Следует ли мне, окинувшему север взглядом столь недолгим, проповедовать сентиментальное к нему отношение? Обнаружил ли я, что люди там более добры, дружелюбны, просты, прямы, сильны и честны? Рад сообщить вам, что нет, не обнаружил. Некоторые из них оказались предрасположенными к дружелюбию, некоторые – предрасположенными к тому, чтобы провожать меня взглядами глубочайшей ненависти, от которых только что не плавились стекла моих очков. По большей их части северяне производили на меня впечатление людей, ничем от всех прочих не отличающихся. Другие производили на меня нападения с причинением телесных повреждений. Но ведь они всего только люди, и могу ли я винить их за это? Странноватый, склонный к многословию старик слонялся без дела по их улицам, и его твид, походка, сама сутулость его просто-напросто вопияли о вековой привилегированности южан, – должно быть, это зрелище представлялось им решительно невыносимым.
   Север показался мне похожим на ресторанную кухню, в которой все еще пользуются угольными плитами и ледниками и которая пытается при этом тягаться с кухней, оборудованной микроволновыми печками и морозильниками. Я видел там на одной из автодорог самую настоящую кузницу. Юг Британии доказывает, что можно заработать состояние, делая деньги и предлагая услуги, север же все еще пытается делать вещи, которые можно подержать в руках. Однако наш южный дворец построен на песке, а их жилище, куда более убогое, возведено на крепком камне. И заброшенность севера представляется мне неподдельной, а наше процветание – иллюзорным. Впрочем, назначение политики и состояло всегда в том, чтобы не давать воли всяким там фантазиям.
   А чего это он, собственно, разболтался о севере и юге? – спросите вы. Мало, что ли, мы платим политикам и журналистам, чтобы они кормили нас удобоваримым, благовидным враньем, зачем нам старые уроды, вроде обормота Трефузиса, норовящего нагрузить нас новыми проблемами? Что же, наверное, вы правы, и потому я вас оставляю.
   Глядя в мое окно, я вижу, как ветер хлещет по воде Кема, взрывая ее мелкими волнами, норовящими подняться вверх по течению, что несет веточки, которые все тот же ветер отломал, совершая извилистый путь свой, от родительских древес, и думаю, что, возможно, и мы – такие же веточки, отодранные от огромного, породившего всех нас дуба, поскакивающие и ныряющие, пока поток наших нужд и надежд несет нас к океану очевидности. А затем меня посещает мысль о том, что я старый, глупый человек, которому давно уже следовало бы образумиться. Если вас не было с нами, спокойной ночи.

Снова леди Сбрендинг

   ГОЛОС. СТИВЕН ФРАЙ отправился в Норфолк, в Истуолд-Хаус, чтобы навестить леди Розину Сбрендинг, вдовую графиню Брендистонскую.
 
