Уже потом, после маминой смерти, я часто думала о своих отношениях с мамой. Эти её резкие переходы от любви к ярости, не ненависти, именно к ярости, когда она способна была, если что-то делалось не по ней, убить тебя натуральным образом, ладно, не убить, покалечить, а после рвать на себе волосы и проклинать себя за вспышку безумия, – часто выбивали у меня из-под ног ту досточку, что лежала между нашими берегами. И чем дальше, тем ярости было больше, оттого, быть может, что чаемое в юности счастье потихонечку превращалось в пар, или от алкоголя, которого в жизни мамы становилось всё больше, тем более что, не вынеся частых ссор, мама и Роман Андреич развелись в 1980 году и её пристрастие к алкоголю переродилось в болезнь.
Наверное, невозможность давать сердечное тепло во всю силу и при этом желание хоть как-нибудь искупить обиду, вольно или невольно нанесённую ею мне, и возмещались деньгами, шубой, подарками, продуктами с огорода или из её магазина. Мама как бы откупалась от нас – от меня, от моих братьев, Андрея с Лёшей. Но возможно, я ошибаюсь и дело совсем в другом.
Маму я иногда сравниваю с растением мать-и-мачехой, её пыльные широкие листья, обожжённые по краям солнцем, росли в деревне по обочинам всех дорог. Гладкая, холодная сторона листа – мачеха. Тёплая, шероховатая – мать. Вот и мама – то была тёплая, то была холодная, как чужая, смотря какой стороной души поворачивалась к тебе в ту или иную минуту жизни.
Я сменила двух мужей, застряла на третьем, Лёшка и Андрей стали взрослые и один за другим перебрались в город. Дольше всех рядом с мамой держался Андрюша, правда жили они одновременно как бы вместе и врозь, Андрей пил, мама пила, от хозяйства в доме к концу 90-х практически ничего не осталось.
«Синяк под глазом видишь? – жаловалась она, когда я бывала в деревне. – Андрюха поставил. Зуба нет, видишь? Андрюха выбил. Волосы выдраны тут вот. Андрюха выдрал. Рукав на кофте оторван. Андрюха оторвал».
Когда я с мужем приезжала к маме в Озёрное, я уже с трудом узнавала дом, дверь наружу не запиралась, входи кто хочешь, пьяницы-старухи, мамины собутыльницы, шмыгали за порог, когда я появлялась у входа, мама часто лежала на кровати без чувств, заваленная грязным тряпьём, и была похожа на мёртвую.
«Что-то я в последнее время стала всё забывать, – говорила она при встрече. – Как с собачьей луны свалилась. Это как называется: склероз или я дурочкой становлюсь?»
«А как тебе самой хочется, так и называй», – отвечала я.
«Тогда дурочкой – дурочкам всё прощают».
Я драила дом до блеска, выносила за порог грязь, мыла маму, заполняла холодильник едой, хотя знала наверняка, что ещё не отправится электричка, а уже потянутся к маме в дом все эти мурзилки-соседки и от чистоты, наведённой мною, от еды в холодильнике, от нескольких бумажных купюр, положенных на полочку перед зеркалом, ровным счётом ничего не останется.
Зимой в начале 2003-го я перевезла маму в город, чтобы некоторое время подержать её под контролем, подлечить, подкормить, отдалить её от пьяного окружения. Мама клялась, что уже не пьёт, но я-то знала цену всем этим клятвам, стоит только чуть приослабить вожжи, как она понесётся вскачь до ближайшей подпольной точки, где торгуют палёной водкой. Первую неделю мама держалась праведницей, с внучкой нянчилась, дочке шёл тогда третий год, пыталась делать что-то по дому, но уже к началу второй недели раздражение, сдерживаемое, видно, с большим трудом, стало прорываться наружу, мама ныла, просилась домой в деревню, плакала, обзывала меня фашисткой, говорила: вот я умру, похоро́ните меня где-нибудь в выгребной яме, – алкогольный голод изводил её изнутри, и однажды, вернувшись из каких-то гостей домой, мы нашли маму валяющейся на полу в комнате.
