Я беру ружье и побольше пороха набиваю в оба ствола. Сделав это, я сам себе подмигиваю. Я иду в горы и закладываю порох; я снова подмигиваю. Ну вот, все готово. Я лег и стал ждать.
Я ждал не один час. Все время я слышал, как пароход ходит ходуном у шпиля. Уже смерклось. Наконец свисток, груз принят, судно отходит. Ждать осталось всего несколько минут. Луна еще не взошла, и я как безумный вглядывался в сумерки.
Лишь только из-за выступа чуть-чуть показался нос, я поджег фитиль и отскочил подальше. Проходит минута. Вдруг раздается взрыв, взвиваются осколки, гора дрожит, и каменная глыба, грохоча, летит в пропасть. Гулко гремят горы. Я хватаюсь за ружье и стреляю из одного ствола; эхо отвечает раскатистым залпом. Через мгновенье я разряжаю второй ствол. Воздух дрожал от моего салюта, эхо множило его и посылало далеко-далеко, словно все горы громким хором кричали вслед уходящему пароходу. Немного спустя воздух стихает, эхо молчит, и опять на земле тишь. Пароход исчезает во мраке.
Я все еще весь дрожу, я беру под мышку ружье и буры и спускаюсь; у меня подгибаются ноги. Я выбрал самый короткий путь, я иду по дымному следу, оставленному обвалом. Эзоп все время трясет мордой и чихает от гари.
Когда я спустился к причалу, я увидел такое, что всего меня перевернуло; сорвавшейся глыбой раздавило лодку, и Ева, Ева лежала рядом, вся разбитая, разодранная, сплющенная, и нижняя часть тела ее была изувечена до неузнаваемости. Ева умерла на месте.
33
34
35
36
37
38
Я ждал не один час. Все время я слышал, как пароход ходит ходуном у шпиля. Уже смерклось. Наконец свисток, груз принят, судно отходит. Ждать осталось всего несколько минут. Луна еще не взошла, и я как безумный вглядывался в сумерки.
Лишь только из-за выступа чуть-чуть показался нос, я поджег фитиль и отскочил подальше. Проходит минута. Вдруг раздается взрыв, взвиваются осколки, гора дрожит, и каменная глыба, грохоча, летит в пропасть. Гулко гремят горы. Я хватаюсь за ружье и стреляю из одного ствола; эхо отвечает раскатистым залпом. Через мгновенье я разряжаю второй ствол. Воздух дрожал от моего салюта, эхо множило его и посылало далеко-далеко, словно все горы громким хором кричали вслед уходящему пароходу. Немного спустя воздух стихает, эхо молчит, и опять на земле тишь. Пароход исчезает во мраке.
Я все еще весь дрожу, я беру под мышку ружье и буры и спускаюсь; у меня подгибаются ноги. Я выбрал самый короткий путь, я иду по дымному следу, оставленному обвалом. Эзоп все время трясет мордой и чихает от гари.
Когда я спустился к причалу, я увидел такое, что всего меня перевернуло; сорвавшейся глыбой раздавило лодку, и Ева, Ева лежала рядом, вся разбитая, разодранная, сплющенная, и нижняя часть тела ее была изувечена до неузнаваемости. Ева умерла на месте.
33
Что же тут еще писать? За много дней я ни разу не выстрелил, еды у меня не было, да я и не ел, я сидел в своей берлоге. Еву отвезли в церковь на белой лодке господина Мака, я берегом прошел к могиле.
Ева умерла. Ты помнишь ее девичью головку, причесанную как у монахини? Она подходила тихо-тихо, складывала вязанку и улыбалась. А видел ты, как загоралось от улыбки ее лицо? Тихо, Эзоп, мне вспомнилось одно странное преданье, это было во времена прапрадедов, во времена Изелины, когда священником был Стаммер.
Девушка сидела в каменной башне. Она любила одного господина. Отчего? Спроси у росы, спроси у ночной звезды, спроси у создателя жизни; а больше никто тебе не ответит. Тот господин был хорош с нею, он любил ее, но время шло, и в один прекрасный день он увидел другую, и чувства его переменились.
Словно юноша, любил он ту девушку. Он говорил ей. «Ты моя ласточка», он говорил: «Ты моя радость» — и как горячо она обнимала его. Он сказал: «Отдай мне свое сердце!» И она отдала. Он говорил: «Можно, я попрошу тебя кой о чем, любимая?» И, не помня себя, она отвечала: «Да». Все отдавала она ему, а он ее не благодарил.
Другую любил он, словно раб, словно безумец и нищий. Отчего? Спроси пыль на дороге, спроси у ветра в листве, спроси непостижимого создателя жизни; а больше никто не ответит. Она не дала ему ничего, нет, ничего она не дала ему, а ан ее благодарил. Она сказала: «Отдай мне свой покой и свой разум!» И он опечалился только, что она не попросила у него и жизни.
