Страница:
На примере дела В. Щербакова ясно виден классовый характер карательной политики самодержавия. Дворянина-смертоубийцу А. Жукова, совершившего тягчайшее уголовное преступление (совместно с женой убил мать и сестру), сослали в Соловецкий монастырь вместе с его слугами «в сносные по силе его труды»[40]. Находясь в монастыре, он торговал своими крепостными.
Привезенному на Соловки в ссылку в 1759 году помещику П. Салтыкову дали для услуг крепостного Игнатия Рагозина, приказав ему быть при своем господине «безысходно». Через три года П. Салтыков, присланный «до кончины живота его», был помилован и освобожден[41].
Высланного в монастырь в 1783 году подпоручика А. Теплицкого (предписано было употребить в самые тяжкие работы, какие только найти можно на острове, и заставить его зарабатывать пропитание трудом, но избалованный барчук вел себя надменно и дерзко. Гроза арестантов архимандрит ограничивался констатацией того факта, что Теплицкого нельзя заставить выполнять не только трудную работу, но и «самую легкую, то есть и щипания какого принудить не можно». На острове «маменькин сынок» освоил «специальность» фальшивомонетчика и совместно со своим другом (тоже дворянином) П. Телешовым стал делать оловянные рублевые монеты, за что из Соловков был выслан по суду в Иркутскую губернию[42].
Совершенно беспомощными оказались хозяева острова перед ссыльным камер-лакеем А. Слитковым, появившимся в монастыре в 1748 году. Слитков пьянствовал, безобразничал, наводил свои порядки в монастыре, бил монахов. Следовало ожидать, что каратели найдут управу на Слиткова. Увы, этого не случилось. Монастырские старцы не могли придумать ничего, кроме обращения в тайную канцелярию с просьбой защитить их от оскорблений и побоев «сиятельного» арестанта[43].
По-иному вели себя судьи и исполнители приговоров с ссыльными и заключенными из народа. Крестьян и горожан калечили: вырезали языки, вырывали ноздри, нещадно избивали кнутами, плетями, шелепами, ссылали не просто в труды, а с неизменной пометкой «в тягчайшие до кончины живота его труды».
На монастырской каторге Щербаков умудрился написать тетрадь, которая была обнаружена 28 сентября 1759 года и расценена как «суеверная, богопротивная и важная». По признанию автора, тетрадь была написана им в чулане и подброшена во двор, чтобы другие ознакомились с ней.
Приходится сожалеть, что в делах нет сочинений — Щербакова. Они были отправлены в канцелярию тайных розыскных дел. По всей вероятности, в сочинениях В. Щербакова, признанных правительством «воровскими», говорилось о несправедливости существующего социального строя, при котором труженик ничего не имеет, а живущий за его счет утопает в изобилии. Такие рассуждения могли быть заключены в религиозную оболочку. Поэтому духовные лица называли сочинения крестьянина «суеверными и богопротивными».
После «штрафования плетьми» у Щербакова взяли письменную клятву такого содержания: «1759 года, сентября 29 дня, в соборной келье Соловецкого монастыря присланный при указе ссыльный Василий Щербаков подписуется в том, что впредь ему никаких бездельных и непристойных писем отнюдь или тайно или явно не писать (как то учинил, писал некоторую тетрадь своею рукою, за что и наказан). И ежели впредь явится в таковом же письме и в том от кого изобличен будет и за то повинен монастырскому жестокому наказанию»[44].
Когда столица узнала, что в монастыре Щербаков сочиняет «злодейственные воровские тетрадишки», появился новый указ от 2 мая 1760 года, повелевавший смотреть за арестантом прилежно, чтоб он больше сочинительством не занимался, чего ради «пера, чернил, бумаги, угля, бересты и прочего, к письму способного, отнюдь бы при нем не было и оного ему не давать».
Однако страсть к письму оказалась у Щербакова сильнее боязни новых репрессий. 30 октября 1764 года у арестанта опять было обнаружено несколько тетрадей, чернильница, сальные свечи. После этой находки и без того горькая жизнь монастырского каторжника стала невыносимой. Ссыльного с пристрастием допрашивали. Есть подозрение, что его пытали. Монастырская тюрьма и ее режим сделали свое дело. В ведомости соловецких арестантов за 1769 год против имени Василия Щербакова помечено «умре».
Когда же осенью 1708 года Мазепа перешел в расположение шведских войск и стало ясно, что для политического доноса на гетмана были основания, в ссылку в Сибирь, в Архангельскую губернию и на Соловки отправили мазепинцев[45].
Из заточенных в первой четверти XVIII века в соловецкие казематы украинцев наибольшее внимание привлекает к себе один человек, непосредственно не принадлежавший к двум упомянутым категориям лиц, но имевший прямое отношение к делу об измене Мазепы. Это Захар Петрович Патока.
В архиве Ленинградского отделения института истории находится дело «О ссыльном черкашенине, который содержится в Соловецком монастыре в тюрьме». Оно включает грамоты о Патоке из коллегии иностранных дел и синода.
Синодальный приговор датирован 20 мая 1721 года. Приведем его: «Великого государя-царя и великого князя Петра Алексеевича, всея великия и малыя, и белыя России самодержца указ из святейшего правительствующего синода Соловецкого монастыря архимандриту Варсонофию.
