В одну из дождливых октябрьских ночей возле их маленького домика остановился черный автомобиль. Люди в кожаных тужурках с маузерами на боку увезли Досю в ЧК, и следователь с усталым лицом долго и нудно допрашивал ее о жизни в Ташкенте, о знакомстве с Керенскими и Маллицким.
   «Федор Михайлович Керенский был хорошим знакомым моего мужа, — сказала она, — его сына Александра я почти не знала — видела всего дважды в дворянском собрании. Николай Гурьевич Маллицкий был другом моего покойного мужа, он прекрасный и благородный человек, большой ученый никогда не занимался никакими контрреволюционными заговорами, если именно это вас это интересует».
   Следователь усмехнулся и неожиданно резким тоном спросил:
   «Вы знали, что муж вашей сестры служил в деникинских войсках?»
   «Я в последний раз видела его в десятом году, а потом больше десяти лет не поддерживала связи с родными. Но мой зять был врачом, мирным человеком, я уверена, что его принудили служить белым».
   Он ничего не ответил, велел ее увести. Она дважды споткнулась, пока молодой красноармеец вел ее вдоль длинного унылого коридора. В небольшом кабинете, стоя спиной к вошедшим, смотрел в окно человек с пышными волнистыми волосами, показавшимися Досе странно знакомыми. Красноармеец вышел, не произнеся ни слова. Человек медленно повернулся, и Дося прикрыла рот ладонью, чтобы сдержать крик — перед ней стоял Варейкис.
   «Вот я тебя и нашел, гражданка Тихомирова, — в голосе его не было ни гнева, ни угрозы, скорее насмешка. — С годами ты только хорошеешь, и черный платок перестала носить. Много у тебя было любовников за эти годы? — внезапно шагнув к ней, он стиснул ее плечи и с исказившимся от ярости лицом проговорил сквозь зубы: — Впредь запомни: бегать от меня бесполезно. Знаешь, кто я теперь? Первый секретарь обкома всей Центрально-Черноземной области. В Мценске, Орле, Тамбове, Воронеже и еще много где мое слово закон, так что не советую меня раздражать. Ты будешь делать все, что я скажу».
   Дося подумала о матери, сестре, племянниках, и не посмела спорить — покорно опустив голову, тихо спросила:
   «Что я должна делать?»
   В те дни, когда он появлялся в Мценске, за ней приезжала машина. Варейкис в постели был горяч и нетерпелив, тело Доси, жаждущее мужской ласки, тянулось к нему, и из-за этого душе было тяжело и совестно. Он дарил дорогие подарки, которые Дося сразу же прятала в большой деревянный сундук, стараясь, чтобы они не попались на глаза матери — боялась расспросов. Но мать ни о чем не спрашивала, лишь крестилась, глядя на дочь странными глазами, и о свадьбе больше не заговаривала. Люди шептались за ее спиной и посматривали с опаской, кто-то хмурился при встрече, кто-то заискивал. Клиенты в парикмахерской перестали с ней заигрывать, Абрикосов больше не дарил цветы и не приходил. Через полгода она забеременела, но побоялась ему признаться — ей хотелось оставить ребенка, но почему-то казалось, что Варейкис непременно будет настаивать на аборте.
   Так получилось, что больше месяца они не встречались — в районе бурными темпами шла коллективизация, и Варейкис был очень занят. Эта отсрочка неизбежного разговора принесла Досе некоторое облегчение. После работы, бродя по берегу Буши, она еще и еще раз повторяла про себя слова, которые собиралась сказать ему при встрече. В воздухе стоял запах уходящего лета, издали доносились голоса, по большаку к станции со скрипом катили телеги, слышался лай собак.
   Иногда в воздухе повисали крики и детский плач, тогда у Доси больно сжималось сердце — опять гонят раскулаченных. Она спешила домой, стараясь не смотреть в сторону дороги, по которой, таща за руки хнычущих детей, понуро шагали изгнанные из родных домов мужики и бабы.