   Надеюсь, вы не против того, что мы устроились именно здесь, в моем возрасте начинаешь проникаться привязанностью к сквознякам. Я знаю, люди молодые ужасно чувствительны к холоду, а мне он, скорее, по душе. Вот и прекрасно. Да, она очень мила, не правда ли? Хотя вообще-то подушкой я бы ее называть не стала, у нее и ей подобных есть название более распространенное – пекинесы. Нет-нет, ничего, она уже совсем старенькая, вы просто бросьте ее в огонь, хорошо?
   Приемы? Не понимаю, почему вам всегда так хочется разговаривать о приемах. Ладно, постараюсь что-нибудь припомнить. А! Видите вон ту фотографию… там, на столике рядом со скейтбордом? Ноэль Кауард. Я общалась с ним не очень часть, он был немного… то, что мы называли «немного Стрэйчи»[67] – такое у нас было в ходу кодовое словечко. Однако я любила его, о да, очень любила. Помню, однажды в Париже – мой муж, Клод, был там связан с английским посольством, ну, вернее сказать, с английским послом Рупертом Давенантом, с ним тогда все состояли в связи. Так вот, мы устроили прием в нашем доме, он находился неподалеку от моста Мирабо. Пришли Ноэль, Кристиан Диор, Бонавита Шанель, Пабло и Рози Казальсы, – собственно, как заметил Ф. Э. Смит, там собралось слишком много светил и недостаточно ночных бабочек. Был еще Молотов из русского посольства – ну вы его знаете, – а также Эрик Сати и Жан Кокто. Жана и Молотова как раз перед этим выставили из «Максима», они там изображали на пару Эдварда Г. Робинсона[68] и очень расстраивали посетителей, ну я и спросила Ноэля – разве это не бесчинство? «Какое же тут бесчинство, Розина, – ответил он этим его, ну вы знаете, тоном, – их всего лишь попросили уйти, а когда начинаются бесчинства, Молотовым-Кокто швыряются». Конечно, я так и покатилась со смеху. Уж больно смешно у него получилось, вы же понимаете. Помню еще один прием, который я устроила в моем доме на Дерем-сквер, – пришла королева Мария и датская королева Дагмара, еще были Ноэль, и Голсуорси Лоус Дикинсон,[69] и Ф. Э. Смит, и Га й Берджесс,[70] и королева Цацики Греческая. «Вы только посмотрите на себя, Розина, – сказал Ноэль тем же его, ну вы знаете, тоном. – Королева общества в обществе королев». Все очень смеялись, просто визжали, уверяю вас. Да, конечно, возьмите сахар… М-м, я бы на вашем месте воспользовалась пальцами, эти каминные щипцы несколько грязноваты. Что? А, это. Это этюд с обнаженной натуры, мне позировал для него Брайан Клоуз, крикетир, игравший за Йоркшир и Англию. У меня запасено несколько сотен копий этой картинки. Видите ли, ко мне иногда скауты забегают, вот я и показываю им ее – в воспитательных целях.
   Мой муж Клод скончался семнадцать лет назад, а титул унаследовал Бобби. Ему тогда было десять лет. Второй мой сын, Кит, занимается где-то в лондонском Ист-Энде реставрацией мебели. Мы видимся очень редко. Если он не начищает какой-нибудь кухонный шкаф или не покрывает французским лаком комод, то работает над собственной мебелью. Знаете, как говорят, если ты не стал наследником, значит, ты не старший сын. А дочь, Мавинда, – она актриса, возможно, вы ее даже видели. Это та самая девушка, которая говорит по телевизору, что не может поверить, будто какой-нибудь порошок способен отчистить ее ночнушку без кипячения. Мы все ею гордимся. Правда, что такое ночнушка, я понятия не имею. Наверное, какая-то одежда бедняков. Но знаете, на эту роль целили очень многие. Говорят, Джуди Денч[71] обещала Мавинде глаза выцарапать, до того завидовала. Ладно, я позвоню Криту, он вам все покажет. Обязательно загляните ко мне снова, так приятно сидеть здесь, вспоминать о прошлом. Собственно, у меня завтра вечером прием, может быть, вы согласитесь?.. Гости должны будут приехать в одеждах прославленных исторических персонажей. Нед Шеррин, он явится в своем собственном виде. Ах, вы знакомы с Недвином? Могу рассказать вам о нем одну очень смешную историю. Вы знаете магазин дамского белья на Нью-Бонд-стрит? Ну так вот, как-то раз захожу я туда под вечер и вижу…
   ШЕРРИН. К сожалению, время, отведенное нами для леди Розины Сбрендинг, закончилось и мы вынуждены перейти к следующему номеру нашей программы, а именно…

Открытка, присланная Трефузисом из Америки

   В начале лета 1986 года я отправился в Америку, где репетировалась бродвейская постановка мюзикла «Я и моя девушка». Вследствие этого Трефузису пришлось посылать оттуда звуковые открытки.
 
   ГОЛОС. Дональд Трефузис, заслуженный отставной профессор филологии и член колледжа Святого Матфея, Кембридж, находится в настоящее время в Америке. Он прислал нам свои впечатления от страны, в которую попал впервые в жизни.
 
