Страница:
Чтение этой книги позволяет отдохнуть от поэмы о нескончаемых войнах и универсальном каннибализме, придуманной антропологами и социологами их школы. Человек не был с самого же начала и повсюду наиболее кровожадным среди кровожадных зверей, единственным исключением среди них, занятым одной мыслью об истреблении и пожирании себе подобных; к враждебным чувствам с самых первых шагов присоединилась симпатия. Кооперация в такой же мере и даже более содействовала прогрессу, как и борьба с оружием в руках, в свою очередь заменившаяся мало-помалу мирной конкуренцией. Предрассудок относительно превосходства воинственных народов объясняется тем, что люди судят о настоящем по прошлому, а также тем, что даже в прошлом не принимается во внимание великая психологическая антитеза кочевых и оседлых народов, игравшая между тем огромную роль в истории. Значительное число народов были некогда кочевыми, благодаря ли характеру природы, принуждавшей их к такому образу жизни (как, например, обширные степи), или же в силу врожденного расположения к бродячей и охотничьей жизни. Но психология кочевника известна: страсть к грабежу, хитрость, склонность к опустошению и разрушению; это дело воспитания и нравов. Странствуя по обширным областям, кочевник делается обыкновенно сильным, а особенно -- ловким: ему надо преследовать дичь в лесу, состязаться с ней в ловкости и быстроте. Вместо дичи он часто борется с неприятелем. Если у него станет недоставать пищи для его стад или для него самого, думаете ли вы, что он поколеблется вторгнуться в соседнюю территорию? Часто этой территорией оказывается страна, населенная оседлыми народами, занимающимися земледелием. Психология таких народов представляет обыкновенно нечто противоположное: они отличаются более мирным темпераментом и менее беспорядочными нравами; у них нет ни страстей охотника, ни знакомства с отдаленными странами; им известна лишь обитаемая ими ограниченная территория. При таких условиях они часто окажутся бессильными бороться с завоевателями. Но будут ли они вследствие этого ниже их? Завоевание, даже в древние времена, еще недостаточное доказательство превосходства. Многолюдные и умственноразвитые нации порабощались небольшим числом кочевников. Китай был побежден татарами, мидийцы -- персами, Европа и Азия -- ордами Аттилы, Чингиз-хана и Тамерлана. Утверждают даже, что эти кочевники были небольшого роста и слабого телосложения, в то время как их враги -- сильнее, многочисленнее и развитее умственно; но все искусство первых сосредоточивалось на том, чтобы разрушать, нападать врасплох, обманывать и убивать. "С самого детства татарин воспитывается в школе хитрости и обмана" (Суфрэ). Справедливо утверждают, что нельзя назвать трусливым народ, порабощенный более искусными в военном деле или более дикими завоевателями. Кортес и Пизарро с горстью людей, но при помощи коварства и жестокости, могли покорить индейцев Мексики и Перу. Храбрость средневековых сеньоров с длинными и широкими черепами, господствовавших над бесчисленными крестьянами, не всегда имевшими даже палки для своей защиты, часто заключалась в "прочных железных доспехах". Только успехи современной науки перевернули роли и сделали оседлые народы грозно вооруженной силой, способной уничтожить низшие расы. Дикие орды Аттилы или Тамерлана не переступили бы в настоящее время границ самого мелкого из государств Европы. Сила играла и прежде и теперь гораздо меньшую роль в формировании национальностей, чем это обыкновенно думают. Турки завоевали болгар, сербов, румын и греков; но разве они могли их ассимилировать? Нет, и по многим причинам, из которых указывают на одну, очень любопытную; у турок, говорит Новиков, был менее совершенный алфавит, чем у побежденных ими народов; одно это обстоятельство обрекало их на бессилие. Можно ли сказать, что единство Франции достигнуто исключительно королями, завоеванием и силой? Не без основания утверждалось, что оно скорее достигнуто бесчисленной толпой писателей, поэтов, артистов, философов и ученых, которых Франция непрерывно выставляла в течение четырех столетий. Около 1200 г. провансальская культура была выше французской; житель Тулузы считал парижанина варваром, и если бы юг Франции прогрессировал с такой же скоростью, как и север, то в настоящее время Лангедок томился бы под французским игом. Сравните Францию и Австрию. В последней стране немецкому языку и немецкой литературе не удалось "германизировать" венгров. Во Франции французский язык настолько опередил местные наречия, как например провансальское, что последние (к счастью) и не пытались бороться, несмотря на Мистраля и Руманилля. Но эта победа одержана языком путем литературы и наук. "У вас, -- говорит Новиков французам, -- это называется просвещать страну. При других