Возможно, именно это и вызывало ревность, но несправедливо думать, что я, со своей стороны, не умел радоваться. Я радовался каждой минуте, которая давала мне для этого хоть какой-нибудь повод. Правда, я не пел, не кувыркался, но я тоже радовался. И не только хорошему обеду! Пожалуй, я не всегда могу выразить свои чувства: кого из тех людей, с которыми мне доводится встречаться, интересует моя радость или моя печаль! Сабет считала, что я скрываю свои чувства, притворяюсь. Больше всего я радовался ее радостям. Можно было только удивляться, как ничтожно мало требовалось ей для того, чтобы вдруг весело запеть, ну буквально ничего! Утром она раздергивала занавески на окнах и, увидев, что дождя нет, тут же начинала петь. К сожалению, я как-то упомянул в разговоре о болях в желудке; теперь ей всегда казалось, что меня мучают эти боли, и она по-матерински заботилась обо мне, словно я был несовершеннолетний. И все же наше путешествие не всегда можно было назвать легким, а часто мы оказывались просто в смешном положении: я наводил на Сабет тоску, делясь по любому поводу своим жизненным опытом, а Сабет невольно подчеркивала мой возраст, тщетно ожидая с утра до вечера проявления восторгов - тоже по любому поводу.
В большой галерее музея (Museo Nazionale [Национальный музей (ит.)]) я решительно отказался слушать комментарии из ее Бедекера, присел на балюстраду и развернул итальянскую газету - я был сыт по горло созерцанием каменных обломков. Я объявил забастовку, но Сабет по-прежнему была убеждена, что я ее разыгрываю, уверяя, будто ничего не смыслю в искусстве. При этом она ссылалась на слова своей мамы - дескать, каждый человек, если он не обыватель, способен воспринимать произведения искусства.
- О милостивая мама! - воскликнул я.
Итальянская семья, проходившая в эту минуту мимо нас, заинтересовала меня куда больше, нежели все статуи, вместе взятые. Особенно отец, который нес на руках спящего ребенка.
Кроме них, вокруг ни души.
Мертвую тишину нарушал только птичий щебет.
Когда же Сабет оставила меня одного, я сунул газету в карман, так как мне все равно не читалось, и подошел к какой-то статуе, чтобы проверить справедливость утверждения ее мамы: каждый способен воспринимать произведение искусства, - но, увы, я нашел, что мама ошибается.
Я почувствовал только скуку.
В малой галерее (застекленной) мне повезло: группа немцев-туристов во главе с католическим священником обступила какой-то барельеф, словно жертву уличной катастрофы, плотным полукольцом, и тогда меня тоже разобрало любопытство. Когда же Сабет меня нашла ("Ах, вот где ты, Вальтер! А я уже думала, ты снова удрал к своему кампари"), я повторил ей то, что только что услышал от священника о "Рождении Венеры". Особенно очаровала меня фигурка девочки-флейтистки, расположенная сбоку. "Очаровала", по мнению Сабет, было неуместным словом для оценки такого шедевра, она находила, что барельеф этот немыслим, невероятен, абсолютен, гениален, потрясающ!..
К счастью, в галерею вошли люди.
Я не выношу, когда мне подсказывают, что я должен испытывать, потому что тогда я сам кажусь себе слепцом, хотя и могу понять, о чем идет речь.
Голова спящей Эринии.
Это было уже мое открытие (в том же зале слева), сделанное без помощи баварского патера; однако я не знал названия этой скульптуры, что, впрочем, мне нисколько не мешало, напротив. Чаще всего названия мне только мешают - я не силен в античных именах и чувствую себя как на экзамене... Но перед этой вещью я не мог не воскликнуть: великолепно, совершенно великолепно, впечатляюще, грандиозно, глубоко впечатляюще! Это была мраморная женская голова, взятая скульптором в таком ракурсе, что, казалось, смотришь, приподнявшись на локте, на спящую рядом с тобой женщину.
Интересно, какие она видит сны?
Конечно, не так следует подходить к оценке произведения искусства, спору нет, но меня это интересует куда больше, чем вопрос, в каком веке оно создано, в третьем или в четвертом до Рождества Христова...
Когда я снова подошел к барельефу "Рождение Венеры", Сабет вдруг воскликнула:
- Стой, не двигайся!..
- Что случилось?
- Не двигайся! - повторила Сабет. - Когда ты стоишь там, Эриния кажется еще прекрасней. Просто поверить трудно, как много от этого меняется.
Я должен непременно сам в этом убедиться!.. Сабет настояла, чтобы я встал на ее место, а она - на мое. Действительно, кое-что от этого менялось, но я ничуть не удивился - это был эффект освещения. Когда Сабет (или кто-нибудь другой) подходила к барельефу, на Эринию падала тень вернее, тогда голова освещалась только с одной стороны, и поэтому выражение скульптуры становилось куда более живым и даже каким-то диким казалось, она вот-вот проснется.
- С ума можно сойти, - сказала Сабет, - как много от этого зависит!
Мы еще раз или два менялись местами, а потом я предложил двигаться дальше, ведь впереди была целая прорва залов, наполненных статуями, которые Сабет непременно хотела посмотреть.
Я проголодался.
Но заводить разговор о ristorante [ресторан (ит.)], хотя уже ни о чем другом я не мог думать, было явно бессмысленно; я не получил ответа на вопрос, где она набралась таких мудреных слов: архаический, линейный, эллинистический, декоративный, натуралистический, элементарный, экспрессивный, кубистский, аллегорический, культовый, композиционный и так далее - ни дать ни взять вся лексика highbrow [человек, выставляющий напоказ свою ученость (англ.)]. Ничего, кроме самих слов, я от нее не услышал. Лишь при выходе из музея, когда уже не на что было смотреть, как только на аркаду из античного кирпича - незамысловатая, но чрезвычайно точная работа каменщика, которая меня заинтересовала, - Сабет ответила на мой вопрос. В тот момент она проходила через турникет и небрежно, как обычно, когда речь заходила о ее маме, бросила:
- От мамы.
Когда мы уже сидели в ресторане, Сабет мне опять очень понравилась всякий раз я воспринимал ее по-новому: ее радость при виде салата, ее детское нетерпение, с которым она набросилась на булочки в ожидании заказанных блюд, горящий от любопытства взгляд - она уплетала булочки и глядела по сторонам, ее восторг, когда принесли hors d'oeuvre [закуски (ит.)], ее задорный смех...