   Да, ну хорошо, привет всем, кто остался дома. Подумать только, все вы уютно покоитесь на зеленом лоне Англии, в тысячах миль отсюда, в то время как я ввергнут в эту навязчиво половозрелую чащобу стекла и бетона, которая сбивает с толку мое сознание и грозит выбить мой разум из седла. Я нахожу затруднительным выполнять указания чрезвычайно милого и юного звукоинженера и говорить нормальным, ровным голосом. Если я кричу, прошу прощения, меня толкает на это и волнение, и мысль о том, что вы отделены от меня всею ширью Атлантического океана.
   Я приехал сюда, как наверняка знают те из вас, кто читает «Neue Philologische Abteilung», чтобы поучаствовать в посвященной миграции переднего лабиального звука конференции, которую проводит нью-йоркский Колумбийский университет. Чтобы не вдаваться в подробности чрезмерно технические, речь идет о влиянии испанского взрывного звука на американский английский язык, – область, в которой меня считают своего рода специалистом.
   Поскольку я впервые за всю мою жизнь покинул пределы Кембриджа, вам не составит труда сообразить, что в последние несколько дней я испытывал своего рода испуг. «Культурный шок» – вот, сколько я понимаю, terminus technicus,[72] посредством которого здесь описывают нападающее на человека тягостное чувство растерянности и отрешенности. Мне трудно поверить, что даже какая-нибудь иная планета сможет преподнести нам столько же сюрпризов, сколько таит в себе этот напряженный, требующий мгновенных реакций город.
   Прежде всего, я должен осведомить тех, кто не посещал эту островную конурбацию, что здания здесь очень высокие. О да. Чудовищно высокие. Ну очень высокие, очень. Это факт. Они просто тянутся и тянутся вверх. Я говорю это, находясь на двадцать первом этаже одного из них, а ведь, поднявшись сюда, я не проделал и трети пути до его верха.
   А поскольку, даже разглядывая персидские палимпсесты[73] кипрской династии на шестом этаже университетской библиотеки Кембриджа, я имею обыкновение заходиться время от времени в судорогах, легко представить себе, какие мучительные, неловкие сцены, какие увещевания имели место в лифте этого здания, когда я впервые посягнул на него. Мне стоит лишь подумать о том, сколь высоко я нахожусь, как у меня голова начинает идти кругом. Чрезмерная возвышенность этих строений формирует, как вы легко себе можете представить, саму линию здешнего горизонта. Результат отличается, что на деле весьма удивительно, поразительной красотой. Должен также сказать вам, что местные таксиметрические кабриолеты, или такси-кебы, как их здесь для краткости именуют, окрашены в веселый, живительно желтый цвет, примерно такой же, как у весенних мимоз, что и освежает город напоминающими о названном времени года вкраплениями словно бы первоцвета. Я полагаю, что в течение года машины эти меняют окраску – осенью они становятся красными, зимой белыми, а летом, быть может, небесно-голубыми. Впрочем, нет, юный инженер, расположившийся по другую от меня сторону стеклянной перегородки, покачивает головой. Ну понятно, они всегда остаются желтыми.
   Однако вернемся к моей специальности. Здесь говорят не «специальность», а «спецальность». Кроме того, местные жители выбрасывают предпоследнюю «и» из слова «алюминий» – получается «алюмний». И кто может запретить им это? Одну из самых распространенных здесь тем для обсуждения составляет ударение – «stress», как именуем его мы, ученые-лингвисты. Здесь о нем говорят постоянно. Похоже, американцам удалось нащупать связь между ударением и диетой, и это очень меня занимает. Должен вам сказать, интерес Америки к моей научной дисциплине кажется мне и чарующим, и бодрящим, ведь большинству англичан различие между филологией и лингвистикой представляется примерно таким же, какое существует между двумя днями одной недели. А здесь все только об ударении и толкуют. Или возьмем, к примеру, слово «Гонконг». Здесь его произносят так: «Г о н Конг», словно давая понять, что существует какая-то иная разновидность «Конга» и ее лучше не путать с той, которая «Г о н ». «Го н-Конг». Ударение на первом слоге. У американцев имеется также собственный сорт растворимого кофе, вам, возможно, известный, – называется «Максвелл-Хаус». Так, во всяком случае, он называется у нас. Здесь его именуют иначе: «Максвелл-Хаус». Равноправие ударений намного меньшее. И еще. Американцы почему-то верят – если, конечно, я могу верить их газетам, – что все эти проблемы с ударениями в значительной мере порождаются курением и отсутствием телесных нагрузок. Я-то всегда полагал, что они вызваны просто-напросто трансисторическим раздельным развитием британского и американского английских языков плюс влиянием идиша, особенно приметным в слове «чикен-суп». По-видимому, мне еще многому предстоит научиться.
   Несколько дней назад ко мне подошел на улице джентльмен, спросивший: «Хотите легкий мак?» – на что я совершенно искренне ответил: «Нет, я предпочитаю пышно-тяжелые георгины». В виде награды за мое чистосердечие мне просто-напросто расквасили нос. Думаю, прежде чем я снова решусь выйти на улицу, да еще и в одиночку, мне нужно будет с большим усердием изучить местные обычаи. Спасибо, что выслушали.
   На случай, если миссис Миггс включила, как обещала, приемник: не забудьте стирать пыль с книг, миссис М., и помните, что рвотные таблетки Мильтона находятся на винном шкафчике, который стоит у меня в кабинете под гравюрой Котмена.[74] Мильтона нужно положить на спину, раздвинуть ему челюсти и поместить в рот таблетку. После этого можете считать следующий вторник свободным. Всем до свидания.