   Придуманные во время прогулок по берегу Буши слова так и не пригодились, потому что объяснять ей ничего не пришлось — когда первый секретарь обкома вновь приехал в Мценск, у Доси уже заметно выпирал живот. Разглядывая ее своими глубоко посаженными и слегка прищуренными глазами, он какое-то время хмурился, потом кивнул, обронив:
   «Что ж, рожай. Только не вздумай крестить. Сделаешь по-своему — будет очень плохо».
   Маленький Прокоп родился в конце зимы. Варейкис приехал через месяц, велел привезти мальчика. Ребенок ему понравился — он даже улыбнулся, что случалось с ним нечасто, и пощекотал крохотную шейку в складочках.
   «Завтра уезжаю в Москву на совещание. Приеду — увезу вас обоих в Воронеж».
   Когда Дося вернулась домой, мать сурово сказала:
   «Крестить надо, я уже с отцом Николаем говорила».
   «Мама! Он запретил, нельзя!».
   Она не назвала имени, но мать и без этого поняла, кто такой «он».
   «Не узнает, тайно окрестим. Ты старших-то не крестила?».
   «Федю крестила, а Машенька в самую революцию родилась, не стали крестить — не до того тогда было».
   «Вот Бог тебя и наказал, что в трудное время от него отступилась. Надо крестить. И свой крест, каким тебя окрестили, тоже на шею надень. Ты ведь, когда из дома убежала, его оставила, а я хранила, молилась за тебя».
   Она вытащила из маленькой шкатулки серебряный крестик, продела тоненький шелковый шнурок и протянула дочери. Прокопа окрестили через два дня, в церковь несли тайно, под покровом ночи.
   Через месяц Варейкис приехал в Мценск и сразу же вызвал Досю к себе. Торопливо надевая жакет, она отдала сынишку матери перепеленать и незаметно шепнула ей на ухо:
   «Крестик с шейки сними, не забудь».
   Уверена была, что никто ничего заподозрить не может — священник обещал хранить крещение в тайне — и, тем не менее, садясь в машину, никак не могла унять бившую руки дрожь. Однако беглого взгляда на лицо Варейкиса ей хватило, чтобы понять — знает. Скользнув взглядом по лицу спавшего у нее на руках мальчика, он вздохнул и покачал головой:
   «Положи его на кровать, пусть спит, — подождал, пока она развернет теплое одеяльце и уложит ребенка на кровать, потом продолжил: — А теперь скажи, ты забыла, что я запретил тебе разводить поповщину? Неужели надеялась, что я ничего не узнаю?»
   От его вкрадчивого голоса дрожь Доси усилилась.
   «Ведь пишут же в газетах, — сделав над собой усилие, тихо сказала она, — ведь сами коммунисты уверяют, что у нас свобода вероисповедания».
   «Именно! Свобода от мракобесия и суеверий! Веками церковь обманывала народ, навязывала ему свою волю, но революция принесла нам свободу. Страна строит социализм, я коммунист, а ты — женщина, которую я хотел перед всеми назвать своей женой, несмотря на твое дворянское происхождение. Ты — мать моего сына! И ты тайком бежишь к попу-обманщику, чтобы тот побрызгал ребенка грязной водой! Позор!»
   Слова Варейкиса падали мерно и страшно, как удары бича, но возмущение и обида, захлестнувшие Досю, пересилили охвативший ее ужас.
   «Я не стыжусь своего происхождения! — она гневно вскинула голову. — Крестить ребенка — позор? А глупости писать в газетах — не позор? "Мы имеем решительную победу крупного социалистического земледелия". Да вся культурная Россия над вами, коммунистами, смеется! Сапогами вокруг себя топчете все напропалую, как варвары, и рады — новую жизнь, дескать, строим! Какую победу, когда хозяйства разорены, а половина крестьян с земли согнана?»
