— Какого черта?.. — начал Пит.
   — Обещай мне, — сказал я.
   — Ладно. Но я не могу понять... Ты же сам можешь сказать ему, если хочешь! Ничего с тобой не случится.
   — Может быть, и нет, — согласился я.
   — Я тебя встречу на почетном кругу для победителей, — сказал он и похлопал Палиндрома по крупу, когда мы тронулись.
   Дождь хлестал нам в лицо, когда мы выстраивались на старте перед трибунами. Нам предстояло сделать два круга. Старт был дан, и мы полетели.
   Две или три лошади взяли первый барьер раньше меня, но после этого я пустил Палиндрома вперед и повел скачку. Он был в отличной форме и прыгал с изящной плавностью стиплера высшего класса. В любой другой день я, чувствуя под собой это мощное и легкое тело, испытывал бы наслаждение, которое трудно выразить словами. Теперь же я почти ничего не замечал.
   Вспоминая падение Билла, я все ждал, что вот мелькнет человек за забором, разворачивая проволоку, поднимая ее, прикрепляя... Тогда я намеревался послать Палиндрома в прыжок раньше, чтобы он не налетел на проволоку на взлете, а навалился грудью, когда на исходе прыжка уже минует высоту, на которой она натянута. Тогда, я надеялся, он сможет своей тяжестью порвать или стянуть проволоку вниз и приземлиться на ноги, а если и не удержится на йогах, это не будет сокрушительным падением, как случилось о Адмиралом. Но легче планировать действие, чем выполнить его, и я сомневался, смогу ли я заставить такого прирожденного прыгуна, как Палиндром, сбиться с темпа и подняться в воздух хоть на долю секунды раньше времени.
   Мы закончили первый круг без происшествий, хлюпая по мокрому полю. Оставалось пройти еще примерно милю, когда уже на противоположной прямой я услышал за собой удары копыт. И я обернулся. Большинство всадников шло плотной группой далеко позади, по двое нагоняли меня с большим упорством, и теперь они почти поравнялись с Палиндромом.
   Я подбодрил его, и он отозвался немедленно, так что мы легко оторвались от преследователей примерно на пять корпусов.
   Никто не перешел дорожку за препятствием.
   Я не видел никакой проволоки.
   И все-таки Палиндром задел ее.
   Если б не эти двое, нагонявшие нас, я не стал бы подбадривать Палиндрома. Я почувствовал, как что-то рывком ударил? по ногам Палиндрома, когда мы поднялись над последним барьером на противоположной прямой, и я вылетел из седла, как пуля. Пока я катился по земле, другие лошади взяли препятствие. Они, конечно, не налетели бы на человека, лежащего па земле, если б могли избежать этого, но в данном случае, как мне потом рассказывали, они должны были обогнуть Палиндрома, пытавшегося подняться на ноги, и я оказался на пути.
   Подковы лошадей били по моему телу. Один удар пришелся мне по голове, шлем треснул и слетел. Миновали шесть секунд бьющего, терзающего хаоса, в течение которых я не мог ни думать, ни двигаться — я мог только чувствовать.
   Потом все кончилось. Я лежал на мокрой траве, бессильный и онемевший, не способный не только приподняться, но даже пошевелить рукой. Я лежал на спине, ногами к препятствию. Дождь бил мне в лицо и стекал по волосам, и капки так сильно ударяли по векам, что было трудно открыть глаза, будто на веки навалили тяжесть. И все-таки сквозь приоткрытые с трудом веки я увидел человека у препятствия.
   Он не шел ко мне на помощь. Он лихорадочно быстро сматывал кусок проволоки, двигаясь с поля на бровку. Когда, он дошел до столба у бровки, он сунул руку в карман плаща, вытащил какой-то инструмент и перекусил проволоку в месте, где она была прикреплена — на восемнадцать дюймов выше препятствия. На этот раз он не забыл свои кусачки! Окончив работу, он надел моток проволоки на руку и повернулся ко мне.
   Я узнал его.