Вторая открытка

   Дональд Трефузис, заслуженный отставной профессор филологии и член колледжа Святого Матфея, Кембридж, по-прежнему находится в Нью-Йорке.
 
   Бедственное событие! Пагубное происшествие! Господи, с чего же начать? На прошлой неделе я делился с вами восторгами, которые навеял мне Нью-Йорк. Должен признаться, теперь я начинаю находить жизнь в этом навязчиво половозрелом городе несколько утомительной. Мое выступление перед филологами Колумбийского университета прошло очень успешно. Я посвятил его истокам «инертного р» в английских городских диалектах. И продемонстрировал родовое сходство между «инертным р» кокни, какое мы слышим во фразе «расхристанный раздолбай рушится в ров», и «инертным» же «р» бруклинцев, приметным во фразе «расхристанный раздолбай рушится в ров».[75] Как вы легко можете вообразить, доклад мой вызвал сенсацию. Однако после этого научного триумфа я оказался предоставленным по преимуществу самому себе. И с огромным воодушевлением и интересом занялся изучением Нью-Йорка. Совершенно поразительная этническая куча мала. На этой неделе я отправился на юг, в нижний, как здесь выражаются, город, и результат оказался чарующим, но в конечном счете катастрофическим. Я оказался на Канал-стрит, той, что пересекает Мотт-стрит и Чайнатаун, в местах поистине поразительных. В них ты ощущаешь себя прорвавшим ткань пространственно-временного континуума и мгновенно перенесшимся в Гонконг. Улица за улицей заставлены здесь китайскими банками, ресторанами, супермаркетами и магазинами игрушек. Но давайте пройдемся немного по Канал-стрит – и eccola![76] Мы попадаем на Малберри-стрит, в «Маленькую Италию». Вот за этим столиком погиб осыпанный градом пуль Джо Бандано. Вот в этом ресторанчике Луи Фарнезе, еще не успевшего покончить с забаглионе,[77] нашпиговали свинцом. Вот в эту канаву стекала кровь прославленного тенора-бельканто Вито Маттеоле, скончавшегося от носового кровотечения.
   Геополитическая компрессия подобного рода очень нервирует. После долгой жизни, проведенной исключительно в Кембридже, где бок о бок обитают люди всех возможных разновидностей – левисисты живут через коридор от структуралистов, феноменологи стирают белье в той же прачечной, что и диалектические гегельянцы, – здешние гетто привели меня в замешательство. Выбор же национальных кухонь оказался в этих местах столь озадачивающим, что я счел наиболее для себя безопасным остановить такси и отправиться на поиски пирога с почками. Приводимый ниже разговор я записал с помощью «Трефузии» – это изобретенная мной система фонетической стенографии, которая оказывает мне неоценимую помощь при записи уличных сценок и разговоров в распивочных.
   «Ладно, друг, садись, куда катнем? В ресторан? Ишь ты, а в какой? Итальянский хочешь? Французский? Индийский? Японский? Тайский? Китайский – тут есть китайский с кухней «дим-сум», китайский сычуаньский, кантонский, пекинский, вьетнамский, корейский, еще индонезийский есть, полинезийский, меланезийский, а может, тебе чешский нужен, хороший шницель с поличинками, а? Русский тоже имеется. Венгерский? Болгарский? Или ты больше каджунскую еду любишь? – это которая в Луизиане, в