Страница:
Внимательные слушатели наверняка заметят: я говорил ранее о том, что мы удаляем нашим учащимся глаза, а затем показываем им фильмы. Разумеется, мне следует упомянуть и о том, что архитектор должен уметь врать. Ему (или ей) надлежит стать адептом гладкого и проворного публичного вранья. «Это здание простоит сто лет», «Собор Святого Павла уродлив, и потому его необходимо окружить объектами подлинной красоты», «Наш многоквартирный дом построен так, чтобы удовлетворять все нужды человека, чтобы человек чувствовал себя в нем привольно». Я сильно сомневаюсь, что даже самый совершенный детектор лжи смог бы выявить в любом из этих заявлений оскорбительное сплетение ектений и каталогов отборной лжи, каковыми каждое из них безусловно является.
Внушающая немалую тревогу склонность к неоманьеризму, тайком прокравшаяся в офисную и городскую архитектуру 1980-х, в последнее время вынудила нас ужесточить нашу программу переобучения, и теперь мы, после вручения дипломов успешно прошедшим весь курс студентам, в обязательном порядке высасываем через соломинку их мозги и лишь после этого позволяем им покинуть стены нашего колледжа.
Ле Корбюзье, этот величайший из архитекторов (видите, перо полиграфа даже не шелохнулось), сказал однажды: «Человеческое существо есть машина, предназначенная для проживания в одном из моих домов», и если Британия хочет обратиться в сообщество процветающих, преуспевающих, хорошо оплачиваемых, хорошо питающихся и с приятностью выпивающих архитекторов, нам надлежит накрепко усвоить этот и подобные ему принципы.
Позвольте мне привести еще одну цитату, на сей раз из сэра Николауса Певзнера. «Здание есть обрамление пространства; архитектура есть эстетическое его обрамление». Сидя в библиотеке моей находящейся в графстве Гэмпшир перестроенной под жилье георгианской водяной мельницы, я снимаю с полки последний том «Словаря архитектора» – от «Эбеновых храмов» до «Ячеистого бетона» – и ищу в нем слово «эстетический». Я нахожу следующее: «эстетика, непр. вульг. происх. неизвестно». Исчерпывающее описание современного архитектора, не правда ли? Непристойный, вульгарный ублюдок. Спокойной ночи.
Трефузис расфуфырился
Сидни Вульгарс
Трефузис высказывается по поводу образования
Трефузис и redatt
Внушающая немалую тревогу склонность к неоманьеризму, тайком прокравшаяся в офисную и городскую архитектуру 1980-х, в последнее время вынудила нас ужесточить нашу программу переобучения, и теперь мы, после вручения дипломов успешно прошедшим весь курс студентам, в обязательном порядке высасываем через соломинку их мозги и лишь после этого позволяем им покинуть стены нашего колледжа.
Ле Корбюзье, этот величайший из архитекторов (видите, перо полиграфа даже не шелохнулось), сказал однажды: «Человеческое существо есть машина, предназначенная для проживания в одном из моих домов», и если Британия хочет обратиться в сообщество процветающих, преуспевающих, хорошо оплачиваемых, хорошо питающихся и с приятностью выпивающих архитекторов, нам надлежит накрепко усвоить этот и подобные ему принципы.
Позвольте мне привести еще одну цитату, на сей раз из сэра Николауса Певзнера. «Здание есть обрамление пространства; архитектура есть эстетическое его обрамление». Сидя в библиотеке моей находящейся в графстве Гэмпшир перестроенной под жилье георгианской водяной мельницы, я снимаю с полки последний том «Словаря архитектора» – от «Эбеновых храмов» до «Ячеистого бетона» – и ищу в нем слово «эстетический». Я нахожу следующее: «эстетика, непр. вульг. происх. неизвестно». Исчерпывающее описание современного архитектора, не правда ли? Непристойный, вульгарный ублюдок. Спокойной ночи.
Трефузис расфуфырился
Добрый привет всем вам. Приступая к нашей небольшой беседе, должен со всей открытой, мужественной прямотой признаться: я не сноб. Никогда им не был и становиться не собираюсь. Ту т мы с Робби Бернсом приходим к полному согласию, что в последнее время случается с нами нередко: богатство – штамп на золотом, а золотой – мы сами. Я часто ловлю себя на том, что шепчу, проходя по бальной зале, в которой толчется смешанное общество обладателей благороднейших имен нашего королевства: «Поверьте, тот лишь благороден, чья не запятнана душа, а ваши “форды” и “короны” не стоят, братцы, ни шиша». При всем при том человек я уже старый, плотских удовольствий у меня осталось всего ничего, если, конечно, не считать распаривание мозолей чувственным и сибаритским наслаждением, и потому, когда начинается Сезон, я с большим удовольствием отираюсь среди котлов с мясом, коими наполнен наш Свет,[14] то приветствуя кликами «Алмазные Головы» на регате в Хенли, то сопровождая какую-нибудь тоненькую дебютантку на Бал королевы Шарлотты. Должен сказать, мне трудно примирить упоение этими празднествами с исповедуемым мной прудоновским синдикализмом, с одной стороны, и почти универсальным презрением к всепролазности представителей высших классов – с другой. Красота происходящего eux-memes[15] портится почти всеобщей грязнотцой и самомнением присутствующих. К примеру, в Хенли, оказавшись в ложе распорядителей, трудно расплескать содержимое полупинтовой кружки «Пиммса» и не намочить при этом человека, ни аза в гребле не смыслящего. Запустите крысу в клубную ложу стадиона «Лордз» – и вы перепугаете дюжину человек, ничего не ведающих о крикете. Однако любимейшее мое из происходящих во время Сезона событий – оперный фестиваль в Глайндбёрне.