обстоятельствах это называлось бы денационализировать лангедокцев или офранцуживать их... Провансальский язык уже не воскреснет. Я однако не вижу, чтобы прибегали к штыку для обучения жителей Лангедока французскому языку". Наш язык распространяется впрочем и за пределами нашей страны, там, где французские штыки не имеют никакого значения. В конце концов Новиков приходит к тому заключению, что "национальная ассимиляция -- прежде всего интеллектуальный процесс". Итак, не следует сводить всей истории к борьбе рас или даже обществ. Идея "сотрудничества" дополняет идею "борьбы"; самая борьба была бы невозможна без предварительного сотрудничества в среде каждой из борющихся сторон, какими бы орудиями они ни пользовались при этом. Потому-то именно дарвинистское представление об истории односторонне и неполно. Дарвинистская теория социального подбора также недостаточна: она также принимает во внимание лишь один фактор национального характера, один из двигателей истории. Действительно, она говорит лишь об устранении индивидов, семейств и рас, плохо приспособленных к окружающей среде, независимо от того, какова эта среда, хорошая или дурная, прогрессивная или регрессивная. Но у народа не все сводится к борьбе за материальное существование. Известные чувства и идеи обладают высшей силой, объясняющейся или их внутренней правдой, или их лучшей приспособленностью к окружающим условиям, т. е. своего рода относительной правдой. То или другое понятие об общественном долге, о собственности, о государстве, даже о вселенной и ее основном принципе может быть источником преимущества и превосходства для отдельных личностей или народов. Но каким путем одно понятие или, если хотите, один идеал может одержать верх над другим? Неужели только смертью лиц, исповедующих противоположное воззрение, и исчезновением их рода? Распространяется ли научная, политическая или религиозная идея путем физиологического подбора и физиологического вымирания? Ни в каком случае. Открытие пара и электричества внесло в человеческие головы неизвестные дотоле идеи, не повлиявшие непосредственно на данное поколение, на его плодовитость или бесплодие, на наследственную передачу. Существует прямое или более или менее непосредственное приспособление мозгов к новым идеям, и это индивидуальное приспособление очень отлично от процесса, описанного Дарвином, от животного подбора путем борьбы за существование. Усвоившие новую идею вовсе не всегда отличаются особой организацией, так как они могли бы так же хорошо усвоить противоположную идею. Врачи, примкнувшие к теории микробов и руководящиеся ею в своей деятельности, не принадлежат к другой антропологической расе, чем все остальные врачи; долихоцефалы и брахицефалы могут одинаково хорошо понять и усвоить выводы Пастера. Даже в области идей, не допускающих материальной проверки, происходит прогрессивное приспособление индивидов к интеллектуальной среде, и это приспособление не влечет за собой неизбежного устранения неприспособленных индивидов и их потомства. Словом, идеи и чувства не распределяются по расам; это имеет место только по отношению к небольшому и непрерывно уменьшающемуся количеству чувств и идей. Неверно следовательно, что приспособление путем подражания, просвещения, воспитания, нравственного влияния, законодательства и экономического строя не имеет значения; напротив того, значение этих факторов все более и более усиливается; ими постепенно формируются по одному и тому же образцу члены различных семей и рас. Существует, по справедливому замечанию Полана, много видов социальных механизмов, из которых каждый производит свое действие и составляет одну из слагающих национальной равнодействующей. К несчастью, социологи и даже историки имеют склонность замечать лишь один или два из этих механизмов, желая приурочить к ним все остальное. Примером этого служит теория рас и теория географической среды. Нельзя рассматривать людей, живущих в обществе, как растения или животных, у которых преобладающее влияние имеют раса и физическая среда. Для гвоздики почти безразлично, что она растет рядом с такой же гвоздикой, хотя, если это соседство слишком тесное, то у отростков иногда смешиваются цвета. Растение и дикое животное составляют то, что натуралисты называют "независимой единицей"; между тем как человек, живущий в обществе и подвергающийся влиянию себе подобных, составляет с ними одно целое. Кроме того, общность социального подбора, благоприятствующего одним типам людей и не благоприятствующего другим, не может, если он продолжается в течение веков, не заставить все типы отклониться от их примитивных тенденций и не сблизить их между собой. С другой стороны, перенесите индивидов одной и той же расы, галлов, ирландцев или шотландцев, в различные социальные среды, и вы увидите, что