Страница:
– Не по душе мне, Карл Иванович, поверх всего этого железная крыша, выкрашенная притом зеленью, – ворчал Митя.
– Да и ряд плохих статуй с коронами и щитами не украшает, а только тяжелит, – запрокинув голову, отметил Росси. И медленно прочел на порфировых плитах фриза:
«Дому Твоему подобаетъ святыня Господня въ долготу дней».
– Карл Иванович, – совсем уже шепотом сказал Митя, склонившись к его уху, – знаете, что про эту надпись в народе пущено? Богомолка сказывала… будто юродивая со Смоленского кладбища прорекла: сколько букв сей надписи такова долгота лет и императора. А ну-ка посчитайте, сколько букв.
– Ерунда, Митя! – воскликнул Карл.
Однако буквы сосчитали оба, проверили – сорок семь.
– Тоже выдумал – богомолок слушать, – досадливо сказал Росси и, обойдя замок со стороны Летнего сада, остановился перед круглой лестницей из сердобольского гранита, которая вела в обширные сени с мраморным белым полом и дорическими красноватыми, тоже мраморными, колоннами.
На площадке лестницы по обе стороны стояли великолепные статуи Геракла и Флоры, вылитые из бронзы в Академии художеств.
На гранитных консолях две бронзовые вазы, аттик с шестью кариатидами, обширный балкон над колоннадой и барельеф работы Лебо из белого мрамора. Все это было прекрасно, взятое отдельно, но не давало того общего стиля, единого вздоха, который восхищает в архитектурном совершенстве.
И, пытаясь разъяснить Мите, почему получилось столь путаное нагромождение, Росси извиняющим тоном сказал:
– Бренна не вполне виновен. Он уверяет, что так именно расположить статуи и обелиски ему приказал сам император.
От долгого неудобного положения задранной вверх головы Карл вдруг ощутил, как она у него болит, как вообще он разбит, как устал пред людьми и самим собой делать вид, будто ему совсем легко от погибшей любви, от обидного легкомыслия своей матери.
В мозгу настойчиво, как жужжанье злого веретена, застучали слова: Карло Джакомо Росси… сын итальянки, отец неизвестен. По-русски без отчества нельзя, и ему из второго личного имени Джакомо сделали Иванович. Никакой отец по имени Иван ему неведом.
Глава шестая
– Да и ряд плохих статуй с коронами и щитами не украшает, а только тяжелит, – запрокинув голову, отметил Росси. И медленно прочел на порфировых плитах фриза:
«Дому Твоему подобаетъ святыня Господня въ долготу дней».
– Карл Иванович, – совсем уже шепотом сказал Митя, склонившись к его уху, – знаете, что про эту надпись в народе пущено? Богомолка сказывала… будто юродивая со Смоленского кладбища прорекла: сколько букв сей надписи такова долгота лет и императора. А ну-ка посчитайте, сколько букв.
– Ерунда, Митя! – воскликнул Карл.
Однако буквы сосчитали оба, проверили – сорок семь.
– Тоже выдумал – богомолок слушать, – досадливо сказал Росси и, обойдя замок со стороны Летнего сада, остановился перед круглой лестницей из сердобольского гранита, которая вела в обширные сени с мраморным белым полом и дорическими красноватыми, тоже мраморными, колоннами.
На площадке лестницы по обе стороны стояли великолепные статуи Геракла и Флоры, вылитые из бронзы в Академии художеств.
На гранитных консолях две бронзовые вазы, аттик с шестью кариатидами, обширный балкон над колоннадой и барельеф работы Лебо из белого мрамора. Все это было прекрасно, взятое отдельно, но не давало того общего стиля, единого вздоха, который восхищает в архитектурном совершенстве.
И, пытаясь разъяснить Мите, почему получилось столь путаное нагромождение, Росси извиняющим тоном сказал:
– Бренна не вполне виновен. Он уверяет, что так именно расположить статуи и обелиски ему приказал сам император.
От долгого неудобного положения задранной вверх головы Карл вдруг ощутил, как она у него болит, как вообще он разбит, как устал пред людьми и самим собой делать вид, будто ему совсем легко от погибшей любви, от обидного легкомыслия своей матери.
В мозгу настойчиво, как жужжанье злого веретена, застучали слова: Карло Джакомо Росси… сын итальянки, отец неизвестен. По-русски без отчества нельзя, и ему из второго личного имени Джакомо сделали Иванович. Никакой отец по имени Иван ему неведом.
Глава шестая
Чертежи и планы, которые надлежало отвезти на выставку, в Академию художеств, были сданы на хранение кастеляну Михайловского замка Ивану Семеновичу Брызгалову, человеку примечательному, известному всему городу.
Сын крестьянина Тверской губернии, он поступил в истопники Гатчинского дворца, когда Павел еще был наследником, и привлек его внимание тем, что с неописуемым восторгом, раскрыв рот, следил, как печатали свой шаг гатчинцы. Созвучие родственной души было у него с Аракчеевым, и столь же, как тот, оказался и Брызгалов «без лести предан». Вскорости он был сделан камер-лакеем, а затем и гоф-фурьером. В дни воцарения Павла Брызгалов в своем звании явился в Петербург, где пожалован был уже в обер-фурьеры Михайловского замка.
Как только замок достроился, Брызгалова, как лицо доверенное и проверенное, назначили кастеляном внутренних дворов с обязанностью наблюдать за своевременным поднятием и спуском мостов над каналами, которыми замок был окружен.
Брызгалов женился на дочери одного из придворных служителей Зимнего дворца и немедленно превратил свою жену в боязливую рабыню, неустанно попрекая ее, что цвет красный, присвоенный ливреям Зимнего дворца, где был ее отчий дом, ниже краской, беднее, чем цвет малиновый, который император утвердил за одеянием дворцовой службы Михайловского замка.
Брызгалов, мелкая пылинка, попавшая в орбиту самодержавного солнца, был, как и царственный хозяин его, охвачен болезненной манией величия и, по мере своих возможностей, воплощал ее в свой быт.
Одевался с иголочки по форме, в руках носил саженной вышины трость для представительства. Двое мальчишек, рожденных от жены-молчальницы, обращены были в рабов и слушались мановенья его бровей.
Когда Росси и Митя постучали в дверь, им открыла молодая, но преждевременно увядшая женщина с грудным ребенком на руках. На вопрос, дома ли Иван Семенович, потупясь, ответила:
– Во дворце они, на приеме. Их двое уже ожидают. Присядьте и вы.