   Это был шофер лошадиного фургона.
   Все краски вдруг померкли. Мир стал серым, как плохо отснятый фильм. Серой была зеленая трава, серым было и лицо шофера...
   Серым был и еще один человек у препятствия, который теперь двинулся по направлению ко мне. Его я тоже знал, и это был не шофер такси. Я так обрадовался, что теперь я не один в борьбе против водителя фургона, что чуть не заплакал от облегчения. Я пытался обратить его внимание на проволоку — на этот раз у меня был свидетель. Но слова, проносившиеся в моем мозгу, никак не шли с языка. И гортань и язык были точно скованы.
   Он подошел ближе, остановился надо мной и наклонился. Я хотел улыбнуться и сказать «хелло», но ни один мускул лица не двигался. Человек снова выпрямился.
   Обернувшись, он через плечо крикнул шоферу:
   — Он без сознания! — и снова повернулся ко мне. — Любопытный ублюдок! — сказал он и ударил меня ногой. Я слышал, как треснули ребра, и почувствовал острую боль в боку. — Может быть, это научит его не совать нос в чужие дела! — Он ударил еще раз. Мой серый мир потемнел. Я почти потерял сознание, но даже в этот страшный миг какая-то часть мозга продолжала работать, и я понял, почему служитель не пересек скаковую дорожку, когда натягивал проволоку: ему этого не нужно было делать. Он и его сообщник стояли на противоположных сторонах дорожки и натянули ее с двух концов.
   Я увидел, как нога поднялась в третий раз. Мне, при моем расщепленном сознании, показалось, что прошли часы, пока она опускалась к моим глазам, становясь все больше и больше, пока не заслонила от меня весь остальной мир.

Глава 10

   Сначала вернулся слух. Он вернулся внезапно, как будто кто-то повернул выключатель. Секунду тому назад никакие впечатления из внешнего мира не могли проникнуть сквозь кипевшие в моем мозгу разрозненные обрывки слов, которые, должно быть, очень давно крутились в голове, а в следующее мгновение я лежал в тихом мраке и каждый звук остро и ясно отдавался у меня в ушах.
   Женский голос сказал:
   — Он все еще без сознания.
   Я хотел ответить, что это неправда, и не мог.
   Я слышал звуки. Свисты, шорохи, треск, бормотание отдаленных голосов, рокочущий грохот спущенной воды и как она, мерно журча, снова набирается в бачок. Я прислушивался к ним, просто чтобы слышать.
   Через какое-то время я понял, что лежу на спине. Руки и ноги, когда я начал ощущать их, были словно свинцовые и тупо болели, а на веках лежали гири в несколько тонн весом.
   Я стал размышлять, где я. А немного погодя — кто я. Я не мог ничего вспомнить. Это оказалось мне не под силу, и под конец я заснул.
   Когда я снова очнулся, я увидел, что лежу в полумраке в комнате, туманные очертания ее стали постепенно проясняться. В углу стоял умывальник, рядом — столик, накрытый белой салфеткой, и кресло с деревянными ручками, справа было окно, а прямо передо мной — дверь. Голая, казенная комната.
   Дверь открылась, и вошла сиделка. Она посмотрела на меня с веселым удивлением и улыбнулась. У нее были красивые зубы.
   — Хелло! — сказала она. — Ожили? Как вы себя чувствуете?
   — Отлично, — сказал я, но получился какой-то слабый шепот, и то, что я сказал, было явной неправдой.
   — Вам удобно лежать? — спросила она, взяв мою руку и щупая пульс.
   — Нет, — сказал я, перестав притворяться.
   — Я пойду и скажу доктору Митчему, что вы пришли в себя. Он, наверно, захочет осмотреть вас. Я сию минуту.
   Она записала что-то на карточке, лежавшей на столе, еще раз широко улыбнулась мне и исчезла за дверью.
   Значит, я в больнице. Но я все еще не имел ни малейшего представления о том, что случилось. Может быть, меня переехал паровой каток? Или растоптало стадо слонов?