Алкоголя в доме я не держала, мама из квартиры не выходила точно, мы с мужем поначалу гадали, как она исхитрилась напиться до такой степени, а потом заглянули на антресоль и поняли: трёхлитровая банка с клюквой, настоянной на спирту, была пуста на три четверти.
«Мама, – укоряла я её обречённо, – ну на кой хрен, скажи, тебе это надо?! Нажрала́сь, валяешься, как скотина, внучке, думаешь, не тошно смотреть на тебя такую?»
«Дóча-дóча, – говорила она в ответ, – вот ты в гости сходила сегодня с мужем. Ну а мне в какие гости сходить? Водка для меня теперь – это всё. Это мне и театр, и кино, и муж, и любовник».
В общем, отвезла я маму назад в деревню. А четвёртого декабря, в четверг, позвонила из деревни соседка. «Приезжай, – говорит, – Марина. Мама вчера вечером умерла».
Десять лет уже, как мамы не стало. У меня всё вроде бы хорошо – муж, работа, дети любимые. В декабре мы ездим к маме на кладбище, там красиво – сосны, воздух звенит, внизу озеро затянуто льдом. Всякий раз на мамину годовщину с дерева спускается белка, перепрыгивает со ствола на ограду и глядит на меня мамиными глазами. Потом взлетает по сосне вверх и исчезает в морозном небе.
Сергей Жадан
Александр Иличевский
Это его четвёртое дело в жизни, и разгадка уже на мази.
Прямая спина, руки сложены, взгляд опущен долу; пока Надя молчит, он гремит на столе отмычками (достались после дела угонщиков катеров), подбирает потоньше. Положив ногу на ногу, чистит ногти, тем временем соображая, как ещё растянуть следствие. Не назначить ли ещё какую экспертизу?
Красота мешает ему думать, он никогда вблизи не наблюдал таких женщин.
Что же изобрести?.. Он уже написал рапорт, но ведь, поставив точку, он не увидит её до суда, не почувствует больше власти над ней. Вдобавок ему горько от её красоты, в любой красоте есть святость.
Всё заварилось с заявления дочери графини: старуха перед самой смертью нацарапала новое завещание (листок поверх одеяла в сучковатых пальцах). Отпечатки с пистолета оказались стёрты не все, вот этот указательный палец левой руки, которым сейчас она трогает поверх платья колено, дотрагивался до курка подушечкой. Вскрытие показало, что графиня откинулась с обширным инфарктом: в лице испуг мгновенно сменился равнодушием. Пороховая крупа на щеке. Гильзу не нашли (булькнула в канал), нашли пулю – в задней стенке шкафа: дверца открыта, две тряпки продырявлены. Баллистик восстановил направление: от виска, парабеллум дёрнулся, как в руке ребёнка. «Завещаю всю свою собственность Наде Штефан». Дата и подпись. Каракули графини похожи на контур гор. Он отмычкой обводит редкий, слитный почерк, с наклоном и дрожащими завитками на концах букв.
Итак, гастарбайтерша из Молдавии горбатится сиделкой на графиню. Красивая тридцатидвухлетняя женщина шесть лет молодости отдала старухе в надежде, что та отпишет ей хоть что-то из наследства. Но вот приходит нотариус обновить или подтвердить завещание, и она подсматривает, что ничего ей не светит. Тогда с пистолетом она встает над старухой, требует составить новое завещание. Парабеллум – из боевого прошлого старухи: графиня Адриана Марино участвовала в Сопротивлении и прятала партизан.
И всё же у неё есть шанс, и немалый. Зависит от адвоката. Но откуда у неё деньги на хорошего адвоката? Зависит и от судьи: от того, как он относится к цыганам. Но она не цыганка. Она из Молдавии. Хорошо бы ещё судья знал разницу.
Наверное, невозможность давать сердечное тепло во всю силу и при этом желание хоть как-нибудь искупить обиду, вольно или невольно нанесённую ею мне, и возмещались деньгами, шубой, подарками, продуктами с огорода или из её магазина. Мама как бы откупалась от нас – от меня, от моих братьев, Андрея с Лёшей. Но возможно, я ошибаюсь и дело совсем в другом.