Она провела в комнату, которая окнами выходила на площадь Коннетабля, а сама скрылась в детской.
В приемной действительно сидели двое. Один из них – европейского вида, хорошо одетый человек лет тридцати, с умным и тонким лицом художника.
Завидя Росси, он стремительно двинулся ему навстречу.
– Павел Иванович, дорогой, – ответил Росси дружеским объятием, – До чего рад тебя видеть!
– Да я уж два дня как приехал. Справлялся о тебе у твоего отчима, а он в ответ только рукой машет, словно ты какой стал беспутный. Я, грешным делом, подумал, не пустился ли ты зашибать от огорчения какого или по слабости? Да нет, ясен ликом, как некий греческий бог.
– Какие бы огорчения на меня ни сваливались, я никогда не запью, – сказал с твердостью Росси. – Не сдаваться жизни хочу, а ее побеждать.
– Легко тебе гордо чувствовать – ты рожден свободным, – горько усмехнулся Аргунов и указал на сидящего на скамье человека довольно странного вида. – А вот нам с Артамонычем без шкалика хоть в воду!
Сидевший на скамье вскочил и стал весело кланяться. Он был острижен празднично, «под горшок», волосы смочены квасом. Поддевка, хоть из дешевеньких, – новая.
– Вот, рекомендую, – сказал Павел Иванович, – изобретатель. Шутка сказать – самокат выдумал. Из своей Сибири по нашим-то дорогам на нем прикатил.
– Дороги, что говорить, родовспомогательные, – кивнул Артамоныч.
– Полагаю, не везде пехтурой, где и подвозили тебя вдвоем с самокатом? – подмигнул Павел Иванович. И, повернувшись к Росси, отрекомендовал: зовется он – Иван Петров Артамонов.
– А ей-богу, не подвозили, – веселой скороговоркой зачастил Артамонов. – Деньги нужны в мошне, чтобы подвозили, а у меня в кармане – вошь на аркане да блоха на цепи. Сейчас в разобранном виде моя машинка, а как соберу ее, просим милости поглядеть. Авось в грязь не ударим!
– Кому-кому, а тебе надо ладиться уж только на победу: сам знаешь, либо пан, либо пропал – перед государем нельзя тебе сплоховать.
Росси с интересом оглядел изобретателя. Был он сухой, среднего роста, с лицом остреньким, как у лисички. Глаза умные, с быстрым, легким взглядом. Глянут – сразу все высмотрят.
– Это, значит, про вас мне на днях говорил Воронихин? – осведомился Росси. – Не у него ли вы и остановились?
– А как же не у него, когда мы с ним во всем городе только и есть земляки. У них и стоим, у господина Воронихина, пока его величество перед свои очи не потребует.
– Император заинтересован его выдумкой, – пояснил Аргунов, – прослышал от кого-то, приказал выписать. Все сейчас ему предоставлено, чтобы он мог свою машину в совершенном виде представить. В случае успеха посулили дать вольную не только ему всей семье.
– А сорвется дело, – с привычной усмешкой сказал изобретатель, – ежели мы, к примеру, опростоволосимся, – плетьми угостят, не хвались!
Митя взволновался:
– За самокат дадут вольную? И всей семье посулили? Иван Петрович, да неужто?
– Царское слово – закон, – важно сказал самокатчик.
– Такие милости у нас всегда по капризу даются… – Аргунов, видимо волнуясь, подошел к Росси. – Иной талант, за границей прославленный, с отменным образованием, как мой отец и мой дед – знаменитости, да я сам только что королем польским за работу прославлен, – как были рабы, рабами умрем.
– Вы, Павел Иванович, блистательно закончили Останкинский дворец, – деликатно желая перевести разговор в другое русло, сказал Росси. – Я от самого императора слышал: феерия – не дворец. И какие великолепные празднества завершили окончание.
– А кончил я дворец строить, меня граф откомандировал сюда сопровождать обоз мебели. Дни свои проводить стану подручным у Кваренги по перестройке Фонтанного дома. Ну, это еще терпимо: понижение в работе. Но торговаться с вашим отчимом насчет продажи его павловской дачи графу много хуже. Горячий и, простите меня, грубоватый человек ваш отчим, Лепик. Вам, конечно, о продаже дачи известно?
Карл вспыхнул, но тотчас утвердительно кивнул головой. Ему о продаже дачи мать и отчим еще ничего не сказали. «Ну что же, – подумал он, отличный случай окончательно отделиться от родных и начать вполне самостоятельную жизнь. Давно нет родного дома…»
Росси овладел собой и, отстраняя досадные мысли, с искренним восхищением стал хвалить убранство Останкинского дворца.
– Все свидетельствует о совершенстве вашего вкуса, Павел Иванович, о вашем великом таланте декоратора…
– А вот ихний граф, знать, невысоко ценит талант, – неожиданно тонким голосом сказал самокат» чик, – простую баньку им по-черному для людей заказал выстроить, это после расчудесного их дворца! Да это же так, словно б цветистую бабочку запрячь воду возить!
Он захохотал, но тут же застыдился, умолк, из угла стал глядеть волком.
– Должность крепостного архитектора таит в себе большие опасности, мрачно проговорил Аргунов, – и чем он даровитей, тем горше его судьба. Пройдет у барина каприз строить, и он вчерашнего творца, которым восхищалась хотя бы и Европа, повернет, не моргнув, в лакеи, в свинопасы.
Аргунов прошелся по комнате и стал перед Росси.
– Вот бегаю я сейчас, как мальчишка, достаю для дачи образцы обоев, чиню мебель, которую любой столяр лучше меня чинить может. А как подрядчик ремонт затянул, мало считаясь с моими только что признанными заслугами, через канцелярию прислал граф мне лично позорный выговор с наложением смехотворного наказания, заставившего меня вспомнить детство, когда за шалости мать без сладкого оставляла.
– А ну-ну, какое такое наказание? – с веселым любопытством спросил Артамонов.
– Граф приказал снять меня со «скатертного стола», то есть с улучшенного довольствия, и перевести на харчи, общие с прислугой. Самое же обидное, что ничего я не строю с той самой минуты, как зарекомендовался первоклассным строителем.
Аргунов сел на место рядом с Росси и, невесело ухмыляясь, сказал:
– До нелепости сужен сейчас круг моей деятельности. Приставлен я, кроме всего прочего, к наблюдению за гуляющими в Фонтанном саду, дабы они фруктов, вишен, малины не рвали…
– Вот тут и запьешь горе водочкой, – щелкнул изобретатель себя по горлу, доканчивая речь Аргунова.