Сего мая 19 дня в святейший правительствующий синод из государственной коллегии иностранных дел в доношении написано: по его де великого государя указу, по доношению из оной коллегии, приговором правительствующего сената решено малороссиянину Захару Патоке за неправые его о великих делах доношения вместо смертной казни учинить — вырезать язык и сослать в Соловецкий монастырь в заточение в Корожанскую тюрьму вечно. И та казнь ему, Патоке, учинена… И сего же мая в 19 день по его великого государя указу и по приговору святейшего правительствующего синода велено тебе, архимандриту, оного малороссиянина Патоку, как пришлется из государственной коллегии иностранных дел в Соловецкий монастырь, принять и содержать его в Корожанской тюрьме в заточении вместо смерти вечно»[46].
Вслед за синодальной бумагой полетела в Соловецкий монастырь депеша из коллегии иностранных дел от 10 июня 1721 года за подписью самого барона П. Шафирова. В новой грамоте предписывалось соловецкому архимандриту: «И ежели он, — Патока, сидя в тюрьме, станет кричать за собою какое наше государево слово и дело, и таких произносимых от него, Патоки, слов не слушать для того, что он, Патока, доносил о многих великих и важных делах, а потом перед сенатом повинился, что то все затевал напрасно. И показал он при том о себе, как и другие о нем при следовании дела показали, что он человек сумасбродный и часто бывает в беспамятстве и говорит то, чего и сам не знает, и для того он, по приговору сенатскому, от смертной казни освобожден».
Нужно полагать, что у государственного подканцлера были серьезные основания давать такие наставления соловецким инквизиторам.
В 1724 году последовал донос: Патока якобы говорил монаху Дамаску о том, что он сослан в монастырь без указа царя и хотел объявить царю о злоумышленном деле на его здоровье. Вследствие этого правительство указом от 22 мая 1724 года обязывало губернскую канцелярию допросить «гетманского генерального писаря». Монаха Дамаска велено было прислать в Преображенский приказ при любых показаниях колодника.
Для разбора кляузного дела архангельский вице-губернатор Ладыженский направил в Соловки прапорщика Ивана Резанцева. 22 июня 1724 года губернский следователь допрашивал Патоку в Корожанской башне. Разговор происходил наедине, без свидетелей, с глазу на глаз.
Результаты допроса Резанцев представил Ладыженскому, а тот, в свою очередь, переслал протокол следствия, скрепленный подписью узника, в Петербург. Вот что выяснилось: на допросе Патока показал, что он вовсе не генеральный писарь, за кого его принимают, а только писарь из Лубен. С соловецким монахом Дамаском «никаких слов не говаривал». Вместе с тем узник признался, что 8 февраля 1724 года «после святой литургии» он «кричал всенародно слово и дело, именно о измене и бунте на господ графа Гавриила Ивановича Головкина и барона Петра Павловича Шафирова». В тот же день это же слово и дело кричал «на вышеупомянутых господ» в трапезе при городничем монахе Никаноре и караульном солдате Григории Рышкове, а «какое слово и дело, то явит самому императорскому величеству»[47].
Можно было ожидать, что столица даст ход этому делу. Обычно она оперативно реагировала на менее важные политические доносы. Всегда бывало так: стоило кому-нибудь сообщить, что такой-то человек произнес слово и дело, как моментально, не разбирая, справедливый донос или клеветнический, хватали оговоренного в вместе с изветчиком отправляли в губернскую канцелярию для предварительного дознания, а оттуда в печально знаменитый Преображенский приказ, который ведал политическим сыском на территории всего государства.
На этот раз традиционный порядок был нарушен. Правительство распорядилось оставить публичное «блевание» Патоки 8 февраля 1724 года без последствий. Это кажется странным и трудно объяснимым. Вообще в деле Патоки много загадочного. Неясно, например, почему сенат, признав Патоку неуравновешенным, душевно больным, по временам впадающим в беспамятство, велел отрезать ему язык, замуровать в ужасную Корожанскую тюрьму и не слушать произносимого им слова и дела государева. Такую тяжкую уголовную кару мог навлечь на себя лишь человек, знавший важные секреты и способный к разглашению их.
Из документальных материалов видно, что Патока еще перед тем, как у него вырезали язык, «паки крыча, сказывал за собой великие дела (какие именно — неизвестно. — Г. Ф.), но того у него, по приговору сенатскому, ради его вышеписанного же сумасбродства и ложных доношений, не принято»[48].
Нам представляется вполне основательным предположение П. Ефименко о том, что Патока раскрыл перед сенатом известные ему тайны относительно графа Головкина, барона Шафирова и других высокопоставленных сановников империи[49].
Не секрет, что в бурные годы преобразований первой четверти XVIII века многие видные государственные мужи, в том числе такие, как Меньшиков, Головкин, Шафиров и другие, были нечисты на руку. В литературе неоднократно раздавались голоса о том, что руководитель дипломатического ведомства и его заместитель знали о готовящейся измене Мазепы и молчаливо одобряли коварные замыслы «украинского ляха» потому, что получали от него взятки, которыми округляли свое «скромное» государево жалование. Так что Патока в этом отношении не одинок. Произнесенное им в монастыре слово и дело об измене и бунте Головкина и Шафирова не может вызвать большого удивления. Очевидно, Патока, по характеру своей работы связанный с перепиской всякого рода деловых бумаг, как и другие представители «канцелярского воинства» (Орлик, Глуховец, Кожчицкий), располагал кое-какими сведениями об измене гетмана и участии, прямом или косвенном, в мазепинском заговоре петербургских вельмож.