Новом Орлеане, – бамия, джамбалайя, знаешь? На Двадцать шестой и Лексингтон есть отличный каджунский ресторан. Или африканскую? Канадскую? Скандинавскую? Ты только скажи, я вмиг докачу. Какую-какую? Английскую? А это что за чертовня? Английский ресторан? О чем ты? Не, таких нету. Тут об английском ресторане и не слышал никто. Есть один на Девятнадцатой и Парк, в стиле Новой Англии. А английский – нет, не знаю. Шриланкийский, югославский, малайский, аргентинский – это сколько влезет, а чтоб английский? Ты небось шутки шутишь?»
   Какой удар по национальной гордости! Я убеждал этого джентльмена, падкого до анемичных губных звуков и бауманизированных гласных, что английский ресторан, если таковой вообще существует, – гипотеза, никакого доверия ему не внушившая, – следует, скорее всего, искать в Гринич-Виллидж. Я уверял его, что в Англии – или, во всяком случае, в Кембридже, из которого я до сей поры никуда еще не выбирался, – такие заведения водятся во множестве, боюсь, однако, что он счел меня одурманенным алкоголем. Он высадил меня на Вашингтон-сквер – обстоятельство, которое не могло не доставить мне живейшее наслаждение. Я стоял посреди этой заполненной людьми площади, оглядывая окружавшие меня здания и пытаясь понять, какое из них вдохновило Генри Джеймса на создание его великой повести «Вашингтон-сквер». Грезы мои прервал рослый чернокожий мужчина, заговоривший со мной на языке, которого я не знал. Я попытался воспользоваться тем скромным кухонным суахили и ресторанным матабеле, какие имеются в моем распоряжении, но безуспешно. Мужчина все повторял и повторял слова «крэк», «кока» и «дурь». Впав в отчаяние, я притворился, что он меня убедил. И едва с моих губ слетели слова запинающегося согласия, как он вложил в мои руки некий пакет. Я удивленно заморгал и залепетал невнятные возражения. Ведь я ничем не заслужил такой доброты. Но тут из мрака вдруг выставились незримые руки и что-то жесткое, холодное, металлическое защелкнулось на моих запястьях. «О’кей, паскуды, мы вас накрыли».
   Сейчас я говорю с вами из полицейского участка, расположенного в Гринич-Виллидж, здесь мне официально предъявили обвинение в незаконном владении кокаином и каннабисом. Мой чернокожий друг отрицает какую бы то ни было причастность к большим количествам этих обнаруженных на мне наркотических веществ и твердо стоит на том, что я пытался продать их ему. Полицейские, судя по всему, осведомлены о моем положении в ученом мире и моих интеллектуальных достижениях, поскольку при всех наших разговорах именуют меня «умником», – впрочем, комплимент этот понемногу утрачивает всякую приятность, а меня все сильнее томит жажда свободы.
   У меня отбирают микрофон, потому вынужден вас покинуть. Миссис Миггс, если вы дома и слушаете меня, не паникуйте. Поднимитесь по третьей лестнице к профессору Стейницу, расскажите ему о моем затруднительном положении, он юрист, возможно, у него появятся какие-то соображения. Что до прочего, продолжайте кормить Мильтона и смахивать пыль с моей коллекции окаменевших кондитерских изделий. На следующей неделе я постараюсь снова связаться с вами. Пока же примите уверения в моей любви.