А девушку заточили в башню...
— Что ты делаешь, девушка? Чему улыбаешься?
— Я вспоминаю, что было десять лет назад. Я тогда встретила его.
— Ты все его помнишь?
— Я все его помню.
А время идет...
— Что ты делаешь, девушка? И чему улыбаешься?
— Я вышиваю на скатерти его имя.
— Чье имя? Того, кто запер тебя?
— Да, того, кого я встретила двадцать лет назад.
— Ты все его помнишь?
— Я помню его, как и прежде.
А время идет...
— Что ты делаешь, узница?
— Я старюсь, глаза мои больше не видят шитья, я соскребаю со стены известку. Из этой известки я вылеплю кувшин ему в подарок.
— О ком ты?
— О своем любимом, о том, кто запер меня в башне.
— Не тому ли ты улыбаешься, что он тебя запер?
— Я думаю, что он скажет. «Поглядите-ка, — он скажет, — моя девушка послала мне кувшин, за тридцать лет она меня не забыла».
А время идет...
— Как, узница, ты сидишь сложа руки и улыбаешься?
— Я старюсь, я старюсь, глаза мои ослепли, я могу только думать.
— О том, кого ты встретила сорок лет назад?
— О том, кого я встретила, когда была молодая. Может, с той поры и прошло сорок лет.
— Да разве ты не знаешь, что он умер? Ты бледнеешь, старая, не отвечаешь, губы твои побелели, ты не дышишь...
Вот видишь, какое странное преданье о девушке в башне. Постой-ка, Эзоп, вот еще что я забыл: однажды она услыхала в саду голос своего любимого, и она упала на колени, и покраснела. Ей тогда было сорок лет...
Я хороню тебя, Ева, я смиренно целую песок на твоей могиле. Густая, алая нежность заливает меня, как я о тебе подумаю, словно благодать сходит на меня, как я вспомню твою улыбку. Ты отдавала все, ты все отдавала, и тебе это было нисколько не трудно, потому что ты была проста, и ты была щедра, и ты любила. А иной даже лишнего взгляда жалко, и вот о такой-то все мои мысли. Отчего? Спроси у двенадцати месяцев, у корабля в море, спроси у непостижимого создателя наших сердец...
Ева умерла. Ты помнишь ее девичью головку, причесанную как у монахини? Она подходила тихо-тихо, складывала вязанку и улыбалась. А видел ты, как загоралось от улыбки ее лицо? Тихо, Эзоп, мне вспомнилось одно странное преданье, это было во времена прапрадедов, во времена Изелины, когда священником был Стаммер.
Девушка сидела в каменной башне. Она любила одного господина. Отчего? Спроси у росы, спроси у ночной звезды, спроси у создателя жизни; а больше никто тебе не ответит. Тот господин был хорош с нею, он любил ее, но время шло, и в один прекрасный день он увидел другую, и чувства его переменились.
Словно юноша, любил он ту девушку. Он говорил ей. «Ты моя ласточка», он говорил: «Ты моя радость» — и как горячо она обнимала его. Он сказал: «Отдай мне свое сердце!» И она отдала. Он говорил: «Можно, я попрошу тебя кой о чем, любимая?» И, не помня себя, она отвечала: «Да». Все отдавала она ему, а он ее не благодарил.
Другую любил он, словно раб, словно безумец и нищий. Отчего? Спроси пыль на дороге, спроси у ветра в листве, спроси непостижимого создателя жизни; а больше никто не ответит. Она не дала ему ничего, нет, ничего она не дала ему, а ан ее благодарил. Она сказала: «Отдай мне свой покой и свой разум!» И он опечалился только, что она не попросила у него и жизни.
А девушку заточили в башню...
— Что ты делаешь, девушка? Чему улыбаешься?
— Я вспоминаю, что было десять лет назад. Я тогда встретила его.
— Ты все его помнишь?
— Я все его помню.
А время идет...
— Что ты делаешь, девушка? И чему улыбаешься?
— Я вышиваю на скатерти его имя.
— Чье имя? Того, кто запер тебя?
— Да, того, кого я встретила двадцать лет назад.
— Ты все его помнишь?
— Я помню его, как и прежде.
А время идет...
— Что ты делаешь, узница?
— Я старюсь, глаза мои больше не видят шитья, я соскребаю со стены известку. Из этой известки я вылеплю кувшин ему в подарок.
— О ком ты?
— О своем любимом, о том, кто запер меня в башне.
— Не тому ли ты улыбаешься, что он тебя запер?
— Я думаю, что он скажет. «Поглядите-ка, — он скажет, — моя девушка послала мне кувшин, за тридцать лет она меня не забыла».
