Страница:
Тем не менее Кант верил в будущность женского влияния и в благотворное действие, какое женщина способна оказать на нашу национальную нравственность. В заключении он говорит: "за золото всего мира я не желал бы сказать того, что осмелился утверждать Руссо, а именно -- что женщина всегда остается большим ребенком". Гран-Картрэ, пренебрегший свидетельством Канта, написал очень интересную книгу по поводу суждений немцев о Франции. Последние слишком часто довольствуются тем, что заимствуют у французских же писателей их отзывы о нашей стране, -- прием, часто вводящий в заблуждение. Согласно замечанию Гран-Картрэ, немцы, не без некоторого основания обвиняющие французов в преувеличении, не принимают в расчет этого недостатка, когда они читают их и "самым добросовестным образом придерживаются буквального смысла, счастливые тем, что нашли документальное подтверждение их собственных взглядов". Словом, "они побивают французов их же оружием, что очень трудно было бы сделать по отношению к ним самим, так как у немцев существует превосходная привычка почти или даже совсем не критиковать самих себя". Берне сказал о своем времени: "Если Франция всегда ложно судила о Германии, если она даже вовсе не судила о ней, то глаза Германии были всегда устремлены на Францию, хотя это не помогало ей лучше узнать ее". Суждения Фридриха II, встречающиеся в его переписке с д'Аламбером и Вольтером, особенно интересны, хотя великий политик иногда немного излишне отождествляет французов с самим Вольтером. Фридрих пишет последнему 9 сентября 1739 г.: "Мне нравится приятная мания французов быть вечно в праздничном настроении; признаюсь, я с удовольствием думаю, что четыреста тысяч жителей большого города поглощены исключительно прелестями жизни, почти не зная ее неприятностей; это показывает, что эти четыреста тысяч людей счастливы". В 1741 году, во время первой силезской кампании он писал из Мольвица, когда граф Белль-Иль только что приехал к нему в качестве посла: "Маршал Белль-Иль прибыл сюда с свитой очень благоразумных людей. Я думаю, что на долю французов почти не осталось благоразумия после того, что получили на свою часть эти господа из посольства. В Германии считают за редкость увидеть француза, который не был бы совсем сумасшедшим. Таковы предубеждения одних наций по отношению к другим; некоторые гениальные люди умеют освободиться от них; но толпа всегда остается погрязшей в болото предрассудков". В апреле 1742 г., когда французы участвовали в кампании вместе с пруссаками, оп писал: "Ваши французы, сильно скучающие в Богемии, по-прежнему любезны и остроумны. Это, быть может, единственная нация, умеющая находить даже в несчастии источник шуток и веселья". Позднее, когда узнали, что прусский король вступил в отдельные переговоры с Марией Терезой, в Париже, как и в Версале, раздались всеобщие жалобы. Фридрих писал по этому поводу Вольтеру: "Меня очень мало беспокоят крики парижан: они всегда жужжат, как пчелы; их остроты -- то же, что ругательства попугаев, а их суждения так же серьезны, как мнения сапажу о метафизических вопросах". Отступление французских войск было злополучно. Фридрих в Истории моего времени строго осуждает по поводу этого беспечность французов: "Во всякой другой стране, -- пишет он, -- подобное отступление вызвало бы всеобщее уныние; во Франции, где с важностью рассуждают о мелочах и легкомысленно относятся к крупным вещам, оно только вызвало смех и дало повод сочинить несколько шансонеток на маршала Бель-Иля". Но так как Вольтер писал ему, что не следует судить о французских воинах по событию в Линце, то Фридрих снова пишет на эту тему: "Наши северные народы не так изнежены, как западные; мужчины у нас менее женоподобны и вследствие этого мужественнее, более способны к труду и терпению и, говоря по правде, быть может, менее любезны. Та самая жизнь сибаритов, которую ведут в Париже и о которой вы отзываетесь с такими похвалами, погубила репутацию ваших войск и ваших генералов". Тем не менее Фридрих с восхищением говорит о французах, выигрывающих сражения с смертью на устах и совершающих бессмертные дела во время агонии. Фридрих предвидел последствия французской политики. "Эти безумцы, -- говорил он о министерстве Шуазёля, -- потеряют Канаду и