– Но ведь граф Шереметев не невежда, – возмутился Росси, – он учился в Лейденском университете, в искусстве, несомненно, понимает. Как же так грубо третировать художника?
– Понимание искусства не препятствует собственных крепостных художников считать своей вещью и распоряжаться ими как мебелью. Брат мой, Николай, прославленный своими портретами фельдмаршала Шереметева и прочими, который на правах друга жил с барином за границей, – разве отпущен им на волю? Да о чем говорить, если сам Андрей Никифорович Воронихин вовсе недавно получил вольную.
Все минуту молчали, затем изобретатель убежденно сказал:
– Самокатами надо свободу себе добывать. Позабавишь барина, повеселишь, – он и размякнет. Господ потешать надоть, чтоб от них резону добиться, аль как наши сольвычегодские…
Самокатчик вскинул волосами, плотно сжал губы и страшновато подмигнул.
– А как же сольвычегодские? – насторожился Митя.
Самокатчик быстро оглянулся, пригнулся к Мите и шепнул:
– Митрополита Иакинфа тюкнули… Еще при покойной царице дело вышло. Несуразную барщину налагал монастырь. Терпели мужички, сколько хватило терпения, впоследок времени – тюкнули.
В дверях выглянуло испуганное лицо жены Брызгалова, и, словно на пожар, она крикнула;
– Паша, Саша, тятеньку встречать!
К изумлению присутствовавших, из-под ног, как собачонки, выкатились мальчишки-погодки. Они под скамейками играли в карты. У обоих были громадные головы в кудрях, круто завитых наподобие парика, желтые канифасовые панталончики, заправленные в желтые сапожки с кисточками на кривых, обручем, ногах. Нацепив на голову один – игрушечную казацкую шапку, другой – кивер, они, как были, в одних пунцовых шпензерах, кинулись на двор.
– Хозяйка, дети ваши простудятся, – крикнул женщине Митя.
– Они привычные, – равнодушно отозвалась хозяйка.
Через некоторое время мальчики вновь появились в сопровождении папаши Брызгалова. Паша нес его огромную бамбуковую трость с темляком на золотом шнуре, другой – Саша – нес треуголку с широким галуном.
У Брызгалова было сухое, морщинистое буро-красное лицо, с крючковатым, узким как клюв, синеватым носом. Из-под напудренных широких бровей блестели черные быстрые глаза, костлявый подбородок начисто выбрит. Он походил на какую-то беспокойную нарядную птицу. Брызгалов важно поклонился и сел в кресло, а сыновья стали по сторонам. Отец отпустил сыновей мановением руки и осведомился у Росси, зачем пожаловал. Услышав, что за чертежами, встал, прошествовал в комнату. Долго там возился, так что мальчишки, шмыгнувшие опять под скамейку, успели, к забаве всех присутствующих, подраться, помириться и снова начать игру.
Брызгалов, переодетый в домашнее платье попроще, вынес чертежи и подал их Карлу.
– Все в сохранности, как было мне препоручено господином Бренной. Почтенный он зодчий по возрасту, и не к лицу б ему спешка. По пословице: поспешишь – людей насмешишь. А то и похуже, как у него с надписью над главным входом вышло. Читали вы?
– А что особенного в этой надписи?.. – уклончиво ответил Росси, желая послушать, что скажет сам Брызгалов.
– А то, что юродивая со Смоленского не сдуру о ней изрекла, вот что.
– И по-моему, в надписи ничего необыкновенного нет, – нарочно подзадоривал Брызгалова Митя.
– В обыкновенном исчислении букв – вся необыкновенность, – тоном открывающего великую тайну, понизив голос, сказал Брызгалов. – Ваш учитель приобвык за эти годы тащить на стройку замка что ни попало. Ухватил, не разобрав, изречение, заготовленное для собора святого Исаакия, и водрузил в замке над главным входом. Число букв надписи – сорок семь, столько же и годков нашему государю. Вернее – сёмый еще не ударил. Идет сёмый… в феврале ему стукнет.
Брызгалов обернулся на одни двери, на другие и, сильно труся, но и горя желанием поразить воображение слушателей, произнес значительно:
– Хорошо, коль благополучно сойдет ему этот годик. Плохие предзнаменования насчет этого дворца прорекла юродивая!
– Иван Семенович, уважаемый, поведайте нам… кто же мудрее вас в таких тонких делах разберется? – подольстился Аргунов.
– Только, чур, язык держать за зубами! – погрозил пальцем польщенный лестью Брызгалов и торжественно продолжал:
– Из предзнаменований перво-наперво виденье солдатово. Известно, что стоявшему на карауле в Летнем дворце явился в сиянии некий юноша и сказал: «Иди к императору, передай мою волю, дабы на сем месте заместо старого Летнего дворца храм был воздвигнут во имя архистратига Михаила». Донес солдат по начальству, довели до императора. Он солдата расспросил и сказал: «Мне уже самому известна воля архистратига, она будет исполнена». А кто есть оный архистратиг? – обвел всех строгим вопрошающим оком Брызгалов и сам себе важно ответил:
– Сей архистратиг изгнал из рая первых грехо-павших людей, и самого дьявола поразил он мечом. Ему положено являться с той поры в местах, где готовится особливо злое дело… Ох, недаром великий предок, царь Петр Алексеевич, о своем правнуке тревожится. Всем известно виденье, которое было императору. Князь Куракин свидетелем. За границей сам государь про это рассказал – публично. Не раз, дважды сказал великий царь: «Бедный, бедный Павел!»
– А и впрямь – бедный, – сказал вдруг пришедший в волнение самокатчик. – Не ведает, что творит, сам себе яму роет – врагов с друзьями путает. Аракчееву, слыхать, потакает, когда он над покойной матушкой царицей насмешки строит… Шутка ль, победные знамена екатерининского славного полка назвал во всеуслышание царицыны юбки? В Херсоне-городе сокрушен памятник Потемкину. В Новороссийскую губернию пришло, говорят, секретное предписание – до нашей Сибири молва донесла – тело светлейшего князя из склепа вынуть и псам кинуть…
– Уж это едва ли правда, – сказал Аргунов, – а что царствование он начал с великого кощунства над прахом матери и отца – это уж всенародно было…
– Даром не пройдет, говорят в народе, что вырыл прах отца, короновал и силком с матерью соединил, – подтвердил самокатчик.
– Расскажите, как вышло дело, Иван Семенович, – попросил Аргунов, меня в городе не было, а из очевидцев кто ж лучше вашего изобразит?
