Страница:
Таня бросилась прочь от него. Она бежала по тропинке в гору, и колени ее обнимало мокрое платье.
Коля догнал ее на самой вершине горы, у рыбацких домов, и здесь, задыхаясь, взял ее за руку.
– Таня, – сказал он, – поверь мне, я не хотел… это вышло нечаянно. Котенок сам упал в воду.
– Пусти меня, – сказала она, вырываясь. – Я больше не буду ловить! Я пойду домой!
– Тогда и я пойду.
Он отпустил ее руку и шагнул широко, чтобы не отставать.
– Не ходи за мной! – крикнула Таня.
Она остановилась у высокого камня, подпиравшего избушку рыбака.
– Но ты придешь к нам обедать? – спросил Коля. – Сегодня выходной. Папа будет ждать тебя. Он скажет – я тебя обидел.
– Вот ты чего боишься! – сказала Таня, прижавшись к высокому камню.
– Нет, ты не так поняла меня. Я ведь папу люблю, а он будет огорчен. Я не хочу его огорчать, не хочу, чтобы и ты его огорчала. Вот что ты должна понять.
– Молчи, – сказала она, – я отлично тебя поняла. Я не приду сегодня обедать. Я больше никогда к вам не приду.
Она свернула налево, и стена рыбацкого дома закрыла ее.
Коля сел на камень – его уже нагрело солнце, он был сух и тепел, и только в одном месте темнело сырое пятно. Это мокрое платье Тани коснулось камня, оставило на нем свой след.
Коля потрогал его.
«Странная девочка Таня, – подумал он, как и Филька. – Уж не полагает ли она, что я трус? Странная девочка, – решил он твердо. – Разве можно удивляться тому, что она сделает или скажет?»
И, снова положив руку на камень, он надолго задумался вдруг.
А Филька ничего не видел. Он сидел за мыском на глине и таскал густеру – плоских рыбок с черными глазами – и вытащил карпа с большой головой, которого тут же острым камнем убил на песке.
После этого он решил отдохнуть. Он взглянул на мостки. Два удилища качались над водою, лески были туго натянуты – на них ходила рыба, – но никого не было видно вблизи: ни Коли, ни Тани. И кремнистая тропинка была безлюдна.
Он посмотрел даже вверх, на горы. Но и над горами ходил только ветер, тоже пустынный, не нагонявший даже осенних облаков.
Одна лишь мокрая кошка с котятами брела с пристани в гору.
IX
X
XI
XII
Коля догнал ее на самой вершине горы, у рыбацких домов, и здесь, задыхаясь, взял ее за руку.
– Таня, – сказал он, – поверь мне, я не хотел… это вышло нечаянно. Котенок сам упал в воду.
– Пусти меня, – сказала она, вырываясь. – Я больше не буду ловить! Я пойду домой!
– Тогда и я пойду.
Он отпустил ее руку и шагнул широко, чтобы не отставать.
– Не ходи за мной! – крикнула Таня.
Она остановилась у высокого камня, подпиравшего избушку рыбака.
– Но ты придешь к нам обедать? – спросил Коля. – Сегодня выходной. Папа будет ждать тебя. Он скажет – я тебя обидел.
– Вот ты чего боишься! – сказала Таня, прижавшись к высокому камню.
– Нет, ты не так поняла меня. Я ведь папу люблю, а он будет огорчен. Я не хочу его огорчать, не хочу, чтобы и ты его огорчала. Вот что ты должна понять.
– Молчи, – сказала она, – я отлично тебя поняла. Я не приду сегодня обедать. Я больше никогда к вам не приду.
Она свернула налево, и стена рыбацкого дома закрыла ее.
Коля сел на камень – его уже нагрело солнце, он был сух и тепел, и только в одном месте темнело сырое пятно. Это мокрое платье Тани коснулось камня, оставило на нем свой след.
Коля потрогал его.
«Странная девочка Таня, – подумал он, как и Филька. – Уж не полагает ли она, что я трус? Странная девочка, – решил он твердо. – Разве можно удивляться тому, что она сделает или скажет?»
И, снова положив руку на камень, он надолго задумался вдруг.
А Филька ничего не видел. Он сидел за мыском на глине и таскал густеру – плоских рыбок с черными глазами – и вытащил карпа с большой головой, которого тут же острым камнем убил на песке.
После этого он решил отдохнуть. Он взглянул на мостки. Два удилища качались над водою, лески были туго натянуты – на них ходила рыба, – но никого не было видно вблизи: ни Коли, ни Тани. И кремнистая тропинка была безлюдна.
Он посмотрел даже вверх, на горы. Но и над горами ходил только ветер, тоже пустынный, не нагонявший даже осенних облаков.
Одна лишь мокрая кошка с котятами брела с пристани в гору.
IX
Все же Таня пришла обедать. Она поднялась на крыльцо со стеклянной дверью и резко открыла ее, широко распахнув перед собой, а собака, ходившая с нею, осталась на крыльце.
Таня громко хлопнула дверью. В конце концов, это ее право приходить, когда хочется, в этот дом. Тут живет ее отец. Она ходит к нему. И пусть никто не думает, что она приходит сюда ради кого-нибудь другого или ради чего-нибудь другого, например ради пирожков с черемухой.
И Таня еще раз хлопнула дверью, более громко, чем когда-либо раньше.
Дверь зазвенела вся снизу доверху и запела своим стеклянным голосом.
Таня пошла и села на свое место за стол.
В доме уже обедали, и на столе стояла полная миска пельменей.
– Таня! – радостно закричал отец. – Ты пришла? А Коля сказал, что ты не придешь сегодня. Вот так славно. Ешь хорошенько. Тетя Надя сделала сегодня для тебя пельмени. Посмотри, как Коля их ловко слепил.
«Вот как, – подумала Таня, – он и это умеет делать!»
Она упорно смотрела на отца, на стену, на дружеские руки Надежды Петровны, протягивавшие ей то хлеб, то мясо, а на Колю взглянуть не могла.
Она сидела, низко склонившись над столом.
Коля тоже сидел на своем месте согнувшись, вобрав голову в плечи. Однако губы его морщились от усмешки.
– Папа, – сказал он, – зачем ты рассказал Тане, что я слепил эти пельмени? Теперь она и вовсе не будет есть.
– Вы разве ссоритесь? – спросил с тревогой отец.
– Что ты, папа! – ответил Коля. – Мы никогда не ссоримся. Ты же сам говорил, что мы должны быть друзьями.
– Ну то-то! – сказал отец.
А Коля, перегнувшись через стол к Тане, произнес шепотом:
– Кто же это говорил мне, что сегодня не придет обедать?
