер Памятники разнообразной архитектуры теснятся друг подле друга. Египетские пилоны возвышаются над греческими храмами. Обелиски встают как копья между зубцов красного кирпича. Посреди площадей — Гермы с заостренными ушами и Анубисы с собачьей головой. Антоний различает мозаику во дворах и подвешенные к балкам потолка ковры Он охватывает взглядом две гавани (Большую гавань и Эвност), обе круглые, как два цирка, и разделенные молом, связывающим Александрию с крутым островком, на котором подымается четырехугольная башня Маяка, высотою в пятьсот локтей и о девяти ярусах, с грудой дымящихся черных углей на верхушке.