Пондишери, чтобы доставить удовольствие венгерской королеве и царице". "Что касается вашего герцога, -дело шло о Шуазёле, -- то он недолго будет министром. Подумайте только, что он оставался им две весны. Это чудовищно для Франции и почти беспримерно. Министры в это царствование не пускают корней на своих местах". "Я еще не решаюсь высказать своего мнения о Людовике ХVI. Необходимо время, чтобы увидеть ряд его действий; надо проследить его поступки за несколько лет". "Если партия подлости (l'infamie)30 возьмет верх над философской, то я жалею бедных кельтов. Они подвергнутся опасности очутиться под управлением какого-нибудь ханжи в рясе или в сутане, который будет стегать их плетью одной рукой и бить распятием другой. Если это случится, то придется проститься с изящными искусствами и наукой; ржавчина суеверия окончательно погубит этот любезный народ, созданный для общественной жизни". По поводу воображаемых чудес янсенистского диакона Пари, он писал: "Говорят, что конвульсионисты снова кувыркались на могиле аббата Пари; говорят, что в Париже жгут все хорошие книги, что там более, чем когда-либо, страдают безумием, но уже не веселым, а мрачным и молчаливым. Ваша нация самая непоследовательная из всех европейских наций; в ней много ума, но никакой последовательности в мыслях. Такой она является во всей своей истории". В письме от 28 февраля 1775 г. он говорит: "У вас действительно есть несколько философов; но подавляющее большинство суеверных. Наши немецкие священники, как католики, так и гугеноты, признают только свои интересы; над французами господствует фанатизм. Эти горячие головы невозможно образумить: они считают за честь доходить до исступления". В письме от 9 июля 1777 г.: "Как жалко, что французы, столь впрочем вежливые и любезные, не могут совладать с своим варварским неистовством, так часто заставляющим их преследовать невинных. Говоря по правде, чем более анализируешь нелепые басни, лежащие в основе всех религий, тем более жалеешь людей, беснующихся по поводу таких пустяков". "Я не могу сказать, до какой степени меня забавляют ваши французы, -- писал он д'Аламберу 7 мая 1771 г. -- Эта нация, столь жадная до новостей, беспрестанно доставляет мне новые зрелища: то изгоняются иезуиты, то требуются свидетельства об исповеди, то разгоняется парламент, то снова призываются иезуиты; министры меняются через каждые три месяца; французы одни доставляют темы для разговоров всей Европе. Если Провидение думало обо мне, создавая мир (а я допускаю такое предположение), то оно сотворило этот народ для моего развлечения". Немецкая спесь не уступает в этом случае французскому "тщеславию". В другом письме он говорит: "Я боюсь, что мы покроемся ржавчиной, если Париж, движимый великодушием, не пришлет кого-нибудь пообчистить нас. Холодные идеи Балтики леденят умы, как и тела, и мы замерзли бы, если бы время от времени какой-нибудь галльский Прометей не приносил небесного огня, чтобы оживить нас". "Ваши французы, которых всегда можно утешить водевилем, поднимают крик, -- писал он 25 июля 1771 г., -- когда война вызывает новые налоги, но какая-нибудь шутка заставляет их забыть обо всем. Таким образом, благодаря превосходному действию их легкомыслия, склонность радоваться берет у них верх над всеми соображениями, могущими заставить их печалиться". Несколькими месяцами позднее он писал: "Если у нас нет ничего совершенного, то зато у нас имеются два учителя, разгоняющих все наши печали: во-первых, -- надежда, а во-вторых, -- запас природного веселья, которым особенно богаты ваши французы: песня или удачно сказанное слово разгоняют все их невзгоды. В неурожайный год преподносится куплет Провидению; если возвышаются налоги, горе откупщикам, имена которых могут попасть в стихи. Таким образом они находят утешение во всем, и они правы; я присоединяюсь к их мнению. Смешно огорчаться по поводу тленных вещей мира сего; если Гераклит проливал слезы, то Демокрит смеялся. Будем же смеяться, любезный д'Аламбер". Непостоянство французского характера вызвало новые замечания с его стороны, при восшествии на престол Людовика ХVI он писал: "про него рассказывают чудеса; вся кельтская империя поет хвалебные гимны. Тайна заслужить популярность во Франции заключается в новизне. Наскучив