Маму я иногда сравниваю с растением мать-и-мачехой, её пыльные широкие листья, обожжённые по краям солнцем, росли в деревне по обочинам всех дорог. Гладкая, холодная сторона листа – мачеха. Тёплая, шероховатая – мать. Вот и мама – то была тёплая, то была холодная, как чужая, смотря какой стороной души поворачивалась к тебе в ту или иную минуту жизни.
Я сменила двух мужей, застряла на третьем, Лёшка и Андрей стали взрослые и один за другим перебрались в город. Дольше всех рядом с мамой держался Андрюша, правда жили они одновременно как бы вместе и врозь, Андрей пил, мама пила, от хозяйства в доме к концу 90-х практически ничего не осталось.
«Синяк под глазом видишь? – жаловалась она, когда я бывала в деревне. – Андрюха поставил. Зуба нет, видишь? Андрюха выбил. Волосы выдраны тут вот. Андрюха выдрал. Рукав на кофте оторван. Андрюха оторвал».
Когда я с мужем приезжала к маме в Озёрное, я уже с трудом узнавала дом, дверь наружу не запиралась, входи кто хочешь, пьяницы-старухи, мамины собутыльницы, шмыгали за порог, когда я появлялась у входа, мама часто лежала на кровати без чувств, заваленная грязным тряпьём, и была похожа на мёртвую.
«Что-то я в последнее время стала всё забывать, – говорила она при встрече. – Как с собачьей луны свалилась. Это как называется: склероз или я дурочкой становлюсь?»
«А как тебе самой хочется, так и называй», – отвечала я.
«Тогда дурочкой – дурочкам всё прощают».
Я драила дом до блеска, выносила за порог грязь, мыла маму, заполняла холодильник едой, хотя знала наверняка, что ещё не отправится электричка, а уже потянутся к маме в дом все эти мурзилки-соседки и от чистоты, наведённой мною, от еды в холодильнике, от нескольких бумажных купюр, положенных на полочку перед зеркалом, ровным счётом ничего не останется.
Зимой в начале 2003-го я перевезла маму в город, чтобы некоторое время подержать её под контролем, подлечить, подкормить, отдалить её от пьяного окружения. Мама клялась, что уже не пьёт, но я-то знала цену всем этим клятвам, стоит только чуть приослабить вожжи, как она понесётся вскачь до ближайшей подпольной точки, где торгуют палёной водкой. Первую неделю мама держалась праведницей, с внучкой нянчилась, дочке шёл тогда третий год, пыталась делать что-то по дому, но уже к началу второй недели раздражение, сдерживаемое, видно, с большим трудом, стало прорываться наружу, мама ныла, просилась домой в деревню, плакала, обзывала меня фашисткой, говорила: вот я умру, похоро́ните меня где-нибудь в выгребной яме, – алкогольный голод изводил её изнутри, и однажды, вернувшись из каких-то гостей домой, мы нашли маму валяющейся на полу в комнате.
Алкоголя в доме я не держала, мама из квартиры не выходила точно, мы с мужем поначалу гадали, как она исхитрилась напиться до такой степени, а потом заглянули на антресоль и поняли: трёхлитровая банка с клюквой, настоянной на спирту, была пуста на три четверти.
«Мама, – укоряла я её обречённо, – ну на кой хрен, скажи, тебе это надо?! Нажрала́сь, валяешься, как скотина, внучке, думаешь, не тошно смотреть на тебя такую?»
«Дóча-дóча, – говорила она в ответ, – вот ты в гости сходила сегодня с мужем. Ну а мне в какие гости сходить? Водка для меня теперь – это всё. Это мне и театр, и кино, и муж, и любовник».
В общем, отвезла я маму назад в деревню. А четвёртого декабря, в четверг, позвонила из деревни соседка. «Приезжай, – говорит, – Марина. Мама вчера вечером умерла».
Десять лет уже, как мамы не стало. У меня всё вроде бы хорошо – муж, работа, дети любимые. В декабре мы ездим к маме на кладбище, там красиво – сосны, воздух звенит, внизу озеро затянуто льдом. Всякий раз на мамину годовщину с дерева спускается белка, перепрыгивает со ствола на ограду и глядит на меня мамиными глазами. Потом взлетает по сосне вверх и исчезает в морозном небе.