Если не обращать внимания на его манерность и привилегированность, оставить в стороне чопорность присутствующих и сбросить со счетов ужасающую напыщенность происходящего, получится место, побывать в котором стоит. Вообразите же удовольствие, которое я испытал, когда в начале нынешней недели старый мой ученик, приобретающий ныне все более солидную репутацию международного шпиона, предложил мне встретиться с ним именно там, чтобы послушать новую постановку «Травиаты» под управлением сэра Питера, сэра Питера, сэра Питера… как бы его ни звали.
В назначенный день я возбудился настолько, что был едва способен устоять на месте, пока Глэмбидж, мой университетский прислужник, загалстучивал мой галстук, призапонивал запонки и подтягивал подтяжки. Я очень люблю облачаться в мой парадный наряд, – молодая американка однажды сказала мне, что в нем я выгляжу типа «секси», а такие слова застревают в памяти надолго. Я всегда страх как боюсь слишком уж расфуфыриться, однако Глайндбёрн обладает по крайней мере тем преимуществом, что в нем приняты касательно одежды правила самые бескомпромиссные. Или строгий костюм с галстуком-бабочкой, или ничего. Подозреваю, впрочем, что на человека, одетого в ничего, там поглядывали бы косо, а то и вытурили бы его оттуда безо всякого промедления.
Мы с Глэмбиджем появились как раз вовремя, чтобы почти целиком пропустить первое действие. Глэмбиджа я не виню, он выжимал из «Вулзли» все, на что тот способен. К сожалению, все, на что тот способен, это девятнадцать миль в час. Так или иначе, до начала антракта оставалось пять минут, которые я провел, озирая ближайшие окрестности театра и дивясь особой проникновенности частой и холодной летней мороси. В должное время первое действие завершилось и публика начала вытекать из – э-э, из ее публичного места.
Леди и джентльмены, матери, друзья: вообразите мое унижение, нарисуйте себе картину моего горя, постигните мою муку. Эта публика была одета – каждый из составлявших ее Джеков и каждая Джилл – в то, что я могу описать лишь как самую пугающую коллекцию затрапезы. Единственные строгие черные костюмы, какие в ней наблюдались, облекали театральных служителей. Мой старый ученик подскочил ко мне, пронзительно вереща: «Ну что же вы, профессор? Зачем вы так вырядились? Это же генеральная репетиция, я думал, вы в курсе!»
Я заявился на генеральную репетицию в вечернем костюме! Слова, тысячи слов вскружились в моем мозгу, некоторые были английскими, другие подобранными в чуждых нам языках, но ни одно из них, ни одно не годилось для описания даже крупицы от йоты тени намека на фракцию атома призрачной десятины наималейшей частички ужаса, стыда и жалкой муки, обуявших меня. Какие бы ни существовали на свете просчеты, промахи, ляпсусы, оплошки, умонелепости и ложные шаги, от коих у совершившего их завязываются в узел кишки, моя расфуфыренность, я совершенно в этом уверен, галопом шла впереди всех, обскакав их на целый фарлонг.
Ихавод, вай-ме, эхма и ой-ё-ёй! Я ужом проскользнул в уборную, захлопнул за собой дверцу кабинки и просидел в ней, рыдая, следующие два с половиной часа. Каждый наполовину жалостный, наполовину презрительный взгляд, провожавший меня, когда я летел в этот приют, снова и снова воспроизводился моим исстрадавшимся мозгом. Все они смотрели на меня, как на армянского миллионера-парвеню, щеголяющего на званом обеде Британского легиона купленными неведомо где орденами, как на выскочку-мэра, который и в ванну-то усаживается, не снимая пышно блистающей нагрудной цепи. И если бы я еще не сказал Глэмбиджу, что он может съездить в Льюис, дабы повидаться с женой, живущей в приюте для умалишенных, тогда я хоть мог бы сразу улепетнуть домой. А теперь вот корчись столько времени, весь в мыле от позора.
Впрочем, сейчас, включив холодный свет разума, я гадаю – не слишком ли остро отреагировал я на случившееся? Не мог ли человек более спокойный отозваться на все это недоразумение легким смешком? Не показал ли я себя отчасти все-таки снобом, приписав другим собственное мое презрение к себе? Если кто-то из вас был там и видел меня, возможно, вы напишете мне и снимете с моей души тяжкий груз.
Пока же вы, во всяком случае, проявили терпение. Многие из вас наверняка гадали, какое, собственно, отношение, какую ценность имеет это мое внутреннее несчастье для нешуточной жизни, что протекает вовне меня; те же, что посообразительнее, уяснили, вспомнив, что сейчас, во время выборов, разговоры о политике запрещены, подтекст моего небольшого воспоминания, увидели ясные знаки его аллегорической подоплеки и поняли, чем она может им пригодиться. Вперед и выше! ага, а если вы уже там, можете сесть.
Если не обращать внимания на его манерность и привилегированность, оставить в стороне чопорность присутствующих и сбросить со счетов ужасающую напыщенность происходящего, получится место, побывать в котором стоит. Вообразите же удовольствие, которое я испытал, когда в начале нынешней недели старый мой ученик, приобретающий ныне все более солидную репутацию международного шпиона, предложил мне встретиться с ним именно там, чтобы послушать новую постановку «Травиаты» под управлением сэра Питера, сэра Питера, сэра Питера… как бы его ни звали.
В назначенный день я возбудился настолько, что был едва способен устоять на месте, пока Глэмбидж, мой университетский прислужник, загалстучивал мой галстук, призапонивал запонки и подтягивал подтяжки. Я очень люблю облачаться в мой парадный наряд, – молодая американка однажды сказала мне, что в нем я выгляжу типа «секси», а такие слова застревают в памяти надолго. Я всегда страх как боюсь слишком уж расфуфыриться, однако Глайндбёрн обладает по крайней мере тем преимуществом, что в нем приняты касательно одежды правила самые бескомпромиссные. Или строгий костюм с галстуком-бабочкой, или ничего. Подозреваю, впрочем, что на человека, одетого в ничего, там поглядывали бы косо, а то и вытурили бы его оттуда безо всякого промедления.