Что касается мамы...
Мы ели артишоки, отщипывая листок за листком, макали в майонез, соскабливали зубами мякоть; и именно в это время я узнал кое-что о той ученой даме, которая была ее мамой. Честно говоря, меня не шибко разбирало любопытство - терпеть не могу интеллектуальных дам. А узнал я следующее: она получила не археологическое, а филологическое образование, но теперь работала в археологическом институте - ей надо было зарабатывать деньги, потому что она разошлась с мистером Пипером... Тут я взял в руки бокал, чтобы чокнуться, - господин Пипер, который по убеждению уехал в Восточную Германию, меня решительно не интересовал. Я поднял бокал и прервал ее:
- Твое здоровье!
Мы выпили.
Затем я узнал...
Мама прежде тоже была коммунисткой, но с господином Пипером у нее все равно жизнь не ладилась, произошел разрыв - это мне было понятно, - а теперь мама работала в Афинах, поскольку нынешнюю Западную Германию она тоже не любит - и это мне было понятно, - а Сабет от их разрыва нимало не страдала, напротив, рассказывая об этом, она ела с большим аппетитом, прихлебывая белый орвието - ее любимое вино, хотя мне оно всегда казалось чересчур сладким, - Orvieto abbocato. Отца своего она не очень любила. Собственно говоря, господин Пипер не ее отец, у мамы до него был другой муж; Сабет была, таким образом, дочерью от первого брака; и мне пришло в голову, что маме ее, видно, не везло с мужьями, быть может, оттого, что она слишком интеллектуальна, - все это я думал про себя и, конечно, не говорил вслух, а заказал еще полбутылки Orvieto abbocato. Потом мы принялись болтать о всякой всячине: об артишоках, о католицизме, о cassata [мороженое (ит.)], о спящей Эринии, об уличном движении - этом бедствии нашего времени - и о том, как нам проехать к Аппиевой дороге...
Сабет прочла по Бедекеру:
- "Аппиева дорога проложена в 312 году до Рождества Христова цензором Аппием Клавдием Цекусом, считается королевой всех дорог; она вела через Террачину на Капую, откуда позднее была продлена до Бриндизи..."
Мы совершили паломничество на Аппиеву дорогу, прошли километра три пешком и прилегли отдохнуть на каменистом холмике вблизи какого-то надгробия; холмик был насыпной, поросший сорными травами, и о нем, к счастью, ничего не значилось в путеводителе. Мы лежали в тени пинии и курили.
- Вальтер, ты спишь?
Я наслаждался тем, что ничего не надо было осматривать.
- Гляди, - сказала она, - вон там, вдалеке, Тиволи.
Сабет была, как всегда, в своих черных джинсах, простроченных когда-то белой ниткой, и тапочках, тоже когда-то белых, хотя еще в Пизе я ей купил пару итальянских туфель.
- Тебя это в самом деле не интересует?
- В самом деле, - ответил я. - Но я готов все это осматривать, дорогая. Чего только не приходится делать во время свадебного путешествия!
Сабет снова заявила, что я циник.
Мне достаточно было лежать в траве - бог с ним, с Тиволи, важно было лишь одно: ее голова покоилась на моем плече.
- Ты настоящий сорванец - ни секунды не можешь посидеть спокойно.
Она встала на колени и озиралась по сторонам.
Снизу до нас донеслись чьи-то голоса.
- Ну можно? - спросила она и вытянула губы, словно для плевка. - Можно? А?
Я потянул ее за конский хвост, принуждая снова лечь, но она вырвалась. Мне тоже было жалко, что мы оказались не одни, но тут уж ничего не поделаешь, даже если ты мужчина. А у нее были странные представления. "Ты же мужчина!" - твердила она по любому поводу. Она явно ожидала, что я вскочу на ноги и камнями разгоню группу туристов, словно стадо коз. Она всерьез была разочарована, когда я этого не сделал, - настоящий ребенок, с которым я обращался как с женщиной, или женщина, с которой я обращался как с ребенком, сам не знаю.
- Я считаю, - сказала она, - что это наше место.
Пришедшие были явно американцы - целая группа, которая бродила вокруг холма. Я только слышал их голоса - судя по которым, это вполне могли быть и стенографистки из Кливленда.
- Oh, isn't it lovely! [О, какая прелесть! (англ.)]
- Oh, this is the Campagna? [О, значит, это и есть Кампанья? (англ.)]
- Oh, how lovely here! [О, как здесь прелестно! (англ.)]
- О!.. - И так далее.
Я приподнялся и поглядел на них сквозь кустарник. Фиолетовые шиньоны дам и розовые лысины мужчин, снявших панамы. "Экскурсия дома престарелых", - подумал я, но не сказал этого вслух.
- Это надгробие, видимо, все-таки чем-то знаменито, - сказал я.
- Гляди-ка, их все больше и больше! - воскликнула Сабет с раздражением.
Она вскочила на ноги, а я снова улегся на траву.
- Гляди, гляди - целый автобус.
Сабет стоит надо мной - вернее, рядом со мной; я вижу ее тапочки, голые икры, ее ноги, стройные даже в таком ракурсе, ее бедра, обтянутые джинсами, руки, засунутые в карманы брюк, талии не видно из-за того же ракурса, ее грудь, плечи, подбородок, губы, а над ними - ресницы, веки, бледные, словно из мрамора - эффект освещения, - и, наконец, ее волосы на фоне неистово-синего неба. Мне казалось, что ее рыжеватые волосы запутаются в ветвях черной пинии. Вот так и стояла Сабет на ветру, пока я валялся в траве, - стройная, прямая и безмолвная, как изваяние.
- Хелло? - крикнул нам кто-то снизу.
Сабет хмуро отозвалась:
- Хелло!
Сабет была в полном недоумении.
- Гляди-ка, они расположились здесь на пикник.
И тогда она, словно назло этим американским оккупантам, улеглась на траву рядом со мной и положила мне голову на плечо, будто собралась спать; но пролежала она так недолго и, приподнявшись на локте, спросила, не тяжелая ли она.
- Нет, - ответил я, - ты легкая.
- Но?
- Никаких "но", - сказал я.
- Нет, - сказала она, - ты о чем-то думаешь.
Я понятия не имел, о чем я думал; чаще всего о чем-то действительно думаешь. Но я вправду не знал, о чем я думаю. Я спросил ее, о чем думает она. Не отвечая на мой вопрос, она взяла у меня сигарету.