Таня ответила ему громко:
– Я вовсе не пришла обедать. Я не хочу есть. Нет, нет, я нисколько не хочу есть! – громко повторила она отцу и жене его, которые разом заговорили с ней.
– Как же ты не хочешь есть? – растерянно спросил отец еще раз. – А пельмени?
– Нет, спасибо, я уже пообедала с мамой.
– Не предлагай ей, папа, в третий раз, – сказал насмешливо Коля, – она все равно не будет есть.
– Что же, – с сожалением заметил отец, – не хочет – не будет. А напрасно: пельмени такие вкусные!
О, конечно, они чертовски вкусны, эти кусочки вареного теста, набитые розовым мясом, которые эти глупцы поливают уксусом. Разве поливают их уксусом, безумные люди! Их едят с молоком и посыпают сверху перцем и глотают, точно волшебный огонь, мгновенно оживляющий кровь.
Мысли Тани проносились в мозгу подобно маленьким вихрям, хотя сама она строго глядела на свою тарелку, где уже остывали пельмени. И голова ее тихо кружилась, потому что дома она не ела и потому что у нее были здоровые плечи, и крепкие руки, и крепкие ноги, только сердце ее не знало, что же ему нужно. И вот пришла она сюда, как слепая, в этот дом, и ничего не видит, ничего не слышит, кроме ударов своей крови.
Может быть, спор о науках успокоит ее.
– Папа, – сказала вдруг Таня, – а верно, что селедки в море соленые? Так говорил мне Коля. Он вовсе не признает зоологии.
– Что такое? Не понимаю, – спросил отец.
Коля перестал есть. Он вытер губы и провел рукой по своему лицу, выражавшему крайнее изумление. Он никогда этого не говорил. Однако изумление его быстро исчезло, как только он вспомнил, что еще утром решил ничему не удивляться – ни тому, что сделает, ни тому, что скажет Таня.
И через мгновение он снова спокойно и неподвижно смотрел на Таню чистыми глазами, в которых как будто с глубокого дна поднималась тихая усмешка.
– Да, не признаю, – сказал он. – Что это за наука: у кошки четыре ноги и хвост.
Лоб и щеки Тани побагровели. Она отлично знала, о какой кошке он говорит.
– А что же ты любишь? – спросила она.
– Математику люблю… Если две окружности имеют общую точку, то… Литературу люблю, – добавил он, – это наука нежная.
– Нежная, – повторила Таня.
И хотя у нее душа была склонна к искусствам и сама она любила и Диккенса, и Вальтера Скотта, и еще больше любила Крылова и Гоголя, однако с презрением сказала:
– А что это за наука: «Осел увидел соловья»?
Так говорили они, не улыбаясь своим собственным шуткам, с глазами, полными презрения друг к другу, пока отец, который не мог уяснить себе их спора, не сказал:
– Дети, не говорите глупостей, я вас перестаю понимать.
А голова у Тани все кружилась, громко стучало в ушах. Она хотела есть. Голод мучил ее. Он разрывал ей грудь и мозг и проникал, казалось, в каждую каплю крови. Она закрыла глаза, чтобы не видеть пищу. Когда же открыла их, то увидела, что со стола уже убирают. Убрали миску с пельменями, убрали хлеб и в стеклянной солонке соль. Только ее тарелка еще стояла на месте. Но и за ней уже потянулась Надежда Петровна. Таня невольно придержала тарелку рукой и тотчас прокляла свою руку.
– Ты что? – спросила Надежда Петровна. – Может быть, пельмени оставить тебе?
– Нет, нет, я только хотела дать собаке несколько штук. Можно?
– Сделай милость, – сказал отец, – отдай хоть всю тарелку, ведь это все твое.
Таня, нацепив на вилку несколько штук уже холодных пельменей, вышла на крыльцо. И здесь, присев на корточки перед старой собакой, она съела их один за другим, омывая слезами каждый.
Собака, ничего не понимая, громко лаяла. И этот громкий лай помешал Тане услышать шаги за спиной.
Руки отца внезапно легли на ее плечи. Каким пристальным взглядом посмотрел он в ее глаза и на ее ресницы! Нет, она не плакала вовсе.
– Я видел все сквозь эту стеклянную дверь, – сказал он. – Что с тобой, родная Таня? Какое у тебя горе?
Он поднял ее над землей и подержал так, будто на собственных руках хотелось ему взвесить, тяжело ли это горе дочери. Она потихоньку оглядывала его. Он казался ей еще очень далеким и большим, как те высокие деревья в лесу, которые она не могла охватить сразу глазами. Она могла только прикоснуться к их коре.
И Таня легонько прислонилась к плечу отца.
– Скажи мне, что с тобой, Таня, может быть, я помогу. Расскажи, чему ты бываешь рада, о чем грустишь и о чем ты думаешь теперь.
Но она ему ничего не сказала, потому что думала так:
«Вот у меня есть мать, и дом у меня есть, и обед, и даже собака и кошка, а отца у меня все-таки нет».
Разве могла она сказать ему это, сидя у него на коленях? Разве, сказав ему это, она не заставила бы его измениться в лице, может быть, даже побледнеть, как не бледнел он перед самым страшным штурмом – храбрый человек?
Но в то же время разве могла она знать, что теперь – спал ли он, бодрствовал ли – он не отбрасывал мысли о ней, что с любовью он произносил ее имя, которое прежде так редко вспоминал, что даже в эту минуту, держа ее на коленях, он думал: «Уплыло мое счастье, не качал я ее на руках»?
Что могла она знать?
Она только прислонилась к нему, прилегла немного на грудь.
Но сладко! Ах, в самом деле сладко лежать на груди у отца!
Хоть теперь и не весна, и крыльцо было влажно от холодных дождей, и тело дрогло под легкой одеждой на воздухе, но и в позднюю осень, в этот час, Тане было тепло. Она сидела долго с отцом, пока над дорогою в крепость, над беленными известкой камнями, над домом со стеклянной дверью зажигались ее родные созвездья.
Таня громко хлопнула дверью. В конце концов, это ее право приходить, когда хочется, в этот дом. Тут живет ее отец. Она ходит к нему. И пусть никто не думает, что она приходит сюда ради кого-нибудь другого или ради чего-нибудь другого, например ради пирожков с черемухой.
И Таня еще раз хлопнула дверью, более громко, чем когда-либо раньше.
Дверь зазвенела вся снизу доверху и запела своим стеклянным голосом.
Таня пошла и села на свое место за стол.
В доме уже обедали, и на столе стояла полная миска пельменей.