Мы с Глэмбиджем появились как раз вовремя, чтобы почти целиком пропустить первое действие. Глэмбиджа я не виню, он выжимал из «Вулзли» все, на что тот способен. К сожалению, все, на что тот способен, это девятнадцать миль в час. Так или иначе, до начала антракта оставалось пять минут, которые я провел, озирая ближайшие окрестности театра и дивясь особой проникновенности частой и холодной летней мороси. В должное время первое действие завершилось и публика начала вытекать из – э-э, из ее публичного места.
Леди и джентльмены, матери, друзья: вообразите мое унижение, нарисуйте себе картину моего горя, постигните мою муку. Эта публика была одета – каждый из составлявших ее Джеков и каждая Джилл – в то, что я могу описать лишь как самую пугающую коллекцию затрапезы. Единственные строгие черные костюмы, какие в ней наблюдались, облекали театральных служителей. Мой старый ученик подскочил ко мне, пронзительно вереща: «Ну что же вы, профессор? Зачем вы так вырядились? Это же генеральная репетиция, я думал, вы в курсе!»
Я заявился на генеральную репетицию в вечернем костюме! Слова, тысячи слов вскружились в моем мозгу, некоторые были английскими, другие подобранными в чуждых нам языках, но ни одно из них, ни одно не годилось для описания даже крупицы от йоты тени намека на фракцию атома призрачной десятины наималейшей частички ужаса, стыда и жалкой муки, обуявших меня. Какие бы ни существовали на свете просчеты, промахи, ляпсусы, оплошки, умонелепости и ложные шаги, от коих у совершившего их завязываются в узел кишки, моя расфуфыренность, я совершенно в этом уверен, галопом шла впереди всех, обскакав их на целый фарлонг.
Ихавод, вай-ме, эхма и ой-ё-ёй! Я ужом проскользнул в уборную, захлопнул за собой дверцу кабинки и просидел в ней, рыдая, следующие два с половиной часа. Каждый наполовину жалостный, наполовину презрительный взгляд, провожавший меня, когда я летел в этот приют, снова и снова воспроизводился моим исстрадавшимся мозгом. Все они смотрели на меня, как на армянского миллионера-парвеню, щеголяющего на званом обеде Британского легиона купленными неведомо где орденами, как на выскочку-мэра, который и в ванну-то усаживается, не снимая пышно блистающей нагрудной цепи. И если бы я еще не сказал Глэмбиджу, что он может съездить в Льюис, дабы повидаться с женой, живущей в приюте для умалишенных, тогда я хоть мог бы сразу улепетнуть домой. А теперь вот корчись столько времени, весь в мыле от позора.
Впрочем, сейчас, включив холодный свет разума, я гадаю – не слишком ли остро отреагировал я на случившееся? Не мог ли человек более спокойный отозваться на все это недоразумение легким смешком? Не показал ли я себя отчасти все-таки снобом, приписав другим собственное мое презрение к себе? Если кто-то из вас был там и видел меня, возможно, вы напишете мне и снимете с моей души тяжкий груз.
Пока же вы, во всяком случае, проявили терпение. Многие из вас наверняка гадали, какое, собственно, отношение, какую ценность имеет это мое внутреннее несчастье для нешуточной жизни, что протекает вовне меня; те же, что посообразительнее, уяснили, вспомнив, что сейчас, во время выборов, разговоры о политике запрещены, подтекст моего небольшого воспоминания, увидели ясные знаки его аллегорической подоплеки и поняли, чем она может им пригодиться. Вперед и выше! ага, а если вы уже там, можете сесть.
Сидни Вульгарс
Еще одна выдержка из «Красочного приложения».
ДИКТОР. СИДНИ ВУЛЬГАРС, тур-оператор компании «Отдых сокрушенных», откровенно рассказывает о совершаемых им преступлениях.
На мой взгляд, самое лучшее в отдыхе, который предлагает моя компания, состоит в том, что она дает возможность по-настоящему отдохнуть людям, коэффициент интеллекта которых располагается где-то между восемнадцатью и тридцатью. Большинство наших отдыхающих проживает в таких городах, как Милтон-Кинс, Телфорд, Уэльс, Питерборо, Уоррингтон-Ранкорн, – тех городах Соединенного Королевства, которым приходится прибегать к услугам рекламных агентств, чтобы заманить к себе на жительство хоть кого-нибудь. По нашим представлениям, люди, которые полагают, что было бы очень хорошо, если бы все города на свете походили на Милтон-Кинс, это как раз наши клиенты и есть.
Нас больше всего интересуют личности яркие, привлекательные, любящие хорошо проводить время, но, к сожалению, мы-то их не интересуем нисколько, вот нам и приходится возиться с запечалившимися, постаревшими, отчаявшимися алкоголиками и развратниками, которые покупают наши путевки в тщетной надежде, что им, глядишь, и удастся затащить в постель какую-нибудь бабу, которой еще не стукнуло пятьдесят.
Полагаю, вы видели в наших брошюрах фотографии девушек, которые обходятся без верхней половины купальников, гладкотелых мужчин, увлеченно занимающихся виндсерфингом, веселых пар, предающихся пляжным забавам, – так вот, именно эти виды курортной деятельности мы и предоставляем нашим клиентам в качестве объектов наблюдения. На тех островах, на которые мы их отправляем, мы составляем из них экскурсионные группы, получающие возможность лежать целыми днями на самых дорогих и модных пляжах, наблюдая, так сказать, изнутри за жизнью резвящихся вокруг молодых людей.
