У меня в ушах еще звенел голос Эдварды — «спокойной ночи!».

14

   Голова кругом идет от радости. Я разряжаю ружье, и немыслимое эхо летит от горы к горе, несется над морем и ударяет в уши бессонного рулевого. Чему я так радуюсь? Мысли, воспоминанью, лесному шуму, человеку? Я думаю о ней, я закрываю глаза и стою тихо-тихо, и думаю о ней, я считаю минуты.
   Вот мне хочется пить, и я напиваюсь из ручья; вот я отсчитываю сто шагов туда и сто обратно; она что-то запаздывает.
   Не случилось ли чего? Прошел всего месяц, месяц срок не долгий; нет, ничего не случилось! Бог свидетель, месяц этот пролетел так быстро. А вот ночи иной раз выпадают долгие, и я решаю намочить картуз в ручье и просушить его, чтоб как-нибудь скоротать время.
   Время я считал ночами. Бывало и так, что наступала ночь, а Эдварда не приходила, однажды ее не было целых две ночи. Две ночи! Но нет, ничего, ничего не случилось, и мне подумалось, что никогда уж я не буду так счастлив.
   И разве я ошибся?
   — Ты слышишь, Эдварда, как неспокойно сегодня в лесу? Листы дрожат, шум и возня на кочках. Что-то они там затевают... но я не о том, я не то хотел тебе сказать. В горах поет птица, синичка просто. Она две ночи сидит на одном месте и все поет, все зовет своего дружка. Слышишь, как заладила, как заладила одно и то же!
   — Да, да, я слышу. Но отчего ты спрашиваешь?
   — Сам не знаю. Она две ночи тут сидит. Это я и хотел тебе сказать, больше ничего... Спасибо, спасибо, что пришла, любимая! Я ждал, ждал, может, ты сегодня придешь, а может, завтра. Я так обрадовался, когда тебя увидел.
   — И я ждала. Я все думаю о тебе. Я собрала и спрятала осколки того стакана, что ты тогда разбил. Помнишь? Отец сегодня уехал, мне нельзя было прийти, надо было так много всего уложить, собрать его в дорогу. Я знала, что ты ходишь по лесу и ждешь, я укладывала его вещи и плакала.
   Но прошло ведь две ночи, подумал я, что же она в первую-то ночь делала? И отчего в глазах ее нет уже той радости, что прежде?
   Прошел час. Синица в горах умолкла, лес замер. Нет, нет, ничего не случилось; все как прежде, она протянула мне руку на прощанье и смотрела на меня с любовью.
   — Завтра? — сказал я.
   — Нет, завтра нет, — ответила она.
   Я не спросил почему.
   — Завтра ведь я устраиваю праздник, — сказала она и засмеялась. — Я просто хотела сделать тебе сюрприз, но у тебя так вытянулось лицо, что, видно, лучше уж сказать сразу. Я хотела послать тебе записку.
   Как же у меня отлегло от сердца!
   Она кивнула мне и пошла было.
   — Еще только одно, — сказал я, не двигаясь с места. — Скажи мне, когда ты собрала и спрятала осколки стакана?
   — Когда собрала?
   — Ну да. Неделю назад, две недели?
   — Может, и две недели назад. И почему ты спрашиваешь? Нет, уж скажу тебе правду, это было вчера.
   Вчера, вчера, не далее как вчера она думала обо мне! Значит, все хорошо.

15

   Мы разместились в двух лодках. Мы пели и перекликались. Курхольмы лежали за островами, это довольно далеко, и мы покуда перекликались с лодки на лодку. Доктор оделся во все светлое, как наши дамы; никогда еще не видывал я его таким довольным, — то он все молчал, а тут вдруг разговорился. Мне показалось даже, что он слегка подвыпил и оттого такой веселый. Когда мы сошли на берег, он на минуту потребовал нашего внимания и попросил всех чувствовать себя как дома. Я подумал: ага, стало быть, Эдварда избрала его хозяином.