– Таня! – радостно закричал отец. – Ты пришла? А Коля сказал, что ты не придешь сегодня. Вот так славно. Ешь хорошенько. Тетя Надя сделала сегодня для тебя пельмени. Посмотри, как Коля их ловко слепил.
«Вот как, – подумала Таня, – он и это умеет делать!»
Она упорно смотрела на отца, на стену, на дружеские руки Надежды Петровны, протягивавшие ей то хлеб, то мясо, а на Колю взглянуть не могла.
Она сидела, низко склонившись над столом.
Коля тоже сидел на своем месте согнувшись, вобрав голову в плечи. Однако губы его морщились от усмешки.
– Папа, – сказал он, – зачем ты рассказал Тане, что я слепил эти пельмени? Теперь она и вовсе не будет есть.
– Вы разве ссоритесь? – спросил с тревогой отец.
– Что ты, папа! – ответил Коля. – Мы никогда не ссоримся. Ты же сам говорил, что мы должны быть друзьями.
– Ну то-то! – сказал отец.
А Коля, перегнувшись через стол к Тане, произнес шепотом:
– Кто же это говорил мне, что сегодня не придет обедать?
Таня ответила ему громко:
– Я вовсе не пришла обедать. Я не хочу есть. Нет, нет, я нисколько не хочу есть! – громко повторила она отцу и жене его, которые разом заговорили с ней.
– Как же ты не хочешь есть? – растерянно спросил отец еще раз. – А пельмени?
– Нет, спасибо, я уже пообедала с мамой.
– Не предлагай ей, папа, в третий раз, – сказал насмешливо Коля, – она все равно не будет есть.
– Что же, – с сожалением заметил отец, – не хочет – не будет. А напрасно: пельмени такие вкусные!
О, конечно, они чертовски вкусны, эти кусочки вареного теста, набитые розовым мясом, которые эти глупцы поливают уксусом. Разве поливают их уксусом, безумные люди! Их едят с молоком и посыпают сверху перцем и глотают, точно волшебный огонь, мгновенно оживляющий кровь.
Мысли Тани проносились в мозгу подобно маленьким вихрям, хотя сама она строго глядела на свою тарелку, где уже остывали пельмени. И голова ее тихо кружилась, потому что дома она не ела и потому что у нее были здоровые плечи, и крепкие руки, и крепкие ноги, только сердце ее не знало, что же ему нужно. И вот пришла она сюда, как слепая, в этот дом, и ничего не видит, ничего не слышит, кроме ударов своей крови.
Может быть, спор о науках успокоит ее.
– Папа, – сказала вдруг Таня, – а верно, что селедки в море соленые? Так говорил мне Коля. Он вовсе не признает зоологии.
– Что такое? Не понимаю, – спросил отец.
Коля перестал есть. Он вытер губы и провел рукой по своему лицу, выражавшему крайнее изумление. Он никогда этого не говорил. Однако изумление его быстро исчезло, как только он вспомнил, что еще утром решил ничему не удивляться – ни тому, что сделает, ни тому, что скажет Таня.
И через мгновение он снова спокойно и неподвижно смотрел на Таню чистыми глазами, в которых как будто с глубокого дна поднималась тихая усмешка.
– Да, не признаю, – сказал он. – Что это за наука: у кошки четыре ноги и хвост.
Лоб и щеки Тани побагровели. Она отлично знала, о какой кошке он говорит.
– А что же ты любишь? – спросила она.
– Математику люблю… Если две окружности имеют общую точку, то… Литературу люблю, – добавил он, – это наука нежная.
– Нежная, – повторила Таня.
И хотя у нее душа была склонна к искусствам и сама она любила и Диккенса, и Вальтера Скотта, и еще больше любила Крылова и Гоголя, однако с презрением сказала:
– А что это за наука: «Осел увидел соловья»?
Так говорили они, не улыбаясь своим собственным шуткам, с глазами, полными презрения друг к другу, пока отец, который не мог уяснить себе их спора, не сказал:
– Дети, не говорите глупостей, я вас перестаю понимать.
А голова у Тани все кружилась, громко стучало в ушах. Она хотела есть. Голод мучил ее. Он разрывал ей грудь и мозг и проникал, казалось, в каждую каплю крови. Она закрыла глаза, чтобы не видеть пищу. Когда же открыла их, то увидела, что со стола уже убирают. Убрали миску с пельменями, убрали хлеб и в стеклянной солонке соль. Только ее тарелка еще стояла на месте. Но и за ней уже потянулась Надежда Петровна. Таня невольно придержала тарелку рукой и тотчас прокляла свою руку.
– Ты что? – спросила Надежда Петровна. – Может быть, пельмени оставить тебе?
– Нет, нет, я только хотела дать собаке несколько штук. Можно?
– Сделай милость, – сказал отец, – отдай хоть всю тарелку, ведь это все твое.
Таня, нацепив на вилку несколько штук уже холодных пельменей, вышла на крыльцо. И здесь, присев на корточки перед старой собакой, она съела их один за другим, омывая слезами каждый.
Собака, ничего не понимая, громко лаяла. И этот громкий лай помешал Тане услышать шаги за спиной.
Руки отца внезапно легли на ее плечи. Каким пристальным взглядом посмотрел он в ее глаза и на ее ресницы! Нет, она не плакала вовсе.
– Я видел все сквозь эту стеклянную дверь, – сказал он. – Что с тобой, родная Таня? Какое у тебя горе?
Он поднял ее над землей и подержал так, будто на собственных руках хотелось ему взвесить, тяжело ли это горе дочери. Она потихоньку оглядывала его. Он казался ей еще очень далеким и большим, как те высокие деревья в лесу, которые она не могла охватить сразу глазами. Она могла только прикоснуться к их коре.
И Таня легонько прислонилась к плечу отца.
– Скажи мне, что с тобой, Таня, может быть, я помогу. Расскажи, чему ты бываешь рада, о чем грустишь и о чем ты думаешь теперь.
Но она ему ничего не сказала, потому что думала так:
«Вот у меня есть мать, и дом у меня есть, и обед, и даже собака и кошка, а отца у меня все-таки нет».
Разве могла она сказать ему это, сидя у него на коленях? Разве, сказав ему это, она не заставила бы его измениться в лице, может быть, даже побледнеть, как не бледнел он перед самым страшным штурмом – храбрый человек?
Но в то же время разве могла она знать, что теперь – спал ли он, бодрствовал ли – он не отбрасывал мысли о ней, что с любовью он произносил ее имя, которое прежде так редко вспоминал, что даже в эту минуту, держа ее на коленях, он думал: «Уплыло мое счастье, не качал я ее на руках»?