Я уже по горло сыт обвинениями в том, что мы, «Клуб посредственностей с КИ 18–30», – это своего рода лицензированные сутенеры. У нас вообще никаких лицензий нет и никогда не было. Да они нам и не нужны. А критиканам, которые кричат, будто мы взываем к самым отвратительным сторонам человеческой натуры, что наши отдыхающие позорят за границей самое имя британцев, я скажу следующее: взгляните на норму прибыли нашей компании, посмотрите, сколько искателей удовольствий, обслуженных нами, снова и снова прибегает к нашим услугам, желая приятно провести время и получить это самое удовольствие. И как знать, быть может, воспользовавшись третьей, четвертой или пятой нашей путевкой, они его и получат. Наш бизнес именно в том и состоит, чтобы творить чудеса.
ИЗВИНЕНИЕ:
После того как Би-би-си запустила в эфир это недозрелое, скабрезное, злобное и неуважительное выступление, мы получили сведения о том, что «Клуб посредственностей с КИ 18–30» полностью изменил характер предоставляемых им услуг и обслуживает ныне также и людей с коэффициентом интеллекта, превышающим тридцать. Мы хотели бы извиниться за все нанесенные нами этой компании обиды. Мы хотели бы также извиниться за слово «убожество» и выражение «наискуднейший общий знаменатель», совершенно случайно прокравшиеся в это извинение. Большое спасибо.
ДИКТОР. СИДНИ ВУЛЬГАРС, тур-оператор компании «Отдых сокрушенных», откровенно рассказывает о совершаемых им преступлениях.
На мой взгляд, самое лучшее в отдыхе, который предлагает моя компания, состоит в том, что она дает возможность по-настоящему отдохнуть людям, коэффициент интеллекта которых располагается где-то между восемнадцатью и тридцатью. Большинство наших отдыхающих проживает в таких городах, как Милтон-Кинс, Телфорд, Уэльс, Питерборо, Уоррингтон-Ранкорн, – тех городах Соединенного Королевства, которым приходится прибегать к услугам рекламных агентств, чтобы заманить к себе на жительство хоть кого-нибудь. По нашим представлениям, люди, которые полагают, что было бы очень хорошо, если бы все города на свете походили на Милтон-Кинс, это как раз наши клиенты и есть.
Нас больше всего интересуют личности яркие, привлекательные, любящие хорошо проводить время, но, к сожалению, мы-то их не интересуем нисколько, вот нам и приходится возиться с запечалившимися, постаревшими, отчаявшимися алкоголиками и развратниками, которые покупают наши путевки в тщетной надежде, что им, глядишь, и удастся затащить в постель какую-нибудь бабу, которой еще не стукнуло пятьдесят.
Полагаю, вы видели в наших брошюрах фотографии девушек, которые обходятся без верхней половины купальников, гладкотелых мужчин, увлеченно занимающихся виндсерфингом, веселых пар, предающихся пляжным забавам, – так вот, именно эти виды курортной деятельности мы и предоставляем нашим клиентам в качестве объектов наблюдения. На тех островах, на которые мы их отправляем, мы составляем из них экскурсионные группы, получающие возможность лежать целыми днями на самых дорогих и модных пляжах, наблюдая, так сказать, изнутри за жизнью резвящихся вокруг молодых людей.
Я уже по горло сыт обвинениями в том, что мы, «Клуб посредственностей с КИ 18–30», – это своего рода лицензированные сутенеры. У нас вообще никаких лицензий нет и никогда не было. Да они нам и не нужны. А критиканам, которые кричат, будто мы взываем к самым отвратительным сторонам человеческой натуры, что наши отдыхающие позорят за границей самое имя британцев, я скажу следующее: взгляните на норму прибыли нашей компании, посмотрите, сколько искателей удовольствий, обслуженных нами, снова и снова прибегает к нашим услугам, желая приятно провести время и получить это самое удовольствие. И как знать, быть может, воспользовавшись третьей, четвертой или пятой нашей путевкой, они его и получат. Наш бизнес именно в том и состоит, чтобы творить чудеса.
ИЗВИНЕНИЕ:
После того как Би-би-си запустила в эфир это недозрелое, скабрезное, злобное и неуважительное выступление, мы получили сведения о том, что «Клуб посредственностей с КИ 18–30» полностью изменил характер предоставляемых им услуг и обслуживает ныне также и людей с коэффициентом интеллекта, превышающим тридцать. Мы хотели бы извиниться за все нанесенные нами этой компании обиды. Мы хотели бы также извиниться за слово «убожество» и выражение «наискуднейший общий знаменатель», совершенно случайно прокравшиеся в это извинение. Большое спасибо.
Трефузис высказывается по поводу образования
Эта передача по какой-то причине принесла мне больше писем от слушателей, чем любая другая, – я разослал сто с лишним копий ее текста людям, которым хотелось его получить. Полагаю, она затронула некое больное место.
ГОЛОС. Дональд Трефузис продолжает свое лекционное турне по университетам и женским организациям Англии. На этой неделе его увидел Ньюкасл, Эксетер, Норидж, Линкольн, а нынешним вечером и Ноттингем. По дороге из Нориджа в Линкольн он смог выкроить время для беседы со своим старым учеником Стивеном Фраем, чье параллельное комедийное турне привлекло озабоченное внимание широкой публики.
И вам со страшной силой того же самого. Для начала я хотел бы поблагодарить услужливого первокурсника факультета маврикианологии при университете Восточной Англии, что в Норидже, который был так добр, что избавил меня вчера ночью от моего багажа. Мне очень жаль, что ему пришлось заглянуть внутрь моего саквояжа, дабы установить владельца оного, и я пользуюсь случаем, чтобы заверить юношу: затребованная им сумма в подержанных банкнотах будет оставлена в указанном мне месте. Я с нетерпением ожидаю возвращения моей бытовой техники.
