Учительница засмеялась тихонько и отошла прочь от детей.
   Действительно, Филька раздобыл у китайца целый кусок пихтовой смолы и теперь охотно раздавал ее всем. Он дал тем, кто стоял от него направо, и тем, кто стоял налево, и только Жене не дал ничего.
   – Что же ты мне не даешь серы? – крикнула ему Женя.
   – Филька, не давай девчонкам серы, – сказали мальчики со смехом, хотя они знали отлично, что рука его всегда была щедра.
   – Нет, отчего же? – ответил им Филька. – Я дам ей самый большой кусок. Пусть только подойдет ко мне.
   Женя подошла.
   Филька вынул из кармана маленький пакетик, сделанный из бумаги, и осторожно положил в ее руку.
   – Ты даешь мне слишком много, – с удивлением сказала Женя.
   Она развернула бумажку.
   Маленький, недавно родившийся мышонок, дрожа, сидел на ее руке. Она с криком бросила его на землю, а девочки, стоявшие поближе, разбежались.
   Мышонок, сидя на снегу, дрожал.
   – Что вы делаете? – сказала сердито Таня. – Ведь он замерзнет!
   Она нагнулась и, подняв мышонка, подула на него, согрела у своих губ теплым дыханием, потом сунула его к себе под шубку за пазуху.
 
 
   К толпе подошел человек, которого никто в этом городе раньше не видел. Он был в сибирской шапке из лисьего меха и в дорожной дохе. Ноги же его были обуты плохо. И это увидели все.
   – Кто-то приехал сюда, – сказал Филька, – не здешний.
   – Не здешний, – подтвердили другие.
   Все смотрели на него, пока он подходил. А маленькая девочка с проворными ногами даже ухватила его за шубу.
   – Дядя, вы инспектор? – спросила она.
   Он подошел к толпе, где стояла Таня, и сказал:
   – Скажите мне, ребята, как попасть к директору?
   Все отступили назад. Это мог быть в самом деле инспектор.
   – Почему же вы молчите? – спросил он и обратился к Тане: – Проводи меня ты, девочка.
   Таня оглянулась, полагая, что он говорит другой.
   – Нет, ты, девочка, ты, с серыми глазами, у которой мышонок.
   Таня посмотрела на него, раскрыв широко глаза и громко жуя свою серу. Из-за плеча ее выглядывал мышонок, пригревшийся под воротником ее шубки.
   Человек улыбнулся ему.
   И тогда Таня выплюнула серу и пошла вперед к крыльцу.
   – Кто это? – спросил Коля.
   – Это, наверное, инспектор из Владивостока, – сказали ему другие.
   А Филька вдруг крикнул с испугом:
   – Это герой, честное слово! Я видел на груди его орден.

XIII

   Меж тем это был писатель. Кто его знает, зачем он приехал в этот город зимой без валенок, в одних только сапогах. Да и сапоги его были не из коровьей кожи, прошитой, как у старателей, жилками, а из обыкновенного серого брезента, который никак уж не мог согреть его ноги. Правда, на нем была и длинная теплая шуба, и шапка из рыжей лисы. В этой шубе и шапке его видели и в клубе у пограничников. Говорили, будто он родился в этом городе и даже учился в этой самой школе, куда сегодня пришел.
   Может быть, захотелось ему вспомнить свое детство, когда он рос здесь мальчиком и пусть холодный, а все же родимый ветер дул в его лицо и знакомый снег ложился на его ресницы. Или, может, захотелось ему посмотреть, как новая поросль шумит теперь на берегу его реки. Или, может быть, соскучился он со своей славой в Москве и решил отдохнуть, как те большие и зоркие птицы, что целый день парят высоко над лиманом и потом опускаются на низкие ели прибрежья и отдыхают здесь в тишине.
   Но Таня не думала так.
   Пусть это не Горький, думала она, пусть это другой, но зато он приехал сюда, к ней домой, в ее далекий край, чтобы и она могла посмотреть на него своими глазами, а может быть, даже прикоснуться к его шубе рукой.