Шафирову и ему подобным нужно было заставить своего обличителя замолчать. Поэтому Патоке перед отправкой в Соловки отрезали язык. Но жестокое наказание не достигло цели. Искатель справедливости, неугомонный казачий писарь из Лубен даже без языка сумел крикнуть всенародно слово и дело государево на Головкина и Шафирова. Замешанные в заговоре Мазепы дельцы не исключали такой возможности. Они были предусмотрительными людьми. Начальнику соловецкой тюрьмы предписывалось не обращать внимания на произносимые несчастным узником слова, но местные «блюстители порядка» не проявили должной сообразительности.
Архангелогородская губернская канцелярия всегда, как известно, отличавшаяся пунктуальным выполнением инструкций центра о содержании секретных арестантов, на этот раз перестаралась в своем усердии. Невольные свидетели происшествия 8 февраля 1724 года монах Никанор и солдат Рышков, слышавшие «блевание» Патоки, распоряжением губернской канцелярии были брошены в застенок.
Однако Петербург распорядился предать забвению дело Патоки, а самого писаря держать по-прежнему в башенном каземате под крепким караулом. Пришлось выпустить на свободу свидетелей слова и дела, объявленного арестантом Корожанской башни. Перед Никанором и Рышковым распахнулись двери тюрьмы, в которой они просидели без всякой вины более года.
Местные власти не ожидали такого решения. Их недоумение понятно. Распоряжение высшего начальства было беспрецедентным.
Губернская канцелярия заключила, что Захар Патока хорошо известен правительству как неуемный ябедник и сутяга, одержимый страстью к политическим доносам. Но с точки зрения историка русско-украинских взаимоотношений действиями Патоки руководили благие намерения и патриотические побуждения. Писарь из Лубен осуждал авантюру предателя интересов своего народа Мазепы, хотел раскрыть перед стоящими у власти известные ему тайны батуринского заговора и назвать имена русских пособников «украинского ляха».
Приходится сожалеть, что Патоке не удалось осуществить своего замысла. Можно думать, что сведения, которыми он располагал, обогатили бы наши знания о заговоре Мазепы, казачьей старшины и близких к гетману лиц.
Захар Петрович Патока был замучен монахами и унес с собой известные ему секреты.
Еще немало сынов «плодовитой матки казацкой» заключали в себе в XVIII веке стены Соловецкой крепости, но самым известным среди них был Петр Иванович Кальнишевский — последний кошевой Запорожской Сечи. Он занимал свой пост с 1765 года до самой ликвидации «казацкого государства», то есть десять лет подряд, чего до тех пор в коше «из веку веков не бывало».
За спиной Кальнишевского стояла казачья старшина, ставленником которой он был. Выходец из дворянского рода, лично богатый человек[50], Кальнишевский верой и правдой служил русскому правительству, хотя межевые тяжбы царизма с выборным правительством Сечи в последние десятилетия существования коша осложняли взаимоотношения сторон.
Были, конечно, доносы и на Кальнишевского. В «просвещенный» век Екатерины, когда доносы поощрялись правительством и общество было заражено ими, никто не мог быть застрахованным от обвинений в государственном преступлении.
В январе 1767 года полковой старшина Павел Савицкий собственноручным письмом ставил в известность Петербург, что кошевой атаман вместе с войсковым писарем и войсковым есаулом готовятся в ближайшие месяцы изменить России, коль скоро не решатся в пользу коша пограничные споры. Если верить доносителю, высшая старшина уже договорилась «выбрать в войске двадцать человек добрых и послать их к турецкому императору с прошением принять под турецкую протекцию».
Насколько позволяют судить материалы, правительство не дало движения этому документу. Оно считало его клеветническим и не сомневалось в преданности кошевого. Мы «никогда наималейшего сомнения иметь не могли о вашей со всем войскам к нам верности», — писала Екатерина II Кальнишевокому 19 декабря 1768 года[51]. Поэтому никто не подвергался предварительному дознанию по доносу Савицкого. Кошевому никогда не ставилась в вину подготовка государственной измены. Он так и умер, не зная о доносе Савицкого. Донос сдали в архив и, как несправедливый, вложили в папку, в которой подшиты распоряжения 1801 года о даровании Кальнишевскому свободы.
Вместе с запорожским войском Кальнишевский сражался с крымскими татарами и турками в русско-турецкой войне 1768-1774 годов. За храбрость он был награжден в середине кампании золотой медалью, осыпанной бриллиантами, а войску запорожскому объявлена благодарность.
Никто иной, как Г. Потемкин, за три года до падения Сечи, в котором он сыграл такую роковую роль, свидетельствовал свое уважение и любовь войску запорожскому, подчеркивал свою всегдашнюю готовность находиться в услужении «милостивого своего батьки», как называл он льстиво кошевого.
В 1772 году Потемкин разыграл такой фарс: он попросил Кальнишевского записать его в казаки, что было с охотой исполнено.