Ну-с, я особенно рад, что встретил вас именно сегодня, потому что мне очень не терпелось сказать пару слов по поводу образования. В последнюю неделю я посетил столько школ, университетов и политехникумов, выслушал слезные жалобы стольких учеников, студентов и преподавателей, что почувствовал себя обязанным высказаться. Как человек, проведший всю свою жизнь – жизнь мальчика, мужа и бесноватого старого дурака – снаружи и внутри образовательных заведений, я, наверное, последний, от кого можно ожидать относящихся до них полезных советов. Пусть советы дают политики, лишенные и образования, и разумения, и убеждений. Они, по крайней мере, смогут подойти к проблеме с совершенно ясной, пустой головой. Я же хотел бы на этот раз как можно сильнее оттолкнуть вас от себя, предложив вам несколько канапе с уставленного пряными угощениями подноса моего опыта. И если вам захочется убить меня (а вы будете не единственным, кого посещает такое желание), забудьте о яде, выбросьте из головы удушение и даже не помышляйте о том, чтобы перепилить тормозные тросы моего «Вулзли», – существует решение куда более простое. Всего лишь подкрадитесь ко мне сзади, когда я жду этого меньше всего, и шепните мне на ухо слова: «Родительская власть». После чего отойдите в сторонку и полюбуйтесь достигнутым результатом. Мгновенной остановкой сердца.
Родительская власть – шмордительская власть, вот как я ее называю. Не поймите меня неправильно, о, заклинаю вас святыми небесами, отойдите как можно дальше от места, с которого меня можно понять неправильно. Демократия и я – между нами нет ссоры. Но поверьте мне, по линии вразумительности, да и чего угодно еще, родительская власть и демократия так же близки друг к другу, как Майк Гэттинг[16] к королеве-матери, а если от меня не утаили какого-то смачного скандальчика, большой близости между ними не наблюдается. Родительская власть – это вовсе не признак демократии, это признак варварства. Мы относимся к образованию, как к сфере обслуживания, как к прачечной: родители суть клиенты, учителя – прачки, а дети – грязное белье. И клиент всегда прав. Боже, боже, боже. Но что, заклинаю вас именем ада кипящего, знают родители об образовании? Да и много ли отыщется в мире образованных людей? Я смог бы назвать семнадцать-восемнадцать.
Беда в том, что образование никому не нужно. «Да охранят нас небеса от образованных людей» – вот всеобщий крик. Спросите у Норманна Теббита,[17] для которого плотоядно скалящийся с газетной страницы голый подросток ничем не отличается от обнаженных Тициана,[18] спросите у него, что означает слово «образование». Спросите у неграмотных вурдалаков с Флит-стрит, Хлюп-стрит – или какую еще несчастную улицу они сейчас обращают в клоаку, – что такое образование? Стихотворение, в котором присутствует хоть одно бранное слово, невозможно допустить на телеэкран, потому что иначе они поднимут визг не на одну неделю.[19] С социалистами в городских советах они уже управились, теперь подавай им умников, которые высмеивают их в своих пьесах и книгах.
Эту новую Англию, которую мы для себя соорудили, никакое образование не интересует. Ее интересует лишь обучение, физическое и духовное. Образование – это свобода, идеи, истина. Обучение – это то, что вы делаете с грушевым деревом, когда связываете его ветви и подрезаете их, чтобы оно, вырастая, стлалось по стене. Обучение дает вам пилота, компьютерного оператора, адвоката, радиорежиссера.
Образование – это то, что вы сами даете детям, чтобы освободить их от предрассудков и моральных банкротств предшествовавшего поколения. Что до свободы, таковая в программе нынешних законодателей не значится. Свобода покупать акции, услуги врачей или жилые дома – это пожалуйста; свобода покупать все что угодно. Но свобода думать, бросать вызов, производить изменения. Боже оборони.
День, когда мой ребенок, вернувшись из школы, скажет, что его научили тому, с чем я готов согласиться, будет днем, в который я заберу его из этой школы.
«Преподавайте детям викторианские ценности, высокие достоинства и доблести патриотизма и религии» – вот что мы слышим. Но это те самые ценности, которые привели нас в нынешний грязный век войн, угнетения, жестокости, тирании, массовой резни и ханжества. Мы жили в полном терпимости обществе, которое теперь так модно осуждать и которое заставило Америку прекратить войну во Вьетнаме; теперь мы живем в полном нетерпимости обществе, которое грозит втянуть нас в другую войну, грозящую обратить всех нас в заливное. Слово «заливное» я выбрал с особым тщанием.[20] Я вглядываюсь в исламские страны «Залива» и вижу в них нравственную определенность, законы, направленные против сексуальной раскрепощенности, смертную казнь и наказания кнутом, несокрушимую веру в Бога, патриотизм и крепкую веру в семейные ценности. Какой образец для нас! И Бог да поможет нам, когда мы поймем, что ничего, ну ничегошеньки не знаем. Мы невежественны, варварски, безнадежно невежественны – то, что мы, как нам представляется, знаем, есть очевидная чушь. Как можем мы даже помышлять о том, чтобы скармливать нашим детям ту же недопеченную, фанатичную дребедень, что засоряет наши далекие от совершенства мозги? Дайте им по крайней мере шанс, – призрачный, слабенько мерцающий вдали шанс стать лучше нас. Или я прошу слишком многого? Похоже, что так.
Ну хорошо, я человек старый, дурно пахнущий, чудаковатый и нисколько не сомневающийся в том, что все, мною сказанное, полная чепуха. Давайте сожжем все эти романы с нехорошими идеями и словами, давайте будем учить детей тому, что Вторую мировую войну выиграл Черчилль, что Империя была чудо как хороша, что простые слова, описывающие простые физические акты, нечестивы, а девочки-подростки, которые наставляют на вас с газетных страниц заостренные грудки, помещены туда смеха ради и ни для чего иного. Давайте закроем в университетах искусствоведческие отделения, начнем вешать преступников, но давайте сделаем это сейчас, ибо чем скорее мы обратимся в огненный шар, тем и лучше.