   Доктор Митчем разрешил только воловину загадки.
   — Почему я здесь? — спросил я его хриплым шепотом.
   — Вы упали с лошади, — сказал од.
   — А кто я такой?
   Услышав этот вопрос, он постучал по зубам кончиком карандаша и несколько секунд пристально смотрел на меня. Это был еще молодой человек с грубоватыми чертами лица, пушистыми, уже редеющими белокурыми волосами и умным, ясным взглядом светло-голубых глаз.
   — Думаю, что будет лучше, если вы вспомните это сами. Убежден, что это вам вскоре удастся. Не тревожьтесь об этом. Не тревожьтесь вообще ни о чем. Просто отдыхайте, и память вернется. Если и не сразу — этого ожидать трудно, — то постепенно, по крохам вы вспомните все, кроме, может быть, самого падения.
   — А что со мной, в сущности? — прохрипел я.
   — У вас сотрясение мозга. Что же касается остального... — Он окинул меня взглядом с головы до ног. — Сломана ключица. Надтреснуты четыре ребра, очень много ушибов.
   — Слава богу, ничего серьезного, — с трудом выдавил я.
   Он разинул рот от изумления, но тут же, расхохотался.
   — Конечно, ничего серьезного! Такой уж вы народ, все одинаковые. Совсем сумасшедший народ!
   — Кто «мы»? — спросил я.
   — Неважно, скоро вы все вспомните, — сказал он. — Усните, если сможете, а когда проснетесь, вы будете знать гораздо больше.
   Я последовал его совету, закрыл глаза и погрузился в сон. Мне снилось, что я слышу хриплый голос, исходящий из вазы с красными и желтыми крокусами, который шептал какие-то угрозы и довел меня до того, что мне захотелось заорать и ринуться куда-нибудь от него, но я тут же понял, что это мой собственный шепот, и крокусы превратились в густые зеленые леса с алыми птицами, мелькающими в тенистом полумраке. Потом мне показалось, что я где-то высоко в воздухе и, силясь что-то разглядеть, все больше и больше наклоняюсь и наконец падаю...
   На этот раз я произнес вполне осмысленные слова:
   «Я упал с дерева». Я знал, что со мной это случилось в детстве.
   Теперь я явственно услышал голос и открыл глаза. Рядом стоял доктор Митчем.
   — С какого дерева? — спросил он.
   — В лесу, — сказал я. — Я ударился головой, а когда очнулся, отец стоял, на коленях, возле меня.
   Опять справа от меня раздалось восклицание. Я повернул голову, чтобы взглянуть.
   Он сидел там, загорелый, крепкий, изысканно одетый, в сорок шесть, лет выглядевший совсем еще молодым человеком.
   — Эге! Здравствуй! — сказал я.
   — Вы знаете, кто это? — спросил доктор Митчем.
   — Мой отец.
   — А как вас зовут?
   — Аллан Йорк, — ответил я не задумываясь, и память вернулась сразу. Я вспомнил все, что происходило до того утра, когда я отправился на Бристольские скачки. Я помнил даже, как был на пути туда, но что случилось после этого, было по-прежнему скрыто непроницаемой завесой.
   — Как ты сюда попал? — спросил я отца.
   — Я прилетел. Миссис Дэвидсон позвонила мне и сказала, что ты упал и теперь в больнице. Я решил, что надо бы поглядеть на тебя.
   — А сколько же времени... — начал я медленно.
   — Сколько времени вы были без сознания? — спросил доктор Митчем. — Сейчас утро, воскресенье. Значит, два с половиной дня. Неплохо, если принять во внимание, как вы здорово разбились. Я сохранил ваш шлем, чтобы показать вам. — Он открыл шкафчик и вынул остатки шлема, который, безусловно, спас мне жизнь. Он почти развалился надвое.
   — Придется доставать новый, — сказал я с сожалением.
   — Совсем сумасшедший! Вы все абсолютно сумасшедшие, — сказал доктор Митчем.
