Свое раздражение, вызванное отъездом Анны-Проспер, маркиз срывает на мне. Он бранит меня за любую мелочь. Дает бессмысленные поручения. Наказывает, если мне не удается выполнить их так, как ему хочется. У меня возникает чувство, будто он следит за мной, догадываясь, что я задумал нечто, чего он не может понять.
   Теперь мне остается рассчитаться с графом.
 
   На рассвете я пешком следую за графом. Он медленно едет верхом. Останавливается и щурится на солнце.
   Мозжечок у него твердый, а большие полушария значительно мягче. (Рушфуко говорил, что центры животных инстинктов расположены вокруг мозжечка, глубоко под полушариями. Центр боли тоже должен находиться где-то там.) Я работаю обстоятельно. Локализирую нервы. Пинцетом раздвигаю мозговые оболочки. Проникаю скальпелем вглубь, следуя за направлением нервных волокон. Очень осторожно, чтобы не повредить ткань.
   Нервы — это помощники и гонцы мозга. Их нелегко разглядеть, но без них мозг всего лишь машина, которой нельзя пользоваться.
   Я произвожу вскрытие в долине. Мне кажется, что я нашел нерв, который ведет к центру боли. Я работаю осторожно и медленно, рассматриваю обнажившийся нерв. Я чуть не потерял его, однако все-таки не потерял. Теперь центр боли совсем близко. Начинает смеркаться. Мне не хочется думать об этом. Но за час уже настолько стемнело, что я допускаю ошибки. Торопиться нельзя. Надо работать точно. У меня сводит руку.
   Нерв — это тропинка. Я нетерпеливо иду по ней. Сердце стучит.
   Солнце давно скрылось. Скальпель рассекает ткань вокруг нерва, перерезает ее и артерии.
   Я лежу на спине на болотистой почве равнины. Влага проникает сквозь рубашку. Надо мной темное облако. Вскоре начинается дождь. Я чувствую капли на лице.
   Бесконечно усталый, я иду через лес к дому моего господина.
   Не думаю, чтобы кто-нибудь сумел понять, что я бросил. Охотник или какой-нибудь любитель-ботаник, который найдет на земле эти четыре столба, не поймет, что тут разыгралось. Скорее всего, он примет их за ловушку на какого-нибудь крупного зверя. И, только дав себе труд раскопать болотистую почву, он найдет останки человека. Еще он увидит кучку золы, оставшейся от сгоревшей одежды графа. Может быть, он даже догадается о смертельной боли, испытанной кем-то на этом месте. Может быть, но вряд ли. Что касается меня, то говорить больше не о чем. Расчет произведен. Но мне не повезло.
 
   Маркиз ведет себя странно. Он совершает долгие верховые прогулки, и его часто не бывает дома. Осторожности, которую он по необходимости превратил в добродетель, как не бывало. Он перестал бранить и шпынять меня. Но все смотрит, смотрит, смотрит, и такого взгляда я у него прежде не видел. По ночам он сидит и пишет. Меня он избегает. Может, вбил себе в голову, будто я виноват в отъезде Анны-Проспер?
   Однажды утром я нахожу его в постели, он весь в испарине. Его мучают сильные боли, мне не потребовалось много времени, чтобы обнаружить у него на животе нарыв. Я еду в гостиницу «Пом д'Ор» и узнаю там, что поблизости живет прекрасный хирург. Уговариваю его срочно поехать к нам домой. Он пускает маркизу кровь.
   Десять дней я ухаживаю за маркизом. Он бредит. Его слова пугают меня. Он говорит о том, чего не должен знать. Я даже подозреваю, что он шпионил за мной. Не спускал с меня глаз.
   У меня начинается лихорадка. Я сижу у кровати маркиза, с меня течет пот, я то и дело засыпаю. Мы оба бредим. Постепенно ему становится лучше, моя лихорадка тоже проходит.