   Дамам он выказывал высшую степень учтивости. С Эдвардой он был внимателен и приветлив, порой обращался с ней отечески и, как не раз прежде, педантически ее наставлял. Стоило ей упомянуть дату, сказать: «Я родилась в тридцать восьмом году», — как он спросил: «В тысяча восемьсот тридцать восьмом, не так ли?» И ответь она: «Нет, в тысяча девятьсот тридцать восьмом», — он бы нимало не смутился, только поправил бы ее снова, да еще объяснил бы: «Этого не может быть».
   Когда говорил я, он слушал вежливо и внимательно, без всякого пренебрежения.
   Молодая девушка подошла ко мне и поздоровалась. Я не узнал ее, никак не мог вспомнить, где же я ее видел; я, смешавшись, пробормотал что-то, и она засмеялась. Оказалось, что это одна из дочерей пробста, мы были вместе у сушилен, я еще приглашал ее к себе в сторожку. Мы немного поболтали.
   Проходит час или два. Я томлюсь, я пью все, что мне ни наливают, я накоротке со всеми, болтаю со всеми. Снова я допускаю промах за промахом, я не в своей тарелке, теряюсь, часто не нахожусь, что ответить на любезность; то я говорю невпопад, а то не могу выдавить ни слова и мучаюсь. Поодаль, у большого камня, что служит нам столом, сидит доктор и жестикулирует.
   — Душа! Да что такое эта ваша душа? — говорит он. Тут вот дочь пробста обвинила его в свободомыслии; ну, а кто сказал, что нельзя мыслить свободно? Скажем, иные представляют себе ад, как некий дом глубоко в подземелье, а дьявола столоначальником или, пуще, прямо-таки его величеством. Ну так вот, ему, доктору, хочется, кстати, рассказать о запрестольном образе в приходской церкви: Христос, несколько евреев и евреек, превращение воды в вино, превосходно. Но у Христа на голове — нимб. А что такое этот нимб? Золотой обруч с бочонка, и держится на трех волосиках!
   Две дамы сокрушенно всплеснули руками. Но доктор вышел из положения и добавил шутливо:
   — Не правда ли, звучит ужасно! Признаю, признаю. Но если повторять и повторять это про себя семь или восемь раз подряд и потом еще немножко подумать, то уж и не так страшно покажется. Сударыни, окажите мне честь, выпейте со мною!
   И он бросился на колени перед этими двумя дамами прямо в траву, а шляпу не положил рядом, нет, но высоко поднял левой рукой и так и осушил стакан, запрокинув голову. Я даже позавидовал такой ловкости и непременно выпил бы с ним вместе, да просто не успел.
   Эдварда следила за ним глазами. Я сел с нею рядом, я сказал:
   — А в горелки сегодня играть будем?
   Она вздрогнула и поднялась:
   — Помни, нам нельзя говорить друг другу «ты», — шепнула она.
   Но я и не думал говорить ей «ты». Я снова отошел.
   Проходит еще час. Какой долгий день! Я бы давно уж уехал домой, будь у меня третья лодка: Эзоп в сторожке, он привязан, он, верно, думает обо мне. Мысли Эдварды витали где-то далеко от меня, это было ясно, она говорила о том, какое счастье уехать в дальние, незнакомые края, щеки у нее разгорелись, и она даже сделала ошибку:
   — Не будет никого более счастливее меня в тот день...
   — Более счастливее, — говорит доктор.
   — Что? — спрашивает она.
   — Более счастливее.
   — Не пойму.
   — Вы сказали — более счастливее. Только и всего.
   — О, правда? Прошу прощенья. Не будет никого счастливее меня в тот день, когда я ступлю на палубу парохода. Иногда меня тянет куда-то, даже сама не знаю куда.
   Ее тянет куда-то, она не помнит обо мне. Я смотрел на нее и по лицу ее видел, что ведь она меня забыла. Слов тут не надо, зачем?.. Просто я смотрел на нее — и видел все по ее лицу. И минуты тянулись томительно долго. Я всем докучал, все спрашивал, не пора ли нам домой. Уже поздно, говорил я, и мой Эзоп в сторожке, он привязан. Но домой никому не хотелось.