– Для потомства запомнят молодые.
– Очень просим, – вежливо поклонился Росси. Брызгалов не стал ждать, чтобы его упрашивали.
Он любил рассказывать, когда хорошо слушали. Превыше всего почитал ритуал, фрунт, правило – за что взыскан Павлом, а к странному поступку императора у него было совершенно особое уважение. И в то время как все Павла осуждали за то, что он, вырыв прах Петра Третьего, облек его мантией, водрузил на голый череп корону и, в издевку над родной матерью, похоронил его заново с нею рядом, – Брызгалова поступок этот восхищал необычайно.
– Уж ежели рассказывать, так все по порядку, – сказал он, – и чтобы не было мне от вас никакой перебивки. Мать! – крикнул он по направлению комнаты, где находилась жена с маленьким, и стукнул своей длинной палкой в дверь. – Убери сейчас ребят!
– Пашенька, Сашенька, – молила женщина, но отроки забились глубоко и не обнаруживали признаков жизни.
Брызгалов пошарил своей тростью под скамьей, должно быть задел хорошо мальчиков, потому что оба, взвизгнув истошными голосами, тотчас прожелтели нанковыми панталонами и на четвереньках убрались к матери.
Засунув в нос понюшку табаку и основательно прочихавшись, Брызгалов начал:
– Всем вам известно, что императору Петру Третьему смертный час приключился в Ропше, как свыше объявлено было, «по причине геморроидальных колик». В народе же сильно болтали, будто Алексей Орлов ему саморучно жизнь прекратил и прочее тому подобное. Словом, тело его привезли в Лавру в бедном гробу, четыре свечи возложены были по сторонам гроба. На императоре всего облачения – поношенный голштинский мундирчик. Ручки в белых перчатках больших, на которых, многие тогда приметили, тут и там кровь запеклась следы, сказывают, неаккуратного вскрытия тела. Предан земле был без пышности, с одной лишь малой церковной обрядностью. Матушка-императрица не почтила своим присутствием погребения супруга. Да-с, как некоего разжалованного, лишенного короны и державы российской, хоронили горемычного Петра Федоровича…
– И сколь похвальна сыновняя справедливая ревность об отце императора Павла! Ревность к восстановлению, хотя бы посмертному, прав отчих.
– Тридцать карет, обитых черным сукном, запряженных цугом, каждая в шесть лошадей, выступали чинно одна за другой. Лошади с головы по самый хвост в черном сукне, при каждой свой лакей с факелом, опять-таки в черной епанче с длинным воротником, в шляпе с широченными полями, с крепом. И лакеи, с обеих сторон кареты, в таком же наряде, и кучера…
– И в сих черных каретах сидели черные кавалеры двора и на бархатных черных подушках держали на своих коленях регалии.
– Семь часов вечера в этом месяце – это мрак ночной. И смертный страх обуял, когда двинулась эта могильная чернота из Зимнего дворца в Невскую лавру за два дня до вырытия из могилы Петра Третьего.
– Не забыть этой страшной картины. Багрово горящие дымные факелы, зеленоватые от их света перепуганные люди.
– Наконец тело императора Петра Третьего вырыто из могилы и купно с его старым гробом положено в богато обитый золотым глазетом новый гроб. И выставлено посреди церкви.
Брызгалов задумался, как бы заново созерцая все, о чем вспоминал…
– А дальше, Семеныч, – вымолвил просительно Аргунов, – ужели сегодня не докончите?
– А дальше, согласно церемониалу, вот что последовало: в пять часов дня император прибыл в храм в сопровождении великих князей, придворных, жены. Вошел в царские врата. С престола взял приготовленную корону и возложил на себя. Подошел затем к останкам родителя, снял корону с себя и возложил на него. Пусть осуждают, кто посмеет, я же полагаю, сим поступком сын восстановил упущенное пред отцом. Из останков же уцелели следующие предметы, – обстоятельно перебрал их Брызгалов, – кости, шляпа, перчатки, ботфорты.
– Какой ужас! – поеживаясь, заговорил Аргунов. – Коронованный скелет с его оскалом зубов, пустотой глазниц, в перчатках и ботфортах. Какой сюжет для картины!
Брызгалов, увлеченный последовательностью воспоминаний, не отвечая, продолжал:
– В карауле по обеим сторонам гроба стояли шесть кавалеров в парадном уборе. В головах два капитана гвардии, в ногах четыре пажа. И пребывало тело Петра Третьего в этой роскоши с девятнадцатого ноября по второе декабря. Дежурили непрерывно особы первых четырех классов. Все это было сделано в посрамление первоначальному нищему и безлюдному погребению.
– Император Павел самолично был пять раз на панихиде. Всякий раз, открывая гроб, он прикладывался к руке покойного. Особо же торжественный церемониал был при перенесении праха.
Брызгалов встал и широко отставил руку с бамбуковой тростью:
– Все полки, все как есть полки армии и гвардии, которые находились в столице! – сказал торжественно, с такой важностью, как будто сейчас ему предстояло этими полками командовать. – Войска стояли шпалерами от лавры до дворца. Произведен был троекратный беглый огонь. Пушечная пальба, колокольный звон по всем как есть церквам. Алексею Орлову, убийце, повелено свыше нести в собственных руках императорскую корону. Тут прилично случаю вспомнить… – Брызгалов таинственно понизил голос: – Ведь именно он, сей Орлов, и лишил Петра Третьего этой короны. Ищут его везде, дабы принял свою искупительную пытку, – нигде не находится. Исчез, растаял, словно сквозь землю от позора и стыда провалился. Вообразите, обнаружила его убогая старушка нищая. Коленопреклоненный и рыдающий, укрылся он в темном углу за колоннами церкви. Вывели, принудили принять в руки корону. Плакал, шатался, а шел. Принял казнь.
– Мороз был страшенный, один рыцарь печальный в латах, в кольчуге и забрале насмерть замерз. Но гроб Петра Третьего отвезли в Зимний дворец и поставили рядом с гробом Екатерины. Наконец оба гроба проплыли по нарочито наведенному мосту – от Мраморного дворца прямо в крепость.
– Да, уважительный государь и не гордый! Давеча ко мне с каким делом прибег. Очень мучается он, что графа Палена в самый день закладки замка изругал, ногами на него топал, мучается, что в гневе закладку сделал. Хоть сейчас и возвеличен им Пален, но как государь во всякие приметы верит, то опасается, кабы вред от того гнева его не произошел ему в новом замке. Вот намедни призвал он меня и говорит: «К обедне сходи, Брызгалов, да вынь за него, за фон дер Палена, за раба божия Петра, просфорку, чтобы мне от него какой беды не вышло». – «Помолиться, говорю, завсегда рад, ваше величество, а только просфору вынимать неподобающе, как граф фон дер Пален, говорю, вроде нехристь – лютеран он, и нашей просфоры евонная душа не признает». Расхохотался, однако милостиво сказал: «Ну как хочешь, дурак».