Что могла она знать?
Она только прислонилась к нему, прилегла немного на грудь.
Но сладко! Ах, в самом деле сладко лежать на груди у отца!
Хоть теперь и не весна, и крыльцо было влажно от холодных дождей, и тело дрогло под легкой одеждой на воздухе, но и в позднюю осень, в этот час, Тане было тепло. Она сидела долго с отцом, пока над дорогою в крепость, над беленными известкой камнями, над домом со стеклянной дверью зажигались ее родные созвездья.
X
И дерево можно считать существом вполне разумным, если оно улыбается тебе весной, когда одето листьями, если оно говорит тебе: «Здравствуй», когда ты по утрам приходишь в свой класс и садишься на свое место у окна. И ты тоже невольно говоришь ему: «Здравствуй», хотя оно стоит за окном на заднем дворе, где сваливают для школы дрова. Но через стекло его отлично видно.
Оно сейчас без листьев. Но и без листьев оно было прекрасно. Живые ветви его уходили прямо в небо, а кора была темна.
Был ли это вяз, или ясень, или какое-нибудь другое дерево, Таня не знала, но снег, падавший сейчас, первый снег, который, как пьяный, валился на него, цепляясь за кору и за сучья, не мог удержаться на нем. Он таял, едва прикоснувшись к его ветвям.
«Значит, и по ним стремится тепло, как и во мне, как и в других», – думала Таня и легонько кивала ему.
А Коля отвечал урок. Он стоял у доски перед Александрой Ивановной и рассказывал о старухе Изергиль.
Его лицо было смышленым. Из-под крутого лба глядели веселые и ясные глаза. И слова, слетавшие с его губ, были всегда живыми.
Учительница с удовольствием думала о том, что этот новый мальчик ей никак не испортит класса.
– А я видел Горького, – сказал он неожиданно и сильно покраснел, так как ни одной капли хвастовства не выносила его душа.
Дети поняли его смущение.
– Расскажи! – крикнули они ему.
– Вот как! – сказала и Александра Ивановна. – Это очень интересно! Где ты видел его? Ты, может быть, разговаривал с ним?
– Нет, я видел его только сквозь деревья сада. Это было в Крыму. Но я плохо помню. Мне было десять лет, когда мы с папой приехали туда.
– Что же делал Алексей Максимович в саду?
– Он разжигал близ дорожки костер.
– Расскажи нам о том, что ты помнишь.
Он помнил немного.
Он рассказал о гористом крае на юге, где у серых дорог, нагретых солнцем, за изгородями, сложенными из камня, темнеют шершавые листья винограда, а по утрам кричат ослы.
И все же дети слушали его не шевелясь.
Только Таня одна, казалось, ничего не слыхала. Она все смотрела сквозь окно, где первый снег валился на голое дерево. Оно уже начинало дрожать.
«Виноград, виноград, – думала Таня. – А я, кроме елей и пихты, ничего не видала».
Она призадумалась, силясь представить себе не виноград, но хоть цветущую яблоню, хоть высокую грушу, хоть хлеб, растущий на полях. И воображение рисовало ей невиданные цветы и колосья.
Учительница, облокотясь на подоконник, уже давно следила за ней. Эта девочка, которую она любила больше других, начинала ее беспокоить.
«Уж не думает ли она о танцульках? Еще чудесная память ее не ослабела, но взгляд рассеян, и в прошлый раз по истории она получила только „хорошо“.
– Таня Сабанеева, ты не слушаешь на уроках.
Таня с трудом оторвала от окна свой взгляд, блуждавший в ее далекой мечте, и встала. Она еще была не здесь. Она еще будто не пришла из своей незримой дали.
– Что же ты молчишь?
– Он рассказывает неинтересно.
– Это неправда. Он рассказывает хорошо. Мы все слушаем его с удовольствием. Разве ты была когда-нибудь в Крыму и видела Алексея Максимовича Горького? Подумай только – живого Горького!
– Мой отец меня туда не возил! – сказала Таня дрожащим голосом.
– Тем более тебе следует слушать.
– Я не буду его слушать.
– Почему же?
– Потому что это не относится к уроку русского языка.
Бог знает что она говорила.
Учительница медленно отошла от окна. Ее легкие, обычно тихие шаги зазвучали громко по классу. Она шла к Тане, огорченная, и взгляд ее сурово блестел, устремленный неподвижно вперед.
Таня покорно ждала.
– Передашь после уроков отцу, чтобы он пришел ко мне завтра, – сказала Александра Ивановна.
Она строго взглянула на Таню, на ее пылающий лоб и губы, и удивилась, как побледнели внезапно эти губы, только что сказавшие такие дерзкие слова.
– Я передам матери, она придет, – тихо сказала Таня.
Учительница медлила. Она все думала: «Что с ней происходит? – и не находила полного ответа в словах Тани. – Или этот мальчик трогает ее существо?»
Она решила сходить к ней домой. Рука ее поднялась и коснулась пальцев Тани.
– Ты не обманешь меня своей дерзостью. Пусть никто не приходит. Я прощаю тебя на этот раз. Но знай: ты сейчас поступила не как пионерка. Ты думаешь не то, что говоришь. А ведь ты всегда была справедлива. И что с тобой, мне непонятно.
Она, все еще огорченная, отошла к своей кафедре.
Все оставались неподвижны и молчали. Только девочка Женя обернулась назад так быстро, что чуть не свихнула своей толстой шеи.
– Таня просто в него влюблена, – сказала она шепотом Фильке.
Он толкнул ее ногой.
Но что поделаешь, если эта болтушка была так глупа, если в ее голове, покрытой курчавыми волосами, не было никакой фантазии!
А Таня все стояла, держась руками за парту. Пальцы ее бессильно дрожали. Она могла бы упасть, если б воля ее молчала, как молчал ее скованный язык.
– Чего ж ты стоишь? Садись, – сказала Александра Ивановна.
– Разрешите мне сесть на другую парту.
– Зачем? Разве с Женей тебе неудобно сидеть?
– Нет, удобно, – сказала Таня, – но это дерево в окне всегда развлекает меня.
– Садись. Какая ты, однако, странная!
И Таня села на последнюю парту, где не было никого, кроме нее.
– Садись и ты, Коля, – сказала учительница.
Она вовсе забыла о нем, занятая мыслями о Тане. Но и теперь, когда она вспомнила, он не сошел с места.
Он стоял, немного подавшись вперед, будто под ним был не гладкий пол, а крутая тропинка, ведущая на высокую гору; лицо его было красно, а упрямый взгляд прищурен.