   В третий раз я подошел к дочери пробста, я подумал: не иначе, как это она говорила о моем зверином взгляде. Мы выпили с нею; у нее был какой-то боязливый взор, она ни на чем не останавливала глаз, устремит их на меня и тотчас же отводит.
   — Скажите, фрекен, — начал я, — вам не кажется, что люди в здешних краях сами похожи на быстрое лето? Так же переменчивы и так же прелестны?
   Я говорил громко, очень громко, я нарочно так говорил. Не понижая голоса, я снова пригласил фрекен зайти ко мне в гости, поглядеть на мою сторожку.
   — Осчастливьте, сделайте такую божескую милость, — молил я ее и уже думал, что бы такое подарить ей, если она придет. Ничего, пожалуй, не найдется, кроме пороховницы, решил я.
   И фрекен обещала прийти.
   Эдварда смотрела в другую сторону и никакого внимания не обращала на мои слова. Она прислушивалась к тому, что говорят другие, и время от времени вставляла слово в общую беседу. Доктор гадал дамам по руке и болтал без умолку, у самого у него руки были маленькие, изнеженные и на пальце кольцо. Я почувствовал себя лишним и сел на камень в сторонке. День уже заметно клонился к вечеру. Вот я сижу один-одинешенек на камне, думал я, и единственная, к кому бы я тотчас подошел, окликни она меня, вовсе меня не замечает. Ну, да все равно, мне ничего не нужно...
   Я чувствовал себя так сиротливо... Я слышал у себя за спиной разговор, в ушах у меня зазвенел смех Эдварды; тут я вдруг вскочил и подошел к ним ко всем. Я уже не владел собой.
   — Минуточку, всего одну минуточку, — сказал я. — Видите ли, я сидел там на камне, и вдруг мне подумалось, что вам интересно будет взглянуть на мою коллекцию мух. — И я вытащил коробку. — Простите меня, что я едва не забыл про нее. Сделайте милость, посмотрите, все посмотрите, тут и красные мухи, и желтые, вы посмотрите, я буду рад, очень рад, — и пока говорил, я держал картуз в руке. Потом я сообразил, что я снял картуз и что это глупо, и тотчас надел его.
   На минуту воцарилось общее молчание, и никто не прикасался к коробке. Наконец доктор протянул к ней руку и вежливо сказал:
   — Благодарствуйте. Так, так, поглядим, что это за штуки. Для меня всегда было загадкой, как делают этих мух.
   — Я сам их делаю, — сказал я, переполненный признательностью. И тотчас же пустился объяснять, как я их делаю. — О, это совсем не трудно, я покупаю перья и крючки... мухи не очень удачные, но ведь это только так, для себя. А бывают и готовые мухи, так те очень красивые.
   Эдварда бросила равнодушный взгляд на меня, потом на мою коробку и снова стала болтать с подругами.
   — А, тут и материалы, — сказал доктор. — Взгляните, какие красивые перья.
   Эдварда посмотрела.
   — Лучше всех зеленые, — сказала она. — Дайте-ка их сюда, доктор.
   — Возьмите их себе, — крикнул я. — Да, да, пожалуйста, прошу вас. Вот эти два зеленых. Сделайте одолжение, пусть это будет вам на память.
   Она повертела перья в руке, потом сказала:
   — Они зеленые, а на солнышке золотистые. Ну спасибо, если уж вам так хочется их мне подарить.
   — Мне хочется их вам подарить, — сказал я.
   Она прикрепила перья к платью.
   Немного погодя доктор вернул мне коробку и поблагодарил. Он встал и поинтересовался, не пора ли уже нам подумывать о возвращении.
   Я сказал:
   — Да, да, ради бога. У меня дома мой пес, понимаете, у меня есть пес, это мой друг, он думает обо мне, ждет меня не дождется, а когда я вернусь, он встанет передними лапами на окно и будет меня встречать. День был такой чудесный, скоро он кончится, пора домой. И спасибо вам всем.
   Я встал у самой воды, чтобы посмотреть, в какую лодку сядет Эдварда, и самому сесть в другую. Вдруг она окликнула меня. Я взглянул на нее в недоумении, лицо у нее пылало. Вот она подошла ко мне, протянула руку и сказала нежно:
   — Спасибо за перья... Мы ведь в одну лодку сядем, правда?