– А разве я неправильно разъяснил? Нехристь – может, слово излишнее, а все же, если он лютеран, значит, не по нашему приказу числится на небе.
– Затейник наш царь-батюшка, слов нет, затейник, – то ли одобрительно, то ли с укором сказал самокатчик, когда Брызгалов по знаку выглянувшей в двери жены для чего-то ушел в соседнюю комнату. – Над покойником покуражиться легко, когда помер, а вот, слыхал я, в городе говорят, рабочих-строителей замка отблагодарить знатно приказано – всех сюда вселить, и с семьями. Пущай своими боками сырость обсушат!
– Медики всячески удерживают императора от переезда в Михайловский замок и вселения туда кого бы то ни было – сырость его смертоносна, – сказал Росси.
Брызгалов, входя, услышал эти слова и рассудительно добавил, обводя всех совиным взором из-под напудренных широких бровей.
– И я государю императору осмелился доложить, что рабочих потому вселять нежелательно, что у них произойти могут от лютой здешней сырости повальные болезни, почему заместо осушения стен дыхание их расточать будет одну лишь заразу. Но его величество уперлись в своей мысли о скорейшем въезде: хочу, сказали, помереть на том месте, где родился. И точно, когда стоял здесь Летний императрицын дворец, там и народились они двадцатого сентября тысяча семьсот пятьдесят четвертого году.
– И что же торопятся сорок сёмый именно тут проводить, ежели юродивая остереженье дала?.. – подмигивая Брызгалову, сказал самокатчик. – Довести надо до государя слова юродивой.
– Вот ты и доведи, когда с твоим самокатом пойдешь, – буркнул Брызгалов, – все одно тебе путь – обратно в Сибирь. А мне, браток, туда ехать неохота…
Все засмеялись. Росси сказал Мите, чтобы тот, забрав чертежи, ждал его в Академии внизу, у Ватиканского торса, он же на минутку зайдет по дороге к матери.
Сын крестьянина Тверской губернии, он поступил в истопники Гатчинского дворца, когда Павел еще был наследником, и привлек его внимание тем, что с неописуемым восторгом, раскрыв рот, следил, как печатали свой шаг гатчинцы. Созвучие родственной души было у него с Аракчеевым, и столь же, как тот, оказался и Брызгалов «без лести предан». Вскорости он был сделан камер-лакеем, а затем и гоф-фурьером. В дни воцарения Павла Брызгалов в своем звании явился в Петербург, где пожалован был уже в обер-фурьеры Михайловского замка.
Как только замок достроился, Брызгалова, как лицо доверенное и проверенное, назначили кастеляном внутренних дворов с обязанностью наблюдать за своевременным поднятием и спуском мостов над каналами, которыми замок был окружен.
Брызгалов женился на дочери одного из придворных служителей Зимнего дворца и немедленно превратил свою жену в боязливую рабыню, неустанно попрекая ее, что цвет красный, присвоенный ливреям Зимнего дворца, где был ее отчий дом, ниже краской, беднее, чем цвет малиновый, который император утвердил за одеянием дворцовой службы Михайловского замка.
Брызгалов, мелкая пылинка, попавшая в орбиту самодержавного солнца, был, как и царственный хозяин его, охвачен болезненной манией величия и, по мере своих возможностей, воплощал ее в свой быт.
Одевался с иголочки по форме, в руках носил саженной вышины трость для представительства. Двое мальчишек, рожденных от жены-молчальницы, обращены были в рабов и слушались мановенья его бровей.
Когда Росси и Митя постучали в дверь, им открыла молодая, но преждевременно увядшая женщина с грудным ребенком на руках. На вопрос, дома ли Иван Семенович, потупясь, ответила:
– Во дворце они, на приеме. Их двое уже ожидают. Присядьте и вы.
Она провела в комнату, которая окнами выходила на площадь Коннетабля, а сама скрылась в детской.
В приемной действительно сидели двое. Один из них – европейского вида, хорошо одетый человек лет тридцати, с умным и тонким лицом художника.
Завидя Росси, он стремительно двинулся ему навстречу.
– Павел Иванович, дорогой, – ответил Росси дружеским объятием, – До чего рад тебя видеть!
– Да я уж два дня как приехал. Справлялся о тебе у твоего отчима, а он в ответ только рукой машет, словно ты какой стал беспутный. Я, грешным делом, подумал, не пустился ли ты зашибать от огорчения какого или по слабости? Да нет, ясен ликом, как некий греческий бог.
– Какие бы огорчения на меня ни сваливались, я никогда не запью, – сказал с твердостью Росси. – Не сдаваться жизни хочу, а ее побеждать.
– Легко тебе гордо чувствовать – ты рожден свободным, – горько усмехнулся Аргунов и указал на сидящего на скамье человека довольно странного вида. – А вот нам с Артамонычем без шкалика хоть в воду!
Сидевший на скамье вскочил и стал весело кланяться. Он был острижен празднично, «под горшок», волосы смочены квасом. Поддевка, хоть из дешевеньких, – новая.
– Вот, рекомендую, – сказал Павел Иванович, – изобретатель. Шутка сказать – самокат выдумал. Из своей Сибири по нашим-то дорогам на нем прикатил.
– Дороги, что говорить, родовспомогательные, – кивнул Артамоныч.
– Полагаю, не везде пехтурой, где и подвозили тебя вдвоем с самокатом? – подмигнул Павел Иванович. И, повернувшись к Росси, отрекомендовал: зовется он – Иван Петров Артамонов.
– А ей-богу, не подвозили, – веселой скороговоркой зачастил Артамонов. – Деньги нужны в мошне, чтобы подвозили, а у меня в кармане – вошь на аркане да блоха на цепи. Сейчас в разобранном виде моя машинка, а как соберу ее, просим милости поглядеть. Авось в грязь не ударим!
– Кому-кому, а тебе надо ладиться уж только на победу: сам знаешь, либо пан, либо пропал – перед государем нельзя тебе сплоховать.
Росси с интересом оглядел изобретателя. Был он сухой, среднего роста, с лицом остреньким, как у лисички. Глаза умные, с быстрым, легким взглядом. Глянут – сразу все высмотрят.