О господи, прослушав все это, я поневоле почувствовал, что кой у кого из вас может создаться впечатление, будто я… видите ли, дело только в том, что мне не все равно. Очень и очень. И когда я забираюсь подальше от дома и вижу, какой мы все-таки бедный и невежественный народ, я, как бы это сказать, я расстраиваюсь. Думаю, мне следует принять одну из моих медленно действующих таблеток и устроиться поуютнее с книжкой Элмора Леонарда в одной руке и стаканом теплого поссета[21] в другой. Если вы это уже сделали, мне хотелось бы узнать – почему.
ГОЛОС. Дональд Трефузис продолжает свое лекционное турне по университетам и женским организациям Англии. На этой неделе его увидел Ньюкасл, Эксетер, Норидж, Линкольн, а нынешним вечером и Ноттингем. По дороге из Нориджа в Линкольн он смог выкроить время для беседы со своим старым учеником Стивеном Фраем, чье параллельное комедийное турне привлекло озабоченное внимание широкой публики.
И вам со страшной силой того же самого. Для начала я хотел бы поблагодарить услужливого первокурсника факультета маврикианологии при университете Восточной Англии, что в Норидже, который был так добр, что избавил меня вчера ночью от моего багажа. Мне очень жаль, что ему пришлось заглянуть внутрь моего саквояжа, дабы установить владельца оного, и я пользуюсь случаем, чтобы заверить юношу: затребованная им сумма в подержанных банкнотах будет оставлена в указанном мне месте. Я с нетерпением ожидаю возвращения моей бытовой техники.
Ну-с, я особенно рад, что встретил вас именно сегодня, потому что мне очень не терпелось сказать пару слов по поводу образования. В последнюю неделю я посетил столько школ, университетов и политехникумов, выслушал слезные жалобы стольких учеников, студентов и преподавателей, что почувствовал себя обязанным высказаться. Как человек, проведший всю свою жизнь – жизнь мальчика, мужа и бесноватого старого дурака – снаружи и внутри образовательных заведений, я, наверное, последний, от кого можно ожидать относящихся до них полезных советов. Пусть советы дают политики, лишенные и образования, и разумения, и убеждений. Они, по крайней мере, смогут подойти к проблеме с совершенно ясной, пустой головой. Я же хотел бы на этот раз как можно сильнее оттолкнуть вас от себя, предложив вам несколько канапе с уставленного пряными угощениями подноса моего опыта. И если вам захочется убить меня (а вы будете не единственным, кого посещает такое желание), забудьте о яде, выбросьте из головы удушение и даже не помышляйте о том, чтобы перепилить тормозные тросы моего «Вулзли», – существует решение куда более простое. Всего лишь подкрадитесь ко мне сзади, когда я жду этого меньше всего, и шепните мне на ухо слова: «Родительская власть». После чего отойдите в сторонку и полюбуйтесь достигнутым результатом. Мгновенной остановкой сердца.
Родительская власть – шмордительская власть, вот как я ее называю. Не поймите меня неправильно, о, заклинаю вас святыми небесами, отойдите как можно дальше от места, с которого меня можно понять неправильно. Демократия и я – между нами нет ссоры. Но поверьте мне, по линии вразумительности, да и чего угодно еще, родительская власть и демократия так же близки друг к другу, как Майк Гэттинг[16] к королеве-матери, а если от меня не утаили какого-то смачного скандальчика, большой близости между ними не наблюдается. Родительская власть – это вовсе не признак демократии, это признак варварства. Мы относимся к образованию, как к сфере обслуживания, как к прачечной: родители суть клиенты, учителя – прачки, а дети – грязное белье. И клиент всегда прав. Боже, боже, боже. Но что, заклинаю вас именем ада кипящего, знают родители об образовании? Да и много ли отыщется в мире образованных людей? Я смог бы назвать семнадцать-восемнадцать.
Беда в том, что образование никому не нужно. «Да охранят нас небеса от образованных людей» – вот всеобщий крик. Спросите у Норманна Теббита,[17] для которого плотоядно скалящийся с газетной страницы голый подросток ничем не отличается от обнаженных Тициана,[18] спросите у него, что означает слово «образование». Спросите у неграмотных вурдалаков с Флит-стрит, Хлюп-стрит – или какую еще несчастную улицу они сейчас обращают в клоаку, – что такое образование? Стихотворение, в котором присутствует хоть одно бранное слово, невозможно допустить на телеэкран, потому что иначе они поднимут визг не на одну неделю.[19] С социалистами в городских советах они уже управились, теперь подавай им умников, которые высмеивают их в своих пьесах и книгах.
Эту новую Англию, которую мы для себя соорудили, никакое образование не интересует. Ее интересует лишь обучение, физическое и духовное. Образование – это свобода, идеи, истина. Обучение – это то, что вы делаете с грушевым деревом, когда связываете его ветви и подрезаете их, чтобы оно, вырастая, стлалось по стене. Обучение дает вам пилота, компьютерного оператора, адвоката, радиорежиссера.
Образование – это то, что вы сами даете детям, чтобы освободить их от предрассудков и моральных банкротств предшествовавшего поколения. Что до свободы, таковая в программе нынешних законодателей не значится. Свобода покупать акции, услуги врачей или жилые дома – это пожалуйста; свобода покупать все что угодно. Но свобода думать, бросать вызов, производить изменения. Боже оборони.
День, когда мой ребенок, вернувшись из школы, скажет, что его научили тому, с чем я готов согласиться, будет днем, в который я заберу его из этой школы.