А время идет...
— Как, узница, ты сидишь сложа руки и улыбаешься?
— Я старюсь, я старюсь, глаза мои ослепли, я могу только думать.
— О том, кого ты встретила сорок лет назад?
— О том, кого я встретила, когда была молодая. Может, с той поры и прошло сорок лет.
— Да разве ты не знаешь, что он умер? Ты бледнеешь, старая, не отвечаешь, губы твои побелели, ты не дышишь...
Вот видишь, какое странное преданье о девушке в башне. Постой-ка, Эзоп, вот еще что я забыл: однажды она услыхала в саду голос своего любимого, и она упала на колени, и покраснела. Ей тогда было сорок лет...
Я хороню тебя, Ева, я смиренно целую песок на твоей могиле. Густая, алая нежность заливает меня, как я о тебе подумаю, словно благодать сходит на меня, как я вспомню твою улыбку. Ты отдавала все, ты все отдавала, и тебе это было нисколько не трудно, потому что ты была проста, и ты была щедра, и ты любила. А иной даже лишнего взгляда жалко, и вот о такой-то все мои мысли. Отчего? Спроси у двенадцати месяцев, у корабля в море, спроси у непостижимого создателя наших сердец...
34
Меня спросили, не бросил ли я охоту?
— Эзоп один в лесу, он гонит зайца.
Я ответил:
— Подстрелите его за меня.
Дни шли; меня навестил господин Мак, глаза у него ввалились, лицо стало серое. Я думал: точно ли я умею читать в душах людей или это мне только так кажется? Сам не знаю.
Господин Мак заговорил про обвал, про катастрофу. Это несчастный случай, печальное стечение обстоятельств, моей вины тут никакой.
Я сказал:
— Если кому-то любой ценой хотелось разлучить меня с Евой, он своего добился. Будь он проклят!
Господин Мак глянул на меня исподлобья. Он что-то пробормотал о богатых похоронах. Ничего, мол, не пожалели.
Я сидел и восхищался его самообладанием.
Он отказался от возмещения за лодку, разбитую моим взрывом.
— Вот как! — сказал я. — Вы в самом деле не желаете брать денег за лодку, и за ведро с дегтем, за кисть?
— Милейший господин лейтенант, — ответил он. — Как такое могло прийти вам в голову!
И в глазах его была ненависть.
Три недели не видал я Эдварды. Хотя нет, один раз я ее встретил в лавке, когда пришел купить хлеба, она стояла за прилавком и перебирала материи. В лавке, кроме нее, были только два приказчика.
Я громко поздоровался, и она подняла глаза, но не ответила. Я решил при ней не спрашивать хлеба, я повернулся к приказчикам и спросил пороха и дроби. Пока мне отвешивали то и другое, я смотрел на нее.
Серое, совсем уже короткое ей платьице, петли залохматились; тяжело дышала маленькая грудь.
Как выросла она за лето! Лоб задумчивый, выгнутые, высокие брови — будто две загадки на ее лице, и все движенья у нее стали словно более степенны. Я смотрел ей на руки, особенное выраженье длинных тонких пальцев ударило меня по сердцу, я вздрогнул. Она все перебирала материи.
Как же я хотел, чтоб Эзоп подбежал к ней, узнал ее, я бы тотчас окликнул его и попросил бы у нее извинения; интересно, что бы она ответила?
— Пожалуйста, — говорит приказчик.
Я заплатил, взял покупку и простился. Она подняла глаза, но и на этот раз не ответила. Ладно! — подумал я, верно, она уже невеста барона. И я ушел без хлеба.
Выйдя из лавки, я бросил взгляд на окно. Никто не смотрел мне вслед.
— Эзоп один в лесу, он гонит зайца.
Я ответил:
— Подстрелите его за меня.
Дни шли; меня навестил господин Мак, глаза у него ввалились, лицо стало серое. Я думал: точно ли я умею читать в душах людей или это мне только так кажется? Сам не знаю.
Господин Мак заговорил про обвал, про катастрофу. Это несчастный случай, печальное стечение обстоятельств, моей вины тут никакой.
Я сказал:
— Если кому-то любой ценой хотелось разлучить меня с Евой, он своего добился. Будь он проклят!
Господин Мак глянул на меня исподлобья. Он что-то пробормотал о богатых похоронах. Ничего, мол, не пожалели.
Я сидел и восхищался его самообладанием.
Он отказался от возмещения за лодку, разбитую моим взрывом.
— Вот как! — сказал я. — Вы в самом деле не желаете брать денег за лодку, и за ведро с дегтем, за кисть?
— Милейший господин лейтенант, — ответил он. — Как такое могло прийти вам в голову!