Не скупился на комплименты кошевому новороссийский генерал-губернатор и в дни победоносного окончания войны. «Уверяю вас чистосердечно, что ни одного случая не оставлю, где предвижу доставить каковую-либо желаниям вашим выгоду, на справедливости и прочности основанную», — так писал Потемкин Кальнишевскому 21 июня 1774 года. Не прошло после этих велеречивых излияний и года, как Сечь, по распоряжению того же Потемкина, была разрушена, а кошевой арестован.
4 июня 1775 года сильный отряд под начальством П. А. Текеллея нежданно-негаданно нагрянул на Сечь и разорил ее. Кошевой атаман Кальнишевский, войсковой писарь Глоба и войсковой судья Головатый были пленены и взяты под стражу, а имущество их, так же как и войсковое, подвергнуто описи.
3 августа 1775 года был издан указ Екатерины II, в котором объявлялось, что «Сечь Запорожская вконец уже разрушена, с истреблением на будущее время и самого названия запорожских казаков, не менее как за оскорбление нашего и. в. через поступки и дерзновения, оказанные от сих казаков в неповиновение нашим высочайшим повелениям»[52].
О Кальнишевском манифест умалчивал. После ареста кошевой исчез неведомо куда. Никто не знал — ни родственники, ни друзья, где находится Кальнишевский и жив ли он вообще.
Казацкие песни намекали, что кошевой отправлен на жительство на Дон. Потомки сечевиков сложили предание, что Кальнишевский бежал из-под ареста в Турцию, там женился, имел сына[53].
Только спустя столетие после трагедии, разыгравшейся на нижнем Поднепровье в 1775 году, в печать проникли первые сведения о дальнейшей судьбе Кальнишевского.
Известный русский историк народнического направления П.С. Ефименко, находясь в ссылке в Архангельской губернии, летом 1862 года случайно разговорился с крестьянами беломорского села Ворзогоры. К удивлению и удовольствию историка местные старожилы рассказали ему, что в начале XIX века в Соловецком монастыре был заключен какой-то кошевой атаман, которого они сами видели. Больше ничего вразумительного крестьяне сообщить не могли, но и того, что сказали, было достаточно. Ефименко напал на след Кальнишевского.
В 1863 году в архиве Архангелогородской канцелярии Ефименко отыскал «Дело по сообщению государственной военной коллегии конторы об отсылке для содержания в Соловецкий монастырь кошевого Петра Кальнишевского, июля 11 дня 1776 года»[54].
В 1875 году в ноябрьской книжке «Русской старины» ученый печатает статью «Кальнишевский, последний кошевой Запорожской Сечи»[55].
В публикации переданы рассказы поморских крестьян и вместе с тем впервые документально доказано, что после разрушения Новой Сечи Кальнишевский никуда не бежал, а был выслан на Соловки, где провел в одиночном заключении многие годы и умер.
Как историк-прагматист Ефименко не ставил своей задачей выяснить причины ссылки Кальнишевского, условия заточения его в монастырь, причины последовавшего в начале XIX века «помилования». Он ограничился тем, что сообщил читателям установленный им бесспорный факт: после падения последнего коша Кальнишевский был выслан в Соловецкий монастырь и там погиб.
Попытаемся восполнить пробелы статьи П.С. Ефименко.
После ареста Кальнишевского вместе с писарем и судьей войсковыми отправили в Москву и посадили всех троих в конторе военной коллегии до окончательного определения их дальнейшей участи.
Правительство не хотело судить последних представителей Сечи Запорожской. Оно решило рассчитаться с ними бесшумным административным путем. Такие методы расправы с опасными врагами вполне устраивали царизм. Беззаконие не смущало его.
Г.А. Потемкин, некогда ревностный «почитатель» Кальнишевского, а сейчас столь же ревностный его ненавистник, сформулировал обвинительное заключение с галантностью, столь ему свойственной. Приведем этот документ полностью ввиду его несомненного и выдающегося интереса:
Воспитанные в духе послушания, синодальные старцы направили 10 июня 1776 года тобольскому архипастырю Варлааму и настоятелю Соловецкого монастыря Досифею указы, обязывающие поступать с арестантами так, как в ведении сената предписано.
Привезенному на Соловки в ссылку в 1759 году помещику П. Салтыкову дали для услуг крепостного Игнатия Рагозина, приказав ему быть при своем господине «безысходно». Через три года П. Салтыков, присланный «до кончины живота его», был помилован и освобожден[41].
Высланного в монастырь в 1783 году подпоручика А. Теплицкого (предписано было употребить в самые тяжкие работы, какие только найти можно на острове, и заставить его зарабатывать пропитание трудом, но избалованный барчук вел себя надменно и дерзко. Гроза арестантов архимандрит ограничивался констатацией того факта, что Теплицкого нельзя заставить выполнять не только трудную работу, но и «самую легкую, то есть и щипания какого принудить не можно». На острове «маменькин сынок» освоил «специальность» фальшивомонетчика и совместно со своим другом (тоже дворянином) П. Телешовым стал делать оловянные рублевые монеты, за что из Соловков был выслан по суду в Иркутскую губернию[42].
Совершенно беспомощными оказались хозяева острова перед ссыльным камер-лакеем А. Слитковым, появившимся в монастыре в 1748 году. Слитков пьянствовал, безобразничал, наводил свои порядки в монастыре, бил монахов. Следовало ожидать, что каратели найдут управу на Слиткова. Увы, этого не случилось. Монастырские старцы не могли придумать ничего, кроме обращения в тайную канцелярию с просьбой защитить их от оскорблений и побоев «сиятельного» арестанта[43].