   На этот раз я знал, о чем он говорит. Я улыбнулся, но улыбка получилась кривая, потому что я обнаружил, что половина моего лица распухла, была неподвижна и болела. Я поднял было левую руку, чтобы ощупать опухоль, но она поднялась только дюймов на шесть и опять упала, так как движение это вызвало острую боль в плече. Несмотря на тугие бинты, которые оттягивали плечо назад, я почти услышал и почувствовал, как скрежещут, царапаясь друг о друга, сломанные концы ключицы.
   И тут же, словно по сигналу, все боли в моем разбитом теле ожили и слились в одну мучительную, дергающую боль. Я хотел сделать, глубокий вдох, но сломанные ребра выразили яростный протест. Это была невеселая минута, ничего не скажешь. Я закрыл глаза.
   — Что с ним? — тревожно спросил мой отец.
   — Ничего, не беспокойтесь, — ответил доктор Митчем. — Очевидно, начинают сказываться переломы. Я сейчас дам ему болеутоляющее.
   — Завтра я встану, — сказал я. — Я и раньше падал. И ключицы тоже ломал. Это ненадолго. — А про себя с грустью подумал: чертовски неприятная история.
   — Завтра — нет, и не думайте даже, — услышал я голос доктора Митчема. — Неделя полного покоя, у вас сотрясение мозга.
   — Я не могу неделю валяться в постели, — запротестовал я, — я буду слабее блохи, а мет? надо скакать в Ливерпуле.
   — Когда это? — подозрительно спросил доктор Митчем.
   — Двадцать четвертого марта, — сказал я. Наступило короткое молчание — они обдумывали мои слова.
   — Это, стало быть, в будущий четверг, — заметил мой отец.
   — Выбросите это из головы, — строго сказал доктор Митчем.
   — Обещай мне, — попросил отец.
   Я открыл глаза и посмотрел на него, и, когда увидел тревогу на его лице, я в первый раз в жизни понял, что я для него значу. Я был единственным ребенком, и целых десять лет после смерти моей матери он воспитывал меня, не передоверяя экономкам, гувернерам или интернатам, как сделал бы на его месте любой другой богатый человек. Он сам тратил время, играя со мной и обучая меня, стараясь, чтобы я уже подростком научился жить счастливо и с пользой под бременем огромного богатства. Он сам всегда учил меня смело идти навстречу опасностям, но скакать в Ливерпуле в теперешнем моем состоянии было недопустимым риском, на который я просто не имел права — я понял это по выражению его лица.
   — Обещаю, — сказал я. — Я не буду скакать в Ливерпуле в этом месяце. Но через месяц я буду опять участвовать в скачках.
   — Ладно. Договорились. — Он успокоился, улыбнулся мне и встал. — Я еще загляну к тебе вечерком.
   — Где ты остановился? И вообще, где это мы сейчас? — спросил я.
   — Это Бристольский госпиталь, а я живу у миссис Дэвидсон, — сказал он.
   — Значит, я брякнулся на Бристольских скачках? На Палиндроме? — спросил я.
   Отец кивнул.
   — Ну а он-то как? Не разбился? Как он упал?
   — Нет, он не разбился, — ответил отец. — Он в конюшне Грегори. Никто не видел, как и отчего он упал, потому что шел сильный дождь. Грегори говорит, что ты предчувствовал это падение, он просил передать, что сделал все, как ты хотел.
   — Ничего не помню, — вздохнул я. — Понятия не имею, о чем я его просил. Надо же, какая досада.