   Варейкес медленно багровел от шеи до кончиков волос — Дося довольно точно процитировала одну из его фраз, произнесенную во время доклада и напечатанную в местной газете.
   «Теперь мне стало понятно, кто ты есть по своей сути, гражданка Тихомирова, — тихо, но со скрытой угрозой произнес он. — А притворялась сочувствующей! Знаешь, что полагается за контрреволюционную агитацию?»
   Вспышка Доси уже угасла, но гордость заставила скрыть охватившую ее панику.
   «Я никого не агитирую, я просто сказала тебе то, что думаю, но если ты считаешь нужным, то можешь меня расстрелять».
   Варейкис шагнул к ней, рванул платье на груди и замер, увидев блеснувший коестик.
   «Тоже нацепила? Сними!».
   «Нет!».
   Она прикрыла ладонями крестик и стояла, не шевелясь.
   «Вот как? Что ж, даю тебе ровно одну минуту, чтобы решиться. Итак, я жду. Иначе……
   У Доси внезапно мелькнула мысль, что он хочет отнять у нее Прокопа. С силой оттолкнув Варейкиса, она рванулась к ребенку и так крепко прижала к себе мальчика, что тот проснулся и заплакал.
   «Не отдам! Лучше сразу убей!»
   Варейкис поморщился и отвернулся.
   «Уходи! — резко приказал он. — И помни: ты сама во всем виновата»…
   Прошла весна, миновало лето, но они так ни разу больше и не увиделись. В сентябре, когда пропало молоко, и можно стало на весь день оставлять Прокопа с бабушкой, Дося договорилась в парикмахерской, что будет работать в две смены. Нужны были деньги — приходилось ежедневно покупать молоко для сына и цыплят для начавшей прихварывать сердцем матери. Дров тоже не хватало — с лета не сумели запастись, а уже в середине октября начало холодать.
   Во сне к Досе часто приходили горькие воспоминания, часто будили подступавшие к горлу рыдания, больно сжимавшие горло. Вот и теперь — судорожно всхлипнула и от этого очнулась. Светать еще не начало, но сон больше не шел, и ей стало досадно, что хотя бы нынче, в свой выходной, не удалось отоспаться. Завтра опять с утра до позднего вечера стричь клиентов и топтаться на отекающих к концу рабочего дня ногах.
   Она бесшумно выбралась из-под одеяла и, зябко ежась, начала торопливо натягивать одежду. За ночь воздух остыл — для экономии они отапливали не весь дом, а только маленькую комнату, в которой спали. Мать и дочь забирались на разогретую за день печь, но Прокопа бабушка боялась во сне задавить, поэтому мальчика укладывали в колыбельку, укутав двумя теплыми одеялами.
   Набросив на плечи шубку, Дося вышла на запорошенное ноябрьским снегом крыльцо — взять оставленный молочницей бидончик с молоком. У дверей соседнего дома, приложив руку козырьком ко лбу, стояла сгорбленная старуха и пристально вглядывалась в сереющую рассветом даль. Дося обернулась и посмотрела в ту же сторону, не сразу сообразив, что ей видится столь необычным. Потом поняла и ахнула — там, где еще накануне на высоком берегу Зуши сиял куполами собор Святителя Николая, торчали обломки кирпичных стен.
   — Тетя Маня, что это? — не своим голосом спросила она соседку. — Где храм?
   Та не ответила, лишь истово перекрестилась, бормоча что-то, и затрясла седой головой. Из своих домов выходили спешащие на работу люди, но, взглянув в сторону обсыпавшихся обломков, невольно останавливались.
   — Что это? — беспомощно, как ребенок, спрашивала повязанная платком пожилая женщина в синем пальто. — Что с храмом сделали?