По-иному вели себя судьи и исполнители приговоров с ссыльными и заключенными из народа. Крестьян и горожан калечили: вырезали языки, вырывали ноздри, нещадно избивали кнутами, плетями, шелепами, ссылали не просто в труды, а с неизменной пометкой «в тягчайшие до кончины живота его труды».
На монастырской каторге Щербаков умудрился написать тетрадь, которая была обнаружена 28 сентября 1759 года и расценена как «суеверная, богопротивная и важная». По признанию автора, тетрадь была написана им в чулане и подброшена во двор, чтобы другие ознакомились с ней.
Приходится сожалеть, что в делах нет сочинений — Щербакова. Они были отправлены в канцелярию тайных розыскных дел. По всей вероятности, в сочинениях В. Щербакова, признанных правительством «воровскими», говорилось о несправедливости существующего социального строя, при котором труженик ничего не имеет, а живущий за его счет утопает в изобилии. Такие рассуждения могли быть заключены в религиозную оболочку. Поэтому духовные лица называли сочинения крестьянина «суеверными и богопротивными».
После «штрафования плетьми» у Щербакова взяли письменную клятву такого содержания: «1759 года, сентября 29 дня, в соборной келье Соловецкого монастыря присланный при указе ссыльный Василий Щербаков подписуется в том, что впредь ему никаких бездельных и непристойных писем отнюдь или тайно или явно не писать (как то учинил, писал некоторую тетрадь своею рукою, за что и наказан). И ежели впредь явится в таковом же письме и в том от кого изобличен будет и за то повинен монастырскому жестокому наказанию»[44].
Когда столица узнала, что в монастыре Щербаков сочиняет «злодейственные воровские тетрадишки», появился новый указ от 2 мая 1760 года, повелевавший смотреть за арестантом прилежно, чтоб он больше сочинительством не занимался, чего ради «пера, чернил, бумаги, угля, бересты и прочего, к письму способного, отнюдь бы при нем не было и оного ему не давать».
Однако страсть к письму оказалась у Щербакова сильнее боязни новых репрессий. 30 октября 1764 года у арестанта опять было обнаружено несколько тетрадей, чернильница, сальные свечи. После этой находки и без того горькая жизнь монастырского каторжника стала невыносимой. Ссыльного с пристрастием допрашивали. Есть подозрение, что его пытали. Монастырская тюрьма и ее режим сделали свое дело. В ведомости соловецких арестантов за 1769 год против имени Василия Щербакова помечено «умре».
Последний кошевой сечи Запорожской
Первые ссыльные и заключенные украинцы появляются в Соловецком монастыре в начале XVIII века. Это были люди из окружения Кочубея и Искры. Известно, что за донос на Мазепу, который следователи признали «лукавым», хотя на самом деле он был справедливым, генеральный судья и полтавский полковник были казнены, а соучастников доносителей — священника Ивана Святайло, его сына и чернеца Никанора — отправили в 1708 году в «страну медведей и снегов».Когда же осенью 1708 года Мазепа перешел в расположение шведских войск и стало ясно, что для политического доноса на гетмана были основания, в ссылку в Сибирь, в Архангельскую губернию и на Соловки отправили мазепинцев[45].
Из заточенных в первой четверти XVIII века в соловецкие казематы украинцев наибольшее внимание привлекает к себе один человек, непосредственно не принадлежавший к двум упомянутым категориям лиц, но имевший прямое отношение к делу об измене Мазепы. Это Захар Петрович Патока.
В архиве Ленинградского отделения института истории находится дело «О ссыльном черкашенине, который содержится в Соловецком монастыре в тюрьме». Оно включает грамоты о Патоке из коллегии иностранных дел и синода.
Синодальный приговор датирован 20 мая 1721 года. Приведем его: «Великого государя-царя и великого князя Петра Алексеевича, всея великия и малыя, и белыя России самодержца указ из святейшего правительствующего синода Соловецкого монастыря архимандриту Варсонофию.
Сего мая 19 дня в святейший правительствующий синод из государственной коллегии иностранных дел в доношении написано: по его де великого государя указу, по доношению из оной коллегии, приговором правительствующего сената решено малороссиянину Захару Патоке за неправые его о великих делах доношения вместо смертной казни учинить — вырезать язык и сослать в Соловецкий монастырь в заточение в Корожанскую тюрьму вечно. И та казнь ему, Патоке, учинена… И сего же мая в 19 день по его великого государя указу и по приговору святейшего правительствующего синода велено тебе, архимандриту, оного малороссиянина Патоку, как пришлется из государственной коллегии иностранных дел в Соловецкий монастырь, принять и содержать его в Корожанской тюрьме в заточении вместо смерти вечно»[46].
Вслед за синодальной бумагой полетела в Соловецкий монастырь депеша из коллегии иностранных дел от 10 июня 1721 года за подписью самого барона П. Шафирова. В новой грамоте предписывалось соловецкому архимандриту: «И ежели он, — Патока, сидя в тюрьме, станет кричать за собою какое наше государево слово и дело, и таких произносимых от него, Патоки, слов не слушать для того, что он, Патока, доносил о многих великих и важных делах, а потом перед сенатом повинился, что то все затевал напрасно. И показал он при том о себе, как и другие о нем при следовании дела показали, что он человек сумасбродный и часто бывает в беспамятстве и говорит то, чего и сам не знает, и для того он, по приговору сенатскому, от смертной казни освобожден».