   Доктор Митчем и отец ушли, оставив меня размышлять над тем, что еще вылетело у меня из памяти. У меня было такое ощущение, будто несколько секунд назад я знал о каком-то чрезвычайно важном факте, но, сколько я ни бился, я мог проследить свою сознательную жизнь только до того момента, как отправился на Бристольские скачки, и далее она обрывалась и начиналась снова только здесь, в госпитале. Остаток дня тянулся долго и мучительно, каждое движение вызывало целый хор протестов со стороны всех моих истерзанных мускулов и нервов. Меня и раньше били копытами лошади, но все это не шло ни в какое сравнение с этим дурацким падением, и, хоть я не мог этого видеть, я знал, что все мое тело должно быть покрыто безобразными багровыми кровоподтеками, которые расплывутся и станут черными, а потом желтыми, по мере того как кровь будет застывать и рассасываться. Мое лицо, я это знал, должно было напоминать радугу, и у меня, несомненно, были два хорошеньких синяка, под глазами.
   Пилюли, которые доктор Митчем прислал через белозубую сиделку, подействовали меньше, чем мне хотелось, так что я лежал с закрытыми глазами, воображая, что плыву в солнечном сиянии по морю и мои ноющие кости и гудящая голова покоятся на тихих волнах. Я дополнил эту картину чайками, белыми облаками и ребятишками, плещущимися на мелководье, и это очень хорошо действовало, пока я не двигался.
   К вечеру голова у меня просто разламывалась, и по временам я погружался в кошмарный сон. Мне казалось, что все мои члены отрываются под действием страшной тяжести, и я просыпался весь мокрый от страха и принимался двигать пальцами на руках и ногах, чтобы убедиться, что они на месте. Но едва только их прикосновение к простыням вливало в меня чувство облегчения, как я тут же снова погружался в дикий кошмар. Цикл из этого долгого забытья и короткого пробуждения повторялся вновь и вновь, пока я вообще не перестал соображать, что было реальностью, а что сном.
   Эта кошмарная ночь до такой степени измучила меня, что, когда утром доктор Митчем вошел в палату, я стал упрашивать его, пусть он только даст мне убедиться, что мои руки и ноги на самом деле при мне. Не говоря ни слова, он откинул одеяло, взял мои ноги и слегка приподнял, чтобы я мог их видеть. С руками я проделал это самостоятельно, поглядел на них и переплел пальцы, сложив руки на животе. После этого я почувствовал себя полным идиотом: надо же было так перепугаться.
   Доктор Митчем стал меня успокаивать. Он сказал, что повышенная нервная возбудимость естественна для человека, который столько времени был без сознания, и меня это не должно тревожить.
   — Даю вам слово, что у вас нет никаких повреждений, о которых бы вы не знали. У вас целы все внутренние органы, хирургического вмешательства не потребовалось. Через три недели вы будете как новенький. Разве что, — добавил он, — останется небольшой шрам на лице. Мы сделали несколько стежков под левым глазом.
   Поскольку я и раньше не был писаным красавцем, меня это не волновало. Я поблагодарил его за снисходительность, и он накрыл меня одеялом. Его суровое лицо внезапно осветилось лукавой улыбкой, и он сказал:
   — Впрочем, вчера вы убеждали меня, что у вас нет ничего серьезного и что вы намерены сегодня встать с постели, если я правильно понял.
   — Подите вы, — тихо сказал я, — завтра встану.
   Встал я в четверг, а в субботу утром выписался, чувствуя себя гораздо слабей, чем хотел бы признаться, но тем не менее в отличном настроении. Отец, собиравшийся уезжать утром в понедельник, заехал за мной и отвез к Сцилле.
   Сцилла и Полли только прищелкнули языком, когда я вылез из «ягуара» и двинулся на одной четверти моей обычной скорости, и обменялись сочувственными замечаниями, видя, как я осторожно поднимаюсь по ступенькам крыльца. Но юный Генри, кинув на меня мгновенный, все понимающий взгляд, которым он уловил и мое черно-желтое лицо и длинный, только что зарубцевавшийся шрам поперек щеки, приветствовал меня вопросом:
   — Пришельцы из космоса? А им тоже досталось?
   — Пойди прочисть себе мозги, — сказал я, и Генри восхищенно осклабился.
   В семь часов вечера, когда детей отправили спать, позвонила Кэт. Сцилла и мой отец решили спуститься в погреб за вином, оставив меня одного в гостиной.