– Это, значит, про вас мне на днях говорил Воронихин? – осведомился Росси. – Не у него ли вы и остановились?
– А как же не у него, когда мы с ним во всем городе только и есть земляки. У них и стоим, у господина Воронихина, пока его величество перед свои очи не потребует.
– Император заинтересован его выдумкой, – пояснил Аргунов, – прослышал от кого-то, приказал выписать. Все сейчас ему предоставлено, чтобы он мог свою машину в совершенном виде представить. В случае успеха посулили дать вольную не только ему всей семье.
– А сорвется дело, – с привычной усмешкой сказал изобретатель, – ежели мы, к примеру, опростоволосимся, – плетьми угостят, не хвались!
Митя взволновался:
– За самокат дадут вольную? И всей семье посулили? Иван Петрович, да неужто?
– Царское слово – закон, – важно сказал самокатчик.
– Такие милости у нас всегда по капризу даются… – Аргунов, видимо волнуясь, подошел к Росси. – Иной талант, за границей прославленный, с отменным образованием, как мой отец и мой дед – знаменитости, да я сам только что королем польским за работу прославлен, – как были рабы, рабами умрем.
– Вы, Павел Иванович, блистательно закончили Останкинский дворец, – деликатно желая перевести разговор в другое русло, сказал Росси. – Я от самого императора слышал: феерия – не дворец. И какие великолепные празднества завершили окончание.
– А кончил я дворец строить, меня граф откомандировал сюда сопровождать обоз мебели. Дни свои проводить стану подручным у Кваренги по перестройке Фонтанного дома. Ну, это еще терпимо: понижение в работе. Но торговаться с вашим отчимом насчет продажи его павловской дачи графу много хуже. Горячий и, простите меня, грубоватый человек ваш отчим, Лепик. Вам, конечно, о продаже дачи известно?
Карл вспыхнул, но тотчас утвердительно кивнул головой. Ему о продаже дачи мать и отчим еще ничего не сказали. «Ну что же, – подумал он, отличный случай окончательно отделиться от родных и начать вполне самостоятельную жизнь. Давно нет родного дома…»
Росси овладел собой и, отстраняя досадные мысли, с искренним восхищением стал хвалить убранство Останкинского дворца.
– Все свидетельствует о совершенстве вашего вкуса, Павел Иванович, о вашем великом таланте декоратора…
– А вот ихний граф, знать, невысоко ценит талант, – неожиданно тонким голосом сказал самокат» чик, – простую баньку им по-черному для людей заказал выстроить, это после расчудесного их дворца! Да это же так, словно б цветистую бабочку запрячь воду возить!
Он захохотал, но тут же застыдился, умолк, из угла стал глядеть волком.
– Должность крепостного архитектора таит в себе большие опасности, мрачно проговорил Аргунов, – и чем он даровитей, тем горше его судьба. Пройдет у барина каприз строить, и он вчерашнего творца, которым восхищалась хотя бы и Европа, повернет, не моргнув, в лакеи, в свинопасы.
Аргунов прошелся по комнате и стал перед Росси.
– Вот бегаю я сейчас, как мальчишка, достаю для дачи образцы обоев, чиню мебель, которую любой столяр лучше меня чинить может. А как подрядчик ремонт затянул, мало считаясь с моими только что признанными заслугами, через канцелярию прислал граф мне лично позорный выговор с наложением смехотворного наказания, заставившего меня вспомнить детство, когда за шалости мать без сладкого оставляла.
– А ну-ну, какое такое наказание? – с веселым любопытством спросил Артамонов.
– Граф приказал снять меня со «скатертного стола», то есть с улучшенного довольствия, и перевести на харчи, общие с прислугой. Самое же обидное, что ничего я не строю с той самой минуты, как зарекомендовался первоклассным строителем.
Аргунов сел на место рядом с Росси и, невесело ухмыляясь, сказал:
– До нелепости сужен сейчас круг моей деятельности. Приставлен я, кроме всего прочего, к наблюдению за гуляющими в Фонтанном саду, дабы они фруктов, вишен, малины не рвали…
– Вот тут и запьешь горе водочкой, – щелкнул изобретатель себя по горлу, доканчивая речь Аргунова.
– Но ведь граф Шереметев не невежда, – возмутился Росси, – он учился в Лейденском университете, в искусстве, несомненно, понимает. Как же так грубо третировать художника?
– Понимание искусства не препятствует собственных крепостных художников считать своей вещью и распоряжаться ими как мебелью. Брат мой, Николай, прославленный своими портретами фельдмаршала Шереметева и прочими, который на правах друга жил с барином за границей, – разве отпущен им на волю? Да о чем говорить, если сам Андрей Никифорович Воронихин вовсе недавно получил вольную.
Все минуту молчали, затем изобретатель убежденно сказал:
– Самокатами надо свободу себе добывать. Позабавишь барина, повеселишь, – он и размякнет. Господ потешать надоть, чтоб от них резону добиться, аль как наши сольвычегодские…
Самокатчик вскинул волосами, плотно сжал губы и страшновато подмигнул.
– А как же сольвычегодские? – насторожился Митя.
Самокатчик быстро оглянулся, пригнулся к Мите и шепнул:
– Митрополита Иакинфа тюкнули… Еще при покойной царице дело вышло. Несуразную барщину налагал монастырь. Терпели мужички, сколько хватило терпения, впоследок времени – тюкнули.
В дверях выглянуло испуганное лицо жены Брызгалова, и, словно на пожар, она крикнула;
– Паша, Саша, тятеньку встречать!
К изумлению присутствовавших, из-под ног, как собачонки, выкатились мальчишки-погодки. Они под скамейками играли в карты. У обоих были громадные головы в кудрях, круто завитых наподобие парика, желтые канифасовые панталончики, заправленные в желтые сапожки с кисточками на кривых, обручем, ногах. Нацепив на голову один – игрушечную казацкую шапку, другой – кивер, они, как были, в одних пунцовых шпензерах, кинулись на двор.
– Хозяйка, дети ваши простудятся, – крикнул женщине Митя.
– Они привычные, – равнодушно отозвалась хозяйка.
Через некоторое время мальчики вновь появились в сопровождении папаши Брызгалова. Паша нес его огромную бамбуковую трость с темляком на золотом шнуре, другой – Саша – нес треуголку с широким галуном.