И в глазах его была ненависть.
Три недели не видал я Эдварды. Хотя нет, один раз я ее встретил в лавке, когда пришел купить хлеба, она стояла за прилавком и перебирала материи. В лавке, кроме нее, были только два приказчика.
Я громко поздоровался, и она подняла глаза, но не ответила. Я решил при ней не спрашивать хлеба, я повернулся к приказчикам и спросил пороха и дроби. Пока мне отвешивали то и другое, я смотрел на нее.
Серое, совсем уже короткое ей платьице, петли залохматились; тяжело дышала маленькая грудь.
Как выросла она за лето! Лоб задумчивый, выгнутые, высокие брови — будто две загадки на ее лице, и все движенья у нее стали словно более степенны. Я смотрел ей на руки, особенное выраженье длинных тонких пальцев ударило меня по сердцу, я вздрогнул. Она все перебирала материи.
Как же я хотел, чтоб Эзоп подбежал к ней, узнал ее, я бы тотчас окликнул его и попросил бы у нее извинения; интересно, что бы она ответила?
— Пожалуйста, — говорит приказчик.
Я заплатил, взял покупку и простился. Она подняла глаза, но и на этот раз не ответила. Ладно! — подумал я, верно, она уже невеста барона. И я ушел без хлеба.
Выйдя из лавки, я бросил взгляд на окно. Никто не смотрел мне вслед.
35
Потом как-то ночью выпал снег, и в моем жилье стало холодно. Тут был очаг, на котором я готовил еду, но дрова горели плохо и от стен нещадно дуло, хоть я и заделал их, как мог. Осень миновала, дни стали совсем короткие. Первый снег, правда, стаял на солнце, и опять земля лежала голая; но ночами пошли холода, и вода промерзала. И вся трава, вся мошкара погибли.
Люди непонятно затихли, примолкли, задумались, и глаза у них теперь не такие синие и ждут зимы. Уж не слышно больше выкриков с островов, где сушат рыбу, все тихо в гавани, все приготовилось к полярной вечной ночи, когда солнце спит в море. Глухо, глухо всплескивает весло одинокой лодки.
В лодке девушка.
— Где ты была, красавица?
— Нигде.
— Нигде? Послушай, а ведь я тебя знаю, это тебя я встретил летом.
Она пристала к берегу, вышла и привязала лодку.
— Ты напевала, ты вязала чулок, я встретил тебя однажды ночью.
Она слегка краснеет и смеется смущенно.
— Зайди ко мне, красавица, а я погляжу на тебя. Я вспомнил, тебя же зовут Генриетой.
Но она молчит и идет мимо. Ее прихватило зимой, чувства ее уснули.
Солнце уже ушло в море.
Люди непонятно затихли, примолкли, задумались, и глаза у них теперь не такие синие и ждут зимы. Уж не слышно больше выкриков с островов, где сушат рыбу, все тихо в гавани, все приготовилось к полярной вечной ночи, когда солнце спит в море. Глухо, глухо всплескивает весло одинокой лодки.
В лодке девушка.
— Где ты была, красавица?
— Нигде.
— Нигде? Послушай, а ведь я тебя знаю, это тебя я встретил летом.
Она пристала к берегу, вышла и привязала лодку.
— Ты напевала, ты вязала чулок, я встретил тебя однажды ночью.
Она слегка краснеет и смеется смущенно.
— Зайди ко мне, красавица, а я погляжу на тебя. Я вспомнил, тебя же зовут Генриетой.
Но она молчит и идет мимо. Ее прихватило зимой, чувства ее уснули.
Солнце уже ушло в море.
36
И я в первый раз надел мундир и отправился в Сирилунн. Сердце у меня колотилось.
Мне вспомнилось все, с того самого первого дня, когда Эдварда бросилась ко мне на шею и у всех на глазах поцеловала; и уж сколько месяцев она швыряется мной, как захочет, — из-за нее у меня поседели волосы. Сам виноват? Да, видно, не туда завела меня моя звезда, совсем не туда. Я подумал: а ведь упади я сейчас перед ней на колени, открой ей тайну своего сердца, как бы она злорадствовала! Верно, она предложила бы мне сесть, велела бы принести вина, поднесла бы его к губам и сказала: «Господин лейтенант, благодарю вас за то время, что вы провели со мной вместе, я никогда о нем не забуду!» Но только я обрадуюсь и обнадежусь, она, не пригубив, отставит стакан. И даже не станет делать вида, будто пьет, нет, нарочно покажет, что к вину и не притронулась. В этом она вся.
Ну ничего, скоро уж пробьет последний час!