Нужно полагать, что у государственного подканцлера были серьезные основания давать такие наставления соловецким инквизиторам.
В 1724 году последовал донос: Патока якобы говорил монаху Дамаску о том, что он сослан в монастырь без указа царя и хотел объявить царю о злоумышленном деле на его здоровье. Вследствие этого правительство указом от 22 мая 1724 года обязывало губернскую канцелярию допросить «гетманского генерального писаря». Монаха Дамаска велено было прислать в Преображенский приказ при любых показаниях колодника.
Для разбора кляузного дела архангельский вице-губернатор Ладыженский направил в Соловки прапорщика Ивана Резанцева. 22 июня 1724 года губернский следователь допрашивал Патоку в Корожанской башне. Разговор происходил наедине, без свидетелей, с глазу на глаз.
Результаты допроса Резанцев представил Ладыженскому, а тот, в свою очередь, переслал протокол следствия, скрепленный подписью узника, в Петербург. Вот что выяснилось: на допросе Патока показал, что он вовсе не генеральный писарь, за кого его принимают, а только писарь из Лубен. С соловецким монахом Дамаском «никаких слов не говаривал». Вместе с тем узник признался, что 8 февраля 1724 года «после святой литургии» он «кричал всенародно слово и дело, именно о измене и бунте на господ графа Гавриила Ивановича Головкина и барона Петра Павловича Шафирова». В тот же день это же слово и дело кричал «на вышеупомянутых господ» в трапезе при городничем монахе Никаноре и караульном солдате Григории Рышкове, а «какое слово и дело, то явит самому императорскому величеству»[47].
Можно было ожидать, что столица даст ход этому делу. Обычно она оперативно реагировала на менее важные политические доносы. Всегда бывало так: стоило кому-нибудь сообщить, что такой-то человек произнес слово и дело, как моментально, не разбирая, справедливый донос или клеветнический, хватали оговоренного в вместе с изветчиком отправляли в губернскую канцелярию для предварительного дознания, а оттуда в печально знаменитый Преображенский приказ, который ведал политическим сыском на территории всего государства.
На этот раз традиционный порядок был нарушен. Правительство распорядилось оставить публичное «блевание» Патоки 8 февраля 1724 года без последствий. Это кажется странным и трудно объяснимым. Вообще в деле Патоки много загадочного. Неясно, например, почему сенат, признав Патоку неуравновешенным, душевно больным, по временам впадающим в беспамятство, велел отрезать ему язык, замуровать в ужасную Корожанскую тюрьму и не слушать произносимого им слова и дела государева. Такую тяжкую уголовную кару мог навлечь на себя лишь человек, знавший важные секреты и способный к разглашению их.
Из документальных материалов видно, что Патока еще перед тем, как у него вырезали язык, «паки крыча, сказывал за собой великие дела (какие именно — неизвестно. — Г. Ф.), но того у него, по приговору сенатскому, ради его вышеписанного же сумасбродства и ложных доношений, не принято»[48].
Нам представляется вполне основательным предположение П. Ефименко о том, что Патока раскрыл перед сенатом известные ему тайны относительно графа Головкина, барона Шафирова и других высокопоставленных сановников империи[49].
Не секрет, что в бурные годы преобразований первой четверти XVIII века многие видные государственные мужи, в том числе такие, как Меньшиков, Головкин, Шафиров и другие, были нечисты на руку. В литературе неоднократно раздавались голоса о том, что руководитель дипломатического ведомства и его заместитель знали о готовящейся измене Мазепы и молчаливо одобряли коварные замыслы «украинского ляха» потому, что получали от него взятки, которыми округляли свое «скромное» государево жалование. Так что Патока в этом отношении не одинок. Произнесенное им в монастыре слово и дело об измене и бунте Головкина и Шафирова не может вызвать большого удивления. Очевидно, Патока, по характеру своей работы связанный с перепиской всякого рода деловых бумаг, как и другие представители «канцелярского воинства» (Орлик, Глуховец, Кожчицкий), располагал кое-какими сведениями об измене гетмана и участии, прямом или косвенном, в мазепинском заговоре петербургских вельмож.
Шафирову и ему подобным нужно было заставить своего обличителя замолчать. Поэтому Патоке перед отправкой в Соловки отрезали язык. Но жестокое наказание не достигло цели. Искатель справедливости, неугомонный казачий писарь из Лубен даже без языка сумел крикнуть всенародно слово и дело государево на Головкина и Шафирова. Замешанные в заговоре Мазепы дельцы не исключали такой возможности. Они были предусмотрительными людьми. Начальнику соловецкой тюрьмы предписывалось не обращать внимания на произносимые несчастным узником слова, но местные «блюстители порядка» не проявили должной сообразительности.
Архангелогородская губернская канцелярия всегда, как известно, отличавшаяся пунктуальным выполнением инструкций центра о содержании секретных арестантов, на этот раз перестаралась в своем усердии. Невольные свидетели происшествия 8 февраля 1724 года монах Никанор и солдат Рышков, слышавшие «блевание» Патоки, распоряжением губернской канцелярии были брошены в застенок.
Однако Петербург распорядился предать забвению дело Патоки, а самого писаря держать по-прежнему в башенном каземате под крепким караулом. Пришлось выпустить на свободу свидетелей слова и дела, объявленного арестантом Корожанской башни. Перед Никанором и Рышковым распахнулись двери тюрьмы, в которой они просидели без всякой вины более года.
Местные власти не ожидали такого решения. Их недоумение понятно. Распоряжение высшего начальства было беспрецедентным.
Губернская канцелярия заключила, что Захар Патока хорошо известен правительству как неуемный ябедник и сутяга, одержимый страстью к политическим доносам. Но с точки зрения историка русско-украинских взаимоотношений действиями Патоки руководили благие намерения и патриотические побуждения. Писарь из Лубен осуждал авантюру предателя интересов своего народа Мазепы, хотел раскрыть перед стоящими у власти известные ему тайны батуринского заговора и назвать имена русских пособников «украинского ляха».
Приходится сожалеть, что Патоке не удалось осуществить своего замысла. Можно думать, что сведения, которыми он располагал, обогатили бы наши знания о заговоре Мазепы, казачьей старшины и близких к гетману лиц.
Захар Петрович Патока был замучен монахами и унес с собой известные ему секреты.
Еще немало сынов «плодовитой матки казацкой» заключали в себе в XVIII веке стены Соловецкой крепости, но самым известным среди них был Петр Иванович Кальнишевский — последний кошевой Запорожской Сечи. Он занимал свой пост с 1765 года до самой ликвидации «казацкого государства», то есть десять лет подряд, чего до тех пор в коше «из веку веков не бывало».
За спиной Кальнишевского стояла казачья старшина, ставленником которой он был. Выходец из дворянского рода, лично богатый человек[50], Кальнишевский верой и правдой служил русскому правительству, хотя межевые тяжбы царизма с выборным правительством Сечи в последние десятилетия существования коша осложняли взаимоотношения сторон.
Были, конечно, доносы и на Кальнишевского. В «просвещенный» век Екатерины, когда доносы поощрялись правительством и общество было заражено ими, никто не мог быть застрахованным от обвинений в государственном преступлении.
В январе 1767 года полковой старшина Павел Савицкий собственноручным письмом ставил в известность Петербург, что кошевой атаман вместе с войсковым писарем и войсковым есаулом готовятся в ближайшие месяцы изменить России, коль скоро не решатся в пользу коша пограничные споры. Если верить доносителю, высшая старшина уже договорилась «выбрать в войске двадцать человек добрых и послать их к турецкому императору с прошением принять под турецкую протекцию».
Насколько позволяют судить материалы, правительство не дало движения этому документу. Оно считало его клеветническим и не сомневалось в преданности кошевого. Мы «никогда наималейшего сомнения иметь не могли о вашей со всем войскам к нам верности», — писала Екатерина II Кальнишевокому 19 декабря 1768 года[51]. Поэтому никто не подвергался предварительному дознанию по доносу Савицкого. Кошевому никогда не ставилась в вину подготовка государственной измены. Он так и умер, не зная о доносе Савицкого. Донос сдали в архив и, как несправедливый, вложили в папку, в которой подшиты распоряжения 1801 года о даровании Кальнишевскому свободы.
Вместе с запорожским войском Кальнишевский сражался с крымскими татарами и турками в русско-турецкой войне 1768-1774 годов. За храбрость он был награжден в середине кампании золотой медалью, осыпанной бриллиантами, а войску запорожскому объявлена благодарность.
Никто иной, как Г. Потемкин, за три года до падения Сечи, в котором он сыграл такую роковую роль, свидетельствовал свое уважение и любовь войску запорожскому, подчеркивал свою всегдашнюю готовность находиться в услужении «милостивого своего батьки», как называл он льстиво кошевого.
В 1772 году Потемкин разыграл такой фарс: он попросил Кальнишевского записать его в казаки, что было с охотой исполнено.
Не скупился на комплименты кошевому новороссийский генерал-губернатор и в дни победоносного окончания войны. «Уверяю вас чистосердечно, что ни одного случая не оставлю, где предвижу доставить каковую-либо желаниям вашим выгоду, на справедливости и прочности основанную», — так писал Потемкин Кальнишевскому 21 июня 1774 года. Не прошло после этих велеречивых излияний и года, как Сечь, по распоряжению того же Потемкина, была разрушена, а кошевой арестован.
4 июня 1775 года сильный отряд под начальством П. А. Текеллея нежданно-негаданно нагрянул на Сечь и разорил ее. Кошевой атаман Кальнишевский, войсковой писарь Глоба и войсковой судья Головатый были пленены и взяты под стражу, а имущество их, так же как и войсковое, подвергнуто описи.
3 августа 1775 года был издан указ Екатерины II, в котором объявлялось, что «Сечь Запорожская вконец уже разрушена, с истреблением на будущее время и самого названия запорожских казаков, не менее как за оскорбление нашего и. в. через поступки и дерзновения, оказанные от сих казаков в неповиновение нашим высочайшим повелениям»[52].
О Кальнишевском манифест умалчивал. После ареста кошевой исчез неведомо куда. Никто не знал — ни родственники, ни друзья, где находится Кальнишевский и жив ли он вообще.
Казацкие песни намекали, что кошевой отправлен на жительство на Дон. Потомки сечевиков сложили предание, что Кальнишевский бежал из-под ареста в Турцию, там женился, имел сына[53].
Только спустя столетие после трагедии, разыгравшейся на нижнем Поднепровье в 1775 году, в печать проникли первые сведения о дальнейшей судьбе Кальнишевского.
Известный русский историк народнического направления П.С. Ефименко, находясь в ссылке в Архангельской губернии, летом 1862 года случайно разговорился с крестьянами беломорского села Ворзогоры. К удивлению и удовольствию историка местные старожилы рассказали ему, что в начале XIX века в Соловецком монастыре был заключен какой-то кошевой атаман, которого они сами видели. Больше ничего вразумительного крестьяне сообщить не могли, но и того, что сказали, было достаточно. Ефименко напал на след Кальнишевского.
В 1863 году в архиве Архангелогородской канцелярии Ефименко отыскал «Дело по сообщению государственной военной коллегии конторы об отсылке для содержания в Соловецкий монастырь кошевого Петра Кальнишевского, июля 11 дня 1776 года»[54].
В 1875 году в ноябрьской книжке «Русской старины» ученый печатает статью «Кальнишевский, последний кошевой Запорожской Сечи»[55].
В публикации переданы рассказы поморских крестьян и вместе с тем впервые документально доказано, что после разрушения Новой Сечи Кальнишевский никуда не бежал, а был выслан на Соловки, где провел в одиночном заключении многие годы и умер.
Как историк-прагматист Ефименко не ставил своей задачей выяснить причины ссылки Кальнишевского, условия заточения его в монастырь, причины последовавшего в начале XIX века «помилования». Он ограничился тем, что сообщил читателям установленный им бесспорный факт: после падения последнего коша Кальнишевский был выслан в Соловецкий монастырь и там погиб.
Попытаемся восполнить пробелы статьи П.С. Ефименко.
После ареста Кальнишевского вместе с писарем и судьей войсковыми отправили в Москву и посадили всех троих в конторе военной коллегии до окончательного определения их дальнейшей участи.
Правительство не хотело судить последних представителей Сечи Запорожской. Оно решило рассчитаться с ними бесшумным административным путем. Такие методы расправы с опасными врагами вполне устраивали царизм. Беззаконие не смущало его.
Г.А. Потемкин, некогда ревностный «почитатель» Кальнишевского, а сейчас столь же ревностный его ненавистник, сформулировал обвинительное заключение с галантностью, столь ему свойственной. Приведем этот документ полностью ввиду его несомненного и выдающегося интереса:
«Всемилостивейшая государыня!8 июня 1776 года правительственный сенат уведомил синод о докладе Потемкина и высочайшей конфирмации, подписанной на нем. Со своей стороны сенат предписал объявить Кальнишевскому и его товарищам указ и немедленно разослать арестованных по местам заключения: кошевого — в Соловецкий монастырь, а Глебу и Головатого — в дальние сибирские монастыри «под строжайшим присмотром от одного места до другого военных команд». Мало того. Потемкин предложил синоду указать монастырским властям, чтобы «содержаны были узники сии безвыпускно из монастырей и удалены бы были не только от переписок, но и от всякого с посторонними людьми обращения».
Вашему императорскому величеству известны все дерзновенные поступки бывшего Сечи Запорожской кошевого Петра Кальнишевского и его сообщников судьи Павла Головатого и писаря Ивана Глобы, коих вероломное буйство столь велико, что не дерзаю уже я, всемилостивейшая государыня, исчислением оного трогать нежное и человеколюбивее ваше сердце, а при том и не нахожу ни малой надобности приступать к каковым-либо исследованиям, имея явственным доводом оригинальные к старшинам ордера, изъявляющие великость преступления их перед освященным вашего императорского величества престолом, которою, по всем гражданским и политическим законам заслужили, по всей справедливости, смертную казнь. Но как всегдашняя блистательной души вашей спутница добродетель побеждает суровость злобы кротким и матерним исправлением, то и осмеливаюсь я всеподданнейше представить: не соизволите ли высочайшим указом помянутым преданным праведному суду вашему узникам, почувствовавшим тягость своего преступления, объявить милосердное избавление их от заслуживаемого ими наказания, а вместо того, по изведанной уже опасности от ближнего пребывания их к бывшим запорожским местам, повелеть отправить на вечное содержание в монастыри, из коих кошевого — в Соловецкий, а прочих — в состоящие в Сибири монастыри, с произвождением из вступившего в секвестр бывшего запорожского имения: кошевому по рублю, а прочим по полуполтине на день. Остающееся же затем обратить, по всей справедливости, на удовлетворение разоренных ими верноподданных ваших рабов, кои, повинуясь божественному вашему предписанию, сносили буйство бывших запорожцев без наималейшего сопротивления, ожидая избавления своего от десницы вашей и претерпев убытков более нежели на 200000 рублей, коим и не оставлю я соразмерное делать удовлетворение, всемилостивейшая государыня.
Вашего императорского величества верно
всеподданнейший раб князь Потемкин.
На подлинном подписано собственной е. и. в. рукою тако:
«Быть по сему».
14 мая 1776 года Царское Село»[56].
Воспитанные в духе послушания, синодальные старцы направили 10 июня 1776 года тобольскому архипастырю Варлааму и настоятелю Соловецкого монастыря Досифею указы, обязывающие поступать с арестантами так, как в ведении сената предписано.