   Она обращалась то к одному, то к другому прохожему, но большинство из них лишь растерянно пожимали плечами. Подошел круглолицый паренек с комсомольским значком, громко и бойко, как рассказывают вызубренный наизусть текст, начал объяснять окружающим:
   — Нет больше храма, товарищи, сам товарищ Варейкис к годовщине Великой Октябрьской социалистической революции велел его взорвать! Скоро вообще со всеми храмами и попами в нашей стране будет покончено навсегда, потому что нашему народу религия не нужна. Религия — опиум для народа, она отравляет сознание масс и мешает строить социализм.
   Протяжный стон за спиной заставил Досю обернуться — мать, босая и в одной рубашке, стояла в дверях, в ужасе глядя на уже отчетливо видные в прозрачном тумане занявшегося дня останки собора.
   — Мама, что ты делаешь, ты простудишься!
   Дося метнулась к матери, обхватила ее за плечи, но та неожиданно качнулась вбок, схватилась за сердце и, выскользнув из рук дочери, тяжело рухнула ничком на заснеженное крыльцо. Приехавший минут через двадцать врач уже ничем не смог ей помочь.
   В середине ноября первый секретарь обкома партии Иосиф Михайлович Варейкис лично проверял, как проходит коллективизация в недавно образовавшемся Лискинском районе. Приехав в центр района — рабочий поселок с красивым названием Свобода, — он обращаясь к собравшимся в местном клубе железнодорожников коммунистам и комсомольцам, сказал им:
   — Мы создаем фундамент социалистической экономики в деревне, нам приходится выкорчевывать многочисленный класс кулаков — деревенских капиталистов. Деревня, товарищи, все более приобщается к многочисленным культурным завоеваниям, которые раньше были доступны лишь городскому населению…
   Когда короткая, но горячая речь товарища Варейкиса была окончена, и стихли аплодисменты, в дальнем углу, где стайкой примостились комсомолки, взметнулась кверху тоненькая ручка. Отчаянно краснеющая от собственной храбрости девчушка с торчащими во все стороны вихрами решительно встала и звонко произнесла:
   — Уважаемый товарищ Варейкис! Вы вот сейчас про культурные завоевания нам говорили, а у нас тут даже парикмахерской рядом нет. Если свадьба или праздник, то очень далеко ехать, а в другие дни самим себя стричь приходится, но у нас неровно получается и некультурно. Поэтому очень мы, комсомолки и другие девушки просим, чтобы для нас тут была парикмахерская, потому что мы ведь тоже женщины, хотя и советские.
   Для большей выразительности она тряхнула симпатичной головкой, волосы на которой были выстрижены неровной лесенкой. Парторг нахмурился, кто-то в зале засмеялся, кто-то зашикал на девчушку, а на губах товарища Варейкиса неожиданно заиграла странная усмешка.
   — Что ж, товарищ, — доброжелательным тоном произнес он, — пожелание трудящихся женщин мы учтем. Будет вам парикмахерская.
   Через неделю в поселок приехала парикмахер по фамилии Тихомирова с маленьким узелком и грудным ребенком на руках. Ее поселили в крохотной коморке на первом этаже общежития железнодорожников рядом со складом, где хранился инвентарь. Складское помещение освободили, стены наскоро побелили, над дверью прибили вывеску
 
   ПАРИКМАХЕРСКАЯ.
 
   Внутри повесили зеркало, поставили перед ним стол и стул. Рано утром Тихомирова относила сынишку в ясли, потом, возвратившись в парикмахерскую, начинала завивать, стричь и причесывать. Голова ее всегда была повязана черным платком, надвинутым на глаза и скрывавшим почти половину лица, спина гнулась от утомительного стояния на ногах, но дело свое она знала прекрасно, и окружающие вскоре стали уважительно называть мастерицу-парикмахершу по имени-отчеству — Феодосия Федоровна.
   А в маленьком домике на берегу Буши, откуда их с сыном выселили по личному указанию товарища Варейкиса, теперь жил ответственный партийный работник, прибывший на работу в Мценск по указанию ЦК. Ему же досталось все имущество, конфискованное у «незаконно» владевшей им гражданки Тихомировой дворянского происхождения.

Глава шестая

   Из хроник Носителей Разума.
   Анализ событий, чередующихся вдоль линии следующих друг за другом поколений Разумных Материков, позволил сделать вывод, что в целом эти Материки неоправданно агрессивны, непредсказуемы и крайне опасны — даже для самих себя. В прогрессе их цивилизации заложено разрушительное начало, поэтому Носителям необходимо найти средство, чтобы защитить свой Разум.
 
   Вихрь времени причудливо спутал линии судеб. Уже через пять лет маленький поселок Свобода так разросся, что получил статус города, и Дося, теперь уже Феодосия Федоровна, вновь стала горожанкой. Спустя три года после этого живущий в бывшем домике ее деда ответственный работник из Москвы, а затем и сам товарищ Варейкис были объявлены врагами народа, арестованы и расстреляны.
   Феодосия Федоровна, которая газет читать не любила, а радио старалась не слушать, узнала об этом на собрании работников парикмахерской и потихоньку перекрестилась. В ту ночь ей не спалось, и до утра не оставляли горькие воспоминания. Становилось страшно при мысли о том, какой теперь была бы их с Прокопом судьба, свяжи она в свое время свою судьбу с всемогущим коммунистом Варейкисом.
   Когда начало светать, вдруг отчетливо встали в памяти слова, сказанные ею самой во время их первого разговора — еще в Ташкенте:
   «Бог везде — с теми, кто верит, и с теми, кто не верит. Возможно, и вам придется когда-нибудь к нему обратиться».
   Мучительной болью сдавило сердце: «А вспомнил ли он о Боге перед тем, как его…». Взглянув на безмятежно разметавшегося в сладком утреннем сне девятилетнего сына, Феодосия Федоровна тихо заплакала, но сразу же взяла себя в руки, вытерла слезы и, поднявшись, начала собираться на работу.
   В том же году Прокопа приняли в пионеры. В красном галстуке и беленькой рубашке он вместе с другими ребятами маршировал по улице и, надувая щеки, громко пел задорные пионерские песни. Крестик снял — сказал, ребята засмеют. Феодосия Федоровна опечалилась, но не возражала — что делать, если такое время. В церковь больше не ходила, даже крестным знамением осеняла себя тайком — чтобы сын не видел. Только в сорок первом, провожая его в эвакуацию, перекрестила на перроне и сухими губами зашептала давно забытую молитву. Сын, уткнувшись носом ей в шею, коротко всхлипнул, а рядом, обнимали своих детей, крестили их и плакали другие матери.
   В войну Феодосию Федоровну вместе с другими женщинами и подростками мобилизовали рыть окопы на правом берегу Дона. Иногда разрешали съездить домой помыться, и всякий раз, когда маленький пароходик с людьми приближался к родному берегу, лица толпившихся на борту людей тревожно вытягивались. Каждый с нетерпением вглядывался в прибрежную даль, пытался отыскать глазами свой дом — уцелел ли после очередной бомбежки. Июль сорок второго был страшным — вражеские войска подступили к Дону, земля дрожала от рвущихся снарядов. Немцев остановили напротив станции Лиски, из-за этого и сам город вскоре переименовали в Лиски.
   Здание общежития, находившееся недалеко от станции, устояло, хотя кое-где по стенам пошли крупные трещины. Когда в сорок четвертом Прокопа привезли из эвакуации, они с матерью достали штукатурки и тщательно заделали широкие щели, но вскоре стены опять начали расходиться, и во время сильных дождей комнату заливало водой. Наконец, в пятидесятом, после того, как в коридоре на втором этаже пластом рухнул потолок, никого, к счастью, не задавив, комиссия признала дом аварийным. Жильцов в спешном порядке переселили, и Феодосии Федоровне с сыном тоже дали комнату — на улице Маяковского.
   Как раз в этот год Прокоп вернулся из армии и устроился слесарем на завод. Там же работала табельщицей одна из давнишних и весьма словоохотливых клиенток Феодосии Федоровны. Придя как-то раз к ней в парикмахерскую подстричься и сделать перманент, она, словно между делом, с невинным видом заметила:
   — А вы, Феодосия Федоровна, смотрю, совсем не волнуетесь — я бы на вашем месте спокойно не сидела и не смотрела бы, как Агафья моего сына обхаживает.
   Ножницы дрогнули в руке у Феодосии Федоровны, и она чуть было не отхватила клиентке пол уха, но сумела взять себя в руки и внешне спокойно спросила:
   — Агафья? Не понимаю, какая Агафья?
   Для клиентки это было словно манна небесная, и она немедленно застрочила:
   — Так вы ничего не знаете? Агафья Кислицына из сборочного цеха вашего Прокопа охомутала! Даже в перерыв за ним в столовую бегает, хвостом вертит, после работы у проходной поджидает. Ему-то, конечно, лестно — она баба взрослая, всему, что надо научит. Но только мое мнение, что лучше ему с ней не связываться — такая настырная, что потом не развяжешься. Знаете, как она его при всех называет? «Мой сладенький муженек!» И ведь какая бессовестная — самой уже за тридцать, а приклеилась к парню молоденькому!
   Похолодев, Феодосия Федоровна с трудом проглотила вставший в горле ком. Прокоп действительно в последнее время частенько не ночевал дома, отговаривался тем, что останется у приятеля — они, якобы, готовятся вместе поступать в вечерний институт. Тем не менее, она приняла невозмутимый вид и равнодушно проронила:
   — Не знаю, скорей всего это обычные сплетни. Если б было что-то серьезное, сын мне бы, я уверена, сказал, — все же не сумела сдержать любопытства: — А эта женщина… Агафья… она что — вдова?
   Клиентка, блаженствуя, выдала требуемую информацию:
   — Разведенка. Муж был военный, они в сорок первом поженились. Он, как вернулся, года три с Агашкой прожил, потом к другой переметнулся. Сначала просто так встречался, потом, когда уже на серьез у них пошло, Агафью стал просить: дай, мол, развод по-хорошему. Она уперлась: нет и все! Он просил, просил, потом в суд подал — так Агашка и через суд развод не давала. У военных ведь с разводами строго, а он еще и партийный — так она все к нему в парторганизацию бегала, командиру жалобы писала. Почти год с этим разводом ему тянули, пока он справку от врача не принес, что та его женщина ребенка ждет. Тут уж судье пришлось развести — раз ребенок, то ничего не попишешь.
   — Ей самой, Агафье этой, родить бы, пока он при ней был, — осторожно заметила Феодосия Федоровна. — Что ж она за три года-то не сообразила? Были бы дети в доме, так и муж не стал бы в другую сторону глядеть.
   — Прям, вы скажете тоже, Феодосия Федоровна! Разве от этого зависит? — клиентка передернула плечами под укутавшим ее парикмахерским покрывалом. — У нас на заводе мастер от трех детей к молодой формовщице ушел. Сейчас мужиков на всех баб не хватает, так им полное раздолье, что хотят, то и творят. А у Агашки, говорят, вообще детей не может быть, у нее в начале войны, когда окопы рыли, выкидыш случился, и ей доктора что-то удалили — иначе нельзя было, а то бы кровью истекла.
   — Выкидыш? — Феодосия Федоровна напряженно свела брови. — Да-да, я припоминаю — когда мы работали на окопах, у одной девушки случился выкидыш. Не знаю, правда, Агафья ли это была, я вообще не знала, как ее звали — мне женщины потом рассказывали. Жалко, бедная.
   Ей припомнились страшное военное время, промерзлая, неподдающаяся лопатам земля, донесшийся откуда-то издали пронзительный крик боли. Вечером говорили, что у молодой женщины от тяжелой работы случился выкидыш, и ее увезли в госпиталь. Случай этот быстро забылся, не до того тогда было — совсем рядом рвались снаряды, и каждый миг для любого из работавших в поле мог оказаться последним.
   — Да чего ее жалеть! — презрительно хмыкнула клиентка. — За войну мы все натерпелись, что ж теперь — каждый будет другим людям жизнь отравлять? Ведь Агашка до чего вредная — муж после развода хотел с ней честно квартиру поделить. Говорит: одна комната тебе, другая пусть нам будет. Пришли они с новой женой с вещами, а Агафья в квартире изнутри заперлась, кричит: «Не пущу! Ты с ней здесь все равно жить не будешь! А если насильно въедете, то и жене твоей и ребенку что-нибудь сделаю!» Он сначала попробовал было ее уговорить, потом увидел, что бесполезно, и рукой махнул — не надо мне такого, лучше я с женой в общежитие для военных пойду. Ушли, и даже из квартиры он выписался. Агашка потом на заводе бабам рассказывала: «Я их так шуганула, что они больше носа ко мне не сунут!». И зря она радовалась, потому что кто же ей разрешит одной в двух комнатах жить? Ее сразу же уплотнили и одну комнату забрали. Агафья взбесилась, конечно, тоже пробовала новую жиличку не пустить, но тут уж ей не с мужем воевать пришлось — к ней гимнастку подселили, она по области первые места завоевывала. Девушка-сирота, родители на фронте погибли, и, говорят, сам председатель исполкома велел ей комнату выделить. Характера тоже решительного — сразу Агафью на место поставила. Та долго злая ходила, на всех гавкала, а теперь все позабыла, расцвела — в сыночка вашего клешней вцепилась. Так что вы в оба смотрите, Феодосия Федоровна, потому что баба это такая, что…
   Тревога и сомнения овладели Феодосией Федоровной. Раньше ей никогда не приходилось спорить с сыном — Прокоп рос спокойным и дисциплинированным мальчиком, даже подростком не доставлял особых хлопот ни учителям, ни матери. Неужели теперь, когда он, повзрослев и возмужав, вернулся из армии, ей придется что-то от него требовать, доказывать, объяснять? И что, собственно, объяснять — то, что его завлекла в свои сети нехорошая женщина? Нехорошая, потому что, не удовлетворившись выпавшей ей на долю горькой судьбой, связалась с пацаном на десять лет ее моложе?
   Тяжело вдруг стало Феодосии Федоровне, и припомнились ей собственные до боли тоскливые и мучительно-одинокие ночи, встала в памяти вся жизнь, прошедшая под надвинутым на лицо черным платком. В тот день она рано легла спать, долго ворочалась и, наконец, решила:
   «Что Бог даст, то и будет, а сын сам разберется».
   Так ничего и не сказала Прокопу. Время шло, он то исчезнет на пару ночей, то снова появится, а в один прекрасный день привел домой незнакомую девицу и представил матери:
   — Мам, это моя жена Ирина, мы сейчас в ЗАГСе расписались.
   Мать с минуту растерянно разглядывала вновь испеченную сноху. Девушка была крепкого сложения и довольно высока ростом — даже немного выше Прокопа. Коротко остриженные волосы обрамляли миловидное личико с решительно очерченным подбородком, и у Феодосии Федоровны мелькнула мысль, что Ирина напоминает женщину с плаката «Родина-мать зовет». Оправившись от неожиданности, она с достоинством кивнула:
   — Что ж, поздравляю. Жаль, не знала — никакого подарка не приготовила. Присаживайтесь к столу, я сейчас накрою.
   В словах ее слышался скрытый упрек, но Ирина, не обратив на это никакого внимания, весело и широко улыбнулась.