«Преподавайте детям викторианские ценности, высокие достоинства и доблести патриотизма и религии» – вот что мы слышим. Но это те самые ценности, которые привели нас в нынешний грязный век войн, угнетения, жестокости, тирании, массовой резни и ханжества. Мы жили в полном терпимости обществе, которое теперь так модно осуждать и которое заставило Америку прекратить войну во Вьетнаме; теперь мы живем в полном нетерпимости обществе, которое грозит втянуть нас в другую войну, грозящую обратить всех нас в заливное. Слово «заливное» я выбрал с особым тщанием.[20] Я вглядываюсь в исламские страны «Залива» и вижу в них нравственную определенность, законы, направленные против сексуальной раскрепощенности, смертную казнь и наказания кнутом, несокрушимую веру в Бога, патриотизм и крепкую веру в семейные ценности. Какой образец для нас! И Бог да поможет нам, когда мы поймем, что ничего, ну ничегошеньки не знаем. Мы невежественны, варварски, безнадежно невежественны – то, что мы, как нам представляется, знаем, есть очевидная чушь. Как можем мы даже помышлять о том, чтобы скармливать нашим детям ту же недопеченную, фанатичную дребедень, что засоряет наши далекие от совершенства мозги? Дайте им по крайней мере шанс, – призрачный, слабенько мерцающий вдали шанс стать лучше нас. Или я прошу слишком многого? Похоже, что так.
Ну хорошо, я человек старый, дурно пахнущий, чудаковатый и нисколько не сомневающийся в том, что все, мною сказанное, полная чепуха. Давайте сожжем все эти романы с нехорошими идеями и словами, давайте будем учить детей тому, что Вторую мировую войну выиграл Черчилль, что Империя была чудо как хороша, что простые слова, описывающие простые физические акты, нечестивы, а девочки-подростки, которые наставляют на вас с газетных страниц заостренные грудки, помещены туда смеха ради и ни для чего иного. Давайте закроем в университетах искусствоведческие отделения, начнем вешать преступников, но давайте сделаем это сейчас, ибо чем скорее мы обратимся в огненный шар, тем и лучше.
О господи, прослушав все это, я поневоле почувствовал, что кой у кого из вас может создаться впечатление, будто я… видите ли, дело только в том, что мне не все равно. Очень и очень. И когда я забираюсь подальше от дома и вижу, какой мы все-таки бедный и невежественный народ, я, как бы это сказать, я расстраиваюсь. Думаю, мне следует принять одну из моих медленно действующих таблеток и устроиться поуютнее с книжкой Элмора Леонарда в одной руке и стаканом теплого поссета[21] в другой. Если вы это уже сделали, мне хотелось бы узнать – почему.
Трефузис и redatt
Сегодня утром я гневно выглянул в окно и сердце мое прямо-таки растаяло от того, что я увидел, а увидел я берега реки с усеявшими их посланцами весны – потряхивающими в живом танце головами, окрашивающими все в ярко-оранжевые и желтые тона, пританцовывающими, раскачивающимися и волнующимися туристами. А я отнюдь не из тех, кто проникается жалостью к себе при мысли о том, что ему приходится делить планету с существами, носящими флуоресцентные нейлоновые анораки и джемперы с узором в ромбик.
Что касается этого времени года, у меня образовался своего рода ритуал – я посвящаю целый день разбору бумаг: составляю опись писем, привожу в порядок записные книжки и тетради, в кои заношу разного рода афоризмы и цитаты, заказываю самосвал, который избавляет меня от писем, полученных за год от торгующих кредитными карточками компаний. С тем, что столь симпатично наименовано макулатурной почтой, я расправляюсь не случайным образом, а заведенным ежегодным порядком, ибо я не просто выбрасываю ее на помойку, но возвращаю компаниям, которые мне ее, собственно, и прислали. Что думают обо мне мистер «Виза» и господа «Диннерс-Клаб», каждый год получающие большие партии глянцевитой бумаги, я ни малейшего понятия не имею, они не удосуживаются сообщать мне свои мнения на сей счет. Если их чувства хоть в какой-то мере отвечают моим, они, полагаю, безумным образом раздражаются. Мне трудно представить себе какого-нибудь сотрудника или сотрудницу этих компаний, коих приобретение изображающей чайницу серьги или ониксового ведерка для шампанского способно заинтересовать в большей, нежели меня, мере, – даже при том, что любовно обработанная поверхность этих вещиц позволяет разместить на ней аж до трех его или ее инициалов.
Впрочем, подлинная радость, которую доставляет мне весенняя приборка, связана с письмами. Дело в том, что в настоящее время я погружен в самую что ни на есть войну на истощение – эпистолярную – со многим множеством разбросанных по всему миру филологов и структурных лингвистов. Так, в Пенанге проживает некий посвятивший себя изучению языков меланезийской группы профессор, с которым я вот уже тридцать лет письменно бранюсь по поводу корня простого папуасского слова redatt, обозначающего, как некоторые из вас наверняка знают, человека, который «навряд ли пожелает принять участие в вечерних развлечениях». Весьма полезное слово, делающее папуасам немалую честь. Как человек, очень далеко отстоящий от того, чтобы быть redatt, человек, получающий наслаждение от самых незатейливых комнатных увеселений, я обнаружил, что простое объяснение значения этого слова людям, приглашенным погостить несколько дней в чьем-то загородном доме, приводит к тому, что они с куда меньшей вероятностью отказываются от участия в любых увеселениях, кои я беру на себя смелость предлагать им, когда день близится к концу. Собственно, этим и важен для нас язык. В большинстве своем те, кто не питает склонности предаваться в послеобеденное время играм и – до некоторой степени – спорту, почитают себя людьми сдержанными и многомысленными, присущая им прискорбная надменность заставляет их думать, что они будто бы стоят выше игривых шалостей прочих людей. Услышав же от меня, что народ, который обитает в тысячах миль от них и образ жизни которого почитается куда менее утонченным, чем их собственный, давно уже успел дать им полное и исчерпывающее определение, эти люди ощущают себя несколько уязвленными. То, что некое непритязательное племя сумело определить их неприязнь к вечерним играм одним-единственным словом, представляется им несказанно обидным. И люди, не склонные к увеселениям, оказываются в итоге лишенными обаяния или чарующей загадочности – они всего-навсего redatt: те, кто навряд ли пожелает принять участие в вечерних развлечениях.