   — Как вам угодно, — ответил я.
   Мы вошли в лодку, она села подле меня на скамеечке, и ее колено касалось моего. Я посмотрел на нее, и она в ответ быстро глянула на меня. Так сладко мне было касанье ее колена, мне показалось даже, что я вознагражден за трудный день, и я готов уже был вернуться в прежнее радостное свое состояние, как вдруг она поворотилась ко мне спиной и стала болтать с доктором, который сидел на руле. Битых четверть часа я для нее словно не существовал. И тут я сделал то, чего до сих пор не могу себе простить и все никак не забуду. У нее с ноги свалился башмачок, и я схватил этот башмачок и швырнул далеко в воду — от радости ли, что она рядом, или желая обратить на себя внимание, напомнить ей, что я тут, — сам не знаю. Все произошло так быстро, я не успел даже подумать, просто на меня что-то нашло. Дамы подняли крик. Я сам оторопел, но что толку? Что сделано, то сделано. Доктор пришел мне на выручку, он крикнул; «Гребите сильней!» и стал править к башмачку; мгновенье спустя, когда башмачок как раз зачерпнул воды и начал погружаться, гребец подхватил его; рукав у него весь намок. Многоголосое «ура!» грянуло с обеих лодок в честь спасения башмачка.
   Я от стыда не знал, куда деваться, я чувствовал, что весь изменился в лице, пока обтирал башмачок носовым платком. Эдварда молча приняла его из моих рук. И только потом уже она сказала:
   — Ну, в жизни такого не видывала.
   — Правда, не видывали? — подхватил я. Улыбался и бодрился, я прикидывался, будто выходка моя вызвана какими-то соображеньями, будто за нею что-то скрывается. Но что же могло тут скрываться? Впервые доктор взглянул на меня с пренебреженьем.
   Время шло, лодки скользили к берегу, неприятное чувство у всех сгладилось, мы пели, мы подходили к пристани. Эдварда сказала:
   — Послушайте, мы же не допили вино, там еще много осталось. Давайте соберемся опять немного погодя, потанцуем, устроим настоящий бал у нас в зале.
   Когда мы поднялись на берег, я извинился перед Эдвардой.
   — Как мне хочется поскорей в мою сторожку, — сказал я. — Я измучился сегодня.
   — Вот как, оказывается, вы измучились сегодня, господин лейтенант?
   — Я хочу сказать, — ответил я, — я хочу сказать, что я испортил день себе и другим. Вот, бросил в воду ваш башмачок.
   — Да, это была странная мысль.
   — Простите меня, — сказал я.

16

   Все было так плохо, куда уж хуже? И я решился охранять свой покой. Господь мне свидетель, что бы ни стряслось, я буду охранять свой покой. Я, что ли, ей навязывался? Нет, нет и нет. Просто в один прекрасный день случился на дороге, когда она проходила мимо.
   Ну и лето тут, на севере! Уж не видать майских жуков, а людей я теперь совсем не могу понять, хоть солнце день и ночь на них светит. И во что только вглядываются эти синие глаза, и что за мысли бродят за этими странными лбами? А, да не все ли равно. Мне никто не нужен. Я брал удочки и рыбачил. Два дня, четыре дня. А по ночам я лежал, не смыкая глаз, в моей сторожке...
   — Я ведь четыре дня не видал вас, Эдварда?
   — Да, в самом деле четыре дня. Понимаете, столько хлопот. Вот войдите, взгляните.
   Она ввела меня в залу. Столы вынесли. Стулья расставили по стенам. Все передвинуто; люстра, печь и стены причудливо убраны вереском и черной материей, взятой в лавке. Фортепьяно задвинуто в угол.
   Это она готовилась к «балу».
   — Ну как, вам нравится? — спросила она.
   — Прелестно, — ответил я.
   Мы вышли из залы.
   Я сказал:
   — А ведь вы меня совсем позабыли, правда, Эдварда?
   — Я вас не понимаю, — ответила она изумленно. — Разве вы не видите, сколько я переделала дел? Когда же мне было заходить к вам?