различия в культуре и в окружающей социальной обстановке вызовут настоящие контрасты в характерах этих индивидов, несмотря на устойчивость психического темперамента, свойственного данной расе. Наконец, знаменитое "приспособление к внешней среде" не только пассивно; оно чаще всего бывает активным. Люди, а особенно общества, так же часто приспособляются к среде, как и приспособляют ее. Сама природа настолько захвачена и изменена человеческим обществом, что в конце концов мы находим человечество и в природе. Среда видоизменяет животного, человек видоизменяет среду. Общество формирует индивидуума и накладывает на него свой отпечаток. Образование и воспитание, влияние наук, литератур и искусств, общественная мораль и религиозные верования, профессии, нравы, хорошие или дурные примеры, всегда более или менее заразительные, внушения всякого рода, общественные отношения, дружба, ассоциации, все это -- общеизвестные доказательства вторжения в наш внутренний мир нам подобных. Страдание составляет, быть может, высшую форму этой солидарности. Совместное страдание связывает сильнее, чем радость. "В сфере национальных воспоминаний, -- говорит Ренан, -- несчастия имеют большее значение, чем победы, так как они налагают обязанности, принуждают к совместному усилию". Лебон думает, что воспитание по отношению к наследственности не более как песчинка, прибавленная к горе. "Без сомнения, -- говорит он, -- гора образовалась накоплением песчинок; но потребовалось много веков для этого накопления". Если прибегать к сравнениям, то действие воспитания можно было бы так же хорошо сравнить с камнем, который, вместе с другими камнями, образовал пирамиду, причем для того, чтобы воздвигнуть последнюю не потребовалось тысячей веков. Впрочем история наряду с медленными преобразованиями представляют также примеры и быстрых, -- примеры умственных, моральных и религиозных революций. Даже мозг, его вместимость, вес и извилины, в конце концов, изменяются под влиянием социальной среды, как это доказывается прогрессивным возрастанием мозгов, подвергающихся подбору цивилизации. Некоторые мозговые области, как например служащая органом членораздельной речи, составляют социальное приобретение; то же самое можно сказать о частях, соответствующих способности отвлеченного мышления; наконец, утверждают (Полан), что самая кисть руки, в силу приобретенной ею тонкости и гибкости, может быть до известной степени названа общественным продуктом. Следовательно, не одна только географическая среда обусловила многие типические черты каждого народа: они обусловлены также и характером его социальной деятельности. Народ -- это собрание умов, а о каждом отдельном уме можно сказать, что он представляет собой нацию в одной из ее форм, в одном из ее проявлений. Несмотря на силу наследственности, сила солидарности общественной среды оказывается иногда еще могущественнее; она может даже изменить основные понятия человека о его собственном благе или о благе его группы. Подобно тому, как одни хотят свести психологию народов к их физиологии, а их эволюцию к борьбе рас, другие желают все свести к экономическим отношениям и борьбе классов. Первоначально эта доктрина была реакцией против учения философов ХVIII века. Последние, убежденные, что в жизни народа законодательство значит все, отождествляли самое законодательство с обдуманным действием законодателя. Примером этого могут служить Мабли, Гельвеций и Гольбах. "Религия Авраама, -говорит последний, -- была, по-видимому, вначале деизмом, придуманным с целью реформировать суеверия халдеев". "Чтобы преобразование Спарты не оказалось мимолетным, -- говорил, в свою очередь, Мабли, -- Ликург проник, так сказать, в самую глубину сердец своих сограждан и уничтожил в них зародыш любви к богатству". Гражданские законы каждого данного народа обязаны были, по их мнению, своим происхождением его политическому устройству и его правительству. Сен-Симон и Огюст Конт показали ложность этой точки зрения: "Закон, учреждающий собственность, -- говорит Сен-Симон, -- важнейший из всех; он служит основанием общественному зданию". Идеи Сен-Симона оказали огромное влияние на Гизо, Минье и Огюстэна Тьерри. Согласно Гизо, "чтобы понять политические учреждения, необходимо знать различные социальные условия и их соотношения; чтобы понять различные социальные условия, необходимо знать природу и отношения собственности". По мнению Минье, политические учреждения также являются следствием, прежде чем стать причиной. Феодализм уже существовал в потребностях, прежде чем сделаться фактом. Освобождение коммун изменило все внутренние и внешние отношения европейских обществ: "Демократия, абсолютная монархия и представительная система были результатами этой перемены: демократия явилась там, где господствовали одни коммуны; абсолютная монархия -- там, где они вступили в союз с королями, которых не могли сдержать; представительная система -- там, где феодалы воспользовались ими, чтобы ограничить королевскую власть". Господствующая точка зрения Огюстэна Тьерри -- борьба простонародья с дворянством, борьба классов. Обыкновенно думают, что Маркс и его школа первые внесли эту идею в историческую науку, но один русский марксист превосходно показал, что она была внесена ранее Маркса: она господствовала во французской исторической школе, которую Шатобриан неправильно называл политической. Для Гизо вся история Франции сводилась к войне классов. В течение более тринадцати веков, говорит он, во Франции было два народа: народ-победитель, т. е. дворянство, и побежденный народ -- третье сословие; и в течение более тринадцати веков побежденный вел борьбу, чтобы сбросить с себя иго народа-победителя. Борьба велась во всех формах, и противники пользовались всяким оружием. Когда в 1789 г. депутаты всей Франции соединились в одно собрание, оба народа поспешили возобновить старый спор. Наконец настал день для его прекращения. "Революция изменила относительное положение обоих народов: прежний побежденный народ сделался победителем; он в свою очередь завоевал Францию". Резюмируя политическую историю Франции, Гизо говорит: "Борьба сословий наполнила или скорее создала всю эту историю. Это знали и об этом говорили за столетия до революции; это знали и об этом говорили в 1789 г.". "Дворянство настоящего времени, -- писал в свою очередь Тьерри в 1820 г., по поводу сочинения Уордена о Северо-Американских Соединенных Штатах, -- примыкает по своим стремлениям к привилегированным людям ХVI века; последние признавали себя потомками владетелей ХIII века, которые связывали себя с франками Карла Великого, а эти последние восходили до сикамбров Хлодвика. Можно оспаривать в этом случае лишь кровную связь; политическая преемственность очевидна. Итак, признаем ее за теми, кто требует ее для себя; мы же требуем для себя другой родословной. Мы -- сыны людей третьего сословия; третье сословие вышло из городских коммун; городские коммуны были убежищем крепостных; крепостные были побежденными при завоевании. Таким образом, переходя от формулы к формуле, через весь промежуток пятнадцати столетий, мы приходим к исходному пункту -- завоеванию, об уничтожении следов которого идет речь". Согласно Марксу, руководившемуся аналогичными же идеями, способ производства, господствующий в данном обществе, определяет в конечном счете способ удовлетворения социальных потребностей. Действительно, чтобы существовать, человек должен воздействовать на внешнюю природу, должен производить. Воздействие же человека на внешнюю природу определяется в каждый данный момент "его средствами производства, состоянием его производительных сил". Но развитие этих сил неизбежно приводит к известным переменам во взаимных отношениях производителей в "процессе общественного производства". Эти перемены, "выраженные на юридическом языке, называются переменами в институте собственности". Наконец, так как эти преобразования в институте собственности приводят к изменению всего социального строя, то, по мнению Маркса, можно сказать, что развитие производительных сил изменяет "природу" общества; а так как, с другой стороны, человек -- "продукт окружающей его социальной среды", то школа Маркса выводит отсюда, что развитие производительных сил, изменяя природу социальной среды, изменяет "природу" самого человека. Человеческая природа, согласно этой доктрине, никогда не бывает причиной; она -- только следствие. Такова материалистическая философия истории. По словам уже упомянутого нами русского писателя, если нельзя сказать, что Маркс первый заговорил о борьбе классов, то он все-таки первый раскрыл "истинную причину исторического движения человечества, а потому самому и природу различных классов, сменявших один другого на мировой сцене". Эта причина заключается в "состоянии производительных средств" в "тайне прибавочной стоимости". По истине, "тайне", прибавим мы, ускользающей от всякого доказательства; но исследование ее не входит в рамки нашего труда. Что же касается состояния производительных сил (выражение, впрочем, очень неопределенное), то очевидно, что оно составляет одну из главных причин, влиявших на эволюцию; но, нисколько не думая выдвигать "человеческую природу", рассматриваемую отвлеченно, как деятельную причину, можно спросить: неужели воображают себе, что чувства и страсти людей и народов, их стремления и инстинкты, их идеи и верования, их наука и нравственность не имеют никакого значения, и что все, даже самый характер народа, сводится к вопросам желудка? Объяснение истории экономическими потребностями не только не мешает объяснению ее психологией, но, напротив того, предполагает его, лишь бы дело шло о социальной психологии. А эта последняя, прежде всего, -- национальная психология. Семьи и индивиды вращаются в среде народа; с другой стороны, только через посредство нашей национальности мы принадлежим к человечеству. Следовательно народ является естественной единицей, более или менее централизованной, но всегда имеющей преобладающее влияние; только ее физиологическая и психологическая природа, в соединении с действием внешней среды, объясняет борьбу классов, вместо того чтобы быть лишь результатом этой борьбы. VIII. -- Если бы было возможно, говорит Кант, проникнуть достаточно глубоко в характер одного человека и народа, если бы все обстоятельства, действующие на индивидуальную или коллективную волю, были известны, то можно было бы точно вычислить поведение данного человека или народа; так же, как высчитывают время солнечного или лунного затмения. Стюарт Милль, ум положительный в своих основных принципах, но восторженный в своих выводах, предполагал, что психология народов будет в состоянии с своей стороны сделать возможным для нас почти столь же чудодейственное предсказание событий, наилучший пример которого дает , астрономия. Он представлял себе науку о характерах вообще, а особенно о национальных характерах, как своего рода социальную астрономию, которая может сделать нас способными предсказывать малейшие изгибы кривой, определяющей жизненный путь людей и наций. Еще совсем недавно аналогичные мысли высказывал Гумплович. По его мнению, если часто бывает трудно угадать, что сделает в данном случае отдельная личность, то можно предвидеть действия этнических или общественных групп: племен, народов, социальных и профессиональных классов. Но как часто такого рода пророчества опровергались событиями! Утверждают, что Наполеон предсказывал Европе, что она скоро будет казацкой. Он предсказывал также, что Веллингтон установит деспотизм в Англии, "потому что столь великий полководец не может остаться простым гражданином". Наполеон доказал еще раз этим свое глубокое непонимание английского характера; впрочем его царствование было длинным рядом кровавых заблуждений и утопий. "Если вы даруете независимость Соединенным Штатам, -- говорил в свою очередь лорд Шельбёрн, не менее ослепленный с своей точки зрения, -- солнце Англии закатится, и ее слава навсегда затмится". Борк и Фокс соперничали между собой в ложных пророчествах относительно французской революции, и первый из них предвещал, что Франция будет "разделена, как Польша". Мыслители во всех областях науки, по-видимому чуждые делам этого мира, почти всегда оказывались проницательнее государственных людей.
Французская революция была предсказана Руссо и Гольдсмитом; Артур Юнг предвещал Франции, после кратковременного периода насилий, "прочное благосостояние, как результат ее реформ". Токвиль, за тридцать лет до события, предсказал попытку южных штатов американской республики отделиться от северных. Гейне за много лет вперед говорил нам: "Вы, французы, должны более опасаться объединенной Германии, чем всего Священного Союза, -- всех кроатов и всех казаков". Кинэ предсказывал в 1832 г. перемены, которые должны были произойти в Германии, роль Пруссии, угрозу, висевшую над нашими головами, железную руку, которая попытается снова овладеть ключами Эльзаса. Так как государственные люди поглощены текущими событиями, то близорукость -- их естественное состояние. Отдаленные предвидения могут основываться лишь на общих законах психологии народов или социальной науки. Этим объясняется тот кажущийся парадокс, что легче предсказать отдаленное будущее, чем ближайшее, находящееся на расстоянии, доступном, по-видимому, каждому глазу. Без сомнения, Стюарт Милль придавал слишком большое значение психологии, которая не составляет всего и дает только один из элементов вопроса; но тем не менее психология вместе с физиологией может служить все таки наиболее надежной основой для предвидения человеческих событий, так как она позволяет установить законы и указать причины. Предвидения, основанные на чисто эмпирических наблюдениях, на статистике и даже на истории, не покоятся на знании причин, которыми определяются явления; поэтому их справедливо сравнивают с эмпирическими предсказаниями затмений древними астрономами. После многочисленных наблюдений, халдеи заметили, что существуют известные промежутки времени, по истечении которых затмения повторяются почти в одном и том же порядке: не зная истинных причин и не умея делать вычислений, они часто могли предсказывать повторение затмения в том месте, где они находились. Современный астроном не нуждается ни в какой статистике, он знает причины, определяет следствия, и звезды говорят ему, как Иегове: вот мы. Но астрономия, очаровывавшая Стюарта Милля, обязана своей точностью малому числу элементов, принимаемых ею в соображение, так же как и относительному постоянству этих элементов, изменяющихся лишь чрезвычайно медленно. Однако только одна теория солнца Лаверрье потребовала двенадцати томов in folio вычислений. Психология же обществ гораздо сложнее даже млечного пути: здесь комбинации превышают всякую возможность вычисления. Чтобы понять это, стоит только вспомнить, что двенадцать лиц, сидящих вокруг стола, могут быть перемещены почти на 500 миллионов различных способов, причем ни разу не будет повторена одна и та же комбинация. Утверждают, что если бы с начала нашей эры и до настоящего времени эти двенадцать человек непрерывно пересаживались бы, посвящая на это занятие по двенадцати часов в день, то они до сего времени еще не успели бы перепробовать всех возможных комбинаций. Попытайтесь теперь представить себе вместо двенадцати лиц, расположенных в известном порядке, комбинацию психических и физиологических элементов, входящих в состав целого народа, и вы поймете, что если даже известная задача "о трех телах" представляет столько трудностей для астрономии, то факторы национального развития представят их значительно более для социологии. Наука о характерах должна быть сравниваема не с астрономией, как думал Милль, а с естественной историей.
Французская революция была предсказана Руссо и Гольдсмитом; Артур Юнг предвещал Франции, после кратковременного периода насилий, "прочное благосостояние, как результат ее реформ". Токвиль, за тридцать лет до события, предсказал попытку южных штатов американской республики отделиться от северных. Гейне за много лет вперед говорил нам: "Вы, французы, должны более опасаться объединенной Германии, чем всего Священного Союза, -- всех кроатов и всех казаков". Кинэ предсказывал в 1832 г. перемены, которые должны были произойти в Германии, роль Пруссии, угрозу, висевшую над нашими головами, железную руку, которая попытается снова овладеть ключами Эльзаса. Так как государственные люди поглощены текущими событиями, то близорукость -- их естественное состояние. Отдаленные предвидения могут основываться лишь на общих законах психологии народов или социальной науки. Этим объясняется тот кажущийся парадокс, что легче предсказать отдаленное будущее, чем ближайшее, находящееся на расстоянии, доступном, по-видимому, каждому глазу. Без сомнения, Стюарт Милль придавал слишком большое значение психологии, которая не составляет всего и дает только один из элементов вопроса; но тем не менее психология вместе с физиологией может служить все таки наиболее надежной основой для предвидения человеческих событий, так как она позволяет установить законы и указать причины. Предвидения, основанные на чисто эмпирических наблюдениях, на статистике и даже на истории, не покоятся на знании причин, которыми определяются явления; поэтому их справедливо сравнивают с эмпирическими предсказаниями затмений древними астрономами. После многочисленных наблюдений, халдеи заметили, что существуют известные промежутки времени, по истечении которых затмения повторяются почти в одном и том же порядке: не зная истинных причин и не умея делать вычислений, они часто могли предсказывать повторение затмения в том месте, где они находились. Современный астроном не нуждается ни в какой статистике, он знает причины, определяет следствия, и звезды говорят ему, как Иегове: вот мы. Но астрономия, очаровывавшая Стюарта Милля, обязана своей точностью малому числу элементов, принимаемых ею в соображение, так же как и относительному постоянству этих элементов, изменяющихся лишь чрезвычайно медленно. Однако только одна теория солнца Лаверрье потребовала двенадцати томов in folio вычислений. Психология же обществ гораздо сложнее даже млечного пути: здесь комбинации превышают всякую возможность вычисления. Чтобы понять это, стоит только вспомнить, что двенадцать лиц, сидящих вокруг стола, могут быть перемещены почти на 500 миллионов различных способов, причем ни разу не будет повторена одна и та же комбинация. Утверждают, что если бы с начала нашей эры и до настоящего времени эти двенадцать человек непрерывно пересаживались бы, посвящая на это занятие по двенадцати часов в день, то они до сего времени еще не успели бы перепробовать всех возможных комбинаций. Попытайтесь теперь представить себе вместо двенадцати лиц, расположенных в известном порядке, комбинацию психических и физиологических элементов, входящих в состав целого народа, и вы поймете, что если даже известная задача "о трех телах" представляет столько трудностей для астрономии, то факторы национального развития представят их значительно более для социологии. Наука о характерах должна быть сравниваема не с астрономией, как думал Милль, а с естественной историей.