   — Ну как? — спросила Кат.
   — Заштопали на совесть, — сказал я. — Спасибо вам за письмо и за цветы.
   — Цветы — это идея дяди Джорджа, — сказала она. — Я было заикнулась, что цветы — это уж очень похоже на похороны, но он чуть со смеху не лопнул, так это ему показалось забавно. Я, по правде говоря, не видела в этом ничего сметного, особенно когда позвонила миссис. Дэвидсон и сказала, что до похорон и вправду было рукой подать.
   — Ерунда, — сказал я. — Сцилла преувеличивала. И ваша это была идея или дяди Джорджа, все равно спасибо за цветы.
   — Наверно, я, должна была послать лилии, а не тюльпаны, — засмеялась Кэт.
   — В следующий раз вы сможете прислать лилии, — сказал я, наслаждаясь звуками ее неторопливого, чудесного голоса.
   — Господи боже мой! Неужели будет еще следующий раз?
   — Теперь уж непременно, — сказал я весело.
   — Ну что же, — сказала Кэт, — я оставлю постоянный заказ на лилии в цветочном магазине.
   — Я люблю вас, Кэт, — сказал я.
   — Должна признаться, — радостно ответила она, — приятно слышать, когда люди это говорят.
   — Люди? Кто это еще говорил? Когда? — спросил я, боясь худшего.
   — Ну, — сказала она после крошечной паузы, — правду сказать, это говорил Дэн.
   — О!
   — Не ревнуйте, — сказала она. — Вот и Дэн таком же. Он тоже делается мрачным, словно гроза, когда слышит ваше имя. Вы оба совсем мальчишки.
   — Так точно, мадам, — сказал я. — Когда я увижу вас? Мы условились встретиться в Лондоне, и, прежде чем она повесила трубку, я еще раз сказал, что люблю ее. Я уже собирался повесить трубку, когда вдруг услышал в телефоне совершенно неожиданный звук — короткое хихиканье. Мгновенно подавленное, но совершенно определенное хихиканье.
   Я знал, что она уже повесила трубку, но я сказал в немой телефон перед собой:
   — Подождите минутку, Кэт, я... э... хочу вам кое-что прочесть... Из газеты. Подождите, я сейчас найду.
   Я положил трубку на стол, осторожно вышел из гостиной и поднялся по лестнице наверх, в спальню Спилли.
   Там они и стояли, негодяи, сбившись в Преступную шайку возле отводной трубки: Генри прижимал трубку к уху, Полли наклоняла голову поближе к нему, а Уильям серьезно глядел на них, открыв рот. Все трое были в пижамах и халатах.
   — Ну, и чем вы, по-вашему, занимаетесь? — сказал я сурово.
   — Ох, черт! — сказал Генри, роняя трубку на постель, словно она обожгла ему руки.
   — Аллан! — сказала Полли, густо покраснев.
   — Давно вы подслушиваете? — спросил я.
   — По правде говоря, с самого начала, — сказала Полли смущенно.
   — Генри всегда подслушивает, — сказал Уильям, явно гордясь своим братом.
   — Заткнись, — сказал Генри.
   — Вы маленькие негодяи, — сказал я. Уильям казался обиженным.
   — Но Генри всегда подслушивает, — повторил он. — Он всех подслушивает. Он все проверяет, ведь это же хорошо? Генри все время всех проверяет, правда. Генри?
   — Заткнись, Уильям, — сказал Генри, красный и злой.
   — Значит, Генри всех проверяет? — сказал я, сердито нахмурив брови.
   Генри смотрел на меня, пойманный, но не раскаивающийся.
   Я подошел к ним, но проповедь на тему о святости личных тайн, которую я собирался им произнести, внезапно вылетела у меня из головы. Я остановился, осененный догадкой.
   — Генри, сколько времени ты подслушиваешь чужие разговоры по телефону? — спросил я кротко. Он настороженно посмотрел на меня.
   — Да уже порядочно, — сказал он наконец.
   — Дни? Недели? Месяцы?