   У него были седые волосы на висках, хотя он еще не был стар, и тонкий голос, который поразил ее.
   Она только боялась, как бы он не спросил ее вдруг, любит ли она Пушкина и нравятся ли ей его собственные книги.
   Но он ни о чем не спросил. Он только сказал:
   – Спасибо тебе, девочка. Что же ты сделаешь с мышонком?
   И хотя, как многие слышали, писатель ничего особенного не сказал, а все же доставил всем немало хлопот.
   Как хорошо было раньше, когда раз в десять дней Александра Ивановна по вечерам, после уроков, занималась с литературным кружком!
   Они усаживались все за длинный стол в пионерской комнате, а Александра Ивановна садилась в кресло. Она становилась как будто немного другой, чем в классе, словно из далекого странствования приплывала к ним на невидимом корабле. Она клала подбородок на свои сплетенные пальцы и вдруг начинала читать:
 
Когда волнуется желтеющая нива
И свежий лес шумит при звуке ветерка…
 
   Затем подумает немного и скажет:
   – Нет, не то я хотела вам сегодня прочесть. Лучше послушайте вот что:
 
И он к устам моим приник,
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный, и лукавый,
И…
 
   Ах, дети, я так хочу, чтобы вы поняли, каким чудесным бывает слово у поэта, каким дивным смыслом наполнено оно!
   А Филька ничего не понимал и готов был без сожаления вырвать свой язык, который только и делал, что колотился без толку о его зубы, помогая им жевать все, что попадало в рот, а ни одного такого стиха сочинить не мог. Но зато он отлично говорил, как китаец, стоявший на углу с липучками. «И мало-мало есть, – говорил он, – и худо есть, и шибко хорошо».
   Все над ним смеялись.
   Потом Женя читала стихи о пограничниках, а Таня – рассказы. Коля же всегда критиковал бесстрастно, жестоко и сам ничего не писал – он боялся написать плохо.
   Но совсем недавно, несколько дней назад, Таня прочитала им свой рассказ о маленьком мышонке, который поселился в рукаве старой шубы. Он жил там долго. Но однажды шубу вынесли из кладовой на мороз, и в первый раз мышонок увидел снег. «И как только людям не стыдно его топтать, – ведь это же сахар!» – подумал мышонок и выпрыгнул из рукава. Бедный мышонок! Как он теперь будет жить?
   На этот раз Коля ничего не сказал дурного. Его молчание Таня сочла за похвалу и целый день, и всю ночь, даже во сне, ощущала счастье. А утром разорвала рассказ и выбросила вон.
   «Неужели, – думала она, – даже не похвала, а только молчание этого дерзкого мальчика может меня сделать счастливой?»
   Но сегодня на занятиях было совсем иначе.
   Странные заботы посетили их круг. Где достать цветы, чтобы поднести их вечером писателю? Где их взять зимой, под снегом, когда даже простые хвощи на болоте, когда даже последняя травка в лесу не осталась живой?
   Все думали об этом. И Таня думала, но ничего не могла придумать – у нее не было больше цветов.
   Тогда толстощекая Женя сказала (она всегда говорила полезные вещи):
   – У нас дома, в горшках, распустились царские кудри.
   – И у нас, – разом сказали девочки, – зацвели на окнах китайские розы и фуксии.
   – У нас же… – сказал Филька и в то же мгновение умолк, потому что его хозяйка не держала цветов в своем доме. Она держала свинью, которую его собаки во что бы то ни стало хотели разорвать на части.
   Таким образом собрали много цветов. Но кто же отдаст их ему? Кто при всех, в большом школьном зале, где ярко будут гореть сорок ламп, поднимется на дощатую сцену и пожмет писателю руку и скажет: «От имени всех пионеров…»
   – Пусть это сделает Таня! – крикнул Филька громче всех.
   – Пусть это сделает Женя, – сказали девочки. – Ведь она придумала, каким образом собрать эти цветы.