   — Ну конечно, — сказал я, — когда же вам было заходить ко мне. — Голова у меня кружилась от бессонных ночей, я еле держался на ногах, я говорил сбивчиво и неясно, весь день у меня так болело сердце. — Разумеется, вам некогда было зайти ко мне... Так о чем это я? Ах да, одним словом — вы переменились ко мне, что-то случилось. Не спорьте. Но по вашему лицу я не могу понять, что. Какой у вас странный лоб, Эдварда! Я сейчас только это заметил.
   — Но я вовсе вас не забыла! — крикнула она, залилась краской и взяла меня под руку.
   — Ну да, да. Может быть, вы и не забыли меня. Но тогда я просто сам не знаю, что говорю. Уж одно из двух.
   — Завтра я пошлю вам приглашение. Вы будете танцевать со мною. И потанцуем же мы!
   — Вы не проводите меня немножко? — спросил я.
   — Сейчас? Нет, я не могу, — ответила она. — Скоро будет доктор, он обещался мне помочь, кое-что еще надо поделать. Значит, вы находите, что зала убрана мило? А вам не кажется, что...
   У крыльца останавливается коляска.
   — О, доктор сегодня в карете? — спрашиваю я.
   — Да, я послала за ним лошадь, я хотела...
   — Ну да, поберечь его больную ногу. Так простите меня, я отправляюсь... Добрый день, добрый день, доктор. Рад вас видеть. Как всегда, в отличном здравии? Надеюсь, вы извините, если я вас тотчас оставлю?..
   Спустившись с крыльца, я оглянулся, Эдварда стояла у окна и глядела мне вслед, она обеими руками раздвинула занавеси, и лицо у нее было задумчивое. Глупая радость пронизывает меня, я спешу от дома веселыми шагами, я не чую под собою ног, в глазах туман, ружье в моей руке легко, словно тросточка. Если б она была со мной, я бы стал хорошим человеком, думаю я. Я вхожу в лес и додумываю свои думы; если б она была со мной, как бы я служил ей, как угождал; и если б она оказалась нехороша ко мне, неблагодарна, требовала бы невозможного, я бы все, все делал для нее и не нарадовался бы, что она моя... Я остановился, упал на колени, в смиренной надежде припал губами к травинкам на обочине. Потом я встал и пошел дальше.
   Под конец я почти успокоился. Ну и что же, что она ко мне переменилась! Это только так, просто такая уж она; она ведь стояла и смотрела мне вслед, стояла у окна и провожала меня глазами, пока я не исчез из виду. Чего же мне еще? Мне стало так хорошо, как никогда. Я с утра ничего не ел, но я уже не чувствовал голода.
   Эзоп бежал впереди, вдруг он залаял. Я поднял глаза. Женщина в белом платке стояла возле моей сторожки; это была Ева, дочь кузнеца.
   — Здравствуй, Ева! — крикнул я.
   Она стояла подле большого серого камня, вся красная, и дула себе на палец.
   — Ева! Ты? Что с тобою? — спросил я.
   — Эзоп укусил меня, — ответила она и потупилась.
   Я посмотрел на ее палец. Она сама себя укусила. Вдруг у меня в голове мелькает догадка, я спрашиваю:
   — И долго ты тут дожидалась?
   — Нет, недолго, — ответила она.
   Больше мы не сказали друг другу ни слова, я взял ее за руку и ввел в сторожку.

17

   С рыбной ловли я ушел не раньше обычного и явился на «бал» прямо с сумкой и ружьем, только что в лучшей своей куртке. Когда я подошел к Сирилунну, было уже поздно, я услышал, что в зале танцуют, потом кто-то крикнул:
   — А вот и господин лейтенант! С охоты!
   Меня обступила молодежь, всем хотелось взглянуть на мою добычу, я пристрелил несколько морских птиц и наловил пикши... Эдварда улыбнулась мне навстречу, она танцевала и вся раскраснелась.
   — Первый танец со мной! — сказала она.