Ну и поскольку близится время Пасхи, я хотел бы взять на себя труд выгрузить из моего сознания еще одно слово. Довольно редкое, происходящее из древнего ургского диалекта, бытовавшего в тундре и использовавшегося в четвертом столетии лопарями, которые после великой Херффтельдской оттепели 342 года от Р. Х. расселились в окрестностях Хельсинки. Это слово Hevelspending, имя существительное, обозначающее «радостный вздох человека, который, гуляя поутру, ощущает в воздухе, впервые после долгой зимы, дуновение весны». У нас, британцев, имеется слово «бандит», коим обозначается «некто, чье ремесло сводится к тому, чтобы останавливать на улице людей и насильственно избавлять их от ценных вещей», а вот у лопарей есть слово для описания «радостного вздоха того, кто, гуляя поутру, ощущает в воздухе, впервые после долгой зимы, дуновение весны». Hevelspending. Вы знаете, леди и джентльмены, быть может, на меня порой нападает… нет, не знаю. Наверное, во мне просто сидит склонный к созерцательности мистик.
Что касается этого времени года, у меня образовался своего рода ритуал – я посвящаю целый день разбору бумаг: составляю опись писем, привожу в порядок записные книжки и тетради, в кои заношу разного рода афоризмы и цитаты, заказываю самосвал, который избавляет меня от писем, полученных за год от торгующих кредитными карточками компаний. С тем, что столь симпатично наименовано макулатурной почтой, я расправляюсь не случайным образом, а заведенным ежегодным порядком, ибо я не просто выбрасываю ее на помойку, но возвращаю компаниям, которые мне ее, собственно, и прислали. Что думают обо мне мистер «Виза» и господа «Диннерс-Клаб», каждый год получающие большие партии глянцевитой бумаги, я ни малейшего понятия не имею, они не удосуживаются сообщать мне свои мнения на сей счет. Если их чувства хоть в какой-то мере отвечают моим, они, полагаю, безумным образом раздражаются. Мне трудно представить себе какого-нибудь сотрудника или сотрудницу этих компаний, коих приобретение изображающей чайницу серьги или ониксового ведерка для шампанского способно заинтересовать в большей, нежели меня, мере, – даже при том, что любовно обработанная поверхность этих вещиц позволяет разместить на ней аж до трех его или ее инициалов.
Впрочем, подлинная радость, которую доставляет мне весенняя приборка, связана с письмами. Дело в том, что в настоящее время я погружен в самую что ни на есть войну на истощение – эпистолярную – со многим множеством разбросанных по всему миру филологов и структурных лингвистов. Так, в Пенанге проживает некий посвятивший себя изучению языков меланезийской группы профессор, с которым я вот уже тридцать лет письменно бранюсь по поводу корня простого папуасского слова redatt, обозначающего, как некоторые из вас наверняка знают, человека, который «навряд ли пожелает принять участие в вечерних развлечениях». Весьма полезное слово, делающее папуасам немалую честь. Как человек, очень далеко отстоящий от того, чтобы быть redatt, человек, получающий наслаждение от самых незатейливых комнатных увеселений, я обнаружил, что простое объяснение значения этого слова людям, приглашенным погостить несколько дней в чьем-то загородном доме, приводит к тому, что они с куда меньшей вероятностью отказываются от участия в любых увеселениях, кои я беру на себя смелость предлагать им, когда день близится к концу. Собственно, этим и важен для нас язык. В большинстве своем те, кто не питает склонности предаваться в послеобеденное время играм и – до некоторой степени – спорту, почитают себя людьми сдержанными и многомысленными, присущая им прискорбная надменность заставляет их думать, что они будто бы стоят выше игривых шалостей прочих людей. Услышав же от меня, что народ, который обитает в тысячах миль от них и образ жизни которого почитается куда менее утонченным, чем их собственный, давно уже успел дать им полное и исчерпывающее определение, эти люди ощущают себя несколько уязвленными. То, что некое непритязательное племя сумело определить их неприязнь к вечерним играм одним-единственным словом, представляется им несказанно обидным. И люди, не склонные к увеселениям, оказываются в итоге лишенными обаяния или чарующей загадочности – они всего-навсего redatt: те, кто навряд ли пожелает принять участие в вечерних развлечениях.
Ну и поскольку близится время Пасхи, я хотел бы взять на себя труд выгрузить из моего сознания еще одно слово. Довольно редкое, происходящее из древнего ургского диалекта, бытовавшего в тундре и использовавшегося в четвертом столетии лопарями, которые после великой Херффтельдской оттепели 342 года от Р. Х. расселились в окрестностях Хельсинки. Это слово Hevelspending, имя существительное, обозначающее «радостный вздох человека, который, гуляя поутру, ощущает в воздухе, впервые после долгой зимы, дуновение весны». У нас, британцев, имеется слово «бандит», коим обозначается «некто, чье ремесло сводится к тому, чтобы останавливать на улице людей и насильственно избавлять их от ценных вещей», а вот у лопарей есть слово для описания «радостного вздоха того, кто, гуляя поутру, ощущает в воздухе, впервые после долгой зимы, дуновение весны». Hevelspending. Вы знаете, леди и джентльмены, быть может, на меня порой нападает… нет, не знаю. Наверное, во мне просто сидит склонный к созерцательности мистик.