   И хотя они были правы, но все же мальчики спорили с ними. Только Коля молчал.
   И когда все-таки выбрали Таню, а не Женю, он прикрыл глаза рукой. И никто не понял, чего же он хотел.
   – Итак, – сказала Александра Ивановна, – ты взойдешь на трибуну, Таня, подойдешь к гостю, пожмешь ему руку и потом отдашь цветы. Ты скажешь ему то, что мы тут решили. Память у тебя хорошая, больше я тебя учить не буду. До начала осталось немного. Возьми цветы.
   И Таня вышла, держа цветы в руках.
   «Так вот она, справедливость! Вот настоящая награда за все мои обиды, – думала Таня, прижимая к себе цветы. – Не кто другой, как я, пожму знаменитому писателю руку, и отдам цветы, и буду смотреть на него, сколько мне захочется. И когда-нибудь потом, много-много времени спустя – лет так через пять, – и я смогу сказать друзьям, что видела кое-что на свете».
   Она улыбалась всем, кто подходил к ней близко. Она улыбалась и Жене, не видя ее злобных взглядов.
   – Это удивительно, почему все же выбрали Таню Сабанееву, – сказала Женя друзьям. – Я не говорю о себе – я не тщеславна, и мне этого вовсе не нужно, – но лучше было бы выбрать Колю. Он куда умней ее. Впрочем, этих мальчишек очень легко понять. Они выбрали ее потому, что у нее красивые глаза. Даже писатель что-то сказал о них.
   – Он назвал их только серыми, – сказал Коля, смеясь. – Но ты, Женя, всегда права. Они красивые. И ты бы, наверно, хотела, чтоб у тебя были такие глаза?
   – Вот уж чего не хотела бы, право! – сказала Женя.
   Таня не слушала больше. И цветы, которые она держала в руках, показались ей тяжелыми, будто сделаны были из камня. Она бросилась бежать мимо классов, мимо большого зала, где, усаживаясь, уже гремели стульями.
   Она сбежала по лестнице и в пустой сумрачной раздевалке остановилась задыхаясь. Она еще не знала всего красноречия зависти, она была слаба.
   «Возможно ли то, что она говорит обо мне? Ведь это было бы недостойно меня, пионерки. Пусть счастье не улыбается мне. Не следует ли лучше отказаться, чем слушать подобные слова?»
   Ноги не держали ее.
   «Нет, все все неправда! – сказала она себе. – Все это вздор!»
   А все же ей захотелось увидеть свои глаза.
   В раздевалке, где, точно на лесной поляне, постоянно царил сумрачный свет, было тихо в этот час. Большое старое зеркало, чуть наклоненное вперед, стояло у белой стены. Его черная лакированная подставка всегда вздрагивала от шагов пробегавших мимо школьников. И тогда зеркало тоже двигалось. Точно светлое облако, проплывало оно немного вперед, отражая множество детских лиц.
   Но сейчас оно стояло неподвижно. Вся подставка была уставлена чернильницами, только что вымытыми сторожем. И чернила стояли тут же, на подставке, в простой бутылке, и в высокой четверти с этикеткой, и еще в одной огромной стеклянной посуде. Как много чернил! Неужели их нужно так много, чтобы ей, Тане, зачерпнуть каплю на кончик своего пера?
   Осторожно обойдя бутыль, стоявшую на полу, Таня подошла к зеркалу. Она оглянулась – сторожа не было видно – и, положив на подзеркальник локти, приблизила свое лицо к стеклу. Из глубины его, более светлой, чем окружающий сумрак, глядели на Таню ее серые, как у матери, глаза. Они были раскрыты, постоянный блеск покрывал их поверхность, а в глубине ходили легкие тени, и, казалось, в них не было никакого дна.
   Так стояла она несколько секунд изумленная, точно лесной зверек, впервые увидевший свое отражение. Потом тяжело вздохнула:
   – Нет, какие уж это глаза!