   И мы стали танцевать. Все сошло благополучно, голова у меня закружилась, но я не упал. Мои грубые сапоги стучали об пол, я заметил этот стук и решил не танцевать больше, кроме того, я исцарапал крашеный пол. Но как же я радовался, что не наделал еще больших бед!
   Оба приказчика господина Мака были тут же и танцевали истово, с серьезными минами. Доктор вовсю выделывал кадрильные па. Помимо этих кавалеров, в зале собралось еще четверо совсем зеленых юнцов, сыновья пробста и здешнего доктора. Откуда-то явился и заезжий коммерсант, он обладал приятным голосом и подпевал музыке, а то и подменял дам у фортепьяно.
   Как прошли первые часы, я уже не помню, зато помню все, что было под конец. Солнце заливало залу красным светом, и морские птицы уснули. Нам подавали вино и печенья, мы громко болтали и пели, смех Эдварды звонко и беспечно разносился по зале. Но почему она больше не обмолвилась со мной ни единым словом? Я подошел к ней и, хоть небольшой на то мастер, хотел сказать ей любезность; она была в черном платье, его, верно, сшили к конфирмации, оно уже стало немного коротко, но когда она танцевала, это ей даже шло, и я хотел ей об этом сказать.
   — Как черное платье... — начал я.
   Но она встала, обняла за талию какую-то свою подружку и отошла прочь. Так повторялось несколько раз. Ладно, думал я, ничего не поделаешь! Но зачем тогда стоять у окна и провожать меня печальным взглядом? Зачем?
   Одна дама пригласила меня на танец. Эдварда сидела поблизости, и я ответил громко:
   — Нет, мне уже пора идти.
   Эдварда глянула на меня, вскинула брови и сказала:
   — Идти? Ах нет, вы не уйдете!
   Я оторопел и до крови закусил губу. Я встал.
   — Я не забуду того, что вы мне сейчас сказали, йомфру Эдварда, — сказал я горько и сделал несколько шагов в сторону двери.
   Доктор подскочил ко мне, поспешила ко мне и Эдварда.
   — Зачем вы так? — сказала она с упреком. — Я просто понадеялась, что вы уйдете последним, самым что ни на есть последним. Да и время-то всего только час... Ах, послушайте, — добавила она с сияющим лицом, — вы ведь дали гребцу пять талеров за то, что он спас мой башмачок. Это слишком много. — Тут она засмеялась от души и повернулась к остальным.
   Я даже рот раскрыл от изумления, я был совершенно сбит с толку и обескуражен.
   — Вы, верно, изволите шутить, — ответил я. — Вовсе я не давал вашему гребцу никаких пяти талеров.
   — Не давали? — Она отворила дверь на кухню и кликнула работника. — Помнишь ты нашу прогулку к Курхольмам, Якоб? Ты еще спас из воды мой башмачок?
   — Да, — отвечал Якоб.
   — Получил ты пять талеров за то, что спас башмачок?
   — Да, мне было дадено...
   — Ну, хорошо. Ступай.
   Что за причуда, подумал я. Решила меня осрамить? Нет, не удастся, в краску ей меня не вогнать. Я сказал громко и отчетливо:
   — Я хочу, чтобы все вы знали, господа, что тут либо ошибка, либо обман. Мне и в голову не приходило давать гребцу пять талеров за ваш башмачок. Верно, я и должен бы так сделать, но как-то не догадался.
   — Ну так давайте снова танцевать, — сказала она, наморщив лоб. — Отчего же мы не танцуем?
   Погоди, ты мне еще все это объяснишь, решил я сам с собою, и с той минуты не выпускал ее из виду. Наконец она вышла в соседнюю с залой комнату, и я пошел за нею.
   — Ваше здоровье! — сказал я и поднял свой стакан.
   — У меня в стакане пусто, — только и ответила она.
   А ведь перед ней стоял стакан, и он был полнехонек.
   — Я думал, это ваш стакан?..
   — Нет, это не мой, — сказала она, поворотилась к соседу и принялась с ним оживленно беседовать.
   — Тогда простите, — сказал я.
   Кое-кто из гостей заметил это небольшое происшествие.
   Сердце во мне перевернулось от обиды, я сказал:
   — Однако же нам надо объясниться...