– Хорошо, Коля, – сказала учительница. – Садись. Я тебе ставлю «отлично».
– Разрешите мне сесть на место Сабанеевой Тани?
– Да что это с вами?
Но все же она разрешила.
И он сел на скамью рядом с девочкой Женей из одного лишь упрямства.
Таня осталась одна. Она посмотрела в окно, в самом деле надеясь не увидеть дерева. Но и отсюда оно было видно. Первый снег уже покрыл основание его ветвей. Он больше не таял. Первый снег кружился над его головой, исчезавшей в туманном небе.
Оно сейчас без листьев. Но и без листьев оно было прекрасно. Живые ветви его уходили прямо в небо, а кора была темна.
Был ли это вяз, или ясень, или какое-нибудь другое дерево, Таня не знала, но снег, падавший сейчас, первый снег, который, как пьяный, валился на него, цепляясь за кору и за сучья, не мог удержаться на нем. Он таял, едва прикоснувшись к его ветвям.
«Значит, и по ним стремится тепло, как и во мне, как и в других», – думала Таня и легонько кивала ему.
А Коля отвечал урок. Он стоял у доски перед Александрой Ивановной и рассказывал о старухе Изергиль.
Его лицо было смышленым. Из-под крутого лба глядели веселые и ясные глаза. И слова, слетавшие с его губ, были всегда живыми.
Учительница с удовольствием думала о том, что этот новый мальчик ей никак не испортит класса.
– А я видел Горького, – сказал он неожиданно и сильно покраснел, так как ни одной капли хвастовства не выносила его душа.
Дети поняли его смущение.
– Расскажи! – крикнули они ему.
– Вот как! – сказала и Александра Ивановна. – Это очень интересно! Где ты видел его? Ты, может быть, разговаривал с ним?
– Нет, я видел его только сквозь деревья сада. Это было в Крыму. Но я плохо помню. Мне было десять лет, когда мы с папой приехали туда.
– Что же делал Алексей Максимович в саду?
– Он разжигал близ дорожки костер.
– Расскажи нам о том, что ты помнишь.
Он помнил немного.
Он рассказал о гористом крае на юге, где у серых дорог, нагретых солнцем, за изгородями, сложенными из камня, темнеют шершавые листья винограда, а по утрам кричат ослы.
И все же дети слушали его не шевелясь.
Только Таня одна, казалось, ничего не слыхала. Она все смотрела сквозь окно, где первый снег валился на голое дерево. Оно уже начинало дрожать.
«Виноград, виноград, – думала Таня. – А я, кроме елей и пихты, ничего не видала».
Она призадумалась, силясь представить себе не виноград, но хоть цветущую яблоню, хоть высокую грушу, хоть хлеб, растущий на полях. И воображение рисовало ей невиданные цветы и колосья.
Учительница, облокотясь на подоконник, уже давно следила за ней. Эта девочка, которую она любила больше других, начинала ее беспокоить.
«Уж не думает ли она о танцульках? Еще чудесная память ее не ослабела, но взгляд рассеян, и в прошлый раз по истории она получила только „хорошо“.
– Таня Сабанеева, ты не слушаешь на уроках.
Таня с трудом оторвала от окна свой взгляд, блуждавший в ее далекой мечте, и встала. Она еще была не здесь. Она еще будто не пришла из своей незримой дали.
– Что же ты молчишь?
– Он рассказывает неинтересно.
– Это неправда. Он рассказывает хорошо. Мы все слушаем его с удовольствием. Разве ты была когда-нибудь в Крыму и видела Алексея Максимовича Горького? Подумай только – живого Горького!
– Мой отец меня туда не возил! – сказала Таня дрожащим голосом.
– Тем более тебе следует слушать.
– Я не буду его слушать.
– Почему же?
– Потому что это не относится к уроку русского языка.
Бог знает что она говорила.
Учительница медленно отошла от окна. Ее легкие, обычно тихие шаги зазвучали громко по классу. Она шла к Тане, огорченная, и взгляд ее сурово блестел, устремленный неподвижно вперед.
Таня покорно ждала.
– Передашь после уроков отцу, чтобы он пришел ко мне завтра, – сказала Александра Ивановна.
Она строго взглянула на Таню, на ее пылающий лоб и губы, и удивилась, как побледнели внезапно эти губы, только что сказавшие такие дерзкие слова.
– Я передам матери, она придет, – тихо сказала Таня.
Учительница медлила. Она все думала: «Что с ней происходит? – и не находила полного ответа в словах Тани. – Или этот мальчик трогает ее существо?»
Она решила сходить к ней домой. Рука ее поднялась и коснулась пальцев Тани.
– Ты не обманешь меня своей дерзостью. Пусть никто не приходит. Я прощаю тебя на этот раз. Но знай: ты сейчас поступила не как пионерка. Ты думаешь не то, что говоришь. А ведь ты всегда была справедлива. И что с тобой, мне непонятно.
Она, все еще огорченная, отошла к своей кафедре.
Все оставались неподвижны и молчали. Только девочка Женя обернулась назад так быстро, что чуть не свихнула своей толстой шеи.
– Таня просто в него влюблена, – сказала она шепотом Фильке.
Он толкнул ее ногой.
Но что поделаешь, если эта болтушка была так глупа, если в ее голове, покрытой курчавыми волосами, не было никакой фантазии!
А Таня все стояла, держась руками за парту. Пальцы ее бессильно дрожали. Она могла бы упасть, если б воля ее молчала, как молчал ее скованный язык.
– Чего ж ты стоишь? Садись, – сказала Александра Ивановна.
– Разрешите мне сесть на другую парту.
– Зачем? Разве с Женей тебе неудобно сидеть?
– Нет, удобно, – сказала Таня, – но это дерево в окне всегда развлекает меня.
– Садись. Какая ты, однако, странная!
И Таня села на последнюю парту, где не было никого, кроме нее.
– Садись и ты, Коля, – сказала учительница.
Она вовсе забыла о нем, занятая мыслями о Тане. Но и теперь, когда она вспомнила, он не сошел с места.
Он стоял, немного подавшись вперед, будто под ним был не гладкий пол, а крутая тропинка, ведущая на высокую гору; лицо его было красно, а упрямый взгляд прищурен.
– Хорошо, Коля, – сказала учительница. – Садись. Я тебе ставлю «отлично».
– Разрешите мне сесть на место Сабанеевой Тани?
– Да что это с вами?
Но все же она разрешила.
И он сел на скамью рядом с девочкой Женей из одного лишь упрямства.