- Ты слишком много куришь, - сказал я. - Когда я был в твоем возрасте...
Чем короче становились наши отношения, тем реже приходила мне мысль о сходстве Сабет с Ганной. После Авиньона я вообще перестал думать об этом. Разве что удивлялся иногда, как мне вообще могла прийти в голову такая мысль. Я пристально вглядывался в ее лицо. Ни малейшего сходства! Я поднес ей зажигалку, хотя и был убежден, что она чересчур много курит, - подумать только, двадцатилетняя девчонка!..
Ее подтрунивание:
- Ты ведешь себя как папа!
Возможно, и в эту минуту, когда Сабет, упершись локтями мне в грудь, не сводила глаз с моего лица, я подумал (уже в который раз), что я для нее старик.
- Послушай, - сказала она. - Тот алтарь, что так понравился нам сегодня утром, оказывается, и есть алтарь Лудовизи. Безумно знаменитый!
Я не мешал ей просвещать меня.
Мы разулись, наши босые ноги касались теплой земли, я наслаждался и тем, что был босиком, и вообще всем...
Я думал о нашем Авиньоне (гостиница "Генрих IV").
Сабет уткнулась в Бедекер; с первого же часа нашей поездки она знала, что я человек технического склада и еду в Италию только затем, чтобы отдохнуть, и все же она прочла вслух:
- "Аппиева дорога проложена в 312 году до Рождества Христова цензором Аппием Клавдием Цекусом, считается королевой всех дорог..."
Еще сейчас звучит у меня в ушах та интонация, с которой она читала путеводитель!
- "Наиболее интересный участок дороги начинается там, где сохранилось ее основание, вымощенное твердыми многоугольными камнями, а слева высится великолепная аркада акведука Марция! (см. с.261)".
Сабет листала не отрываясь, чтобы найти обозначенную страницу.
Вдруг я ее спросил:
- Скажи, а как зовут твою маму?
Но она не дала себя прервать.
- "В нескольких минутах ходьбы находится гробница Цецилии Метеллы, самые знаменитые руины Кампаньи: это круглое сооружение двадцати метров в диаметре, покоящееся на квадратном фундаменте и облицованное травертином. Надпись на мраморной доске гласит: "Caecilia q. Creticif(iliae) Metellae Crassi" - "Дочери Метеллы Кретия, невестки триумвира Красса. Внутри (чаев) расположены усыпальницы".
Она прервала чтение и задумалась.
- Что значит "чаев"?
- Это значит, что хранителю надо дать чаевые, - ответил я. - Но я спросил тебя о другом.
- Прости.
Она захлопнула путеводитель.
- О чем ты спросил?
Я взял у нее путеводитель и раскрыл его.
- Вон там вдалеке, - спросил я, - это Тиволи?
Там, на равнине, где-то, видимо, был аэродром, даже если он не значился на карте этого путеводителя. Все время слышался гул моторов, точно такое же дрожащее жужжание, как и над моим садиком на крыше дома у Центрального парка, время от времени над нами проносились "ДС-7" или "суперконстэллейшн" с выпущенными шасси, идущие на посадку, и исчезали где-то за деревьями Кампаньи.
- Там должен быть аэродром, - сказал я.
Это меня и в самом деле интересовало.
- О чем ты меня спросил?
- Как, собственно говоря, зовут твою маму?
- Госпожа Пипер! - воскликнула она. - А как же еще?
Я, конечно, хотел узнать ее имя.
- Ганна.
Сабет уже снова стояла, засунув обе руки в карманы джинсов, и смотрела сквозь кустарник на туристов, рыжеватый хвост вздрагивал над ее плечом. На меня она не взглянула и ничего не заметила.
- My goodness! [Боже ты мой! (англ.)] Погляди, как они жрут, этому конца не будет!.. Теперь они принялись за фрукты.
Она переминалась с ноги на ногу, как ребенок.
- Ой, мне надо бы сбегать в кустики!
Но я задержал ее своими вопросами: училась ли ее мать в Цюрихе?
Что?
Когда?
Я продолжал спрашивать, хотя девочке, как уже было сказано, не терпелось сбегать в кустики. Она отвечала, правда не очень охотно, но подробно.
- Откуда мне это знать, Вальтер?
Меня интересовали, конечно, точные даты.
- Да ведь меня тогда еще на свете не было!
Ее забавляло, что я хотел знать все это так подробно. Она и понятия не имела, что значили для меня ее ответы. Ее это забавляло, но необходимость убежать не исчезла. Я приподнялся и схватил ее за руку, чтобы не дать ей удрать.
- Пусти меня, пожалуйста. Ну пожалуйста!
Мой последний вопрос:
- А ее девичья фамилия Ландсберг?
Я отпустил ее руку. Я обессилел. Мне нужно было собрать всю волю, чтобы усидеть на месте и к тому же улыбаться. Теперь я хотел, чтобы она убежала.
Вместо этого она уселась рядом, чтобы, со своей стороны, начать задавать мне вопросы.
- Ты, значит, знал маму?
Я кивнул.
- Не может быть, - сказала она. - Нет, в самом деле?
Я просто был не в состоянии говорить.
- Вы были знакомы, когда мама училась?
Она находила это потрясающим, просто потрясающим!
- Послушай, - сказала она, убегая, - об этом я ей непременно напишу. Как она будет рада!
Теперь, когда я уже все знаю, мне кажется невероятным, что тогда, после нашего разговора на Аппиевой дороге, я еще ничего не понял. О чем я думал те десять минут, пока девочки со мной не было, я точно не знаю. Подводил своего рода итоги - это безусловно. Знаю лишь одно: больше всего мне хотелось тут же отправиться на аэродром. Возможно, я вообще ни о чем не думал. То, что я испытывал, было не удивление, а чувство обретенной ясности. Я превыше всего ценю ясность. Когда я в чем-либо обретаю ясность, меня это всегда забавляет: Сабет - дочь Ганны! Вот что мне прежде всего пришло в голову: о браке, видимо, нечего и помышлять. При этом у меня ни на мгновение не мелькнула мысль, что Сабет может быть даже моей дочерью. Теоретически это было в пределах возможного, но я об этом не думал. Точнее, я в это не верил. Конечно, мне это все же пришло на ум: наш ребенок, который должен был тогда родиться, вся эта история перед тем, как мы расстались с Ганной, наше решение, что Ганна пойдет к врачу, к Иоахиму. Конечно, мне это все же пришло на ум, но я просто не мог в это поверить, ибо казалось совершенно невероятным, что девушка, которая вскоре снова вскарабкалась на холм, где мы расположились, может оказаться моей дочерью.
- Вальтер, что случилось? - спросила она.
Сабет, естественно, ничего не понимала.
- Знаешь что, - сказала она, - ты тоже слишком много куришь!
Потом мы стали говорить про акведуки.
Чтобы о чем-то говорить!
Я объяснил ей закон сообщающихся сосудов.
- Да, да, - сказала она, - мы это проходили.
Ее очень позабавило, когда я доказал, что древние римляне, имей они мой чертежик, наспех набросанный на пачке сигарет, израсходовали бы на девяносто процентов меньше камней.
Мы снова лежали на траве.
Над нами гудели самолеты.
- Знаешь что, - сказала она, - тебе бы не следовало улетать.
Это был предпоследний день нашего путешествия.
- Рано или поздно, дитя мое, нам все равно придется расстаться...
Я наблюдал за ней.
- Конечно, - сказала она и потянулась, чтобы сорвать травинку: то, что нам придется расстаться, ее не огорчало - во всяком случае, мне так показалось, - нисколько не огорчало. Травинку она не зажала в зубах, а, глядя куда-то вдаль, стала наматывать на палец и повторила: - Конечно.
У нее и мысли о браке не было.
- Интересно, помнит ли еще тебя мама?
Сабет все это забавляло.
- Мама - студентка! Даже представить себе невозможно! Мама-студентка, мама, живущая в мансарде! Она никогда мне об этом не рассказывала.
Сабет все это явно забавляло.
- Какой же она была тогда?
Я обхватил ладонями ее голову и крепко держал, как держат собачьи морды; она не могла вырваться, хоть я и чувствовал упругую силу сопротивления ее затылка. Но мои руки сжимали ее, как тиски. Она зажмурилась. Я не целовал ее. Я только держал ее голову. Как вазу, легкую и хрупкую. Постепенно она стала тяжелеть.
- Ой, мне больно!
Мои руки держали ее голову, пока она медленно не открыла глаза, чтобы понять, что же я, собственно, от нее хочу; я и сам этого не знал.
- Серьезно, - сказала она, - пусти, ты делаешь мне больно.
Я должен был что-то сказать; Сабет снова закрыла глаза, как пес, когда ему вот так, ладонями, сжимают морду.
Потом мой вопрос...
- Пусти меня, - повторила она.
Я ждал ответа.
- Нет, - сказала она, - ты не первый мужчина в моей жизни. Ты же сам это знаешь.
Ничего я не знал.
- Нет. И не терзайся, пожалуйста.
Она так старательно приглаживала растрепанные волосы, что можно было подумать, будто ее волнует только прическа. Она вытащила из заднего кармана черных джинсов свою зеленую расческу и принялась рассказывать вернее, не рассказывать, а просто так говорить:
- He's teaching in Yale [он преподает в Йельском университете (англ.)].
Заколку она зажала в зубах.
- А второго, - сказала она, не выпуская заколки изо рта и расчесывая волосы, - ты видел.
Должно быть, она имела в виду того молодого человека, с которым играла в пинг-понг.
- Он хочет на мне жениться, но это была с моей стороны ошибка, он мне совсем не нравится.
Потом ей понадобилась заколка, она вынула ее изо рта, но рот так и не закрыла и, не произнеся больше ни слова, собрала волосы в конский хвост. Потом продула расческу, бросила взгляд на Тиволи и поднялась.
- Пошли? - спросила она.
По правде говоря, и мне не хотелось здесь дольше сидеть, а хотелось встать, взять ботинки, надеть их - конечно, сперва носки, а потом уж ботинки - и уйти.
- Ты считаешь, что я плохая?
Я ничего не считал.
- Вальтер! - сказала она.
Я взял себя в руки.
- It's o'key, - сказал я, - it's o'key.
Потом мы пошли пешком назад по Аппиевой дороге. Мы уже сидели в машине, когда Сабет снова заговорила об этом ("Ты считаешь, что я плохая?") и все допытывалась, о чем я думаю, но я вставил ключ, чтобы завести мотор.
- Брось, не будем об этом говорить.
Мне хотелось ехать. Но мы не тронулись с места, и Сабет говорила о своем папе, о разводе родителей, о войне, о маме, об эмиграции, о Гитлере, о России.
- Мы даже не знаем, - сказала она, - жив ли папа.
Я снова заглушил мотор.
- Путеводитель у тебя? - спросила она.
Сабет изучала карту.
- Вот Порто-Сан-Себастьяно, тут нам надо свернуть направо, и мы попадем в Сан-Джованни.
Я снова включил мотор.
- Я знал его, - сказал я.
- Папу?
- Да, Иоахима, - сказал я.
Потом я поехал, как мне было приказано: до Порто-Сан-Себастьяно, там свернул направо, и вскоре мы очутились перед очередной базиликой.
И мы пошли ее осматривать.
Быть может, я трус. Я не решался больше сказать что-нибудь об Иоахиме или задать вопрос. Про себя я производил расчеты (хотя и болтал в это время, как мне кажется, больше обычного), без конца пересчитывал, пока все не сошлось, как я хотел: Сабет могла быть только дочкой Иоахима! Как я это высчитал, не знаю; я все подбирал даты, пока расчет и в самом деле не оказался правильным, сам по себе расчет. В пиццерии, когда Сабет вышла, я насладился тем, что еще раз письменно проверил расчет - все снова сошлось: дело в том, что даты (сообщение Ганны, что она ждет ребенка, и мой отъезд в Багдад) я подобрал таким образом, чтобы все непременно сошлось. Точным было только одно - число, день рождения Сабет, а остальное мне подсказала арифметика. Но все же камень с души свалился. Сабет, я знаю, считала, что в тот вечер я был особенно в ударе, на редкость остроумен. До полуночи мы сидели в этой живописной пиццерии между Пантеоном и пьяццо Колонна, где уличные гитаристы и певцы, обойдя рестораны для иностранных туристов, пировали на собранные деньги - ели пиццу и пили стаканами кьянти. Я угощал их всех вином, и настроение все поднималось.
- Вальтер, - сказала она, - до чего же здорово!
Мы возвращались в нашу гостиницу (виа Венето) в чудном расположении духа - не пьяные, но навеселе - и острили наперебой. Так мы дошли до гостиницы: перед нами распахнули большую стеклянную дверь; в вестибюле, украшенном лепниной, нам тут же протянули ключи от наших номеров; к нам обратились в соответствии с записью в регистрационной книге:
- Mister Faber, miss Faber, good night [мистер Фабер, мисс Фабер, доброй ночи (англ.)].
Не знаю, как долго стоял я в своем номере, не задергивая занавесок; типичный номер шикарной гостиницы - чрезмерно велик и чрезмерно высок. Я стоял, не раздеваясь, словно робот, который получил электронный приказ: "Умывайся!" - но не срабатывает.
В большой галерее музея (Museo Nazionale [Национальный музей (ит.)]) я решительно отказался слушать комментарии из ее Бедекера, присел на балюстраду и развернул итальянскую газету - я был сыт по горло созерцанием каменных обломков. Я объявил забастовку, но Сабет по-прежнему была убеждена, что я ее разыгрываю, уверяя, будто ничего не смыслю в искусстве. При этом она ссылалась на слова своей мамы - дескать, каждый человек, если он не обыватель, способен воспринимать произведения искусства.
- О милостивая мама! - воскликнул я.
Итальянская семья, проходившая в эту минуту мимо нас, заинтересовала меня куда больше, нежели все статуи, вместе взятые. Особенно отец, который нес на руках спящего ребенка.
Кроме них, вокруг ни души.
Мертвую тишину нарушал только птичий щебет.
Когда же Сабет оставила меня одного, я сунул газету в карман, так как мне все равно не читалось, и подошел к какой-то статуе, чтобы проверить справедливость утверждения ее мамы: каждый способен воспринимать произведение искусства, - но, увы, я нашел, что мама ошибается.
Я почувствовал только скуку.
В малой галерее (застекленной) мне повезло: группа немцев-туристов во главе с католическим священником обступила какой-то барельеф, словно жертву уличной катастрофы, плотным полукольцом, и тогда меня тоже разобрало любопытство. Когда же Сабет меня нашла ("Ах, вот где ты, Вальтер! А я уже думала, ты снова удрал к своему кампари"), я повторил ей то, что только что услышал от священника о "Рождении Венеры". Особенно очаровала меня фигурка девочки-флейтистки, расположенная сбоку. "Очаровала", по мнению Сабет, было неуместным словом для оценки такого шедевра, она находила, что барельеф этот немыслим, невероятен, абсолютен, гениален, потрясающ!..
К счастью, в галерею вошли люди.
Я не выношу, когда мне подсказывают, что я должен испытывать, потому что тогда я сам кажусь себе слепцом, хотя и могу понять, о чем идет речь.
Голова спящей Эринии.
Это было уже мое открытие (в том же зале слева), сделанное без помощи баварского патера; однако я не знал названия этой скульптуры, что, впрочем, мне нисколько не мешало, напротив. Чаще всего названия мне только мешают - я не силен в античных именах и чувствую себя как на экзамене... Но перед этой вещью я не мог не воскликнуть: великолепно, совершенно великолепно, впечатляюще, грандиозно, глубоко впечатляюще! Это была мраморная женская голова, взятая скульптором в таком ракурсе, что, казалось, смотришь, приподнявшись на локте, на спящую рядом с тобой женщину.
Интересно, какие она видит сны?
Конечно, не так следует подходить к оценке произведения искусства, спору нет, но меня это интересует куда больше, чем вопрос, в каком веке оно создано, в третьем или в четвертом до Рождества Христова...
Когда я снова подошел к барельефу "Рождение Венеры", Сабет вдруг воскликнула:
- Стой, не двигайся!..
- Что случилось?
- Не двигайся! - повторила Сабет. - Когда ты стоишь там, Эриния кажется еще прекрасней. Просто поверить трудно, как много от этого меняется.
Я должен непременно сам в этом убедиться!.. Сабет настояла, чтобы я встал на ее место, а она - на мое. Действительно, кое-что от этого менялось, но я ничуть не удивился - это был эффект освещения. Когда Сабет (или кто-нибудь другой) подходила к барельефу, на Эринию падала тень вернее, тогда голова освещалась только с одной стороны, и поэтому выражение скульптуры становилось куда более живым и даже каким-то диким казалось, она вот-вот проснется.
- С ума можно сойти, - сказала Сабет, - как много от этого зависит!
Мы еще раз или два менялись местами, а потом я предложил двигаться дальше, ведь впереди была целая прорва залов, наполненных статуями, которые Сабет непременно хотела посмотреть.
Я проголодался.
Но заводить разговор о ristorante [ресторан (ит.)], хотя уже ни о чем другом я не мог думать, было явно бессмысленно; я не получил ответа на вопрос, где она набралась таких мудреных слов: архаический, линейный, эллинистический, декоративный, натуралистический, элементарный, экспрессивный, кубистский, аллегорический, культовый, композиционный и так далее - ни дать ни взять вся лексика highbrow [человек, выставляющий напоказ свою ученость (англ.)]. Ничего, кроме самих слов, я от нее не услышал. Лишь при выходе из музея, когда уже не на что было смотреть, как только на аркаду из античного кирпича - незамысловатая, но чрезвычайно точная работа каменщика, которая меня заинтересовала, - Сабет ответила на мой вопрос. В тот момент она проходила через турникет и небрежно, как обычно, когда речь заходила о ее маме, бросила:
- От мамы.
Когда мы уже сидели в ресторане, Сабет мне опять очень понравилась всякий раз я воспринимал ее по-новому: ее радость при виде салата, ее детское нетерпение, с которым она набросилась на булочки в ожидании заказанных блюд, горящий от любопытства взгляд - она уплетала булочки и глядела по сторонам, ее восторг, когда принесли hors d'oeuvre [закуски (ит.)], ее задорный смех...
Что касается мамы...
Мы ели артишоки, отщипывая листок за листком, макали в майонез, соскабливали зубами мякоть; и именно в это время я узнал кое-что о той ученой даме, которая была ее мамой. Честно говоря, меня не шибко разбирало любопытство - терпеть не могу интеллектуальных дам. А узнал я следующее: она получила не археологическое, а филологическое образование, но теперь работала в археологическом институте - ей надо было зарабатывать деньги, потому что она разошлась с мистером Пипером... Тут я взял в руки бокал, чтобы чокнуться, - господин Пипер, который по убеждению уехал в Восточную Германию, меня решительно не интересовал. Я поднял бокал и прервал ее:
- Твое здоровье!
Мы выпили.
Затем я узнал...
Мама прежде тоже была коммунисткой, но с господином Пипером у нее все равно жизнь не ладилась, произошел разрыв - это мне было понятно, - а теперь мама работала в Афинах, поскольку нынешнюю Западную Германию она тоже не любит - и это мне было понятно, - а Сабет от их разрыва нимало не страдала, напротив, рассказывая об этом, она ела с большим аппетитом, прихлебывая белый орвието - ее любимое вино, хотя мне оно всегда казалось чересчур сладким, - Orvieto abbocato. Отца своего она не очень любила. Собственно говоря, господин Пипер не ее отец, у мамы до него был другой муж; Сабет была, таким образом, дочерью от первого брака; и мне пришло в голову, что маме ее, видно, не везло с мужьями, быть может, оттого, что она слишком интеллектуальна, - все это я думал про себя и, конечно, не говорил вслух, а заказал еще полбутылки Orvieto abbocato. Потом мы принялись болтать о всякой всячине: об артишоках, о католицизме, о cassata [мороженое (ит.)], о спящей Эринии, об уличном движении - этом бедствии нашего времени - и о том, как нам проехать к Аппиевой дороге...
Сабет прочла по Бедекеру:
- "Аппиева дорога проложена в 312 году до Рождества Христова цензором Аппием Клавдием Цекусом, считается королевой всех дорог; она вела через Террачину на Капую, откуда позднее была продлена до Бриндизи..."
Мы совершили паломничество на Аппиеву дорогу, прошли километра три пешком и прилегли отдохнуть на каменистом холмике вблизи какого-то надгробия; холмик был насыпной, поросший сорными травами, и о нем, к счастью, ничего не значилось в путеводителе. Мы лежали в тени пинии и курили.
- Вальтер, ты спишь?
Я наслаждался тем, что ничего не надо было осматривать.
- Гляди, - сказала она, - вон там, вдалеке, Тиволи.
Сабет была, как всегда, в своих черных джинсах, простроченных когда-то белой ниткой, и тапочках, тоже когда-то белых, хотя еще в Пизе я ей купил пару итальянских туфель.
- Тебя это в самом деле не интересует?
- В самом деле, - ответил я. - Но я готов все это осматривать, дорогая. Чего только не приходится делать во время свадебного путешествия!
Сабет снова заявила, что я циник.
Мне достаточно было лежать в траве - бог с ним, с Тиволи, важно было лишь одно: ее голова покоилась на моем плече.
- Ты настоящий сорванец - ни секунды не можешь посидеть спокойно.
Она встала на колени и озиралась по сторонам.
Снизу до нас донеслись чьи-то голоса.
- Ну можно? - спросила она и вытянула губы, словно для плевка. - Можно? А?
Я потянул ее за конский хвост, принуждая снова лечь, но она вырвалась. Мне тоже было жалко, что мы оказались не одни, но тут уж ничего не поделаешь, даже если ты мужчина. А у нее были странные представления. "Ты же мужчина!" - твердила она по любому поводу. Она явно ожидала, что я вскочу на ноги и камнями разгоню группу туристов, словно стадо коз. Она всерьез была разочарована, когда я этого не сделал, - настоящий ребенок, с которым я обращался как с женщиной, или женщина, с которой я обращался как с ребенком, сам не знаю.
- Я считаю, - сказала она, - что это наше место.
Пришедшие были явно американцы - целая группа, которая бродила вокруг холма. Я только слышал их голоса - судя по которым, это вполне могли быть и стенографистки из Кливленда.
- Oh, isn't it lovely! [О, какая прелесть! (англ.)]
- Oh, this is the Campagna? [О, значит, это и есть Кампанья? (англ.)]
- Oh, how lovely here! [О, как здесь прелестно! (англ.)]
- О!.. - И так далее.
Я приподнялся и поглядел на них сквозь кустарник. Фиолетовые шиньоны дам и розовые лысины мужчин, снявших панамы. "Экскурсия дома престарелых", - подумал я, но не сказал этого вслух.
- Это надгробие, видимо, все-таки чем-то знаменито, - сказал я.
- Гляди-ка, их все больше и больше! - воскликнула Сабет с раздражением.
Она вскочила на ноги, а я снова улегся на траву.
- Гляди, гляди - целый автобус.
Сабет стоит надо мной - вернее, рядом со мной; я вижу ее тапочки, голые икры, ее ноги, стройные даже в таком ракурсе, ее бедра, обтянутые джинсами, руки, засунутые в карманы брюк, талии не видно из-за того же ракурса, ее грудь, плечи, подбородок, губы, а над ними - ресницы, веки, бледные, словно из мрамора - эффект освещения, - и, наконец, ее волосы на фоне неистово-синего неба. Мне казалось, что ее рыжеватые волосы запутаются в ветвях черной пинии. Вот так и стояла Сабет на ветру, пока я валялся в траве, - стройная, прямая и безмолвная, как изваяние.
- Хелло? - крикнул нам кто-то снизу.
Сабет хмуро отозвалась:
- Хелло!
Сабет была в полном недоумении.
- Гляди-ка, они расположились здесь на пикник.
И тогда она, словно назло этим американским оккупантам, улеглась на траву рядом со мной и положила мне голову на плечо, будто собралась спать; но пролежала она так недолго и, приподнявшись на локте, спросила, не тяжелая ли она.
- Нет, - ответил я, - ты легкая.
- Но?
- Никаких "но", - сказал я.
- Нет, - сказала она, - ты о чем-то думаешь.
Я понятия не имел, о чем я думал; чаще всего о чем-то действительно думаешь. Но я вправду не знал, о чем я думаю. Я спросил ее, о чем думает она. Не отвечая на мой вопрос, она взяла у меня сигарету.
- Ты слишком много куришь, - сказал я. - Когда я был в твоем возрасте...
Чем короче становились наши отношения, тем реже приходила мне мысль о сходстве Сабет с Ганной. После Авиньона я вообще перестал думать об этом. Разве что удивлялся иногда, как мне вообще могла прийти в голову такая мысль. Я пристально вглядывался в ее лицо. Ни малейшего сходства! Я поднес ей зажигалку, хотя и был убежден, что она чересчур много курит, - подумать только, двадцатилетняя девчонка!..
Ее подтрунивание:
- Ты ведешь себя как папа!
Возможно, и в эту минуту, когда Сабет, упершись локтями мне в грудь, не сводила глаз с моего лица, я подумал (уже в который раз), что я для нее старик.
- Послушай, - сказала она. - Тот алтарь, что так понравился нам сегодня утром, оказывается, и есть алтарь Лудовизи. Безумно знаменитый!
Я не мешал ей просвещать меня.
Мы разулись, наши босые ноги касались теплой земли, я наслаждался и тем, что был босиком, и вообще всем...
Я думал о нашем Авиньоне (гостиница "Генрих IV").
Сабет уткнулась в Бедекер; с первого же часа нашей поездки она знала, что я человек технического склада и еду в Италию только затем, чтобы отдохнуть, и все же она прочла вслух:
- "Аппиева дорога проложена в 312 году до Рождества Христова цензором Аппием Клавдием Цекусом, считается королевой всех дорог..."
Еще сейчас звучит у меня в ушах та интонация, с которой она читала путеводитель!
- "Наиболее интересный участок дороги начинается там, где сохранилось ее основание, вымощенное твердыми многоугольными камнями, а слева высится великолепная аркада акведука Марция! (см. с.261)".
Сабет листала не отрываясь, чтобы найти обозначенную страницу.
Вдруг я ее спросил:
- Скажи, а как зовут твою маму?
Но она не дала себя прервать.
- "В нескольких минутах ходьбы находится гробница Цецилии Метеллы, самые знаменитые руины Кампаньи: это круглое сооружение двадцати метров в диаметре, покоящееся на квадратном фундаменте и облицованное травертином. Надпись на мраморной доске гласит: "Caecilia q. Creticif(iliae) Metellae Crassi" - "Дочери Метеллы Кретия, невестки триумвира Красса. Внутри (чаев) расположены усыпальницы".
Она прервала чтение и задумалась.
- Что значит "чаев"?
- Это значит, что хранителю надо дать чаевые, - ответил я. - Но я спросил тебя о другом.
- Прости.
Она захлопнула путеводитель.
- О чем ты спросил?
Я взял у нее путеводитель и раскрыл его.
- Вон там вдалеке, - спросил я, - это Тиволи?
Там, на равнине, где-то, видимо, был аэродром, даже если он не значился на карте этого путеводителя. Все время слышался гул моторов, точно такое же дрожащее жужжание, как и над моим садиком на крыше дома у Центрального парка, время от времени над нами проносились "ДС-7" или "суперконстэллейшн" с выпущенными шасси, идущие на посадку, и исчезали где-то за деревьями Кампаньи.
- Там должен быть аэродром, - сказал я.
Это меня и в самом деле интересовало.
- О чем ты меня спросил?
- Как, собственно говоря, зовут твою маму?
- Госпожа Пипер! - воскликнула она. - А как же еще?
Я, конечно, хотел узнать ее имя.
- Ганна.
Сабет уже снова стояла, засунув обе руки в карманы джинсов, и смотрела сквозь кустарник на туристов, рыжеватый хвост вздрагивал над ее плечом. На меня она не взглянула и ничего не заметила.
- My goodness! [Боже ты мой! (англ.)] Погляди, как они жрут, этому конца не будет!.. Теперь они принялись за фрукты.
Она переминалась с ноги на ногу, как ребенок.
- Ой, мне надо бы сбегать в кустики!
Но я задержал ее своими вопросами: училась ли ее мать в Цюрихе?
Что?
Когда?
Я продолжал спрашивать, хотя девочке, как уже было сказано, не терпелось сбегать в кустики. Она отвечала, правда не очень охотно, но подробно.
- Откуда мне это знать, Вальтер?
Меня интересовали, конечно, точные даты.
- Да ведь меня тогда еще на свете не было!
Ее забавляло, что я хотел знать все это так подробно. Она и понятия не имела, что значили для меня ее ответы. Ее это забавляло, но необходимость убежать не исчезла. Я приподнялся и схватил ее за руку, чтобы не дать ей удрать.
- Пусти меня, пожалуйста. Ну пожалуйста!
Мой последний вопрос:
- А ее девичья фамилия Ландсберг?
Я отпустил ее руку. Я обессилел. Мне нужно было собрать всю волю, чтобы усидеть на месте и к тому же улыбаться. Теперь я хотел, чтобы она убежала.
Вместо этого она уселась рядом, чтобы, со своей стороны, начать задавать мне вопросы.
- Ты, значит, знал маму?
Я кивнул.
- Не может быть, - сказала она. - Нет, в самом деле?
Я просто был не в состоянии говорить.
- Вы были знакомы, когда мама училась?
Она находила это потрясающим, просто потрясающим!
- Послушай, - сказала она, убегая, - об этом я ей непременно напишу. Как она будет рада!
Теперь, когда я уже все знаю, мне кажется невероятным, что тогда, после нашего разговора на Аппиевой дороге, я еще ничего не понял. О чем я думал те десять минут, пока девочки со мной не было, я точно не знаю. Подводил своего рода итоги - это безусловно. Знаю лишь одно: больше всего мне хотелось тут же отправиться на аэродром. Возможно, я вообще ни о чем не думал. То, что я испытывал, было не удивление, а чувство обретенной ясности. Я превыше всего ценю ясность. Когда я в чем-либо обретаю ясность, меня это всегда забавляет: Сабет - дочь Ганны! Вот что мне прежде всего пришло в голову: о браке, видимо, нечего и помышлять. При этом у меня ни на мгновение не мелькнула мысль, что Сабет может быть даже моей дочерью. Теоретически это было в пределах возможного, но я об этом не думал. Точнее, я в это не верил. Конечно, мне это все же пришло на ум: наш ребенок, который должен был тогда родиться, вся эта история перед тем, как мы расстались с Ганной, наше решение, что Ганна пойдет к врачу, к Иоахиму. Конечно, мне это все же пришло на ум, но я просто не мог в это поверить, ибо казалось совершенно невероятным, что девушка, которая вскоре снова вскарабкалась на холм, где мы расположились, может оказаться моей дочерью.
- Вальтер, что случилось? - спросила она.
Сабет, естественно, ничего не понимала.
- Знаешь что, - сказала она, - ты тоже слишком много куришь!
Потом мы стали говорить про акведуки.
Чтобы о чем-то говорить!
Я объяснил ей закон сообщающихся сосудов.
- Да, да, - сказала она, - мы это проходили.
Ее очень позабавило, когда я доказал, что древние римляне, имей они мой чертежик, наспех набросанный на пачке сигарет, израсходовали бы на девяносто процентов меньше камней.
Мы снова лежали на траве.
Над нами гудели самолеты.
- Знаешь что, - сказала она, - тебе бы не следовало улетать.
Это был предпоследний день нашего путешествия.
- Рано или поздно, дитя мое, нам все равно придется расстаться...
Я наблюдал за ней.
- Конечно, - сказала она и потянулась, чтобы сорвать травинку: то, что нам придется расстаться, ее не огорчало - во всяком случае, мне так показалось, - нисколько не огорчало. Травинку она не зажала в зубах, а, глядя куда-то вдаль, стала наматывать на палец и повторила: - Конечно.
У нее и мысли о браке не было.
- Интересно, помнит ли еще тебя мама?
Сабет все это забавляло.
- Мама - студентка! Даже представить себе невозможно! Мама-студентка, мама, живущая в мансарде! Она никогда мне об этом не рассказывала.
Сабет все это явно забавляло.
- Какой же она была тогда?
Я обхватил ладонями ее голову и крепко держал, как держат собачьи морды; она не могла вырваться, хоть я и чувствовал упругую силу сопротивления ее затылка. Но мои руки сжимали ее, как тиски. Она зажмурилась. Я не целовал ее. Я только держал ее голову. Как вазу, легкую и хрупкую. Постепенно она стала тяжелеть.
- Ой, мне больно!
Мои руки держали ее голову, пока она медленно не открыла глаза, чтобы понять, что же я, собственно, от нее хочу; я и сам этого не знал.
- Серьезно, - сказала она, - пусти, ты делаешь мне больно.
Я должен был что-то сказать; Сабет снова закрыла глаза, как пес, когда ему вот так, ладонями, сжимают морду.
Потом мой вопрос...
- Пусти меня, - повторила она.
Я ждал ответа.
- Нет, - сказала она, - ты не первый мужчина в моей жизни. Ты же сам это знаешь.
Ничего я не знал.
- Нет. И не терзайся, пожалуйста.
Она так старательно приглаживала растрепанные волосы, что можно было подумать, будто ее волнует только прическа. Она вытащила из заднего кармана черных джинсов свою зеленую расческу и принялась рассказывать вернее, не рассказывать, а просто так говорить:
- He's teaching in Yale [он преподает в Йельском университете (англ.)].
Заколку она зажала в зубах.
- А второго, - сказала она, не выпуская заколки изо рта и расчесывая волосы, - ты видел.
Должно быть, она имела в виду того молодого человека, с которым играла в пинг-понг.
- Он хочет на мне жениться, но это была с моей стороны ошибка, он мне совсем не нравится.
Потом ей понадобилась заколка, она вынула ее изо рта, но рот так и не закрыла и, не произнеся больше ни слова, собрала волосы в конский хвост. Потом продула расческу, бросила взгляд на Тиволи и поднялась.
- Пошли? - спросила она.
По правде говоря, и мне не хотелось здесь дольше сидеть, а хотелось встать, взять ботинки, надеть их - конечно, сперва носки, а потом уж ботинки - и уйти.
- Ты считаешь, что я плохая?
Я ничего не считал.
- Вальтер! - сказала она.
Я взял себя в руки.
- It's o'key, - сказал я, - it's o'key.
Потом мы пошли пешком назад по Аппиевой дороге. Мы уже сидели в машине, когда Сабет снова заговорила об этом ("Ты считаешь, что я плохая?") и все допытывалась, о чем я думаю, но я вставил ключ, чтобы завести мотор.
- Брось, не будем об этом говорить.
Мне хотелось ехать. Но мы не тронулись с места, и Сабет говорила о своем папе, о разводе родителей, о войне, о маме, об эмиграции, о Гитлере, о России.
- Мы даже не знаем, - сказала она, - жив ли папа.
Я снова заглушил мотор.
- Путеводитель у тебя? - спросила она.
Сабет изучала карту.
- Вот Порто-Сан-Себастьяно, тут нам надо свернуть направо, и мы попадем в Сан-Джованни.
Я снова включил мотор.
- Я знал его, - сказал я.
- Папу?
- Да, Иоахима, - сказал я.
Потом я поехал, как мне было приказано: до Порто-Сан-Себастьяно, там свернул направо, и вскоре мы очутились перед очередной базиликой.
И мы пошли ее осматривать.
Быть может, я трус. Я не решался больше сказать что-нибудь об Иоахиме или задать вопрос. Про себя я производил расчеты (хотя и болтал в это время, как мне кажется, больше обычного), без конца пересчитывал, пока все не сошлось, как я хотел: Сабет могла быть только дочкой Иоахима! Как я это высчитал, не знаю; я все подбирал даты, пока расчет и в самом деле не оказался правильным, сам по себе расчет. В пиццерии, когда Сабет вышла, я насладился тем, что еще раз письменно проверил расчет - все снова сошлось: дело в том, что даты (сообщение Ганны, что она ждет ребенка, и мой отъезд в Багдад) я подобрал таким образом, чтобы все непременно сошлось. Точным было только одно - число, день рождения Сабет, а остальное мне подсказала арифметика. Но все же камень с души свалился. Сабет, я знаю, считала, что в тот вечер я был особенно в ударе, на редкость остроумен. До полуночи мы сидели в этой живописной пиццерии между Пантеоном и пьяццо Колонна, где уличные гитаристы и певцы, обойдя рестораны для иностранных туристов, пировали на собранные деньги - ели пиццу и пили стаканами кьянти. Я угощал их всех вином, и настроение все поднималось.
- Вальтер, - сказала она, - до чего же здорово!
Мы возвращались в нашу гостиницу (виа Венето) в чудном расположении духа - не пьяные, но навеселе - и острили наперебой. Так мы дошли до гостиницы: перед нами распахнули большую стеклянную дверь; в вестибюле, украшенном лепниной, нам тут же протянули ключи от наших номеров; к нам обратились в соответствии с записью в регистрационной книге:
- Mister Faber, miss Faber, good night [мистер Фабер, мисс Фабер, доброй ночи (англ.)].
Не знаю, как долго стоял я в своем номере, не задергивая занавесок; типичный номер шикарной гостиницы - чрезмерно велик и чрезмерно высок. Я стоял, не раздеваясь, словно робот, который получил электронный приказ: "Умывайся!" - но не срабатывает.