   Она встала, взяла обе мои руки в свои и проговорила с мольбой:
   — Только не сегодня, не сейчас. Мне так грустно. Боже, как вы глядите на меня! Вы же были мне другом...
   Я совсем потерялся, сделал поворот направо и вернулся к танцующим.
   Вскоре в залу вошла и Эдварда, она стала подле фортепьяно, за которым наигрывал танец заезжий коммерсант, и на лице ее отразилась тайная забота.
   — Я никогда не училась играть, — сказала она. Она посмотрела на меня, и глаза у нее потемнели. — Ах, если б я только умела!
   Что я мог на это ответить? Но сердце мое снова метнулосъ к ней, и я спросил:
   — Отчего вы вдруг так загрустили, Эдварда? Знали бы вы, как мне это больно.
   — Сама не пойму, — ответила она. — Так, все вместе, должно быть. Ушли бы они все поскорее, все до единого. Только не вы, нет, нет. Помните, вы уйдете последним.
   И от этих слов я опять оживаю, и глаза мои уже светло глядят в залитую солнцем залу. Дочь пробста подошла ко мне и завела со мной беседу: мне было не до нее, совсем не до нее, и я отвечал ей отрывисто. Я нарочно отводил от нее глаза, ведь это она говорила о моем зверином взгляде. Она обернулась к Эдварде и рассказала, как однажды за границей, в Риге, если я не путаю, ее преследовал какой-то господин.
   — Он шел за мной по пятам из улицы в улицу и все улыбался, — сказала она.
   — Так, может, он был слепой? — выпалил я, чтоб угодить Эдварде. И вдобавок пожал плечами.
   Фрекен тотчас поняла мою грубость и ответила:
   — Ну уж конечно, если он мог преследовать такую старую уродину, как я.
   Но я не дождался от Эдварды благодарности, она увлекла свою подружку в дальний угол, они принялись шептаться и качать головами. И я был предоставлен самому себе.
   Проходит еще час, в шхерах просыпаются морские птицы, их крик летит в наши распахнутые окна. Каждая жилка во мне дрожит, когда я слышу этот первый утренний крик, и мне хочется в шхеры...
   Доктор опять пришел в отличное расположение духа и завладел всеобщим вниманием, дамы теснились вокруг него. Не он ли мой соперник? — подумал я, и тут же я подумал о его хромой ноге и обо всей его жалкой фигуре. Он напал на новую выдумку, он все время повторял «чтоб мне ни дна ни покрышки», и всякий раз при этом его чудном присловье я громко хохотал. Я вконец измучился, и мне уже представлялось, что раз этот человек мой соперник, я должен всячески его отличать. Я смаковал каждое его острое словцо, я кричал:
   — Послушайте только, что говорит доктор! — и принуждал себя громко хохотать, что бы он ни сказал.
   — Я влюблен в сей мир, — говорил доктор. — Я держусь за жизнь руками и ногами. Но раз уж смерти не миновать, я надеюсь в царствии небесном заполучить местечко где-нибудь над самым Лондоном или Парижем, чтоб слушать гул толпы во веки вечные, во веки вечные.
   — Великолепно! — крикнул я и закашлялся от смеха, хоть нисколько не был пьян.
   Эдварда тоже казалась в восхищенье.
   Когда начали расходиться, я забился в угловую комнатушку, сел и стал ждать. Я слышал, как один за другим гости, прощаясь, выходили на крыльцо. Доктор тоже простился и вышел. Скоро стихли все голоса. Сердце у меня гулко колотилось, я ждал.
   Вот вернулась Эдварда. Завидя меня, она сначала замерла в изумлении, потом сказала с улыбкой:
   — Ах, вы тут. Как мило, что вы всех переждали. Но я умираю от усталости.
   Она не садилась.
   Я сказал, тоже вставая со стула:
   — Да, вам, верно, пора ложиться. Надеюсь, вам уже легче, Эдварда. Вы вдруг так загрустили, и меня это мучило.
   — Пустое, я высплюсь, и все пройдет.
   Мне нечего было прибавить, и я пошел к дверям.