   С чувством сожаления Таня отодвинулась назад, распрямилась.
   И тотчас же, словно повторяя ее движение, качнулось на подставке зеркало, вновь возвращая Тане ее глаза. А бутылка с чернилами вдруг наклонилась вперед и покатилась, звеня о пустые чернильницы.
   Таня быстро протянула руку. Но, точно живое существо, бутылка увернулась, продолжая свой путь. Таня хотела поймать ее на лету, даже прикоснулась к ней пальцами. Но бутылка скользила, боролась, точно спрут, извергая черную жидкость. Она упала на пол, даже не очень звонко, скорее со звуком глины, оборвавшейся с берега в воду.
   С Таней случилось то, что хоть раз случается в жизни с каждой девочкой, – она проливает чернила.
   – Вот несчастье! – воскликнула Таня.
   Она отскочила, подняв левую руку, в которой все время держала цветы. Все же несколько черных капель блестело на нежных лепестках китайских роз. Однако это еще ничего, можно лепестки оборвать. Но другая рука! Таня с отчаянием вертела ее перед глазами, поворачивая ладонью то вверх, то вниз. До самого сгиба кисти она была черна и ужасна.
   – Любопытно!
   Так близко от нее раздался возглас, что Тане показалось, будто она сама сказала это слово.
   Она быстро вскинула голову.
   Перед ней стоял Коля и тоже смотрел на ее руку.
   – Любопытно, – повторил он, – как ты теперь пожмешь руку писателю. Кстати, он уже пришел и сидит сейчас в учительской. Все собрались. Александра Ивановна послала меня за тобой.
   Секунду Таня была неподвижна, и глаза ее, только что глядевшие в зеркало с таким любопытством, теперь выражали страдание.
   Удивительно, как ей не везет!
   Она протянула ему цветы. Она хотела сказать: «Возьми у меня и это. Пусть поднесет их Женя. Ведь у нее тоже хорошая память».
   И он взял бы эти цветы и, может быть, посмеялся бы над нею вместе с Женей.
   Таня живо отвернулась от Коли и помчалась дальше между рядами детских шуб, сопровождавших ее, точно строй неподвижных свидетелей. В умывалке она нашла воду. Она вылила ее всю, до последней капли.
   Она терла руку песком, и все же рука ее осталась черной.
   «Все равно он скажет! Он скажет Александре Ивановне. Он скажет Жене и всем».
   Итак, она сегодня не выйдет на сцену, не отдаст цветов и не пожмет руку писателю.
   Удивительно, как не везет ей с цветами, к которым так привязано ее сердце! То она отдает их больному мальчику, а тот оказывается Колей, и вовсе их не следовало ему отдавать, хотя то были простые саранки. И вот теперь – эти нежные цветы, которые растут только дома. Попади они к другой девочке – сколько чудесных и красивых историй могло бы с ними случиться! А она должна отказаться от них.
   Таня стряхнула с руки капли воды и, не вытирая ее, побрела из раздевалки, больше не торопясь никуда. Теперь уж все равно!
   Она взошла по ступеням, обитым медной полоской по краю, и пошла по коридору, поглядывая в окна, не увидит ли во дворе своего дерева, которое иногда утешало ее. Но и его не было. Оно росло не здесь, оно росло под другими окнами, на другой стороне. А по другой стороне, пересекая ей путь, шел по коридору писатель. Она увидела его, оторвавшись на секунду от окна.
   Он шел, торопливо передвигая ноги в своих брезентовых сапогах, без шубы, в длинной кавказской рубахе с высоким воротом, перехваченной в талии узким ремешком. И блестели его серебряные волосы на затылке, блестел серебряный поясок, и пуговиц на его длинной рубахе Тане было не счесть.
   Вот он свернет сейчас за угол коридора к учительской и исчезнет от Тани навсегда.
   – Товарищ писатель! – крикнула она с отчаянием.