У Брызгалова было сухое, морщинистое буро-красное лицо, с крючковатым, узким как клюв, синеватым носом. Из-под напудренных широких бровей блестели черные быстрые глаза, костлявый подбородок начисто выбрит. Он походил на какую-то беспокойную нарядную птицу. Брызгалов важно поклонился и сел в кресло, а сыновья стали по сторонам. Отец отпустил сыновей мановением руки и осведомился у Росси, зачем пожаловал. Услышав, что за чертежами, встал, прошествовал в комнату. Долго там возился, так что мальчишки, шмыгнувшие опять под скамейку, успели, к забаве всех присутствующих, подраться, помириться и снова начать игру.
Брызгалов, переодетый в домашнее платье попроще, вынес чертежи и подал их Карлу.
– Все в сохранности, как было мне препоручено господином Бренной. Почтенный он зодчий по возрасту, и не к лицу б ему спешка. По пословице: поспешишь – людей насмешишь. А то и похуже, как у него с надписью над главным входом вышло. Читали вы?
– А что особенного в этой надписи?.. – уклончиво ответил Росси, желая послушать, что скажет сам Брызгалов.
– А то, что юродивая со Смоленского не сдуру о ней изрекла, вот что.
– И по-моему, в надписи ничего необыкновенного нет, – нарочно подзадоривал Брызгалова Митя.
– В обыкновенном исчислении букв – вся необыкновенность, – тоном открывающего великую тайну, понизив голос, сказал Брызгалов. – Ваш учитель приобвык за эти годы тащить на стройку замка что ни попало. Ухватил, не разобрав, изречение, заготовленное для собора святого Исаакия, и водрузил в замке над главным входом. Число букв надписи – сорок семь, столько же и годков нашему государю. Вернее – сёмый еще не ударил. Идет сёмый… в феврале ему стукнет.
Брызгалов обернулся на одни двери, на другие и, сильно труся, но и горя желанием поразить воображение слушателей, произнес значительно:
– Хорошо, коль благополучно сойдет ему этот годик. Плохие предзнаменования насчет этого дворца прорекла юродивая!
– Иван Семенович, уважаемый, поведайте нам… кто же мудрее вас в таких тонких делах разберется? – подольстился Аргунов.
– Только, чур, язык держать за зубами! – погрозил пальцем польщенный лестью Брызгалов и торжественно продолжал:
– Из предзнаменований перво-наперво виденье солдатово. Известно, что стоявшему на карауле в Летнем дворце явился в сиянии некий юноша и сказал: «Иди к императору, передай мою волю, дабы на сем месте заместо старого Летнего дворца храм был воздвигнут во имя архистратига Михаила». Донес солдат по начальству, довели до императора. Он солдата расспросил и сказал: «Мне уже самому известна воля архистратига, она будет исполнена». А кто есть оный архистратиг? – обвел всех строгим вопрошающим оком Брызгалов и сам себе важно ответил:
– Сей архистратиг изгнал из рая первых грехо-павших людей, и самого дьявола поразил он мечом. Ему положено являться с той поры в местах, где готовится особливо злое дело… Ох, недаром великий предок, царь Петр Алексеевич, о своем правнуке тревожится. Всем известно виденье, которое было императору. Князь Куракин свидетелем. За границей сам государь про это рассказал – публично. Не раз, дважды сказал великий царь: «Бедный, бедный Павел!»
– А и впрямь – бедный, – сказал вдруг пришедший в волнение самокатчик. – Не ведает, что творит, сам себе яму роет – врагов с друзьями путает. Аракчееву, слыхать, потакает, когда он над покойной матушкой царицей насмешки строит… Шутка ль, победные знамена екатерининского славного полка назвал во всеуслышание царицыны юбки? В Херсоне-городе сокрушен памятник Потемкину. В Новороссийскую губернию пришло, говорят, секретное предписание – до нашей Сибири молва донесла – тело светлейшего князя из склепа вынуть и псам кинуть…
– Уж это едва ли правда, – сказал Аргунов, – а что царствование он начал с великого кощунства над прахом матери и отца – это уж всенародно было…
– Даром не пройдет, говорят в народе, что вырыл прах отца, короновал и силком с матерью соединил, – подтвердил самокатчик.
– Расскажите, как вышло дело, Иван Семенович, – попросил Аргунов, меня в городе не было, а из очевидцев кто ж лучше вашего изобразит?
– Для потомства запомнят молодые.
– Очень просим, – вежливо поклонился Росси. Брызгалов не стал ждать, чтобы его упрашивали.
Он любил рассказывать, когда хорошо слушали. Превыше всего почитал ритуал, фрунт, правило – за что взыскан Павлом, а к странному поступку императора у него было совершенно особое уважение. И в то время как все Павла осуждали за то, что он, вырыв прах Петра Третьего, облек его мантией, водрузил на голый череп корону и, в издевку над родной матерью, похоронил его заново с нею рядом, – Брызгалова поступок этот восхищал необычайно.
– Уж ежели рассказывать, так все по порядку, – сказал он, – и чтобы не было мне от вас никакой перебивки. Мать! – крикнул он по направлению комнаты, где находилась жена с маленьким, и стукнул своей длинной палкой в дверь. – Убери сейчас ребят!
– Пашенька, Сашенька, – молила женщина, но отроки забились глубоко и не обнаруживали признаков жизни.
Брызгалов пошарил своей тростью под скамьей, должно быть задел хорошо мальчиков, потому что оба, взвизгнув истошными голосами, тотчас прожелтели нанковыми панталонами и на четвереньках убрались к матери.
Засунув в нос понюшку табаку и основательно прочихавшись, Брызгалов начал:
– Всем вам известно, что императору Петру Третьему смертный час приключился в Ропше, как свыше объявлено было, «по причине геморроидальных колик». В народе же сильно болтали, будто Алексей Орлов ему саморучно жизнь прекратил и прочее тому подобное. Словом, тело его привезли в Лавру в бедном гробу, четыре свечи возложены были по сторонам гроба. На императоре всего облачения – поношенный голштинский мундирчик. Ручки в белых перчатках больших, на которых, многие тогда приметили, тут и там кровь запеклась следы, сказывают, неаккуратного вскрытия тела. Предан земле был без пышности, с одной лишь малой церковной обрядностью. Матушка-императрица не почтила своим присутствием погребения супруга. Да-с, как некоего разжалованного, лишенного короны и державы российской, хоронили горемычного Петра Федоровича…
– И сколь похвальна сыновняя справедливая ревность об отце императора Павла! Ревность к восстановлению, хотя бы посмертному, прав отчих.