Я шел по дороге и додумывал свои думы: мундир должен произвести на нее впечатление, галуны совсем новые, красивые. Сабля будет звенеть по полу. Я радостно вздрагиваю и шепчу про себя: «Кто его знает, чем еще все это кончится!» Я поднимаю голову, иду, отбивая такт рукой. Довольно унижаться, где моя гордость! Да и что мне за дело, наконец, как она себя поведет, с меня довольно! Прошу прощенья, дева красоты, что я к вам не посватался...
Господин Мак встретил меня во дворе, глаза у него еще больше ввалились, лицо стало совсем серое.
— Едете? Ну что же. Вам напоследок не очень-то сладко пришлось; вот и сторожка у вас сгорела. — И господин Мак улыбнулся.
Мне вдруг подумалось, что передо мной умнейший человек на свете.
— Заходите, господин лейтенант. Эдварда дома. Ну так прощайте. Впрочем, мы еще увидимся на пристани, когда будет отправляться пароход. — Он зашагал прочь, задумавшись, ссутулясь, насвистывая.
Эдварда сидела в гостиной, она читала. Когда я вошел, она на мгновенье оторопела при виде моего мундира, она смотрела на меня, склонив голову, как птица, и даже залилась краской. Рот у нее приоткрылся.
— Я пришел проститься, — выдавил я наконец.
Она тотчас встала, и я увидел, что слова мои оказали на нее свое действие.
— Глан, вы едете? Уже?
— Как только придет пароход. — И тут я хватаю ее за руку, за обе руки, на меня находит бессмысленный восторг, я вскрикиваю: — Эдварда! — и не отрываясь смотрю ей в лицо.
И тотчас она делается холодна, холодна и упряма. Все во мне раздражает ее, она выпрямляется, и вот уже я стою перед ней, словно милостыни прошу. Я выпустил ее руки, дал ей отойти. Помню, я еще долго так стоял и твердил, ни о чем не думая: «Эдварда! Эдварда!» И когда она спросила: «Да, что такое?» — ничего ей не мог объяснить.
— Значит, вы едете! — повторила она. — Кто же явится на будущий год?
— Другой, — ответил я. — Сторожку-то отстроят.
Пауза. Она уже снова взялась за книгу.
— Вы уж извините, что отца нет дома, — сказала она. — Но я передам ему, что вы заходили проститься.
На это я ей ничего не стал отвечать. Я опять подошел, взял ее за руку и сказал:
— Прощайте же, Эдварда.
— Прощайте, — ответила она.
Я отворил дверь, будто собрался идти. Она уже склонилась над книгой и читала, она в самом деле читала, она перелистывала страницы. Никаких, никаких чувств не вызвало в ней наше прощанье.
Я кашлянул.
Она оглянулась и сказала недоуменно:
— Как, вы еще не ушли? А я думала, вы ушли.
Конечно, бог его знает, но нет, мне не почудилось, она и правда уж очень изумилась, она потеряла власть над собой и удивилась чересчур, и я подумал, что она, может быть, все время знала, что я стою у нее за спиной.
— Ну, мне пора, — сказал я.
Тут она встала и подошла ко мне.
— Знаете, я бы хотела что-нибудь от вас на память, — сказала она. — Я думала вас кой о чем попросить, да боюсь, что это слишком. Не могли бы вы оставить мне Эзопа?
Я не раздумывал, я ответил «да».
— Так приведите его завтра, ладно? — сказала она.
Я ушел.
Я взглянул на окна. Никого.
Итак, все кончено...
Последняя ночь. Я думал, думал, я считал часы; когда настало утро, я в последний раз приготовил еду. День был холодный.
Почему она попросила, чтоб я сам привел ей пса? Хотела поговорить со мной, что-то мне сказать напоследок? Я уже больше ничего, ничего от нее не жду. И как станет она обращаться с Эзопом? Эзоп, Эзоп, она тебя замучит! Из-за меня она будет сечь тебя плеткой, будет и ласкать, но сечь будет непременно, за дело и без дела, и вконец тебя испортит...
Я подозвал Эзопа, потрепал его по загривку, прижал его голову к своей и взялся за ружье. Эзоп начал радостно повизгивать, он решил, что мы идем на охоту. Я снова прижал его голову к своей, приставил дуло ему к затылку и спустил курок.
Я нанял человека снести Эдварде труп Эзопа.
Мне вспомнилось все, с того самого первого дня, когда Эдварда бросилась ко мне на шею и у всех на глазах поцеловала; и уж сколько месяцев она швыряется мной, как захочет, — из-за нее у меня поседели волосы. Сам виноват? Да, видно, не туда завела меня моя звезда, совсем не туда. Я подумал: а ведь упади я сейчас перед ней на колени, открой ей тайну своего сердца, как бы она злорадствовала! Верно, она предложила бы мне сесть, велела бы принести вина, поднесла бы его к губам и сказала: «Господин лейтенант, благодарю вас за то время, что вы провели со мной вместе, я никогда о нем не забуду!» Но только я обрадуюсь и обнадежусь, она, не пригубив, отставит стакан. И даже не станет делать вида, будто пьет, нет, нарочно покажет, что к вину и не притронулась. В этом она вся.