   Он остановился. Он повернулся кругом, как на пружине, и пошел назад, к ней навстречу, размахивая руками и морща лоб, словно силясь заранее понять, что нужно этой девочке, остановившей его на пути. Уж не цветы ли она принесла ему? Как много, как часто приносят ему цветы! Он не посмотрел на них даже.
   – Товарищ писатель, скажите, вы добрый?
   Он наклонил к ней лицо.
   – Нет, скажите, вы добрый? – с мольбой повторила Таня и увела его за собой в глубину пустого коридора.
   – Товарищ писатель, скажите, вы добрый? – повторила она в третий раз.
   Что мог он ответить на это девочке?
   – Но что тебе нужно, дружок?
   – Если вы добрый, то прошу вас, не подавайте мне руки.
   – Ты разве сделала что-нибудь плохое?
   – Ах нет, не то! Я хотела сказать другое. Я должна поднести вам цветы, когда вы кончите читать, и сказать от имени всех пионеров спасибо. Вы подадите мне руку. А как я вам подам? Со мной случилось несчастье. Посмотрите.
   И она показала ему свою руку – худую, с длинными пальцами, всю измазанную чернилами.
 
 
   Он сел на подоконник и захохотал, притянув Таню к себе.
   Смех его поразил ее больше, чем голос, – он был еще тоньше и звенел.
   Таня подумала:
   «Он, наверно, должен петь хорошо. Но сделает ли он то, о чем я прошу?»
   – Я сделаю так, как ты просишь, – сказал он ей.
   Он ушел, все еще посмеиваясь и размахивая руками на свой особый лад.
   Это была веселая минута в его длинном путешествии. Она доставила ему удовольствие, и на сцене он был тоже весел. Он сел поближе к детям и начал читать им, не дождавшись, когда они перестанут кричать. Они перестали. Таня, сидевшая близко, все время слушала его с благодарностью. Он читал им прощание сына с отцом – очень горькое прощание, но где каждый шел исполнять свои обязанности. И странно: его тонкий голос, так поразивший Таню, звучал теперь в его книге иначе. В нем слышалась теперь медь, звон трубы, на который откликаются камни, – все звуки, которые Таня любила больше, чем звуки струны, звенящей под ударами пальцев.
   Вот он кончил. Вокруг Тани кричали и хлопали, она же не смела вынуть руки из кармана своего свитера, связанного из грубой шерсти. Цветы лежали на ее коленях.
   Она смотрела на Александру Ивановну, ожидая знака.
   И вот все уже смолкли, и он отошел от стола, закрыл свою книгу, когда Александра Ивановна легонько кивнула Тане.
   Она взбежала по ступенькам, не вынимая руки из кармана. Она приближалась к нему, быстро перебирая ногами по доскам, потом пошла медленней, потом остановилась. А он смотрел в ее блестящие глаза, не делая ни одного движения.
   «Он забыл, – подумала Таня. – Что будет теперь?»
   Мороз пробежал по ее коже.
   – От имени всех пионеров и школьников… – сказала она слабым голосом.
   Нет, он не забыл. Он не дал ей кончить; широко раскинув руки, подбежал к ней, заслонил от всех и, вынув цветы из ее крепкой сжатой ладони, положил их на стол. Потом обнял ее, и вместе они сошли со сцены в зал. Он никому не давал к ней прикоснуться, пока со всех сторон не окружили их дети.
   Маленькая девочка шла перед ними и кричала:
   – Дядя, вы живой писатель, настоящий или нет?
   – Живой, живой, – говорил он.
   – Я никогда не видала живого. Я думала, он совсем не такой.
   – А какой же?
   – Я думала, толстый.
   Он присел перед девочкой на корточки и потонул среди детей, как в траве. Они касались его руками, они шумели вокруг, и никогда самая громкая слава не пела ему в уши так сладко, как этот страшный крик, оглушавший его.
   Он на секунду прикрыл глаза рукой.