Третья открытка

   ГОЛОС. Дональд Трефузис, заслуженный отставной профессор филологии и член колледжа Святого Матфея, Кембридж, на прошлой неделе прислал нам из Нью-Йорка открытку, в которой сообщал, что он арестован Управлением нью-йоркской полиции, обвинившим его в хранении наркотиков и их продаже на Вашингтон-сквер. Мы только что получили от профессора Трефузиса новую открытку, каковую и предлагаем вашему вниманию.
 
   Благие небеса! Неделя великих свершений и волнений. Когда я был маленьким, в каждой приключенческой книге для мальчиков непременно имелась глава под названием «Тревоги и перемены». Такое же подошло бы и для этой утренней открытки. После того как я попрощался с вами на прошлой неделе, меня позорнейшим образом ввергли в тюрьму при гринич-виллиджском участке Управления нью-йоркской полиции, где мне пришлось сносить ядовитые нападки капитана Донахью. Меня ошибочно арестовали и обвинили во владении кокаином и смолой каннабиса, а также в попытках распространения оных с целью извлечения прибыли. Оказывается, Вашингтон-сквер – площадь, на которой и произошел арест, – это один из центров нью-йоркской торговли наркотиками. Человек же, который всучил мне эти наркотики в темноте, джентльмен по имени Уинстон Миллингтон, продолжал отрицать какую бы то ни было свою осведомленность о них. И с младенцем, если так можно выразиться, на руках остался я.
   Те, кто хорошо знает меня, да, собственно, и те, кто может похвастаться лишь поверхностным со мною знакомством, в один гневный голос воспротивились бы подобной несправедливости, ибо им известно, что наркотикам я не привержен. Первый и последний мой опыт употребления сильного наркотического средства относится к поре моей пылкой юности, когда я, в приступе мгновенного безумия, за который корю себя и по сей день, согласился помочь моему другу, профессору Леману, в его усилиях синтезировать наркотик, наделявший человека способностью подпрыгивать на большую высоту и совершать иные поразительные подвиги телесной выносливости. Я испытал этот наркотик на себе и был задержан университетскими прокторами при попытке забраться на крышу церкви Святой Марии Великой, распевая попутно песенки наподобие «А где же у ней ямочки?» и «Мой любезный друг молочник». Я попробовал растолковать достойному капитану полиции, что этим вся история моей жизни с наркотиками и исчерпывается. Состоявшийся у нас разговор я записал посредством «Трефузии» – своего рода «скорописи Питмана», изобретенной лично мной.
   «Со мной такие штуки не проходят, умник. Я понял, что ты увяз в этом деле по уши, как только увидел твои мохнатые брови. Торговля крэком в Нью-Йорке выходит из-под контроля.[78] И мы знаем, кто-то ею управляет. Ты просто-напросто лажанулся и вылез на улицу сам. Так вот, послушай, паскуда, у меня нет времени на возню с такими, как ты. Ты хоть раз видел, к чему приводят твои делишки? Спустись в подземку, пройдись по темным улочкам. Там есть молодые ребята, которые весят всего сотню фунтов, они помирают медленной смертью от желудочных спазм – и все из-за маток вроде тебя. Знаешь, я от тебя устал. В крэке, с которым тебя повязали, девяносто процентов кокаина. Эти камушки убивают, мистер. И я собираюсь упрятать тебя в тюрягу на такой срок, что, когда ты из нее выберешься, твой прикид снова войдет в моду. Ну что, маманя, колоться будем или как?» – «Офицер, сколько раз должен я повторить вам, что совершенно не понимаю, о чем вы говорите? И почему вы все время называете меня “маткой” и “маманей”? Я никогда не был матерью, я даже стать таковой никогда намерения не имел. Я ни в чем не повинен и требую встречи с английским послом».