Ну ничего, скоро уж пробьет последний час!
Я шел по дороге и додумывал свои думы: мундир должен произвести на нее впечатление, галуны совсем новые, красивые. Сабля будет звенеть по полу. Я радостно вздрагиваю и шепчу про себя: «Кто его знает, чем еще все это кончится!» Я поднимаю голову, иду, отбивая такт рукой. Довольно унижаться, где моя гордость! Да и что мне за дело, наконец, как она себя поведет, с меня довольно! Прошу прощенья, дева красоты, что я к вам не посватался...
Господин Мак встретил меня во дворе, глаза у него еще больше ввалились, лицо стало совсем серое.
— Едете? Ну что же. Вам напоследок не очень-то сладко пришлось; вот и сторожка у вас сгорела. — И господин Мак улыбнулся.
Мне вдруг подумалось, что передо мной умнейший человек на свете.
— Заходите, господин лейтенант. Эдварда дома. Ну так прощайте. Впрочем, мы еще увидимся на пристани, когда будет отправляться пароход. — Он зашагал прочь, задумавшись, ссутулясь, насвистывая.
Эдварда сидела в гостиной, она читала. Когда я вошел, она на мгновенье оторопела при виде моего мундира, она смотрела на меня, склонив голову, как птица, и даже залилась краской. Рот у нее приоткрылся.
— Я пришел проститься, — выдавил я наконец.
Она тотчас встала, и я увидел, что слова мои оказали на нее свое действие.
— Глан, вы едете? Уже?
— Как только придет пароход. — И тут я хватаю ее за руку, за обе руки, на меня находит бессмысленный восторг, я вскрикиваю: — Эдварда! — и не отрываясь смотрю ей в лицо.
И тотчас она делается холодна, холодна и упряма. Все во мне раздражает ее, она выпрямляется, и вот уже я стою перед ней, словно милостыни прошу. Я выпустил ее руки, дал ей отойти. Помню, я еще долго так стоял и твердил, ни о чем не думая: «Эдварда! Эдварда!» И когда она спросила: «Да, что такое?» — ничего ей не мог объяснить.
— Значит, вы едете! — повторила она. — Кто же явится на будущий год?
— Другой, — ответил я. — Сторожку-то отстроят.
Пауза. Она уже снова взялась за книгу.
— Вы уж извините, что отца нет дома, — сказала она. — Но я передам ему, что вы заходили проститься.
На это я ей ничего не стал отвечать. Я опять подошел, взял ее за руку и сказал:
— Прощайте же, Эдварда.
— Прощайте, — ответила она.
Я отворил дверь, будто собрался идти. Она уже склонилась над книгой и читала, она в самом деле читала, она перелистывала страницы. Никаких, никаких чувств не вызвало в ней наше прощанье.
Я кашлянул.
Она оглянулась и сказала недоуменно:
— Как, вы еще не ушли? А я думала, вы ушли.
Конечно, бог его знает, но нет, мне не почудилось, она и правда уж очень изумилась, она потеряла власть над собой и удивилась чересчур, и я подумал, что она, может быть, все время знала, что я стою у нее за спиной.
— Ну, мне пора, — сказал я.
Тут она встала и подошла ко мне.
— Знаете, я бы хотела что-нибудь от вас на память, — сказала она. — Я думала вас кой о чем попросить, да боюсь, что это слишком. Не могли бы вы оставить мне Эзопа?
Я не раздумывал, я ответил «да».
— Так приведите его завтра, ладно? — сказала она.
Я ушел.
Я взглянул на окна. Никого.
Итак, все кончено...
Последняя ночь. Я думал, думал, я считал часы; когда настало утро, я в последний раз приготовил еду. День был холодный.
Почему она попросила, чтоб я сам привел ей пса? Хотела поговорить со мной, что-то мне сказать напоследок? Я уже больше ничего, ничего от нее не жду. И как станет она обращаться с Эзопом? Эзоп, Эзоп, она тебя замучит! Из-за меня она будет сечь тебя плеткой, будет и ласкать, но сечь будет непременно, за дело и без дела, и вконец тебя испортит...
Я подозвал Эзопа, потрепал его по загривку, прижал его голову к своей и взялся за ружье. Эзоп начал радостно повизгивать, он решил, что мы идем на охоту. Я снова прижал его голову к своей, приставил дуло ему к затылку и спустил курок.
Я нанял человека снести Эдварде труп Эзопа.