Сентябрь 2013
Сергей Жадан
Родченко
В детстве Ольгу похитили – её папа делал подозрительный бизнес, открыв один из первых кооперативов, где производились палёные адидасовские костюмы. И упрямо не хотел ни с кем делиться. Конкуренты решили действовать цивилизованно и выкрали малую. Привезли её в пансионат за город, даже зарегистрировались там под своим именем, посадили Ольгу в комнате и включили ей диснеевские мультики. А сами поехали выдвигать требования. Папа Ольги наотрез отказался платить за дочку. Причём протестовал так агрессивно, что конкуренты даже обиделись, решив, что лучше малую отпустить, чем иметь дело с таким мудилой. Ольга, узнав, что родной папа отказался платить за неё деньги, тоже обиделась, для неё это была настоящая детская травма. Потом, конечно, обида прошла, однако к родителям Ольга продолжала относиться с недоверием и, когда они спустя несколько лет развелись, вообще переехала жить к тётке, на всякий случай поступив на юридический.
Фотографировать её научила именно тётка – она работала корреспондентом в заводской малотиражке и постоянно таскала за собой в чёрной женской сумочке старую, но надёжную камеру. Фотографировала тётка преимущественно передовиков производства и различные торжества. На её снимках передовики выглядели лучше, чем в жизни. Наверное, потому Ольга и полюбила фотографию, научившись от тётки править изображения ровно настолько, чтобы они не вызывали раздражения. Мало́й Ольга любила забегать к тётке, в её квартиру, захламлённую и заселённую несколькими дворовыми котярами, и разглядывать только что напечатанные фотокарточки. Над тёткиной кроватью всегда висел портрет фотографа Родченко, которого тётка считала чуть ли не Богом. Смотри, говорила она Ольге, не так важно, чем ты фотографируешь, и не так важно, кого ты фотографируешь, куда важнее, кого ты при этом видишь. Тётка же и подарила Ольге первую камеру, которую Ольга старательно пыталась освоить, а после долгих неудачных попыток легко и беззаботно забыла на станции метро.
По-настоящему фотографировать она начала уже в университете, после тёткиной смерти. В один прекрасный день поняла, что не может запомнить имена всех своих одногруппников. И решила их всех сфотографировать. Фотографировать знакомых, хоть и малоприятных тебе граждан, оказалось делом захватывающим и азартным. Поскольку никогда нельзя было предугадать, как в конце концов всё это будет выглядеть на бумаге. Для себя Ольга отметила, что фотография, будто алкоголь, просвечивает в каждом из нас наиболее затемнённые черты, тщательно скрытые приметы и свидетельства, залегающие в нас, будто железные куски затонувших субмарин. Поэтому наиболее весёлые и беззаботные из нас часто на фотографиях имеют вид вконец растерянный и незащищённый, а те, кого мы просто не замечаем в упор, проходя по коридорам, на фото имеют вид уверенный и ответственный. Возможно, потому, что большинство из нас просто забывают быть самими собою, играя непрерывно удобную для себя роль, которая облегчает коммуникацию и учащает сердцебиение. Ольга фотографировала сначала старой тёткиной камерой, а потом, продав что-то из вещей, принадлежавших теперь ей, купила себе довольно-таки нормальный аппарат.
Фотографии всех своих одногруппников она старательно поподписывала и развесила в комнате. Тем из них, кого она особо терпеть не могла, Ольга повыкалывала глаза и дорисовала за их спинами каких-то суровых демонов и крылатых жуков, которые вплетались её глупым одногруппницам в волосы или залазили припонтованным отличникам в уши. Друзья Ольги, с которыми она водилась с детства и которые в общем не разделяли её непонятного желания стать юристом, смотрели на эти по-детски раскрашенные коллажи с интересом и без особого неодобрения. Иногда расспрашивали что-то о нарисованных жуках. Портрет Родченко она со стены так и не убрала – под ним постоянно спали коты, так что Ольге приходилось ночевать на кресле.