Людовиком ХIV, ваша нация задумала наругаться над его похоронным поездом; Людовик ХV также слишком долго царствовал; покойный герцог Бургундский заслужил похвалы, потому что умер, не успев взойти на престол; последнего дофина хвалили по той же причине. Чтобы угодить вашим французам, им надо доставлять нового короля каждые два года; новизна -- божество вашей нации; как бы хорош ни был их государь, они в конце концов найдут в нем недостатки и смешные стороны, как будто король перестает быть человеком". Считая, что будущее Франции связано в значительной степени с блеском наук и искусств, он говорит: "В Париже должны помнить, что когда-то Афины привлекали к себе все нации и даже своих победителей-римлян, выражавших уважение к афинской науке и получавших там свое образование. Теперь этот невежественный город не посещается никем. Та же участь грозит и Парижу, если он не сумеет сохранить преимущества, которыми пользуется". В своем рассказе Мой поход 1792 г., Гёте вспоминает, что французы, зная, до какой степени немцы нуждались в съестных припасах, доставили им их, как будто они были их товарищами, и вместе с тем прислали брошюры на французском и немецком языках, излагавшие все преимущества свободы и равенства. Это -типичная черта французского прозелитизма. Гёте признает, что такое дружеское хлебосольство, стремление побрататься и "строгое соблюдение республиканской армией перемирия" должны быть отнесены к чести французов. В своих Беседах с Эккерманном, Гёте, называвший Вольтера наиболее французским писателем и любивший говорить: "никогда не будет узнано все, чем мы обязаны Вольтеру", перечисляет достоинства, которых французы ищут в литературе. "Глубина, гений, воображение, возвышенность, естественность, талант, благородство, ум, остроумие, здравомыслие, чувствительность, вкус, умение, точность, приличие, хороший тон, сердце, разнообразие, обилие, плодовитость, теплота, обаяние, грация, живость, изящество, блеск, поэзия стиля, правильная версификация, гармония и т. д.". Признавая особенность стиля у каждой нации, Гёте прибавляет, что французы, "общительные по натуре, стараются быть ясными, чтоб убедить читателя, и украшают свои произведения, желая понравиться ему"; но, с другой стороны, он объявляет область нашей литературы слишком ограниченной. "Напрасно упрекают нас, немцев, в некотором пренебрежении формой, -- пишет он, -- мы все-таки превосходим французов глубиной". "Французам всего более нравится наш идеализм; действительно, все идеальное служит революционной цели". Глубокая мысль, делающая понятным сочетание во Франции идеалистического направления с новаторским духом. Гёте признает за французами "ум и остроумие", но "у них нет, -- говорит он, -- ни устоев, ни уважения к религии". "Они хвалят нас, -прибавляет он, -- не потому, что признают наши заслуги, а единственно потому, что могут сослаться на нас в подтверждение какого-нибудь партийного мнения". Это значит, что Гёте часто находил французов слишком "субъективными". Суждение о французах Гейне хорошо известны; они "любят войну ради войны, вследствие чего их жизнь, даже в мирные времена, наполнена шумом и борьбой"; они смотрят на любовь к отечеству, как на высшую добродетель, соединяют в себе легковерие с величайшим скептицизмом, "примешивают к тщеславию погоню за наиболее прибыльными местами", обнаруживают непостоянство в своих привязанностях, обладают "общей манией разрушения", вечно сохраняют "сумасбродство юности, ее легкомыслие, беззаботность и великодушие". "Да, великодушие и не только общая, но даже детская доброта, проявляющаяся в прощении обид, составляет основную черту характера французов, и я не могу не прибавить, что эта добродетель исходит из одного источника с их недостатками: отсутствия памяти. Действительно, понятию о прощении соответствует у них слово забыть: забыть обиды". Объяснение Гейне слишком просто: великодушие состоит не из одних отрицательных качеств. Ida Kohl указывает на следующие главнейшие черты французского национального характера: патриотизм, склонность прощать, откровенность, любовь к разговору, остроумие, грация, вежливость. "Одной евангельской заповеди французы следуют буквально: заповеди прощения. Они постоянно говорят: без всякого зла; это забыто. Они все -- bons enfants, и действительно: каждый из них одновременно и добр, и ребенок". Они очень откровенны: "у них ничто не скрывается и ни о чем не умалчивается намеренно. Все, даже слезы, принимаются ими за чистую монету". По сравнению с французскими слезами немецкие являются, если можно так выразиться, "стоячей водой". Разговор во Франции -- целый мир. "Здесь действительно не щадят усилий, и французы чрезвычайно ценят умение выражаться. Разговаривать -- значит для них думать вслух. Франция -- это ум, грация, вежливость, восторженность; она напоминает стакан пенящегося шампанского. Французы во всем находят хорошую середину, почти не оставляющую места крайностям". Что касается французской дружбы, то "ей нет равной; я часто имела случай убедиться, что французы защищают своих друзей, не жалея крови". Галльская любовь к разговору поражает всех немецких путешественников: "Французу, -- говорит Иоганна Шопенгауэр, -- необходимо болтать, даже когда ему нечего сказать. В обществе он считает неприличным хранить молчание, хотя бы только в течение нескольких минут". Поэт Арндт писал в конце восемнадцатого столетия: "Мы слишком много рассуждаем, а француз желает лишь разговаривать и всего касаться слегка; глубокомысленный немецкий разговор для него настоящая мука. Он говорит с одинаковой легкостью о новой победе, о последнем происшествии или о дающейся в театре пьесе. Горе нам, если мы будем говорить с ним более нескольких минут, не вставив какой-нибудь шутки!" По мнению C. J. Weber'a, автора Демокрита, судящего о Франции также по ХVIII веку, "французы имеют право занять первое место среди народов и составляют действительно высшую нацию по своей живости и быстроте ума. Умеренный климат, превосходное вино, белый хлеб, чрезвычайная общительность со всеми окружающими, с женщинами, так же как со стариками и молодыми людьми, -- все у них, даже их coin du feu (уголок у огня) указывает на непреодолимую склонность к веселью и увлечению. Когда другие плакали бы или корчились от бешенства, они смеются, и так было всегда, до, во время и после революции, вчера, как сегодня". "Их общительный характер, -- прибавляет Вебер, -- их пчелиная покорность своему господину (лилии в сущности лишь плохо нарисованные пчелы) достаточно объясняют их историю и их жизнь. Это -- дети, которых конфетка излечивает от всех болезней... В этом ребячестве или, если хотите, в этой женственности характера самая отличительная черта расы. Их имена, их литература и философия носят отпечаток женского ума, т. е. печать изящества, грации и легкомыслия; всем этим они обязаны влиянию женщины, которое нигде так не велико, как во Франции. Их интересует одно настоящее; прошлое забывается ими только потому, что оно -прошлое; а будущее не беспокоит их. Нетерпеливые, непостоянные, лишенные чувства справедливости, вечно колеблющиеся между двумя крайностями, они не способны установить прочную свободу и не достойны ее. Их история и их новейшие учреждения вполне подтверждают это. Французы кротки, скромны, послушны, добры по наружности, если их не раздражать; но, приходя в возбуждение, они становятся жестокими, надменными, неприязненными. Вольтер, хорошо знавший своих современников, называл их тиграми-обезьянами". По мнению того же автора, взгляд которого как нельзя лучше резюмируют суждения и предубеждения его современников, "ни один народ не обладает в таком изобилии умом, как французы: они быстро схватывают все и умеют привить свои идеи другим, иногда в ущерб действительности. Одна звучная фраза способна воспламенить или успокоить гений этого народа, так же как и отвратить его от гибельных ошибок. Остроумное слово, переходя из уст в уста, всегда доставляло утешение французам в самых великих несчастиях. Всем памятно действие, произведенное на солдат, боровшихся с голодом и отчаянием в верхнем Египте, знаменитой надписью: дорога в Париж, замеченной на одном столбе. О генерале Каффарелли, лишившемся ноги на Рейне, говорили: он все же стоит одной ногой во Франции. Что касается Марии-Антуанеты, то о ней говорили, что она приехала в Париж из-за Луи (т. е. Людовика), тогда как позднее Мария-Луиза приехала из-за Наполеона31. Несмотря на все ужасы революции, этот легкомысленный народ, живущий изо дня в день, вспоминает об этой эпохе, лишь как о времени, когда чувствовался недостаток в топливе и освещении и когда соседи поочередно приносили друг к другу вязанку хвороста, чтобы поболтать при огне. Французы ослепляли наших предков модами, вкусом, нравами, языком; нас -политической и религиозной свободой, а затем военными успехами. Это -- греки, но только в профиль! Греки и римляне победили другие народы своим языком; так же поступили и французы, язык которых царит в Европе. Французской веселости, для которой у немцев нет специального слова, так как им незнаком самый предмет, надо искать не в Париже, а по ту сторону Луары и Жиронды. Какая тишина была в наших деревнях, когда через них проходили немецкие войска! Но лишь только появились французы, и лишь только они успевали удовлетворить первым требованиям голода и жажды, деревня обращалась в настоящую ярмарку... Их незнание географии, их равнодушие ко всему иностранному, их национальное фанфаронство и хвастовство -достойны смеха; этим объясняется ненависть к ним других народов, которая проявлялась гораздо ранее революции и на которую они ответили великодушием, так как с 1789 г. хотят брататься со всем миром. Наряду со многим дурным, мы обязаны этой нации многим хорошим. В какой другой стране, спрашиваю я вас, иностранец бывает встречен, обласкан и может поступать по своему усмотрению, как в этой веселой, радушной, предупредительной Франции? И так было всегда, даже в эпоху, когда все французы считали себя великими людьми и героями, даже когда гениальный Бюлов называл их амазонками. Мы были угнетаемы и тиранизируемы ими в течение двадцати лет; но -- положа руку на сердце -- если бы мы, когда мы говорим на их языке, могли хотя в слабой мере симпатизировать их уму и их живости, каких великих вещей не предприняли бы мы вместе с ними? Кто хочет оценить любезность французов, пускай отправится недели на две в Лондон". В гораздо более недавнее время, Вагнер в своем письме к Габриелю Моно говорил: "я признаю за французами удивительное умение придавать жизни и мысли точные и изящные формы; о немцах же я скажу, напротив того, что они кажутся мне тяжелыми и бессильными, когда стараются достигнуть этого совершенства формы... Я хотел бы, чтобы немцы показали французам не карикатуру французской цивилизации, а чистый тип истинно оригинальной и немецкой цивилизации. Осуждать с этой точки зрения влияние французского ума на немцев -- не значит осуждать самый французский ум... В каком недостатке всего более упрекают ваших соотечественников самые образованные и свободомыслящие французы? В незнании иностранцев и в вытекающем отсюда презрении ко всему нефранцузскому. Результатом этого у нации являются кажущиеся тщеславие и надменность, которые в данный момент должны быть наказаны. Но я прибавляю, с своей стороны, что этот недостаток должен быть извиняем французам, потому что у их ближайших соседей, немцев, нет ничего, что могло бы заставить их изучать цивилизацию, отличную от их собственной". Это однообразие в суждениях о нашем национальном характере доказывает, как справедливо замечает Гран-Картрэ, "что существует немецкая манера рассуждать о всем французском, которой поддаются даже самые просвещенные умы". Так, когда Гиллебранд говорит, что власть приличий у нас стоит выше всего, что все добродетели французов носят в высшей степени общественный характер, что нигде так не распространена честность, что отношения между слугами и господами у нас превосходны, что любовь к порядку -- выдающаяся черта нашего характера, что кухня и туалет -- два жизненных вопроса для французской хозяйки дома, что француз в высшей степени чувствен, но на свой особый манер, что для этого по преимуществу общественного существа религия -- скорее партийная страсть, нежели глубокая вера, что француженка -- "артистка в разговоре" и т. д., он только повторяет, что могли бы сказать Арндт, Коцебу, мадам Ларош, Гуцков, Ида Коль и другие. Но Гиллебранд, для которого не прошло безнаказанно его двадцатилетнее пребывание во Франции, признает еще, что "француз способен на самую благородную, бескорыстную и преданную дружбу, чего многие не признавали за ним", что он "более обязателен и услужлив, чем германец", что он экономен по преимуществу, что "супружеская неверность реже встречается у него, чем это можно было бы думать на основании известной литературы". Отделяя хорошее от дурного, Гиллебранд находит много общего между французом и ирландцем: та же любезность, говорит он, та же общительность, тот же ум, та же грация, то же хвастливое добродушие. Но, "раз человеку не достает руководительства и правила, он мечется, как безумный, по воле всех ветров". Мариус Фонтан посещает в 1870 г. главнейшие северные и восточные города Франции, объезжает поля сражений, записывая свои наблюдения и все слышанное им от других. Он встречает прусских офицеров, восторженно отзывающихся о французах, а особенно одного, который говорит ему: "я должен признать, что вступал в дружеские отношения со всеми семьями, у которых оставался более недели. Я покинул со слезами на глазах мою последнюю квартиру в Нормандии и поддерживаю переписку со многими из моих хозяев. Я живу во Франции девять месяцев и не только не встретил ни малейшей невежливости, но, напротив того, встречаю любезности и внимание всякого рода". В другом месте, в Седане, высший офицер, превосходительство, также с похвалой говорит ему о французах и француженках. "Они могут быть болтливы, хвастливы, плохие политики; но они деликатны, умны, мужественны; и в этот раз они храбро сражались. Было бы трудно доказать их физический упадок. Если они действительно распутны, то они были такими всегда. А женщины? Я вас уверяю, что французская женщина нисколько не упала ни в физическом, ни в нравственном отношении. Большинство из тех, с которыми я встречался, производили на меня импонирующее впечатление. Кокетки! Но что это значит? В них есть что-то пикантное и блестящее; приветствие и комплимент еще имеют для них большое значение; они любят веселье и удовольствия, но наряду с этим они очень хорошо понимают серьезные стороны жизни, трудолюбивы, экономны, религиозны и отличаются хорошей нравственностью". Известно, как Карл Фохт, отвечая на нападки Моммзенов и Фишоров, возвысил голос в пользу побежденной Франции в своих Политических Письмах. "Услуги, оказанные Францией европейской цивилизации даже при правлении Наполеонов, так значительны, -- говорит он, -- ее содействие прогрессу и культуре нашего времени настолько необходимо, что, несмотря на все совершенные ею ошибки и на всю ответственность, навлеченную ею на себя, симпатии возвращаются к ней, по мере того как судьба наносит ей свои удары. Все декламации нашей прессы по поводу деморализации и нравственной испорченности Франции, даже ее действительные преступления бессильны против этого: симпатии берут верх и будут брать все более и более... Я говорю себе, что Европа без Франции была бы хилой, что без нее нельзя обойтись и что в случае, если бы она исчезла, ее должны были бы заменить другие, менее способные играть ее роль. Эти французы составляют нечто, и всякий, отрицающий это, вредит самому себе". КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ ВЫРОЖДЕНИЕ ИЛИ КРИЗИС ГЛАВА ПЕРВАЯ ВЛИЯНИЕ СУЩЕСТВУЮЩЕЙ ФОРМЫ ЦИВИЛИЗАЦИИ, ВОЙН И ПЕРЕСЕЛЕНИЙ В ГОРОДА Вырождение может быть физиологическим или психологическим. В первом случае оно отзывается на темпераменте и органическом строении, т. е. на условиях жизнеспособности и плодовитости. Существует мнение, что французский народ вырождается в этом направлении. Но, прежде всего, многие из явлений, указывающих, по-видимому, на ослабление темперамента или организма французской нации, -- лишь усиленное проявление общих последствий, вызываемых у всех народов современной цивилизацией, которую, впрочем, также считают общей причиной вырождения. Вместе с возрастающим разделением труда, продуктом промышленного и научного прогресса, различные функции ума и тела упражняются неравномерно, происходит переутомление или вредная работа в одной части и недостаточное упражнение или полное бездействие в другой; отсюда и частичное разрушение различных органов, общее расстройство здоровья, нарушение равновесия в организме, в темпераменте, в характере. Мозг или скорее некоторые его области часто слишком возбуждены, в то время как остальное тело в пренебрежении. "Во многих отношениях, -- говорит английский физиолог Балль, -- воспитание и цивилизация способствуют энервации и ослаблению организма, подрывают природные силы и здоровье человеческого существа".