37
Пароход отходил вечером.
Я отправился на пристань, поклажу мою уже снесли на палубу. Господин Мак пожал мне руку и ободрил меня тем, что погодка великолепная, приятнейшая погодка, он и сам бы не прочь прогуляться морем по такой погодке. Пришел доктор, с ним Эдварда; у меня задрожали колени.
— Вот, решили проводить вас, — сказал доктор.
И я поблагодарил.
Эдварда взглянула мне прямо в лицо и сказала:
— Я должна поблагодарить вашу милость за собаку. — Она сжала рот; губы у нее побелели. Опять она назвала меня «ваша милость».
— Когда отходит пароход? — спросил у кого-то доктор.
— Через полчаса.
Я молчал.
Эдварда беспокойно озиралась.
— Доктор, не пойти ли нам домой? — спросила она. — Я все сделала, что было моим долгом.
— Вы исполнили свой долг, — сказал доктор.
Она жалостно улыбнулась на привычную поправку и ответила:
— Я ведь так почти и сказала?
— Нет, — отрезал он.
Я взглянул на него. Как суров и тверд маленький человечек; он составил план и следует ему до последнего. А ну как все равно проиграет? Но он и тогда не покажет виду, по его лицу никогда ничего не поймешь.
Темнело.
— Так прощайте, — сказал я. — И спасибо за все, за все.
Эдварда смотрела на меня, не говоря ни слова. Потом она отвернулась и уже не отрывала глаз от парохода.
Я сошел в лодку. Эдварда стояла на мостках. Когда я поднялся на палубу, доктор крикнул: «Прощайте!» Я взглянул на берег, Эдварда тотчас повернулась и торопливо пошла прочь, домой, далеко позади оставив доктора. И скрылась из глаз.
Сердце у меня разрывалось от тоски...
Пароход тронулся; я еще видел вывеску господина Мака: «Продажа соли и бочонков». Но скоро ее размыло. Взошел месяц, зажглись звезды, все кругом обстали горы, и я видел бескрайние леса. Вон там мельница, там, там была моя сторожка; высокий серый камень остался один на пепелище. Изелина, Ева...
На горы и долины ложится полярная ночь.
Я отправился на пристань, поклажу мою уже снесли на палубу. Господин Мак пожал мне руку и ободрил меня тем, что погодка великолепная, приятнейшая погодка, он и сам бы не прочь прогуляться морем по такой погодке. Пришел доктор, с ним Эдварда; у меня задрожали колени.
— Вот, решили проводить вас, — сказал доктор.
И я поблагодарил.
Эдварда взглянула мне прямо в лицо и сказала:
— Я должна поблагодарить вашу милость за собаку. — Она сжала рот; губы у нее побелели. Опять она назвала меня «ваша милость».
— Когда отходит пароход? — спросил у кого-то доктор.
— Через полчаса.
Я молчал.
Эдварда беспокойно озиралась.
— Доктор, не пойти ли нам домой? — спросила она. — Я все сделала, что было моим долгом.
— Вы исполнили свой долг, — сказал доктор.
Она жалостно улыбнулась на привычную поправку и ответила:
— Я ведь так почти и сказала?
— Нет, — отрезал он.
Я взглянул на него. Как суров и тверд маленький человечек; он составил план и следует ему до последнего. А ну как все равно проиграет? Но он и тогда не покажет виду, по его лицу никогда ничего не поймешь.
Темнело.
— Так прощайте, — сказал я. — И спасибо за все, за все.
Эдварда смотрела на меня, не говоря ни слова. Потом она отвернулась и уже не отрывала глаз от парохода.
Я сошел в лодку. Эдварда стояла на мостках. Когда я поднялся на палубу, доктор крикнул: «Прощайте!» Я взглянул на берег, Эдварда тотчас повернулась и торопливо пошла прочь, домой, далеко позади оставив доктора. И скрылась из глаз.
Сердце у меня разрывалось от тоски...
Пароход тронулся; я еще видел вывеску господина Мака: «Продажа соли и бочонков». Но скоро ее размыло. Взошел месяц, зажглись звезды, все кругом обстали горы, и я видел бескрайние леса. Вон там мельница, там, там была моя сторожка; высокий серый камень остался один на пепелище. Изелина, Ева...
На горы и долины ложится полярная ночь.
38
Я написал все это, чтобы скоротать время. Вспомнил то северное лето, когда я нередко считал часы, а время все равно неслось незаметно, и вот развеялся. Теперь-то все иначе, теперь дни стоят на месте.
Мне ведь выпадает столько приятных минут, а время все равно стоит, просто понять не могу, почему оно стоит. Я в отставке, я свободен, как птица, сам себе хозяин, все прекрасно, я видаюсь с людьми, разъезжаю в каретах, а то, бывает, прищурю один глаз и пишу по небу пальцем, я щекочу луну под подбородком, и, по-моему, она хохочет, глупая, заливается от радости, когда я ее щекочу. И все вокруг улыбается. Или ко мне съезжаются гости, и вечер проходит под веселое щелканье пробок.
Что до Эдварды, я о ней, совершенно не думаю. Да и как тут не забыть, ведь прошло столько времени? И у меня наконец есть гордость. И если меня спросят, не мучит ли меня что, я твердо отвечу: нет, ничего меня не мучит...
Кора лежит и смотрит на меня. Раньше был Эзоп, а теперь вот Кора лежит и смотрит на меня. Тикают часы на камине, за открытыми окнами шумит город. В дверь стучат, и посыльный протягивает мне письмо. Письмо запечатано короной. Я знаю, от кого оно, тотчас понимаю, или просто все это уже снилось мне когда-то бессонной ночью? Но в письме ничего, ни слова, только два зеленых пера.
Меня леденит страх, мне делается холодно. Два зеленых пера! — говорю я сам себе. Ну, да все равно! Но отчего же мне так холодно? Все этот проклятый сквозняк.
И я закрываю окна.
Вот тебе и два пера! — думаю я далее; кажется, я узнаю их, они напоминают мне об одной шутке, о небольшом происшествии, каких так много было со мной на Севере; что ж, любопытно взглянуть. И вдруг мне кажется, будто я вижу лицо, и слышу голос, и голос говорит:
— Пожалуйте, господин лейтенант, я возвращаю вашей милости эти перья!
Я возвращаю вашей милости эти перья...
Кора, да лежи ты смирно, слышишь, не то я тебя прикончу! Тепло, какая несносная жара; с чего это я вздумал закрывать окна! Снова окна настежь, настежь двери, сюда, мои веселые друзья, входите! Эй, посыльный, зови ко мне побольше, побольше гостей...
И день проходит, а время все равно стоит на месте.
Ну вот я и написал все это для собственного удовольствия, и позабавился, как мог. Ничто не мучит, не гнетет меня, мне бы только уехать, куда — и сам не знаю, но подальше, может быть, в Африку, в Индию. Потому что я могу жить только совсем один, в лесу.
Мне ведь выпадает столько приятных минут, а время все равно стоит, просто понять не могу, почему оно стоит. Я в отставке, я свободен, как птица, сам себе хозяин, все прекрасно, я видаюсь с людьми, разъезжаю в каретах, а то, бывает, прищурю один глаз и пишу по небу пальцем, я щекочу луну под подбородком, и, по-моему, она хохочет, глупая, заливается от радости, когда я ее щекочу. И все вокруг улыбается. Или ко мне съезжаются гости, и вечер проходит под веселое щелканье пробок.
Что до Эдварды, я о ней, совершенно не думаю. Да и как тут не забыть, ведь прошло столько времени? И у меня наконец есть гордость. И если меня спросят, не мучит ли меня что, я твердо отвечу: нет, ничего меня не мучит...
Кора лежит и смотрит на меня. Раньше был Эзоп, а теперь вот Кора лежит и смотрит на меня. Тикают часы на камине, за открытыми окнами шумит город. В дверь стучат, и посыльный протягивает мне письмо. Письмо запечатано короной. Я знаю, от кого оно, тотчас понимаю, или просто все это уже снилось мне когда-то бессонной ночью? Но в письме ничего, ни слова, только два зеленых пера.
Меня леденит страх, мне делается холодно. Два зеленых пера! — говорю я сам себе. Ну, да все равно! Но отчего же мне так холодно? Все этот проклятый сквозняк.
И я закрываю окна.
Вот тебе и два пера! — думаю я далее; кажется, я узнаю их, они напоминают мне об одной шутке, о небольшом происшествии, каких так много было со мной на Севере; что ж, любопытно взглянуть. И вдруг мне кажется, будто я вижу лицо, и слышу голос, и голос говорит:
— Пожалуйте, господин лейтенант, я возвращаю вашей милости эти перья!
Я возвращаю вашей милости эти перья...
Кора, да лежи ты смирно, слышишь, не то я тебя прикончу! Тепло, какая несносная жара; с чего это я вздумал закрывать окна! Снова окна настежь, настежь двери, сюда, мои веселые друзья, входите! Эй, посыльный, зови ко мне побольше, побольше гостей...
И день проходит, а время все равно стоит на месте.
Ну вот я и написал все это для собственного удовольствия, и позабавился, как мог. Ничто не мучит, не гнетет меня, мне бы только уехать, куда — и сам не знаю, но подальше, может быть, в Африку, в Индию. Потому что я могу жить только совсем один, в лесу.