Ее друг Костя, спортсмен и активист, относился к её занятиям фотографией с недоверием. Лысый Родченко на стене также не вызывал у него особого одобрения. Костя попробовал заинтересовать Ольгу общественной деятельностью, пригласив на какое-то телевизионное ток-шоу подискутировать на тему защиты животных. Он вообще считал, что Ольге следовало бы заняться чем-нибудь серьёзным. Вместо этого Ольга подралась на ток-шоу с каким-то клерком из Управления культуры, заявившим, что у него аллергия на всех домашних животных, включая хомячков, после чего и получил от Ольги по голове. Отношения с Костей на этом прервались, и Ольга неожиданно для себя действительно окунулась в общественную жизнь, связавшись с левыми. Университет к этому времени она уже так или иначе оканчивала, и ей необходимо было хоть как-то трудоустроиться. Левые как раз искали молодого, не слишком нарванного юриста, так что, когда Ольга пришла устраиваться на работу, сразу одобрили её кандидатуру. Левые заинтересовали Ольгу своими лозунгами и старой неизменной символикой, которая ей всегда нравилась на тех же снимках Родченко. Кроме того, покойная тётка тоже была левачкой, хотя странным образом сочетала это с интересом к дзен-буддизму. Левые, чтобы не палиться, сняли Ольге комнатушку в новом торговом центре, что было даже лучше, – Ольга прибегала туда после занятий и перекладывала бумажки, пытаясь не строить особых планов на будущее и не слишком проникаться проблемами в университете. Даже подружилась с охранниками торгового центра, которые не совсем понимали, зачем она работает на всю эту сталинскую сволочь.
Она всё так же фотографировала и каждый раз, когда левые собирались на акции по поводу какого-нибудь революционного праздника, ходила вокруг шумных пенсионеров, старательно ловя их бойкие движения и динамику. Мужчины на этих фотографиях были одинокими и растерянными – их кожа отсвечивала усталостью и теплом, одежда печально свисала, а ботинки топтали пыльную брусчатку, как будто они танцевали под неслышную музыку, провожая солнце и махая ему вслед красными флагами. А женщины похожи были на персонажей из старых чёрно-белых фильмов – глаза их были глубокими и выразительными, морщины под глазами поглощали тьму и тень, седые волосы развевались на майском ветру, отчего женские силуэты становились лёгкими и зыбкими. Партийное руководство Ольга обычно не фотографировала – оно просто не влезало в кадр.
Как-то раз, во время летней сессии, ей приснился Родченко. Он стоял на её кухне и пытался разобраться с тостером. «Ужасно, – сказал он удивлённой Ольге, которая во сне сразу его узнала и изумлённо глядела, как он хозяйничает на её кухне, – я совсем не разбираюсь в этой бытовой технике. Наверное, я просто отстал от жизни. Это ужасно, согласись», – обратился он снова к Ольге и, прихватив под руку тостер, вышел из квартиры. Ольга выглянула в окно и увидела, как он вышел из подъезда и направился по улице в сторону трамвайной остановки, а за ним потянулись в воздухе старые афиши и уличные объявления, выбежали псы и подвальные крысы, и школьники выпрыгивали из-за угла и шли за ним весёлой шумной толпой, будто за проводником, который должен был вывести их из этого странного летнего сна. Ольга ещё подумала, что, если б на её месте стоял сам Родченко, он обязательно бы сфотографировал эту процессию, и она бросилась за камерой и попробовала поймать остатки праздничного шествия, но фотоаппарат не подавал никаких признаков жизни, как будто умер просто в её руках, и она держала его перед глазами, как тяжёлое сердце, остановившееся в наиболее ответственный момент.
На следующее утро она фотографировала очередную акцию левых. Их было совсем мало, они нервничали и смотрели на часы, представители администрации о чём-то торговались с партийным руководством. Откуда-то прибежала заплаканная сопливая девочка, начала ныть. Ольга подошла к ней, взяла за руку и повела в метро искать маму. Девочка сразу успокоилась и начала рассказывать что-то про драконов. Ольга сдала её дежурному сержанту, спустилась на станцию и поехала домой.