Таня осталась одна. Она посмотрела в окно, в самом деле надеясь не увидеть дерева. Но и отсюда оно было видно. Первый снег уже покрыл основание его ветвей. Он больше не таял. Первый снег кружился над его головой, исчезавшей в туманном небе.
XI
«Если человек остается один, он рискует попасть на плохую дорогу», – подумал Филька, оставшись совершенно один на пустынной улице, по которой обычно возвращался вместе с Таней из школы.
Целый час прождал он ее, стоя на углу возле лотка китайца. Липучки ли из сладкого теста, грудой лежавшие на лотке, сам ли китаец в деревянных туфлях отвлек внимание Фильки, но только теперь он был один и Таня ушла одна, и это было одинаково плохо для обоих.
В тайге Филька бы знал, что делать. Он пошел бы по ее следам. Но здесь, в городе, его, наверно, примут за охотничью собаку или посмеются над ним.
И, подумав об этом, Филька пришел к горькому заключению, что он знал много вещей, которые в городе были ему ни к чему.
Он зная, например, как близ ручья в лесу выследить соболя по пороше, знал, что если к утру хлеб замерзнет в клети, то можно уже ездить в гости на собаках – лед выдержит нарту, и что если ветер дует с Черной косы, а луна стоит круглая, то следует ждать бурана.
Но здесь, в городе, никто не смотрел на луну: крепок ли лед на реке, узнавали просто из газеты, а перед бураном вывешивали на каланче флаг или стреляли из пушки.
Что же касается самого Фильки, то его заставляли здесь вовсе не выслеживать зверя по снегу, а решать задачи и находить в книге подлежащее и сказуемое, у которых даже самый лучший охотник в стойбище не нашел бы никаких следов.
Но пусть Фильку считают собакой кому это угодно и пусть смеются над ним сколько хотят, а на этот раз он все-таки сделает по-своему.
И Филька присел на корточки посреди улицы и проверил все следы, какие только видны были на снегу. Хорошо, что это был первый снег, что он упал недавно и что по этой улице почти никто не ходил.
Филька поднялся с корточек и пошел, не отрывая взгляда от земли. Он узнал их всех, кто тут был, словно они прошли перед его глазами. Вот одинокие следы Тани, лежащие у самого забора, – она шла впереди одна, стараясь ступать осторожно, чтобы не очень топтать ногами этот слабый снег. Вот следы Жени в калошах и Коли – у него неширокий шаг, которому только упрямство и придает отпечаток твердости.
Но как странно они себя вели! Сворачивали, подстерегали Таню и снова догоняли ее. Похоже на то, что они смеялись над ней. А она все шла и шла вперед, и неспокойно было у нее на сердце. Разве такие следы оставляет она на дворе у Фильки или на песке у реки, когда вдвоем они ходят ловить окуней?
Но куда исчезла она?
Следы Тани кончались внезапно на месте, где не было видно ни крыльца, ни калитки в заборе. Она, точно ласточка, поднялась прямо на воздух. Или, может быть, этот самый воздух, темный от первого снега, увлек ее вверх, как лист, и кружит теперь в облаках и качает? Не могла же она, в самом деле, перепрыгнуть через такой высокий забор!
Филька постоял секунду, потом пошел дальше по следам Жени и Коли – они шли рядом сначала, а на углу расходились в разные стороны, не очень довольные друг другом.
«Они поссорились», – подумал Филька и вернулся назад, смеясь.
У забора он снова постоял в раздумье над следами Тани и поднял руку вверх.
«Да, на краю забора есть выступ, за который можно схватиться рукой. И у Тани сильные ноги, – сказал себе Филька. – Но у меня должны быть вдвое сильнее. Иначе пусть физкультурник наш закопает меня в землю живым».
И Филька, перекинув сумку с книгами, подпрыгнул так высоко, что старуха, проходившая мимо, назвала его «чистый демон».
Но Филька уже этого не слыхал. Он был за забором и шел по чужому огороду дальше, рядом со следами Тани.
В конце огорода он перескочил еще через один забор, уже не такой высокий, и вышел к рощице, которая была близко от дома. Тут обогнул он кусты невысокой калины, ронявшей ягоды в снег, и поглядел на рощу. Вся белая от шелковистых каменных березок и молодого снега, она показалась ему вымыслом, который никогда и не снился ему, всегда окруженному лесом. Каждая ветвь была резка, словно отчеркнута мелом, стволы как бы дымились, светлые искры пробегали по их коре. И в этой серебряной роще, среди неподвижных деревьев, неподвижно стояла Таня и плакала. Она не слыхала ни звука его шагов, ни шума раздвигаемых веток.
Филька отодвинулся за кусты, скрывавшие его, как стена, и посидел на снегу недолго. Потом потихоньку отполз и бесшумно зашагал назад.
«Если человек остается один, – снова подумал Филька, – то он, конечно, может попасть на плохую дорогу: он может бегать по следам, как собака, и прыгать через забор, и, как лиса, подглядывать из-за кустов за другими. Но если человек плачет один, то лучше его оставить так: пусть плачет».
И Филька, обойдя рощу далеко, свернул в переулок и подошел к воротам Тани. Он открыл калитку и вошел в ее дом смело, как никогда не входил.
Старуха спросила его, что ему нужно.
Он ответил, что хотел бы видеть мать Тани и сказать ей, что в школе сегодня кружок и Таня придет попозже.
Старуха показала ему на комнату, где сидела мать.
Он приоткрыл немного дверь и снова закрыл ее быстро.
В комнате, на красном диванчике, рядом с матерью Тани сидела Александра Ивановна.
Обняв мать Тани, она говорила ей что-то, и у обеих в руках были крошечные белые платки, которые они изредка подносили к глазам.
Неужели и они горевали о чем-то?
Филька попятился назад, не скрипнув ни одной половицей.
Он вышел на крыльцо и быстро зашагал к воротам.
Да, он знал многие вещи, которые в городе были ему ни к чему. Он знал голоса зверей, знал корни трав, знал глубину воды, знал даже, что не следует дом свой в лесу конопатить войлоком, потому что птицы таскают волос на гнезда. Но, когда люди не смеются, а плачут вдвоем, он не знал, как в таком случае поступить. Тогда пусть все они плачут, а ему лучше заняться своими собаками, потому что уже зима и скоро лед поднимется над водой и от луны станет зеленым, как медь.
Целый час прождал он ее, стоя на углу возле лотка китайца. Липучки ли из сладкого теста, грудой лежавшие на лотке, сам ли китаец в деревянных туфлях отвлек внимание Фильки, но только теперь он был один и Таня ушла одна, и это было одинаково плохо для обоих.