   А Таня стояла возле, почти касаясь его плеча. Вдруг она почувствовала, как кто-то старается вынуть ее руку, запрятанную глубоко в карман. Она вскрикнула и отстранилась. Это Коля держал ее руку за кисть и тянул к себе изо всей силы. Она боролась, сгибая локоть, пока не ослабела рука. И Коля вынул ее из кармана, но не поднял вверх, как ожидала Таня, а только крепко сжал своими руками.
   – Таня, – сказал он тихо, – я так боялся за тебя! Я думал, что будут над тобой смеяться. Но ты молодец! Не сердись на меня, не сердись, я прошу! Мне так хочется танцевать с тобой в школе на елке!
   Ни обычной усмешки, ни упрямства не услышала она в его словах.
   Он положил свою руку ей на плечо, словно веселый танец уже начался, словно они стали кружиться.
   Она покраснела, глядя на него в смятении. Нежная улыбка осветила ее лицо, наполнила глаза и губы. И, ничего не боясь, она тоже подняла свою руку. Она совсем забыла о своих обидах, и несколько секунд ее перепачканная худая девическая рука покоилась на его плече.
   Вдруг Филька обнял обоих. Он пытливо смотрел то на Таню, то на Колю, и беспечное лицо его на этот раз не выражало радости.
   – Помирились, значит, – громко сказал он.
   Таня отдернула руку, сняла ее с плеча Коли, опустила вниз вдоль бедра.
   – Что ты глупости говоришь, Филька! – сказала она, покраснев еще сильнее. – Он просто просил меня, чтобы я пригласила его к себе завтра на праздник. Но я не приглашаю. А впрочем, пусть приходит, если ему уж так хочется.
   – Да, да, – вздохнул легонько Филька, – завтра Новый год, я помню – это твой праздник. Я приду к тебе с отцом, он просил меня. Можно?
   – Приходи, – поспешно заметила Таня. – Может быть, у меня будет нескучно. Приходи, – сказала она и Коле, прикоснувшись к его рукаву.
   Филька с силой протиснулся между ними, а за ним толпа, стремящаяся вперед, широкой рекой разъединила их.

XIV

   Новогодняя ночь приходила в город всегда тихая, без вьюг, иногда с чистым небом, иногда с тонкой мглой, загоравшейся от каждого мерцания звезды. А повыше этой мглы, над ней, в огромном, на полнеба, круге ходила по своей дороге луна.
   Эту ночь Таня любила больше, чем самую теплую летом. В эту ночь ей разрешалось не спать. Это был ее праздник. Правда, она родилась не в самую ночь под Новый год, а раньше, но имеет ли это значение! Праздник есть праздник, когда он твой и когда кругом тебя тоже радуются. А в эту ночь в городе никто не спал. Снег сбрасывали с тротуаров на дорогу и ходили друг к другу в гости, и среди ночи раздавались песни, скрипели шаги на снегу.
   В этот день мать никогда не работала, и Таня, придя из школы, еще на пороге кричала:
   – Стоп, без меня пирожков не делайте!
   А мать стоит посреди комнаты, и руки у нее в тесте. Она относит их назад, как два крыла, которые готовы поднять ее на воздух. Но мать остается на земле. Она нагибается к Тане, целует ее в лоб и говорит ей:
   – С праздником тебя, Таня, с каникулами. А мы еще ничего не начинали делать, ждем тебя.
   Таня, бросив книги на полку, спешила надеть свое старенькое, в черных мушках, платье. Она еле влезала в него. Ее выросшее за год тело наполняло его, как ветер, дующий в парус с благоприятной стороны. И мать, глядя на Танины плечи, начинала качать головой:
   – Большая, большая!
   А Таня, не боясь запачкаться в тесте, хватала ее сзади за руки и, подняв невысоко от земли, проносила через всю комнату.
   – Ты надорвешься! – кричала в испуге мать.
   Но мать была легка. Легче связки сухой травы была эта ноша для Тани.
   Она осторожно опускала ее на пол, и обе смотрели в смущении на старуху, которая стояла в дверях.