– Тридцать карет, обитых черным сукном, запряженных цугом, каждая в шесть лошадей, выступали чинно одна за другой. Лошади с головы по самый хвост в черном сукне, при каждой свой лакей с факелом, опять-таки в черной епанче с длинным воротником, в шляпе с широченными полями, с крепом. И лакеи, с обеих сторон кареты, в таком же наряде, и кучера…
– И в сих черных каретах сидели черные кавалеры двора и на бархатных черных подушках держали на своих коленях регалии.
– Семь часов вечера в этом месяце – это мрак ночной. И смертный страх обуял, когда двинулась эта могильная чернота из Зимнего дворца в Невскую лавру за два дня до вырытия из могилы Петра Третьего.
– Не забыть этой страшной картины. Багрово горящие дымные факелы, зеленоватые от их света перепуганные люди.
– Наконец тело императора Петра Третьего вырыто из могилы и купно с его старым гробом положено в богато обитый золотым глазетом новый гроб. И выставлено посреди церкви.
Брызгалов задумался, как бы заново созерцая все, о чем вспоминал…
– А дальше, Семеныч, – вымолвил просительно Аргунов, – ужели сегодня не докончите?
– А дальше, согласно церемониалу, вот что последовало: в пять часов дня император прибыл в храм в сопровождении великих князей, придворных, жены. Вошел в царские врата. С престола взял приготовленную корону и возложил на себя. Подошел затем к останкам родителя, снял корону с себя и возложил на него. Пусть осуждают, кто посмеет, я же полагаю, сим поступком сын восстановил упущенное пред отцом. Из останков же уцелели следующие предметы, – обстоятельно перебрал их Брызгалов, – кости, шляпа, перчатки, ботфорты.
– Какой ужас! – поеживаясь, заговорил Аргунов. – Коронованный скелет с его оскалом зубов, пустотой глазниц, в перчатках и ботфортах. Какой сюжет для картины!
Брызгалов, увлеченный последовательностью воспоминаний, не отвечая, продолжал:
– В карауле по обеим сторонам гроба стояли шесть кавалеров в парадном уборе. В головах два капитана гвардии, в ногах четыре пажа. И пребывало тело Петра Третьего в этой роскоши с девятнадцатого ноября по второе декабря. Дежурили непрерывно особы первых четырех классов. Все это было сделано в посрамление первоначальному нищему и безлюдному погребению.
– Император Павел самолично был пять раз на панихиде. Всякий раз, открывая гроб, он прикладывался к руке покойного. Особо же торжественный церемониал был при перенесении праха.
Брызгалов встал и широко отставил руку с бамбуковой тростью:
– Все полки, все как есть полки армии и гвардии, которые находились в столице! – сказал торжественно, с такой важностью, как будто сейчас ему предстояло этими полками командовать. – Войска стояли шпалерами от лавры до дворца. Произведен был троекратный беглый огонь. Пушечная пальба, колокольный звон по всем как есть церквам. Алексею Орлову, убийце, повелено свыше нести в собственных руках императорскую корону. Тут прилично случаю вспомнить… – Брызгалов таинственно понизил голос: – Ведь именно он, сей Орлов, и лишил Петра Третьего этой короны. Ищут его везде, дабы принял свою искупительную пытку, – нигде не находится. Исчез, растаял, словно сквозь землю от позора и стыда провалился. Вообразите, обнаружила его убогая старушка нищая. Коленопреклоненный и рыдающий, укрылся он в темном углу за колоннами церкви. Вывели, принудили принять в руки корону. Плакал, шатался, а шел. Принял казнь.
– Мороз был страшенный, один рыцарь печальный в латах, в кольчуге и забрале насмерть замерз. Но гроб Петра Третьего отвезли в Зимний дворец и поставили рядом с гробом Екатерины. Наконец оба гроба проплыли по нарочито наведенному мосту – от Мраморного дворца прямо в крепость.
– Да, уважительный государь и не гордый! Давеча ко мне с каким делом прибег. Очень мучается он, что графа Палена в самый день закладки замка изругал, ногами на него топал, мучается, что в гневе закладку сделал. Хоть сейчас и возвеличен им Пален, но как государь во всякие приметы верит, то опасается, кабы вред от того гнева его не произошел ему в новом замке. Вот намедни призвал он меня и говорит: «К обедне сходи, Брызгалов, да вынь за него, за фон дер Палена, за раба божия Петра, просфорку, чтобы мне от него какой беды не вышло». – «Помолиться, говорю, завсегда рад, ваше величество, а только просфору вынимать неподобающе, как граф фон дер Пален, говорю, вроде нехристь – лютеран он, и нашей просфоры евонная душа не признает». Расхохотался, однако милостиво сказал: «Ну как хочешь, дурак».
– А разве я неправильно разъяснил? Нехристь – может, слово излишнее, а все же, если он лютеран, значит, не по нашему приказу числится на небе.
– Затейник наш царь-батюшка, слов нет, затейник, – то ли одобрительно, то ли с укором сказал самокатчик, когда Брызгалов по знаку выглянувшей в двери жены для чего-то ушел в соседнюю комнату. – Над покойником покуражиться легко, когда помер, а вот, слыхал я, в городе говорят, рабочих-строителей замка отблагодарить знатно приказано – всех сюда вселить, и с семьями. Пущай своими боками сырость обсушат!
– Медики всячески удерживают императора от переезда в Михайловский замок и вселения туда кого бы то ни было – сырость его смертоносна, – сказал Росси.
Брызгалов, входя, услышал эти слова и рассудительно добавил, обводя всех совиным взором из-под напудренных широких бровей.
– И я государю императору осмелился доложить, что рабочих потому вселять нежелательно, что у них произойти могут от лютой здешней сырости повальные болезни, почему заместо осушения стен дыхание их расточать будет одну лишь заразу. Но его величество уперлись в своей мысли о скорейшем въезде: хочу, сказали, помереть на том месте, где родился. И точно, когда стоял здесь Летний императрицын дворец, там и народились они двадцатого сентября тысяча семьсот пятьдесят четвертого году.
– И что же торопятся сорок сёмый именно тут проводить, ежели юродивая остереженье дала?.. – подмигивая Брызгалову, сказал самокатчик. – Довести надо до государя слова юродивой.
– Вот ты и доведи, когда с твоим самокатом пойдешь, – буркнул Брызгалов, – все одно тебе путь – обратно в Сибирь. А мне, браток, туда ехать неохота…
Все засмеялись. Росси сказал Мите, чтобы тот, забрав чертежи, ждал его в Академии внизу, у Ватиканского торса, он же на минутку зайдет по дороге к матери.