В тайге Филька бы знал, что делать. Он пошел бы по ее следам. Но здесь, в городе, его, наверно, примут за охотничью собаку или посмеются над ним.
И, подумав об этом, Филька пришел к горькому заключению, что он знал много вещей, которые в городе были ему ни к чему.
Он зная, например, как близ ручья в лесу выследить соболя по пороше, знал, что если к утру хлеб замерзнет в клети, то можно уже ездить в гости на собаках – лед выдержит нарту, и что если ветер дует с Черной косы, а луна стоит круглая, то следует ждать бурана.
Но здесь, в городе, никто не смотрел на луну: крепок ли лед на реке, узнавали просто из газеты, а перед бураном вывешивали на каланче флаг или стреляли из пушки.
Что же касается самого Фильки, то его заставляли здесь вовсе не выслеживать зверя по снегу, а решать задачи и находить в книге подлежащее и сказуемое, у которых даже самый лучший охотник в стойбище не нашел бы никаких следов.
Но пусть Фильку считают собакой кому это угодно и пусть смеются над ним сколько хотят, а на этот раз он все-таки сделает по-своему.
И Филька присел на корточки посреди улицы и проверил все следы, какие только видны были на снегу. Хорошо, что это был первый снег, что он упал недавно и что по этой улице почти никто не ходил.
Филька поднялся с корточек и пошел, не отрывая взгляда от земли. Он узнал их всех, кто тут был, словно они прошли перед его глазами. Вот одинокие следы Тани, лежащие у самого забора, – она шла впереди одна, стараясь ступать осторожно, чтобы не очень топтать ногами этот слабый снег. Вот следы Жени в калошах и Коли – у него неширокий шаг, которому только упрямство и придает отпечаток твердости.
Но как странно они себя вели! Сворачивали, подстерегали Таню и снова догоняли ее. Похоже на то, что они смеялись над ней. А она все шла и шла вперед, и неспокойно было у нее на сердце. Разве такие следы оставляет она на дворе у Фильки или на песке у реки, когда вдвоем они ходят ловить окуней?
Но куда исчезла она?
Следы Тани кончались внезапно на месте, где не было видно ни крыльца, ни калитки в заборе. Она, точно ласточка, поднялась прямо на воздух. Или, может быть, этот самый воздух, темный от первого снега, увлек ее вверх, как лист, и кружит теперь в облаках и качает? Не могла же она, в самом деле, перепрыгнуть через такой высокий забор!
Филька постоял секунду, потом пошел дальше по следам Жени и Коли – они шли рядом сначала, а на углу расходились в разные стороны, не очень довольные друг другом.
«Они поссорились», – подумал Филька и вернулся назад, смеясь.
У забора он снова постоял в раздумье над следами Тани и поднял руку вверх.
«Да, на краю забора есть выступ, за который можно схватиться рукой. И у Тани сильные ноги, – сказал себе Филька. – Но у меня должны быть вдвое сильнее. Иначе пусть физкультурник наш закопает меня в землю живым».
И Филька, перекинув сумку с книгами, подпрыгнул так высоко, что старуха, проходившая мимо, назвала его «чистый демон».
Но Филька уже этого не слыхал. Он был за забором и шел по чужому огороду дальше, рядом со следами Тани.
В конце огорода он перескочил еще через один забор, уже не такой высокий, и вышел к рощице, которая была близко от дома. Тут обогнул он кусты невысокой калины, ронявшей ягоды в снег, и поглядел на рощу. Вся белая от шелковистых каменных березок и молодого снега, она показалась ему вымыслом, который никогда и не снился ему, всегда окруженному лесом. Каждая ветвь была резка, словно отчеркнута мелом, стволы как бы дымились, светлые искры пробегали по их коре. И в этой серебряной роще, среди неподвижных деревьев, неподвижно стояла Таня и плакала. Она не слыхала ни звука его шагов, ни шума раздвигаемых веток.
Филька отодвинулся за кусты, скрывавшие его, как стена, и посидел на снегу недолго. Потом потихоньку отполз и бесшумно зашагал назад.
«Если человек остается один, – снова подумал Филька, – то он, конечно, может попасть на плохую дорогу: он может бегать по следам, как собака, и прыгать через забор, и, как лиса, подглядывать из-за кустов за другими. Но если человек плачет один, то лучше его оставить так: пусть плачет».
И Филька, обойдя рощу далеко, свернул в переулок и подошел к воротам Тани. Он открыл калитку и вошел в ее дом смело, как никогда не входил.
Старуха спросила его, что ему нужно.
Он ответил, что хотел бы видеть мать Тани и сказать ей, что в школе сегодня кружок и Таня придет попозже.
Старуха показала ему на комнату, где сидела мать.
Он приоткрыл немного дверь и снова закрыл ее быстро.
В комнате, на красном диванчике, рядом с матерью Тани сидела Александра Ивановна.
Обняв мать Тани, она говорила ей что-то, и у обеих в руках были крошечные белые платки, которые они изредка подносили к глазам.
Неужели и они горевали о чем-то?
Филька попятился назад, не скрипнув ни одной половицей.
Он вышел на крыльцо и быстро зашагал к воротам.
Да, он знал многие вещи, которые в городе были ему ни к чему. Он знал голоса зверей, знал корни трав, знал глубину воды, знал даже, что не следует дом свой в лесу конопатить войлоком, потому что птицы таскают волос на гнезда. Но, когда люди не смеются, а плачут вдвоем, он не знал, как в таком случае поступить. Тогда пусть все они плачут, а ему лучше заняться своими собаками, потому что уже зима и скоро лед поднимется над водой и от луны станет зеленым, как медь.
XII
Снег падал почти до самых каникул; переставал и падал, переставал и снова падал и засыпал весь городок. В домах стало трудно открывать ставни. На тротуарах прорывали траншеи. Дорога поднялась высоко. А снег все падал, овладевая и рекой и горами, и только в одном месте, на школьном дворе, где постоянно топтали его детские ноги, он ничего не мог поделать. Тут он прижался покрепче к земле, стал плотным и гладким, и можно было из него лепить что угодно.
Вот уже несколько дней подряд на каждой большой перемене Таня лепит из снега фигуру.
Сегодня она кончила ее. Мальчики, помогавшие ей, отнесли к забору лестницу, оставили ведро с водой. И Таня отошла в сторону, чтобы посмотреть на свой труд.
Это был часовой в шлеме, с плечами широкими, как у отца, и с его осанкой. Точно на краю света стоял он, опираясь на ружье и глядя вдаль, а перед ним расстилалось темное море. Конечно, моря никакого не было. Но так живо было впечатление, что дети в первую минуту молчали. Потом мальчики постарше незаметно окружили Таню и разом с криками подняли ее на воздух.
Девочки, которых вовсе не трогали, завизжали. А Таня даже не вскрикнула. Она только была смущена, что в самом деле часовой получился хорошо. А ведь она и не думала, как это сделать. Она только схватила свою мысль и крепко держала ее, не выпуская из своих пальцев до тех пор, пока не приделала к винтовке штыка, покрыв его сверкающим льдом. И теперь пальцы ее болели от воды и от снега, и она грела их, засунув в рот.
Коля стоял в стороне, не делая к Тане ни одного шага.
Александра Ивановна, привлеченная громким криком детей, тоже вышла во двор и постояла без шубы перед снежной фигурой часового. Она была удивлена ее красотой.
Тонкие шерстинки на черном платье учительницы уже покрылись изморозью, гранатовая звездочка затуманилась на ее груди, а она все стояла, думая о своем собственном детстве.
Ведь и они когда-то лепили фигуры из снега. Одну она помнила хорошо. Это была снежная баба, стоявшая в углу двора. Ночью, когда двор и кирпичные стены заливала луна, на нее было страшно смотреть. Ее круглая распухшая голова, с черным углем вместо рта, была окружена сиянием. И однажды, взглянув на нее вечером из окна, она испугалась и заплакала. Никто не знал, отчего она плачет. А она не могла заснуть. Всю ночь в лунном свете мерещилась ей эта снежная баба, похожая на вымысел каких-то подземных существ.
И теперь, через двадцать лет, учительница оглянулась: нет ли и тут этой страшной снежной бабы? Нет, она не увидела ее. Тут были и другие фигуры, не так искусно сделанные, как часовой, но все же это были воины, герои, был даже богатырь на коне – фантазия наивная и высокая, населявшая все углы двора.
– Это ты слепила часового? – спросила она у Тани.
Таня кивнула головой и вынула пальцы изо рта.
– Вам холодно, Александра Ивановна, – сказала она, – ваша звездочка совсем потускнела. Можно мне ее потрогать?
И Таня, протянув руку, потерла звездочку пальцем, и звездочка снова заблестела на гранях.
– Хочешь, я тебе ее подарю за то, что ты так хорошо сделала часового? – сказала учительница.
Таня с испугом остановила ее:
– Не надо! Не делайте этого, Александра Ивановна. Мы помним вас все с этой звездочкой. Не надо отнимать ее у других.
Таня отбежала подальше к воротам, где стоял Филька, маня ее к себе рукой.
А учительница потихоньку побрела к крыльцу и, пока шла, все время думала о Тане. Как часто застает она ее в последнее время и печальной и рассеянной, и все же каждый шаг ее исполнен красоты. Может быть, в самом деле любовь скользнула своим тихим дыханием по ее лицу?
«Ну что ж, это совсем не страшно, – думала с улыбкой учительница. – Но что она там жует усердно? Неужели снова они раздобыли у китайца эту противную серу? Так и есть! Любовь, о милая любовь, которую еще можно умерить серой!»
Вот уже несколько дней подряд на каждой большой перемене Таня лепит из снега фигуру.
Сегодня она кончила ее. Мальчики, помогавшие ей, отнесли к забору лестницу, оставили ведро с водой. И Таня отошла в сторону, чтобы посмотреть на свой труд.
Это был часовой в шлеме, с плечами широкими, как у отца, и с его осанкой. Точно на краю света стоял он, опираясь на ружье и глядя вдаль, а перед ним расстилалось темное море. Конечно, моря никакого не было. Но так живо было впечатление, что дети в первую минуту молчали. Потом мальчики постарше незаметно окружили Таню и разом с криками подняли ее на воздух.
Девочки, которых вовсе не трогали, завизжали. А Таня даже не вскрикнула. Она только была смущена, что в самом деле часовой получился хорошо. А ведь она и не думала, как это сделать. Она только схватила свою мысль и крепко держала ее, не выпуская из своих пальцев до тех пор, пока не приделала к винтовке штыка, покрыв его сверкающим льдом. И теперь пальцы ее болели от воды и от снега, и она грела их, засунув в рот.
Коля стоял в стороне, не делая к Тане ни одного шага.
Александра Ивановна, привлеченная громким криком детей, тоже вышла во двор и постояла без шубы перед снежной фигурой часового. Она была удивлена ее красотой.
Тонкие шерстинки на черном платье учительницы уже покрылись изморозью, гранатовая звездочка затуманилась на ее груди, а она все стояла, думая о своем собственном детстве.
Ведь и они когда-то лепили фигуры из снега. Одну она помнила хорошо. Это была снежная баба, стоявшая в углу двора. Ночью, когда двор и кирпичные стены заливала луна, на нее было страшно смотреть. Ее круглая распухшая голова, с черным углем вместо рта, была окружена сиянием. И однажды, взглянув на нее вечером из окна, она испугалась и заплакала. Никто не знал, отчего она плачет. А она не могла заснуть. Всю ночь в лунном свете мерещилась ей эта снежная баба, похожая на вымысел каких-то подземных существ.
И теперь, через двадцать лет, учительница оглянулась: нет ли и тут этой страшной снежной бабы? Нет, она не увидела ее. Тут были и другие фигуры, не так искусно сделанные, как часовой, но все же это были воины, герои, был даже богатырь на коне – фантазия наивная и высокая, населявшая все углы двора.
– Это ты слепила часового? – спросила она у Тани.
Таня кивнула головой и вынула пальцы изо рта.
– Вам холодно, Александра Ивановна, – сказала она, – ваша звездочка совсем потускнела. Можно мне ее потрогать?
И Таня, протянув руку, потерла звездочку пальцем, и звездочка снова заблестела на гранях.
– Хочешь, я тебе ее подарю за то, что ты так хорошо сделала часового? – сказала учительница.
Таня с испугом остановила ее:
– Не надо! Не делайте этого, Александра Ивановна. Мы помним вас все с этой звездочкой. Не надо отнимать ее у других.
Таня отбежала подальше к воротам, где стоял Филька, маня ее к себе рукой.
А учительница потихоньку побрела к крыльцу и, пока шла, все время думала о Тане. Как часто застает она ее в последнее время и печальной и рассеянной, и все же каждый шаг ее исполнен красоты. Может быть, в самом деле любовь скользнула своим тихим дыханием по ее лицу?
«Ну что ж, это совсем не страшно, – думала с улыбкой учительница. – Но что она там жует усердно? Неужели снова они раздобыли у китайца эту противную серу? Так и есть! Любовь, о милая любовь, которую еще можно умерить серой!»