   – Ополоумели обе, – говорила старуха, – забыли про тесто!
   И тогда наступали самые приятные часы. Все, что вечером Таня пила и ела и чем угощала друзей, – все она делала сама. Она давила черные зерна мака, выжимая из них белый сок, похожий на молоко одуванчика. Она бегала поминутно в кладовую. А в кладовой ужасный холод! Все замерзло. Все вещества изменили свой вид, свое состояние, на которое осудила их природа. Мясо было твердо, как камень. Таня пилила его маленькой пилкой. А молоко кусками лежало на полке. Таня крошила его ножом, а из-под ножа сыпались ей на руки длинные волокна и пыль, похожая на пыль канифоли. Потом она приносила хлеб. Он седел в кладовой, как старик. Из каждой поры его веяло смертью. Но Таня знала, что он жив, что все живет в ее кладовой. Ничто не умерло. Она ставила хлеб и мясо на огонь и давала им жизнь. И мясо становилось мягким, источало крепкий сок, молоко покрывалось пеной, и хлеб начинал дышать.
   Потом Таня уходила на лыжах в рощу. Она сбегала по пологому склону вниз, где из-под снега виднелись только вершины молоденьких пихт. Она выбирала одну, самую молодую, у которой хвоя была голубей, чем у других. Она срезала ее острым ножом и на плечах приносила домой.
   Это было маленькое деревце, которое Таня ставила на табурет. Но и на маленькой пихте находила она несколько капель смолы, которую любила жевать. И запах этой смолы надолго поселялся в доме.
   Украшений было на пихте немного: ее голубая хвоя, на которой блестела от свечей канитель, по ветвям ползли серебряные танки, золотые звезды спускались на парашютах вниз. Вот и все.
   Но как хорошо бывало в этот счастливый день! Приходили гости, и Таня была рада друзьям. А мать заводила для них патефон, который приносила с собою из больницы.
   И сегодня должно быть нисколько не хуже. Придет отец, придет Коля… Придет ли он?
   «Я, кажется, обидела его снова, – подумала Таня. – Зачем? Какое удивительное существо человек, если два слова, сказанные глупым мальчиком Филькой, могут замутить его радость, убить добрые слова, готовые вырваться из сердца, остановить протянутую для дружбы руку!»
   Тане захотелось посмотреть на свое плечо, где недавно несколько секунд лежала рука Коли.
   Никаких следов не было на плече Тани.
   Но зато, повернув голову, видела она мать, пристально глядевшую на нее.
   Мать держала дневник – школьную ведомость Тани. Не все было в этой тетрадке так отлично, как прежде, но мать на этот раз молчала. И взгляд ее, обращенный на дочь, был задумчив и жалостлив, точно разглядывала она не Таню, а крошечное существо, когда-то качавшееся на ее коленях.
   Мать была уже одета в свое выходное платье, сшитое из черного шелка. И как стройно держалась сегодня ее голова, как тяжелы и блестящи были волосы на затылке! Разве есть на свете человек красивей и милей, чем она?
   «Как не может понять этого отец?» – подумала Таня.
   Несколько пушинок от ваты пристало к платью матери. Таня сдунула их своим дыханием.
   – Скоро придет отец, – сказала она.
   – Да, я жду, – сказала мать, – и Надежда Петровна придет. Я просила ее прийти.
   – Ах, лучше бы она не приходила! – невольно воскликнула Таня.
   – Почему же, Таня? – спросила мать.
   – Не надо.
   – Почему же все-таки, глупое ты дитя?
   Но вместо ответа Таня покружила мать вокруг своего маленького деревца, все время боясь, что, быть может, и взрослые притворяются так же, как дети; она кружила ее долго.
   Скрип шагов и топот на крыльце прервал их кружение.
   – Папа пришел, – сказала мать со смехом. – Перестань.
   Таня отскочила в угол.
   – Коля пришел, – сказала она, побледнев.
   Но нет, это пришли другие – три девочки, с которыми Таня дружила в отряде.