Мне она об этом рассказывала так: «Фотография – это как ловля птиц. Ты выхватываешь их из воздуха, незаметно к ним подбираешься, пытаешься поймать эти движения и жесты, ловишь их неосмотрительно и торопливо и ходишь безутешный, когда они вырываются у тебя из рук. Любые попытки зафиксировать хоть что-то, вызывают у нас разочарование и страх, поскольку, вырванные из общего движения, из жизни и естественного окружения, вещи, люди и машины вдруг становятся одинокими и разъединёнными, они теряют чувство света и радости, замирая и погасая, как огни в вечернем небе. Нам нужно так мало – выходить утром на улицы, встречать знакомых и друзей, говорить и слушать, смеяться и терпеть, всегда ощущая вокруг себя шаги и голоса, ощущая свою включённость в эту жизнь, в её механизмы. Лишённые всего этого, мы просто теряем интерес к жизни, поскольку и жизнь, в свою очередь, теряет интерес к нам».
В её квартире было много света и всюду гуляли сквозняки. На подоконниках, стульях и полу лежали книги. Время от времени Ольга их пылесосила. После окончания учёбы ей предложили нормальную работу. Она сначала согласилась, однако быстро поссорилась с руководством, уволилась, покрасила волосы и решила лететь куда-то на острова. Не знала только, на кого оставить цветы и животных. Со стены на всё это недоверчиво глядел Родченко. Когда я собрался идти, из коридора в комнату вошла большая беременная кошка, похожая на переполненный трамвай, осторожно и благополучно подкатывающийся к конечной остановке.
Фотографировать её научила именно тётка – она работала корреспондентом в заводской малотиражке и постоянно таскала за собой в чёрной женской сумочке старую, но надёжную камеру. Фотографировала тётка преимущественно передовиков производства и различные торжества. На её снимках передовики выглядели лучше, чем в жизни. Наверное, потому Ольга и полюбила фотографию, научившись от тётки править изображения ровно настолько, чтобы они не вызывали раздражения. Мало́й Ольга любила забегать к тётке, в её квартиру, захламлённую и заселённую несколькими дворовыми котярами, и разглядывать только что напечатанные фотокарточки. Над тёткиной кроватью всегда висел портрет фотографа Родченко, которого тётка считала чуть ли не Богом. Смотри, говорила она Ольге, не так важно, чем ты фотографируешь, и не так важно, кого ты фотографируешь, куда важнее, кого ты при этом видишь. Тётка же и подарила Ольге первую камеру, которую Ольга старательно пыталась освоить, а после долгих неудачных попыток легко и беззаботно забыла на станции метро.
По-настоящему фотографировать она начала уже в университете, после тёткиной смерти. В один прекрасный день поняла, что не может запомнить имена всех своих одногруппников. И решила их всех сфотографировать. Фотографировать знакомых, хоть и малоприятных тебе граждан, оказалось делом захватывающим и азартным. Поскольку никогда нельзя было предугадать, как в конце концов всё это будет выглядеть на бумаге. Для себя Ольга отметила, что фотография, будто алкоголь, просвечивает в каждом из нас наиболее затемнённые черты, тщательно скрытые приметы и свидетельства, залегающие в нас, будто железные куски затонувших субмарин. Поэтому наиболее весёлые и беззаботные из нас часто на фотографиях имеют вид вконец растерянный и незащищённый, а те, кого мы просто не замечаем в упор, проходя по коридорам, на фото имеют вид уверенный и ответственный. Возможно, потому, что большинство из нас просто забывают быть самими собою, играя непрерывно удобную для себя роль, которая облегчает коммуникацию и учащает сердцебиение. Ольга фотографировала сначала старой тёткиной камерой, а потом, продав что-то из вещей, принадлежавших теперь ей, купила себе довольно-таки нормальный аппарат.
Фотографии всех своих одногруппников она старательно поподписывала и развесила в комнате. Тем из них, кого она особо терпеть не могла, Ольга повыкалывала глаза и дорисовала за их спинами каких-то суровых демонов и крылатых жуков, которые вплетались её глупым одногруппницам в волосы или залазили припонтованным отличникам в уши. Друзья Ольги, с которыми она водилась с детства и которые в общем не разделяли её непонятного желания стать юристом, смотрели на эти по-детски раскрашенные коллажи с интересом и без особого неодобрения. Иногда расспрашивали что-то о нарисованных жуках. Портрет Родченко она со стены так и не убрала – под ним постоянно спали коты, так что Ольге приходилось ночевать на кресле.