   — Века, — сказала Полли, приободрившись, заметив, что я больше не сержусь.
   — Ты когда-нибудь подслушивал разговоры отца? — спросил я.
   — Часто, — ответил Генри.
   Я замолчал, изучая этого славного, смышленого малыша. Ему было, только восемь лет, и я отдавал себе отчет в том, что, если он знает ответы на вопросы, которые я ему собирался задать, он все поймет, и это вечным ужасом останется у него на всю жизнь.
   — Твой отец никогда не разговаривал с человеком, у которого вот такой голос? — Я произнес хриплым полушепотом: «Кто у телефона? Майор Дэвидсон?»
   — Слышал, — ответил Генри без колебания.
   — Когда это было? — спросил я, стараясь сохранить спокойствие. Это мог быть тот самый разговор, о котором Билл упомянул вскользь как о шутке и смысл которого тогда не дошел до Пита.
   — Это был последний папин разговор, который я слушал, — сказал Генри деловым тоном.
   — А ты помнишь, что говорил этот голос? — спросил я, заставляя себя говорить спокойно и мягко.
   — Ну да, это была Шутка. Это было за два дня до того, как папа разбился, — просто сказал Генри. — Мы как раз шли спать, вот как сейчас. Зазвонил телефон, я подкрался сюда и стал слушать. Этот человек со странным голосом и говорит: «Вы будете в субботу скакать на Адмирале, майор Дэвидсон?» И папа сказал, что будет, — Генри замолчал, а я ждал в надежде, что он вспомнит остальное. Он зажмурился, стараясь сосредоточиться, потом продолжал:
   — Дальше человек вот таким голосом сказал: «Вы не должны выиграть на Адмирале, майор Дэвидсон». — Генри изобразил, как хрипел голос. — Тут папа засмеялся, а человек говорит: «Я заплачу вам пятьсот фунтов, если вы обещаете мне, что не выиграете». А папа сказал; «Идите к черту», — и я чуть не захохотал, потому что он всегда говорил мне, что так выражаться нельзя. Тогда шепчущий человек сказал, что не хочет, чтобы Адмирал выиграл, и что Адмирал упадет, если папа откажется не выигрывать, а папа сказал: «Вы, наверно, сумасшедший», — и положил трубку, и я выскочил обратно в мою комнату, чтобы, если папа поднимется, он не увидел, что я подслушиваю.
   — Ты что-нибудь говорил об этом отцу? — спросил я.
   — Нет, — ответил он честно. — В этом главная трудность, когда подслушиваешь. Нужно быть очень осторожным, чтобы не выдать, что ты слишком много знаешь.
   — Да, понимаю, — сказал я, стараясь не улыбнуться. Потом я увидел, как в глазах Генри что-то мелькнуло, когда он осознал значение того, что он слышал. Он сказал быстро:
   — Значит, это была не шутка?
   — Нет, не шутка, — ответил я.
   — Но этот человек, он ведь не мог подстроить, чтобы Адмирал упал? Не мог же?.. Ведь не мог? — Генри отчаянно хотел, чтобы я успокоил его. Его глаза были широко раскрыты, он начал понимать, что слышал голос человека, который был причиной смерти его отца. V, хотя он должен был когда-нибудь узнать о мотке проволоки, я подумал, что сейчас не нужно ему об атом говорить.
   — По правде сказать, я не знаю. Не думаю — спокойно солгал я.
   Но глаза Генри слепо смотрели на меня, словно он видел что-то ужасное внутри собственного существа.
   — Ничего не пойму, — сказала Полли. — Не пойму, почему Генри так расстроился? Кто-то сказал папе, что не хочет, чтобы он выиграл, но это Же не причина так раскисать, Генри.
   — А что, Генри всегда все помнит? — спросил я Полли. — Ведь это было месяц назад.
   — Ну, не всегда, — сказала Полли, — но он никогда не выдумывает.
   И я знал, что это была правда. Генри никогда не лгал. Он сказал упрямо: