— Хотя дайте-ка я вас провожу, — сказал он и задул лампы. — Пройдусь немного, еще ведь не поздно.
   Мы вышли.
   Он показал на дорогу мимо дома кузнеца и сказал:
   — Пойдемте так. Тут ближе.
   — Нет, — ответил я. — Мимо пристани ближе.
   Мы поспорили немного, каждый стоял на своем. Я был совершенно убежден в своей правоте и не мог понять, отчего он так упорствует. Наконец он предложил, чтоб каждый шел своей дорогой; кто придет первым, подождет возле сторожки.
   Мы отправились. Скоро он скрылся за стволами.
   Я шел обычным своим шагом и рассчитал, что приду по меньшей мере пятью минутами раньше. Но когда я вышел к сторожке, он уже был там. Он крикнул, завидя меня:
   — Ну что? Видали? Я всегда хожу этой дорогой, здесь куда ближе.
   Я смотрел на него в совершенном недоуменье, он не запыхался, и непохоже было, чтобы он бежал. Он тотчас откланялся, пригласил меня заходить и той же дорогой отправился обратно.
   Я стоял и думал: до чего же удивительно! Кажется, я чувствую расстояние, и обеими дорогами ходил не раз. Да ты никак опять мошенничаешь, любезный! А ну как все это передержка?
   Я увидел, как его спина снова исчезла за стволами.
   В следующее мгновенье я шел за ним следом, скорым шагом, осторожно; я видел, как он беспрестанно утирает лицо, и я уже и сам не знал, бежал он только что или нет. Сейчас он шел очень медленно, и я не отрывал от него глаз. Возле дома кузнеца он остановился. Я притаился неподалеку и увидел, как отворилась дверь и господин Мак вошел в дом.
   Был час ночи, я видел это по морю и по траве.

8

   Кое-как я провел еще несколько дней один на один с лесом и со своим одиночеством. Господи боже, никогда еще не было мне так одиноко, как в тот самый первый день. Весна хозяйничала вовсю, уже попадались ромашка и тысячелистник и прилетели зяблики и коноплянки; я знал всех птиц в лесу. Порой я вынимал два медяка из кармана и звенел ими, чтоб не было так одиноко. Я думал: вот бы пришли Дидерик с Изелиной!
   Ночи совсем не стало, солнце только ныряло в море и тут же выкатывалось опять, красное, свежее, будто вдоволь напилось глубокой воды. По ночам со мною творилось небывалое. Никто бы, никто мне не поверил. Не Пан ли сидел на дереве, выслеживал меня? И брюхо его было разверсто, и он весь скорчился, будто пил из собственного брюха? Но все это лишь уловка, он исподлобья косился на меня, подглядывал за мной, и дерево тряслось от его неслышного смеха, потому что он видел, какая сумятица в моих мыслях. По лесу шел шелест. Сопело, принюхивалось зверье, окликали друг друга птицы. И зовами полнился воздух. И майских жуков поналетело в этом году, и на их жужжанье отвечали шорохом крыльев ночные бабочки, и по всему лесу будто шел шепот, шепот. Чего только я не наслушался! Я не спал три ночи, я думал о Дидерике и об Изелине.
   Погоди, думал я, вот они придут. Изелина заманит Дидерика в сторонку, к дереву, и скажет:
   — Стой тут, Дидерик, смотри, следи за своей Изелиной, а я попрошу того охотника завязать мне башмачок.
   И этот охотник я, и она подмигивает мне, чтоб я понял. И когда она подходит, мое сердце чует все, все, и оно уже не бьется, оно ударяет, как колокол. И она под платьем вся голая от головы до пят, и я дотрагиваюсь до нее рукою.
   — Завяжи мне башмачок! — говорит она, и щеки у нее пылают. И немного погодя она шепчет прямо у моего рта, у моих губ: — Отчего ты не завязываешь мне башмачок, любимый мой, нет, ты не завязываешь... ты не завязываешь...
   А солнце ныряет в море и тут же выкатывается опять, красное, свежее, будто вдоволь напилось глубокой воды. И повсюду шепот, шепот.
   Потом она говорит у самого моего рта:
   — Пора. Я должна идти.
   И, уходя, она машет мне рукою, и лицо у нее еще горит, лицо у нее нежное, страстное лицо. И снова она оглядывается и машет мне рукою.
   А Дидерик выходит из-под дерева и говорит:
   — Изелина, что ты делала? Я все видел.
   Она отвечает:
   — Дидерик, что ты видел? Я ничего не делала.
   — Изелина, я видел, что ты делала, — говорит он снова, — я видел.
   И тогда звонкий, счастливый смех ее несется по лесу, и она идет за Дидериком, ликующая и грешная с головы до пят. Куда же она? К первому молодцу, к лесному охотнику.
   Настала полночь. Эзоп сорвался с привязи и охотился сам по себе. Я слышал, как он лает в горах, и когда наконец я заманил его обратно, был уже час. Пришла девочка-пастушка, она вязала чулок, тихонько мурлыкала и озиралась. Но где же ее стадо? И за какой надобностью пришла она в лес в такой час? Без всякой, без всякой надобности. Тревожится, а может быть, радуется, полуночница. Я подумал: она услыхала, как лает Эзоп, и поняла, что я в лесу.
   Когда она подошла, я встал; я стоял и смотрел на нее, она была такая тоненькая, молодая. Эзоп тоже стоял и смотрел на нее.
   — Ты откуда? — спросил я ее.
   — С мельницы, — отвечала она.
   Но что ей было делать на мельнице так поздно?
   — А ты не боишься ходить по лесу так поздно, — спросил я, — такая тоненькая, молодая?
   Она засмеялась и ответила:
   — Вовсе не такая уж я молодая, мне девятнадцать.
   Но ей не было девятнадцати, я убежден, что она набавила себе два года, ей не исполнилось и восемнадцати. Но зачем ей было набавлять себе года?
   — Сядь, — сказал я. — И скажи мне, как тебя звать?
   Она зарделась, села рядом и сказала, что звать ее Генриетой.
   Я спросил:
   — А есть у тебя жених, Генриета? Он тебя уже обнимал?
   — Да, — ответила она и засмеялась смущенно.
   — И сколько же раз?
   Она молчит.
   — Сколько раз? — повторяю я.
   — Два раза, — тихо сказала она.
   Я притянул ее к себе и спросил:
   — А как он это делал? Вот так?
   — Да, — шепчет она и дрожит.
   Уже четыре часа.

9

   У нас с Эдвардой был разговор.
   — Скоро будет дождь, — сказал я.
   — Который теперь час? — спросила она.
   Я глянул на солнце и сказал:
   — Около пяти.
   Она спросила:
   — Вам это видно по солнцу, и так точно?
   — Да, — ответил я, — это видно по солнцу.
   Пауза.
   — Ну, а если солнца нет, как же вы тогда узнаете время?
   — Есть много других примет. Прилив или отлив; в свой час ложится трава, и птичьи голоса меняются; когда умолкнут одни птицы, заводят другие. Еще по цветам можно узнать время, они замыкаются к вечеру, и по листьям — они то светло-зеленые, блестящие, то темные; наконец, я просто его чувствую.
   — Правда? — сказала она.
   Я ждал дождя и не хотел держать Эдварду на дороге, я взялся за картуз. Но она вдруг задала мне еще вопрос, и я остался. Она покраснела и стала расспрашивать, зачем я, собственно, здесь, зачем я занимаюсь охотой, зачем я то, зачем это. Я ведь стреляю, только чтобы прокормиться, не правда ли, и Эзоп у меня не очень-то устает?
   Она еще больше покраснела и совсем потерялась. Я понял, что кто-то при ней говорил обо мне; она повторяла чужие слова. И меня это тронуло, я вдруг вспомнил, что у нее ведь нет матери, и она показалась мне такой беззащитной, особенно из-за этих ее сиротливых, тоненьких рук. И тут на меня что-то нашло.
   Ну да, я стреляю не убийства ради, а только чтобы прожить. В день не съешь больше одного тетерева, вот я и убью сегодня одного, а другого завтра. Больше-то зачем? Я живу в лесу, я сын леса. С первого июня запрещают охоту на куропаток и зайцев, стрелять уже почти нечего, ну и что ж, я рыбачу и ем рыбу. Вот скоро возьму лодку у ее отца и выйду в море. Разве мне охотиться только нужно? Мне нужно жить в лесу. Мне тут хорошо; мой стол сама земля, когда я ем, и не надо садиться и вскакивать со стула; я не опрокидываю стаканов. В лесу я волен делать все, что хочу, могу лечь навзничь и закрыть глаза, если захочется; и говорю я все, что хочу. Часто ведь хочется что-то сказать, сказать вслух, громко, а в лесу слова идут прямо из сердца...
   Когда я спросил, понятно ли ей это, она ответила — да.
   И я говорил еще, потому что глаза ее не отрывались от моего лица.
   — Знали бы вы, чего я только не перевидал! Вот выйдешь зимой и заметишь на снегу следы куропаток. Вдруг они обрываются, значит, птицы взлетели. Но по отпечаткам крыльев мне ясно, куда полетела дичь, и я ее сразу же отыщу. Всякий раз это до того удивительно. Осенью часто смотришь, как падают звезды. Сидишь один-одинешенек, и думаешь: неужели это разрушился целый мир? Целый мир кончился прямо у меня на глазах? И я, я сподобился увидеть, как умерла звезда! А когда приходит лето, на каждом листочке своя жизнь; смотришь на иную тварь и видишь, что нет у нее крылышек, некуда ей деться, и до самой-то смерти жить ей на этом самом листочке, где она родилась. Вы только подумайте! Или, бывает, увидишь синюю муху. Да нет, разве словами такое выскажешь, я даже не знаю, понимаете ли вы меня?
   — Да, да, я понимаю.
   — Ну вот. А иной раз смотрю я на траву, и она прямо так и смотрит на меня, честное слово. Я смотрю на малую былинку, а она дрожит, и ведь неспроста же. И я тогда думаю: вот стоит былинка и дрожит! Или глянешь на сосну, и всегда выищется сучок, от которого глаз не отвести; и о нем еще подумается. А иной раз и человека встретишь в горах, бывает и такое.
   Я посмотрел на нее, она вся подалась вперед и слушала. Я не узнал ее. Она до того заслушалась, что совсем забыла о своем лице, и оно сделалось просто, некрасиво, и отвисла нижняя губа.
   — Я понимаю, — сказала она и распрямилась.
   Упали первые капли.
   — Дождь, — сказал я.
   — Ах господи, дождь, — сказала она и тотчас пошла.
   Я не стал провожать ее, она пошла одна, я поспешил к сторожке. Прошло несколько минут, дождь припустил сильнее. Вдруг я слышу, что за мной кто-то бежит, я оборачиваюсь и вижу Эдварду. Она раскраснелась от бега и улыбалась.
   — Совсем забыла, — выговорила она, запыхавшись. — Насчет этой прогулки к сушильням. Доктор будет завтра, а у вас время найдется?
   — Завтра? Как же! Непременно.
   — Совсем забыла, — сказала она снова и улыбнулась.
   Когда она пошла, я заметил, какие у нее тонкие, красивые ноги, их забрызгало грязью. На ней были стоптанные башмаки.

10

   Тот день я особенно запомнил. С него я и отсчитываю лето. Солнце светило уже с ночи и к утру просушило землю, воздух был чистый и тонкий после дождя.
   Я пришел на пристань после полудня. Вода гладкая, тихая, к нам доносился говор и смех с островка, где работники и девушки вялили рыбу. Веселый это был день. Да, веселый, веселый день. Мы захватили корзины с вином и едой, вся компания разместилась в двух лодках, и женщины были в светлых платьях. Я так радовался, я напевал.
   В лодке я стал думать, откуда же взялось столько народу. Тут были дочки судьи и приходского доктора, две гувернантки, дамы из пасторской усадьбы; я был с ними незнаком, я впервые их видел, но они держались так просто, словно мы знаем друг друга целый век. Разумеется, не обошлось без промахов, я совсем отвык от общества и часто обращался к барышням на «ты»; но мне это сошло. Один раз я даже сказал «милая», или «моя милая», но меня и тут простили и сделали вид, будто ничего я такого не говорил.
   Господин Мак явился, как всегда, в своей некрахмаленой манишке с брильянтовой булавкой. Он был, видимо, в отличном расположении духа и кричал другой лодке:
   — Вы за бутылками смотрите, повесы! Доктор, вы мне отвечаете за бутылки!
   — Согласен! — кричал доктор.
   И как бодро и празднично делалось на душе от одних этих выкликов...
   Эдварда была в том же платье, что и накануне, — не нашла другого или поленилась переодеться, или уж я не знаю что. И башмаки были те же. Мне даже показалось, что руки у нее немытые; зато она надела новенькую шляпку с пером. Свою перекрашенную кофту она постелила на сиденье.
   По просьбе господина Мака я выстрелил, когда мы сходили на берег, выстрелил дважды, из обоих стволов; и мы прокричали «ура». Мы пошли по острову, сушильщики кланялись нам, и господин Мак побеседовал со своими работниками. Мы рвали львиный зев и лютики и втыкали их в петлицы; кое-кто напал на колокольчики.
   И уйма морских птиц, — они гоготали, орали в вышине и по берегу.
   Мы расположились на лужайке, в соседстве бедненькой поросли белых березок, распаковали корзины, и господин Мак откупорил бутылки. Светлые платья, синие глаза, звон стаканов, море, белые парусники. Мы пели песни.
   И лица разгорелись.
   Скоро голова у меня кругом идет от радости; на меня действуют всякие мелочи; на шляпке колышется вуаль, выбивается прядка, два глаза сощурились от смеха, и это меня трогает. Какой день, какой день!
   — Говорят, у вас премилая сторожка, господин лейтенант?
   — Да, лесное гнездо, до чего же оно мне по сердцу. Заходите как-нибудь в гости, фрекен; такую сторожку поискать. А за нею лес, лес.
   Подходит вторая и говорит приветливо:
   — Вы прежде не бывали у нас на севере?
   — Нет, — отвечаю я, — но я уже все тут знаю, сударыни. Ночами я стою лицом к лицу с горами, землей и солнцем. Но лучше я оставлю этот выспренний стиль... Ну и лето у вас! Подберется ночью, когда все спят, а утром — тут как тут. Я подсматривал из окна и все увидел. У меня в сторожке два окна.
   Подходит третья. У нее маленькие ручки и какой у нее голос, она прелестна. До чего они все прелестны! Третья говорит:
   — Давайте обменяемся цветами. Это приносит счастье.
   — Да, — сказал я и уже протянул руку, — давайте меняться. Спасибо вам. Какая вы красивая, какой у вас милый голос, я его заслушался.
   Но она прижимает к груди колокольчики и отвечает резко:
   — Что это с вами? Я вовсе не к вам обращалась.
   Так она обращалась не ко мне! Мне больно от моей оплошности, мне хочется домой, подальше, к моей сторожке, где мой единственный собеседник — ветер.
   — Извините меня, — говорю я, — простите меня.
   Остальные дамы переглядываются и отходят в сторону, чтоб не видеть моего униженья.
   В эту минуту к нам кто-то подходит, — это Эдварда, все ее видят. Она идет прямо ко мне, что-то говорит, бросается ко мне на шею, притягивает к себе мою голову и несколько раз подряд целует меня в губы. Всякий раз она что-то приговаривает, но я не слышу что. Я вообще ничего не понимал, сердце у меня остановилось, я только видел, как горят у нее глаза. Вот она меня выпустила, с трудом перевела дыханье, да так и осталась стоять, темная шеей и лицом, высокая, тонкая, и глаза у нее блестели, и она ничего не видела; все смотрели на нее. Снова поразили меня ее темные брови, они изгибались такими высокими дугами.
   Ах, господи ты боже мой! Взяла и поцеловала меня на виду у всех!
   — Что это вы, йомфру Эдварда? — спросил я. И я слышу, как стучит моя кровь, она стучит словно прямо у меня в горле, голос мой срывается и не слушается.
   — Ничего, — отвечает она. — Просто мне захотелось. Просто так.
   Я снимаю картуз, механически откидываю волосы со лба, стою и смотрю на нее. Просто так? — думаю я.
   Тут с дальнего конца острова доносится голос господина Мака, он что-то говорит, и слов не разобрать; и я с радостью думаю о том, что господин Мак ничего не видел, ничего не знает. Как же хорошо, что он как раз оказался на дальнем конце острова! У меня отлегло от сердца, я подхожу ко всей компании, я смеюсь и говорю, прикидываясь совершенно беспечным:
   — Прошу всех простить мою непристойную выходку; я и так вне себя. Я воспользовался минутой, когда йомфру Эдварда предложила мне обменяться цветами, и нанес ей оскорбленье; приношу ей и вам свои извинения. Ну поставьте себя на мое место: я живу один, я не привык обращаться с дамами; и потом я пил вино, к которому у меня тоже нет привычки. Будьте же снисходительны.
   Я смеялся и прикидывался беспечным, я делал вид, что все это пустяк, который надо поскорей забыть, на самом же деле мне было не до шуток. Впрочем, на Эдварду моя речь не произвела никакого впечатления, ровным счетом никакого, она и не думала ничего скрывать, заглаживать свою опрометчивость, напротив, она села рядом со мной и не сводила с меня глаз. И время от времени ко мне обращалась. Потом, когда стали играть в горелки, она сказала во всеуслышанье:
   — Мне давайте лейтенанта Глана. Чтоб я за кем-то еще бегала? Ни за что!
   — О черт, да замолчите же вы наконец, — шепнул я и топнул ногой.
   Недоумение отразилось на ее лице, она сморщила нос, словно от боли, и улыбнулась. И опять она показалась мне такой беззащитной, и такая потерянность была в ее взгляде и во всей ее тонкой фигуре, что я не смог этого вынести. Меня охватила нежность, и я взял ее узкую длинную руку в свою.
   — Потом! — сказал я. — Не теперь. Мы ведь завтра увидимся, правда?

11

   Ночью я слышал, как Эзоп выходил из своего угла и рычал, я слышал это сквозь сон; но мне как раз снилась охота, рычанье как будто было во сне, и я не проснулся. Когда в два часа утра я вышел из сторожки, на траве были следы человечьих ног; кто-то побывал здесь, подходил сначала к одному окну, потом к другому. Следы терялись у дороги.
   Она шагнула мне навстречу, лицо у нее горело, глаза сияли.
   — Вы ждали? — сказала она. — Я боялась, как бы вам не пришлось ждать.
   Я не ждал, она пришла первая.
   — Вы хорошо спали? — спросил я. Я почти не знал, что говорить.
   — Нет, какое там, я и не ложилась, — ответила она. И рассказала, что всю ночь она не спала, так и просидела на стуле с закрытыми глазами. Она даже выходила из дому.
   — Кто-то был ночью возле моей сторожки, — сказал я. — Утром я видел следы на траве.
   И она краснеет, она прямо посреди дороги берет меня за руку и не отвечает. Я смотрю на нее и спрашиваю:
   — Уж не вы ли?
   — Да, — ответила она и прижалась ко мне, — да, это я. Я ведь не разбудила вас, я ступала тихо-тихо. Да, да, это я. Я еще разок побывала с вами рядом. Я вас люблю.

12

   Всякий день, всякий день я ее видел. Не стану отпираться, я был рад, да, я совсем потерял голову. Тому минуло уже два года; теперь я думаю об этом только, когда самому захочется, все приключение просто забавляет и рассеивает меня. Что же до двух зеленых перьев, так это я еще объясню, непременно объясню чуть позже.
   У нас было много условных местечек: у мельницы, на дороге, даже и у меня в сторожке; она приходила, куда я ни скажу. «Здравствуй!» — кричала она всегда первая, и я отвечал: «Здравствуй».
   — Ты нынче веселый, ты поешь, — говорит она, и глаза у нее сияют.
   — Да, я веселый, — отвечаю я. — У тебя на плече пятно, это пыль, видно, ты перепачкалась по дороге; как мне хочется поцеловать это пятно, ну позволь мне его поцеловать. Все твое мне так дорого, я с ума по тебе схожу. Я не спал нынче ночью.
   И это правда, не одну ночь я провел без сна.
   Мы бредем рядышком по дороге.
   — Скажи, тебе нравится, как я себя веду? — говорит она. — Может, я чересчур много болтаю? Нет? Но ты сразу говори, если что не так. Иногда мне кажется, что это не может кончиться добром...
   — Что не кончится добром? — спрашиваю я.
   — Ну, у нас с тобой. Что это добром не кончается. Хочешь верь, хочешь не верь, а вот мне сейчас холодно; у меня вся спина леденеет, только я к тебе подойду. Это от счастья.
   — И я тоже холодею, только тебя увижу, — отвечаю я. — Нет, все будет хорошо. А пока давай я тебя похлопаю по спине, ты и согреешься.
   Она нехотя уступает, я хлопаю посильнее шутки ради, я хохочу и спрашиваю, согрелась ли она.
   — Ах, смилостись, перестань колотить меня по спине, — говорит она.
   Словечко-то какое! И как жалко она это сказала: смилостись.
   Мы пошли дальше вдоль дороги. Уж не гневаются ли на меня за мою шутку? — спросил я себя и подумал: поглядим.
   Я сказал:
   — Вот мне как раз вспомнилось. Однажды я катался на санках с одной молодой дамой, и она, сняла с себя белый шелковый платок и повязала мне на шею. Вечером я ей сказал: завтра я верну вам платок, я отдам его постирать. Нет, — отвечает она, — верните его теперь же, я так и сохраню его, в точности так. И я отдал ей платок. Через три года я снова встретил ту молодую даму. А платок? — спросил я. Она принесла платок. Он так и лежал нестираный в бумаге, я сам видел.
   Эдварда быстро глянула на меня.
   — Да? И что же дальше?
   — Нет, дальше ничего не было, — сказал я. — Просто это, по-моему, красивый поступок.
   Пауза.
   — А где она теперь?
   — За границей.
   Больше мы об этом не говорили. Но уже прощаясь, она сказала:
   — Ну, спокойной ночи. И не думай об этой даме, ладно? Я ни о ком не думаю, только о тебе.
   Я поверил ей, я видел, что она говорит правду, и ничего-то мне больше не нужно было, раз она думает только обо мне. Я нагнал ее.
   — Спасибо тебе, Эдварда, — сказал я. Сердце мое было переполнено, и я прибавил: — Ты слишком хороша для меня, но спасибо тебе за то, что ты меня не гонишь, бог наградит тебя, Эдварда. Я сам не знаю, что ты во мне нашла, есть ведь столько других, куда достойней. Но зато я совсем твой, весь, каждой жилкой и со всей своей бессмертной душою. О чем ты? У тебя на глазах слезы.
   — Нет, нет, ничего, — ответила она. — Ты говоришь так непонятно... что бог наградит меня. Ты так говоришь, будто... Как я тебя люблю!
   Она бросилась мне на шею тут же посреди дороги и крепко меня поцеловала.
   Когда она ушла, я свернул в сторону и бросился в лес, чтоб побыть один на один со своей радостью. Потом я встревожился, побежал обратно к дороге — посмотреть, не видел ли меня кто. Но там никого не было.

13

   Летние ночи, и тихая вода, и нерушимая тишь леса. Ни вскрика, ни шагов на дороге, сердце мое словно полно темным вином.
   Мотыльки и мошкара неслышно залетают ко мне в окно, соблазнясь огнем в очаге и запахом жареной птицы. Они глухо стукаются о потолок, жужжат у меня над ухом, так что по коже бегут мурашки, и усаживаются на мою белую пороховницу. Я разглядываю их, они трепыхают крылышками и смотрят на меня — мотыльки, древоточицы и шелкопряды. Иные похожи на летающие фиалки.
   Я выхожу из сторожки и прислушиваюсь. Ничего, ни звука, все спит. Все светлым-светло от насекомых, мириады шуршащих крыльев. Дальше, на опушке собрались папоротники, и борец, и боярышник, я так люблю его мелкий цвет. Слава тебе, господи, за каждый кусточек вереска, который ты дал мне увидеть; они словно крошечные розы на обочине, и я плачу от любви к ним. Где-то близко лесная гвоздика, я не вижу ее, я узнаю ее по запаху.
   А ночью вдруг распускаются большие белые цветы, венчики их открыты, они дышат. И мохнатые сумеречницы садятся на них, и они дрожат. Я хожу от цветка к цветку, они словно пьяные, цветы пьяны любовью, и я вижу, как они хмелеют.
   Легкий шаг, человечье дыханье, веселое «здравствуй».
   Я отвечаю, и бросаюсь в дорожную пыль, и обнимаю эти колени и простенькую юбку.
   — Здравствуй, Эдварда! — говорю я снова, изнемогая от счастья.
   — Как ты меня любишь! — шепчет она.
   — Не знаю, как и благодарить тебя! — отвечаю я. — Ты моя, и я весь день не нарадуюсь, и сердце мое не натешится, я все думаю о тебе. Ты самая прекрасная девушка на этой земле, и я тебя целовал. Я, бывает, только подумаю, что я тебя целовал, и даже краснею от радости.
   — Но почему ты сегодня так особенно любишь меня? — спрашивает она.
   По тысяче, по тысяче причин, и мне достаточно одной только мысли о ней, одной только мысли. Этот ее взгляд из-под бровей, выгнутых высокими дугами, и эта темная, милая кожа!
   — Как же мне не любить тебя! — говорю я. — Да я каждое деревце благодарю за то, что ты бодра и здорова. Знаешь, как-то раз на бале одна юная дама все сидела и не танцевала, и никто ее не приглашал. Я был с ней незнаком, но мне понравилось ее лицо, и я пригласил ее на танец. И что же? Она покачала головой. «Фрекен не танцует?» — спросил я. «Представьте, — ответила она, — мой отец был так хорош собой и мать моя была писаная красавица, и отец любил ее без памяти. А я родилась хромая».
   Эдварда посмотрела на меня.
   — Сядем, — сказала она.
   Мы сели посреди вереска.
   — Знаешь, что про тебя говорит одна моя подруга? — начала она. — Она говорит, что у тебя взгляд зверя и когда ты на нее глядишь, она сходит с ума. Ты как будто до нее дотрагиваешься.
   Сердце мое дрожит от нестерпимой радости, не за себя, а за Эдварду, и я думаю: мне нужна только одна-единственная, что-то она говорит о моем взгляде?
   Я спросил:
   — Что ж это за подруга?
   — Этого я тебе не скажу, — ответила она. — Но она была с нами тогда, у сушилен.
   — А... — сказал я.
   И мы заговорили о другом.
   — Отец на этих днях собирается в Россию, — сказала она, — и я отпраздную его отъезд. Ты был на Курхольмах? Мы возьмем с собой две корзины с вином, дамы с пасторской усадьбы тоже едут, отец уже распорядился насчет вина. Только ты не будешь больше глядеть на мою подругу? Ведь правда? А то я ее не позову.
   И она вдруг умолкла и кинулась мне на шею, и стала смотреть на меня, не отрываясь смотреть мне в лицо, и я слышал, как она дышит. И темными, черными стали у нее глаза.
   Я резко поднялся и в смятенье только и мог выговорить:
   — А... твой отец едет в Россию?
   — Почему ты вдруг встал? — спросила она.
   — Потому что уже поздно, Эдварда, — сказал я. — Белые цветы закрываются, встает солнце, уже утро.
   Я проводил ее по лесу, я стоял и смотрел на нее, пока она не скрылась из виду; далеко-далеко она обернулась, и до меня слабо донеслось «спокойной ночи!». И она исчезла. В ту же минуту отворилась дверь у кузнеца, человек в белой манишке вышел, огляделся, надвинул шляпу на лоб и зашагал в сторону Сирилунна.