Ее друг Костя, спортсмен и активист, относился к её занятиям фотографией с недоверием. Лысый Родченко на стене также не вызывал у него особого одобрения. Костя попробовал заинтересовать Ольгу общественной деятельностью, пригласив на какое-то телевизионное ток-шоу подискутировать на тему защиты животных. Он вообще считал, что Ольге следовало бы заняться чем-нибудь серьёзным. Вместо этого Ольга подралась на ток-шоу с каким-то клерком из Управления культуры, заявившим, что у него аллергия на всех домашних животных, включая хомячков, после чего и получил от Ольги по голове. Отношения с Костей на этом прервались, и Ольга неожиданно для себя действительно окунулась в общественную жизнь, связавшись с левыми. Университет к этому времени она уже так или иначе оканчивала, и ей необходимо было хоть как-то трудоустроиться. Левые как раз искали молодого, не слишком нарванного юриста, так что, когда Ольга пришла устраиваться на работу, сразу одобрили её кандидатуру. Левые заинтересовали Ольгу своими лозунгами и старой неизменной символикой, которая ей всегда нравилась на тех же снимках Родченко. Кроме того, покойная тётка тоже была левачкой, хотя странным образом сочетала это с интересом к дзен-буддизму. Левые, чтобы не палиться, сняли Ольге комнатушку в новом торговом центре, что было даже лучше, – Ольга прибегала туда после занятий и перекладывала бумажки, пытаясь не строить особых планов на будущее и не слишком проникаться проблемами в университете. Даже подружилась с охранниками торгового центра, которые не совсем понимали, зачем она работает на всю эту сталинскую сволочь.
Она всё так же фотографировала и каждый раз, когда левые собирались на акции по поводу какого-нибудь революционного праздника, ходила вокруг шумных пенсионеров, старательно ловя их бойкие движения и динамику. Мужчины на этих фотографиях были одинокими и растерянными – их кожа отсвечивала усталостью и теплом, одежда печально свисала, а ботинки топтали пыльную брусчатку, как будто они танцевали под неслышную музыку, провожая солнце и махая ему вслед красными флагами. А женщины похожи были на персонажей из старых чёрно-белых фильмов – глаза их были глубокими и выразительными, морщины под глазами поглощали тьму и тень, седые волосы развевались на майском ветру, отчего женские силуэты становились лёгкими и зыбкими. Партийное руководство Ольга обычно не фотографировала – оно просто не влезало в кадр.
Как-то раз, во время летней сессии, ей приснился Родченко. Он стоял на её кухне и пытался разобраться с тостером. «Ужасно, – сказал он удивлённой Ольге, которая во сне сразу его узнала и изумлённо глядела, как он хозяйничает на её кухне, – я совсем не разбираюсь в этой бытовой технике. Наверное, я просто отстал от жизни. Это ужасно, согласись», – обратился он снова к Ольге и, прихватив под руку тостер, вышел из квартиры. Ольга выглянула в окно и увидела, как он вышел из подъезда и направился по улице в сторону трамвайной остановки, а за ним потянулись в воздухе старые афиши и уличные объявления, выбежали псы и подвальные крысы, и школьники выпрыгивали из-за угла и шли за ним весёлой шумной толпой, будто за проводником, который должен был вывести их из этого странного летнего сна. Ольга ещё подумала, что, если б на её месте стоял сам Родченко, он обязательно бы сфотографировал эту процессию, и она бросилась за камерой и попробовала поймать остатки праздничного шествия, но фотоаппарат не подавал никаких признаков жизни, как будто умер просто в её руках, и она держала его перед глазами, как тяжёлое сердце, остановившееся в наиболее ответственный момент.
На следующее утро она фотографировала очередную акцию левых. Их было совсем мало, они нервничали и смотрели на часы, представители администрации о чём-то торговались с партийным руководством. Откуда-то прибежала заплаканная сопливая девочка, начала ныть. Ольга подошла к ней, взяла за руку и повела в метро искать маму. Девочка сразу успокоилась и начала рассказывать что-то про драконов. Ольга сдала её дежурному сержанту, спустилась на станцию и поехала домой.