 
   В окно кухни я увидел, как из-за деревьев выехали всадники. Окутанный ароматом вареного языка и подслащенного миндаля, я смотрел на лес, как будто ждал их. Кухарка жаловалась мне, что у нас нет перца и муската для соуса, а также хлеба, но голос ее звучал где-то далеко. Три всадника подъехали к дому. Майор в блестящих сапогах соскочил с лошади и быстрым шагом направился к двери. Я побежал в комнату маркиза, чтобы предупредить его. Но он жестом отослал меня прочь. У него не было сил бежать.
   Майор де Шаван и два его адъютанта настороженно наблюдали за нами. Майор объявил, что граф де Мезан арестован. По просьбе мадам де Монтрёй королевский министр иностранных дел герцог д'Эгийон просил посла Сардинии в Париже арестовать маркиза и продержать под арестом неопределенное время. Маркиз чертыхается. Лицо его непроницаемо. Плотная фигура походит на крепость. На стену, воздвигнутую против внешнего мира. Наутро нас отвезли в крепость Миолан.
   — Я арестован за не совершенное мною преступление! — кричал маркиз на адъютантов.
   — Будет ли хотя бы суд?
   — Что это за государство, которое арестовывает невинных граждан, даже не выслушав их объяснений? Какие еще бесчеловечные деяния числятся на совести сардинского правительства?
   Но все это было гласом вопиющего в пустыне, мне он сказал:
   — Хуже уже ничего не может случиться.
   Крепость Миолан высилась на отвесном горном уступе в восемнадцати километрах от Шамбери. В трехстах метрах под нею раскинулась долина Изера. Тюрьму окружали три стены и два рва. Камера маркиза находилась в башне посреди замка. Эта башня служила одновременно и тюрьмой, и квартирой коменданта. Окна камеры выходили на юг, из них была видна долина и одетые снегом Альпы.
   Темный каменный пол испещрен полосками падающего из окна света. Темные каменные стены. Открытый очаг. Это наша привилегия. Признание сардинским правительством дворянского происхождения маркиза. Через несколько дней нам наконец оказывают снисхождение: мне разрешили прислуживать в тюрьме моему господину, я мог даже уходить, под охраной разумеется, чтобы выполнять его поручения.
 
   Конечно, я заслужил наказание и должен был бы понести его вместо маркиза. Но получилось иначе. Я нахожусь здесь за его так называемые преступления, а не за свои. Теперь я понимаю, что преступления не существует, пока оно не осуждено законом.
   Тела, которые служили материалом в моей научной работе, я считаю моими. Существует ли единый неписаный закон, обязательный для всех людей? Если существует, то я, безусловно, нарушил его. Но каково должно быть наказание за нарушение неписаного закона?
   Вскрытие графа до сих пор не дает мне покоя. С научной точки зрения оно было плохо подготовлено. Я критически отношусь к своей технике и думаю, как мне ее улучшить. Но меня мучит не только это. Однако, что именно, не понимаю. Что-то во всей той ситуации тревожит меня. Долина, граф, лошадь, сумерки. Каждый раз, когда я вспоминаю тот день, у меня появляется неприятное ощущение в затылке.
   Мой господин бранится, рвет и мечет, гневается по малейшему поводу. Постоянно жалуется на коменданта де Лоне. Пишет длинные гневные письма правительству Сардинии, высмеивает тюремщиков, их непроходимую тупость. Я пытаюсь придумать для него разные планы бегства, но это не может утешить его.
   Во время ежедневных прогулок вокруг башни Сен-Пьер, вдоль крепостной стены с бойницами, мимо подземной камеры, откуда доносится вой сошедшего с ума узника, потом по тропинке к огороду и оттуда мимо капеллы в Нижней башне через площадь обратно в камеру маркиз проклинает «этих сумасшедших преступников, которые держат его взаперти». Он харкает и плюется.
   — Они еще подлее, чем продавцы тухлого тунца в Эксе. Они служат палачам. Презрение мадам президентши настигает меня даже здесь, Латур, они шлют мне глупые, злобные письма, словно я не люблю своих детей и Рене, словно я никогда не любил своих родителей. Неужели я такое чудовище лишь потому, что немного развлекся с продажной девкой? Разве я не заслуживаю жизни?
   Я кладу руку на плечо маркиза, здесь, в крепости, мы одинаково значительны или одинаково ничтожны, и говорю:
   — Вы лучшее из всего, что было и есть во Франции.
   Два раза в неделю мне приходится ездить в Шамбери, чтобы привезти маркизу то, что ему необходимо: одеколон, померанцевую туалетную воду, ванильные пастилки, чернила с бумагой, бренди, стеариновые свечи, лекарства. Мне не нравятся эти прогулки на свободу. Я стараюсь не смотреть на людские тела. Почти ни с кем не разговариваю. Предпочитаю оставаться в крепости. Мне нравится тюремная жизнь.
   Независимо от того, чего и сколько я привожу, мой господин одинаково недоволен. Я пытаюсь найти в нем хоть малейшие признаки оптимизма и не нахожу. Он продолжает ныть. Его мучают головные боли, боли в груди, нарывы, ему нужны все новые и новые лекарства.
   Говорит он не умолкая. Злится и готов взорваться от любых слов, объяснений, анекдотов. Он негодует на Божию злобу, на природные «молекулы злобы» и свою порочность, словно она досталась ему от рождения, а не усвоена им добровольно. Маркиз пытается оправдать себя разумными доводами: содеянное им — не преступление. По-моему, он живет в плену ходящих о нем слухов.
   Я лежу и мечтаю в этом мире из камня. О том, что меня ждет в Париже. О телах номер пять, шесть и семь. Тело номер восемь лежит и дышит здесь, рядом со мной. Но мне не хочется думать об этом.
   Лицо маркиза искажает гримаса боли. Настоящей или придуманной? Он всегда играл с болью. По ночам мы беседуем о домах терпимости, о женщинах. Он говорит о женской жестокости; по его мнению, общество выиграло бы, если бы женщины чаще пороли своих мужей. Тогда оно было бы избавлено от женского яда, отравляющего других людей. Он говорит о боли. Этому безумному дворянину на тюремной койке мнится, будто он деспот, страдающая плоть доставляет ему наслаждение. Меня тошнит от его болтовни.
   Я засыпаю под звук его голоса.
   И вижу сны в этом мире из камня.
   Однажды утром я просыпаюсь от стонов маркиза. Поворачиваюсь на своей скамье. Передо мной его широкое лицо. Ему больно. Даже в темноте я вижу на его лице гримасы боли. Это особый язык, единственный, какой я знаю.
 
   Как-то утром один итальянец попытался бежать. Стража схватила его, когда он перелез уже через вторую стену. Узники стояли у своих окон и слышали, как он кричал, когда его тащили назад. Потом над крепостью Миолан воцарилась тишина.
   Несколько недель спустя мы составили план бегства вместе с бароном д'Алле де Сонги, известным аферистом, бежавшим уже не раз.
   Маркиз попросил коменданта разрешить ему есть в комнате в Нижней башне, расположенной ближе всего к кухне. Обычно пища успевала остыть, пока попадала к нам, и маркиз объявил, что ему вредно есть холодную пищу. У коменданта был приказ оказывать маркизу некоторые поблажки, и потому он согласился выполнить эту просьбу. Рядом с комнатой, в которой мы пожелали есть, было помещение, которое кухарка использовала как кладовку. Барон осмотрел эту кладовку, — ее окно, единственное во всей крепости Миолан, не имело решетки. По словам барона, окно было достаточно велико, чтобы через него можно было пролезть. В пяти метрах под ним начиналась свобода.
   Кладовка была заперта, но ключ находился у повара.
   Я отправился на кухню за обедом для барона и маркиза. Пока я наливал суп в глубокую миску и выкладывал на блюдо цыпленка, красиво раскладывал маринованные артишоки и наливал вино в графин, я думал о Париже и о том, что меня там ожидает, о пятом, шестом и седьмом номере. И о номере восьмом. Но от всех этих мыслей мне становилось не по себе.
   Повар, толстый недалекий человек, только что ушел в столовую, и я знал, что он вернется через две минуты. Распахнет ногой дверь и войдет. Я встал за дверью, держа поднос на вытянутой руке. Прислушался, чтобы не пропустить шагов повара. Наконец я их услыхал. Он напевал какую-то песню, толкнул ногой дверь, цыпленок и артишоки разлетелись по полу, вино залило мой камзол, повар выругался, поскользнулся и опустился на колени, чтобы поднять еду с пола, я же нагнулся над ним и вытащил у него из кармана ключи от кладовки. Он быстро обернулся и замахнулся на меня:
   — Что ты делаешь?
   Я подмигнул ему. Повар оттолкнул меня. Он не заметил пропажи ключей. Я вернулся в камеру маркиза. Там я зажег три стеариновые свечи и положил на стол письмо от маркиза. Маркиз предупреждал коменданта, чтобы тот не пытался нас преследовать. В письме было сказано, что нас ждут личные гвардейцы маркиза. После этого я вернулся в Нижнюю башню. Обед был подан, мы съели цыпленка, прикончили суп и вино и заперли дверь кладовки. С помощью веревки барона мы спустились на край рва. Переплыв ров, мы лесом побежали к границе с Францией.
   Мы бежали четыре часа. Пересекли границу и бежали еще целый час, потом наконец остановились. Маркиз и барон спрятались в кустах и заснули, я охранял их сон. За ветвями я видел голову маркиза. Барон храпел. Я сидел поджав ноги, меня трясло от голода и усталости. Кожу на лице стянуло от засохшего пота. Я смотрел на голову маркиза. Когда я пытался подняться и подойти к нему, меня всякий раз начинало мутить. Странно. Я просидел, не двигаясь, всю ночь. Когда рассвело, я подумал, что так предопределено свыше. Я никогда не смогу убить маркиза.
*
   Париж. Весна. Весенний свет отражается в Сене, весь берег в солнечных зайчиках. Деревья словно светятся изнутри, кажется, будто от них исходит золотое сияние. Я хожу по городу, наслаждаюсь его запахом и видом людей. Но очень скоро яркий солнечный свет начинает раздражать меня. У меня появляется неприятное чувство, будто кто-то следит за мной, будто солнце — чей-то большой глаз.
   Мои анатомические инструменты остались в Савойе, и мне пришлось раздобыть новые. Я ношу их в кармане.
   Пятый в списке — монах-бенедиктинец отец Нуаркюиль.
   Мой взгляд проник в хаос извилин. Целый час я наблюдал за этим загадочным узлом. Он таил свойства и особенности монаха, какая поразительная точность и запутанность. Где-то между нервными волокнами и кровяными сосудами прячется боль.
   Не думаю, что злоба возникает в мозгу, скорее всего — в сильвиевой борозде, в этой складке из ничего, которая отделяет височную долю от теменной.
   У меня уже нет прежнего терпения.
   Что-то изменилось.
   Я не понимаю. С тех пор как я приехал из Савойи, меня постоянно тошнит и мутит. Это не боль. Меня просто тошнит и мутит. Что это? Может, я чем-нибудь заразился? Не знаю.
*
   Я жил в Лакосте. Такой холодной зимы не случалось уже много лет. На полях лежали широкие полосы инея. Окна разрисовал мороз, природа притихла. А меня мучила тревога. Подобной тревоги я еще не испытывал. Что-то было не так, но я не понимал, что именно. Просто не так, и все. Я не мог работать. Не делал вскрытий, не писал заметок, не читал. Вообще ничего не делал.
   В ту зиму я видел много непонятного и пережил необъяснимое наслаждение. Сводня Нанон. Ее рыжие волосы были как струны, натянутые к потолку. Дю План, танцор из марсельского театра, украсил свою комнату костями какого-то покойного барона. Розетт из Монпельё любит плетку о девяти хвостах и приятное онемение после боли. Голая задница Готон над краем стола. У меня горят ладони. Неизвестный ранее блеск в глазах мадам Рене. Пять кричащих молоденьких девушек, ее «белошвеек», уложенных на столе, за которым они шьют. И сам маркиз. Я оказался свидетелем постоянных ужасных оргий. Что это было, удовольствие или утешение? Казалось, будто месяцы, проведенные в крепости Миолан, лишили нас способности радоваться. По ночам я не могу спать. Я слишком много думаю. Все подвергаю сомнению. Почему мы так ведем себя? Почему нас возбуждают эти чудовищные вещи? Чем я здесь занимаюсь? У меня такое чувство, будто мир распадается на части. Меня куда-то несет. Может, я потерял смысл жизни?
   Я не работал. Наверное, все дело в этом, думал я. Наверное, этим объясняется моя тревога?
   Какое-то наитие заставляло меня одеваться и бродить по покрытым инеем полям. Возле ветхих домов, на краю полей стояли Велиал, Моракс или Фокалор [15]... Призрачные фигуры с глазами странного цвета... потрепанная, однако весьма бодрая нечисть, на лицах которой все было не на своем месте... Они жгли костры под луной, сидели и разговаривали о конце времен... Не знаю, как я вернулся обратно в замок. Я лежал на кровати, смотрел в потолок и пытался понять, видел ли я все это на самом деле.
   Неожиданно похоть, плетки, обильные обеды, подкупы, бешенство и экстаз — все куда-то исчезает. Конец этому наступает с приездом гонца из Парижа. Мать маркиза лежит при смерти. Он замер, зажав письмо в руке. Шепотом, не отрывая глаз от бумаги, отдал мне распоряжения. Велел отослать всех слуг, всех девушек, всех, кроме Готон и меня. Он хотел сразу же ехать в Париж.
 
   Я еду в карете вместе со своим господином. Мы выехали из трактира еще затемно, оставив там другую карету, с мадам Рене и Готон. Темнота в карете такая же непроницаемая, как и снаружи. Над нашими головами угадываются очертания горной гряды, на горизонте видна лазурная полоска. Карета несется в Париж. По камням, лужам, под свисающими ветвями деревьев. Я подпрыгиваю на деревянном сиденье кареты. Маркиз спит. Неожиданно в его углу раздается кашель и я вижу светлые глаза. Я был уверен, что он спит. Теперь в темноте звучит его голос. Он впервые говорит о матери, которую никогда не знал по-настоящему. О дворце Конде.
   — Во дворце была тысяча дверей. Я бегал по коридорам и кричал в открытые двери. Со мной было трудно справиться. Руки матери были слишком слабы, чтобы удержать меня. Я был избалованный маленький деспот. Всегда добивался своего. Менял желания и снова добивался своего. Потом появился принц, он был старше меня на четыре года, его доверили попечению моей матери. Принц Луи-Жозеф де Бурбон. Мой двоюродный брат. Взрослые велели мне называть его братом, я отказался. Принц горевал после смерти своих родителей. О, как все его утешали! Он вечно притворялся больным. Он был сыном герцога, и его кровь была голубее нашей, поэтому он считал, что ему принадлежит весь мир. Однажды я увидел его в комнате моей матери. Он стоял, прижавшись головой к ее животу. Меня вырвало. Потом меня мутило три дня. Мы играли во дворце между колоннами, в саду. Играли в библиотеке в карты. Принц на ходу изменял правила игры. Он жульничал более ловко, чем я. Рассердившись, я налетел на него. Он с ревом укрылся под лестницей. Мать заплакала, увидев его окровавленное лицо. Она сказала, что у него такой вид, будто его избил взрослый. Меня она не наказала. Мне хотелось, чтобы она наказала меня, высекла, но она меня не тронула. Просто отослала прочь. Сперва к тетке в Авиньон. Потом в замок к аббату. И так далее. Когда мне стукнуло десять, я вернулся в Париж, чтобы поступить в школу иезуитов. Я не узнал мать.
   Маркиз закрыл глаза. На мгновение мне показалось, что он вообще ничего не говорил. Потом я услыхал его тяжелое дыхание, словно он пытался сдержать слезы.
   Ну и что? Скоро она умрет. Будет так же мертва, как Бу-Бу. Но что с того? Он ее совсем не знал. Не знает. Так чего же ему будет недоставать? Ничего. Того, чего никогда не было. Тоска по тому, чего никогда не случилось. Или все-таки случилось? Как это называется, тоска или ненависть? Что у него осталось? Ничего. Забвение. Вино. Шлюхи. Так что же у него все-таки осталось? Фаллос. Плетка. Глаза. И злобная мечта, которая никогда не осуществится. Мечта уничтожить и человечество, и солнце.
   Карета подъезжает к гостинице «Дания» на улице Жакоб. У портье маркиза ждет сообщение. Его мать уже умерла. Похороны состоятся через несколько дней. Маркиз выслушивает эту новость, отвернувшись в сторону. Я провожаю его в комнату. Мой господин тих. В комнате он ложится на кровать, тяжело дышит, лежит, закутавшись в пледы, похожий на неподвижную массу плоти.
   — Я бы все равно не узнал ее, — бормочет он. Потом затихает, и кажется, что больше он никогда не произнесет ни слова. Я подхожу к кровати. Меня раздражает его измученное лицо. Я низко кланяюсь и спрашиваю, не пойти ли ему развлечься в бордель, может, это улучшит его настроение. Он непонимающе смотрит на меня. Молчит, закрывает глаза.
   Я наклоняюсь над ним. Но не успеваю нашарить в кармане скальпель, как на меня накатывает тошнота, и я отхожу прочь.
   Закрываю за собой дверь. Мимо меня по коридору, прихрамывая, идет лакей. Я подхожу к лестнице, опираюсь о перила. От слабости у меня дрожат колени, во рту привкус рвоты. Я пытаюсь глубоко и ровно дышать.
   Внизу у стойки портье стоит инспектор Марэ в высоких сапогах и сюртуке с золотыми пуговицами. Старый полицейский внимательно осматривает вестибюль. Ему уже доложили о прибытии маркиза. Я смотрю на величественную фигуру инспектора. Неужели это конец? Меня вдруг охватывает паника.
   Я отхожу от лестницы. Снимаю башмаки и босиком бегу по коридорам. Через открытое окно вылезаю на крышу. Скольжу по мокрой черепице, но успеваю схватиться за какое-то чердачное окно. Подтягиваю колени и через плечо гляжу вниз на улицу. Она далеко внизу. Оттуда до меня доносятся голоса. Один из полицейских инспектора Марэ выходит из кареты. Я пытаюсь открыть чердачное окно. Оно не поддается. Я через плечо смотрю на улицу. Дергаю раму. Вижу внизу инспектора Марэ, он ведет какого-то человека, это маркиз, они медленно идут по улице, полицейский открывает перед ними дверцу кареты, я дергаю раму окна, она не поддается, Марэ подсаживает маркиза в карету и садится следом за ним, я дергаю раму, она не поддается, карета катится по улице, я бью кулаками по окну и скольжу по черепице, карета двигается с места, я съезжаю по крутой крыше, пытаюсь перевернуться, вижу под собой улицу, она словно черная пасть, карета скрывается из глаз, я пытаюсь ухватиться за черепицу, царапаю руки, скольжу и наконец парю в воздухе.

5. ЖЕЛАНИЕ ИНСПЕКТОРА РАМОНА

   Узнать монаха-бенедиктинца отца Нуаркюиля было невозможно.
   — У него было такое доброе лицо, — прошептал кто-то стоящий сзади, голос и шум реки сливались друг с другом. Инспектор Рамон не желал слушать ничего, кроме своего внутреннего голоса, который повторял без конца: «Кто он? Как он сюда попал?» Рамон стал коленями на песок и начал осматривать обезглавленное тело монаха. Его вынесло утром на левый берег Сены. Нашел тело нищий, который спал, укрывшись под лодкой. Именно это больше всего и злило Района: незадолго до того генерал-лейтенант, который руководил департаментом полиции Парижа, приказал арестовать в городе всех нищих. Их место в тюрьме, гласил приказ. Хотя Рамон и считал глупостью, чтобы полиция тратила время, гоняясь за бродягами, он все же заковал нищего в цепи, ибо был образцовым полицейским. Десять лет службы в армии научили его, что исполнительность — самая удобная форма существования. Став после армии следователем сыскной полиции, Рамон попал в непривычное положение. Теперь именно его рот отдавал приказы. Его палец указывал верное направление. Его логике надлежало быть безошибочной. Первые месяцы Рамон был в панике. Собственный голос казался ему эхом, а собственные высказывания он изучал — словно до сих пор был подчиненным — со свойственным всем подчиненным критическим отношением к начальству. В глазах своих служащих он видел собственное отражение и чувствовал презрение, крывшееся за подобострастным выражением их лиц. Вот они, разрушительные силы, думал он. Со временем Рамон обнаружил, что единственный способ защитить себя — это пунктуально следовать правилам. Чувство долга. Точность.
   Рамон выпрямился. Тронул жертву кончиком башмака, тело перекатилось на бок. Он сел на корточки и стал изучать его. На плече трупа были царапины, плащ разорван. Монах дрался с убийцей. Рамон пальцем начертил на песке крест возле плеча монаха. Осмотрел резаную рану. И опять то же самое: убийца явно знал правила трупосечения. «Ампутация» головы была проведена необыкновенно аккуратно и свидетельствовала о доскональном знакомстве убийцы со спинным мозгом и сосудами. Рамон приказал подчиненным искать голову, но и после четырех часов поисков они не сумели найти не то что головы монаха, но даже его волоска. Не обращая внимания на тоскливое выражение лиц своих подчиненных, Рамон приказал продолжать поиски. Он снова принялся изучать место среза, где голова была отделена от шеи. Срез был удивительно ровный.
   Один из полицейских что-то крикнул, Рамон поднял голову и посмотрел на трех молодых полицейских, стоявших в рощице спиной к нему. Он нехотя поднялся и пошел к ним. Наверняка их внимание привлекла какая-нибудь глупость. Рамона раздражало, когда его сбивали с толку всякими пустяками, которые мешали ему сосредоточиться. Растолкав полицейских, он сердито посмотрел на позвавшего его парня:
   — Что случилось?
   — Вот, месье, смотрите, что я нашел.
   Полицейский протянул ему осколок зуба, имевший форму полумесяца.
   Когда Рамон осматривал руки монаха, на левом суставе он обнаружил ранку. Видно, этот мирный монах бросился на преступника и нанес ему хороший удар.
   В участке Рамон написал рапорт своему начальству. В нем говорилось, что монаха убили с помощью скальпеля, что голова была отделена от тела и найти ее не удалось. Он подробно описал жертву и закончил так: "Смотри дело 1-5, папка под названием «Анатом». В душе Рамон ни минуты не сомневался, что это убийство связано с тремя другими таинственными убийствами, случившимися в Париже за последние два года. Почерк убийцы был слишком характерен, чтобы его можно было повторить. В приложении инспектор написал: «Можно надеяться, что указ от 1656 года, 9-й параграф которого запрещает просить в городе милостыню, на сей раз поможет нам схватить особо опасного преступника. В связи с этим делом полиция должна допросить всех задержанных нищих». Рамон был доволен этой маленькой припиской. Он не сомневался, что генерал-лейтенант оценит его безупречное знание параграфов.