Мне она об этом рассказывала так: «Фотография – это как ловля птиц. Ты выхватываешь их из воздуха, незаметно к ним подбираешься, пытаешься поймать эти движения и жесты, ловишь их неосмотрительно и торопливо и ходишь безутешный, когда они вырываются у тебя из рук. Любые попытки зафиксировать хоть что-то, вызывают у нас разочарование и страх, поскольку, вырванные из общего движения, из жизни и естественного окружения, вещи, люди и машины вдруг становятся одинокими и разъединёнными, они теряют чувство света и радости, замирая и погасая, как огни в вечернем небе. Нам нужно так мало – выходить утром на улицы, встречать знакомых и друзей, говорить и слушать, смеяться и терпеть, всегда ощущая вокруг себя шаги и голоса, ощущая свою включённость в эту жизнь, в её механизмы. Лишённые всего этого, мы просто теряем интерес к жизни, поскольку и жизнь, в свою очередь, теряет интерес к нам».
В её квартире было много света и всюду гуляли сквозняки. На подоконниках, стульях и полу лежали книги. Время от времени Ольга их пылесосила. После окончания учёбы ей предложили нормальную работу. Она сначала согласилась, однако быстро поссорилась с руководством, уволилась, покрасила волосы и решила лететь куда-то на острова. Не знала только, на кого оставить цветы и животных. Со стены на всё это недоверчиво глядел Родченко. Когда я собрался идти, из коридора в комнату вошла большая беременная кошка, похожая на переполненный трамвай, осторожно и благополучно подкатывающийся к конечной остановке.
Перевод с украинского Антона Кушнира
Александр Иличевский
Облако
I
Следователь Риккардо Туи – юноша, похожий на морского конька (узкое лицо, копна волос гребнем), – очарован подопечной: молодой женщиной с каменным лицом, отказывающейся давать показания. Восьмой раз он вызывает её на допрос, как на свидание, чтобы просто видеть.Это его четвёртое дело в жизни, и разгадка уже на мази.
Прямая спина, руки сложены, взгляд опущен долу; пока Надя молчит, он гремит на столе отмычками (достались после дела угонщиков катеров), подбирает потоньше. Положив ногу на ногу, чистит ногти, тем временем соображая, как ещё растянуть следствие. Не назначить ли ещё какую экспертизу?
Красота мешает ему думать, он никогда вблизи не наблюдал таких женщин.
Что же изобрести?.. Он уже написал рапорт, но ведь, поставив точку, он не увидит её до суда, не почувствует больше власти над ней. Вдобавок ему горько от её красоты, в любой красоте есть святость.
Всё заварилось с заявления дочери графини: старуха перед самой смертью нацарапала новое завещание (листок поверх одеяла в сучковатых пальцах). Отпечатки с пистолета оказались стёрты не все, вот этот указательный палец левой руки, которым сейчас она трогает поверх платья колено, дотрагивался до курка подушечкой. Вскрытие показало, что графиня откинулась с обширным инфарктом: в лице испуг мгновенно сменился равнодушием. Пороховая крупа на щеке. Гильзу не нашли (булькнула в канал), нашли пулю – в задней стенке шкафа: дверца открыта, две тряпки продырявлены. Баллистик восстановил направление: от виска, парабеллум дёрнулся, как в руке ребёнка. «Завещаю всю свою собственность Наде Штефан». Дата и подпись. Каракули графини похожи на контур гор. Он отмычкой обводит редкий, слитный почерк, с наклоном и дрожащими завитками на концах букв.
Итак, гастарбайтерша из Молдавии горбатится сиделкой на графиню. Красивая тридцатидвухлетняя женщина шесть лет молодости отдала старухе в надежде, что та отпишет ей хоть что-то из наследства. Но вот приходит нотариус обновить или подтвердить завещание, и она подсматривает, что ничего ей не светит. Тогда с пистолетом она встает над старухой, требует составить новое завещание. Парабеллум – из боевого прошлого старухи: графиня Адриана Марино участвовала в Сопротивлении и прятала партизан.
И всё же у неё есть шанс, и немалый. Зависит от адвоката. Но откуда у неё деньги на хорошего адвоката? Зависит и от судьи: от того, как он относится к цыганам. Но она не цыганка. Она из Молдавии. Хорошо бы ещё судья знал разницу.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента