Страница:
– Какой стыд, с Варварой-то!
– На что это твоя мать намекала, когда сказала, что тебе надо поскорее возвращаться домой? – спрашивает Сиверт.
– На что намекала?
– Ты хочешь от нас уехать?
– Когда-нибудь придется же вернуться домой.
– Тпрру! – говорит Сиверт и останавливает лошадь. – Хочешь, чтоб я повернул и отвез тебя сейчас же?
Иенсина смотрит на него, он бледен, как мертвец.
– Нет, – отвечает она. Через минуту она начинает плакать.
Ревекка с удивлением посматривает то на одного, то на другую. О, маленькая Ревекка оказалась очень кстати при такой поездке, она заступилась за Иенсину, погладила ее и заставила улыбнуться. А когда пригрозила брату, что прыгнет с телеги и принесет для него хорошую розгу, невольно улыбнулся и Сиверт.
– А теперь я спрошу, на что намекал ты? – сказала Иенсина.
Сиверт, не раздумывая, ответил:
– Я хотел сказать, что если ты хочешь от нас уехать, мы попробуем обойтись и без тебя.
Некоторое время спустя Иенсина говорит:
– Да, да, Леопольдина уж подросла и может исполнять мою работу.
Обратный путь вышел очень печальный.
Глава V
– На что это твоя мать намекала, когда сказала, что тебе надо поскорее возвращаться домой? – спрашивает Сиверт.
– На что намекала?
– Ты хочешь от нас уехать?
– Когда-нибудь придется же вернуться домой.
– Тпрру! – говорит Сиверт и останавливает лошадь. – Хочешь, чтоб я повернул и отвез тебя сейчас же?
Иенсина смотрит на него, он бледен, как мертвец.
– Нет, – отвечает она. Через минуту она начинает плакать.
Ревекка с удивлением посматривает то на одного, то на другую. О, маленькая Ревекка оказалась очень кстати при такой поездке, она заступилась за Иенсину, погладила ее и заставила улыбнуться. А когда пригрозила брату, что прыгнет с телеги и принесет для него хорошую розгу, невольно улыбнулся и Сиверт.
– А теперь я спрошу, на что намекал ты? – сказала Иенсина.
Сиверт, не раздумывая, ответил:
– Я хотел сказать, что если ты хочешь от нас уехать, мы попробуем обойтись и без тебя.
Некоторое время спустя Иенсина говорит:
– Да, да, Леопольдина уж подросла и может исполнять мою работу.
Обратный путь вышел очень печальный.
Глава V
По равнине идет человек. Ветрено, льет дождь, началась осенняя мокрота, но человеку это все равно, и он весел с виду, и на душе у него весело, это Аксель Стрем, он возвращается с допроса, его оправдали. И он рад: во-первых, на пристани стоит для него косилка и борона для целины, а во-вторых, его оправдали. Он не принимал участия в убийстве ребенка. Вот как бывает на свете!
Но что за часы он пережил! Когда он стоял перед судом и давал показания, ему, неутомимому труженику, эта работа показалась самой тяжелой в его жизни.
Ему не было никакого расчета усугублять вину Варвары, поэтому он всячески старался не сказать лишнего, он рассказал даже не все, что знал, каждое слово пришлось из него вытягивать, и большей частью он отвечал только «да» и «нет». Разве этого не довольно? Разве надо было раздувать дело еще больше? О, много раз казалось, что оно принимает серьезный оборот, высокое начальство в черных, пречерных, сюртуках смотрело так грозно, оно могло немногими словами повернуть все на плохое и, пожалуй, добиться его осуждения. Но они оказались добрыми людьми, не захотели его погибели. Да кроме того, над спасением Варвары работали могущественные силы, а это должно было пойти на пользу и ему.
Господи помилуй, что же его ожидало?
Ведь сама Варвара не могла показать против своего бывшего хозяина и возлюбленного, ему была известна и эта история, и другая, что была раньше, – не так же Варвара глупа. Нет, Варвара оказалась достаточно умна, она расхвалила Акселя, сказала, что он решительно ничего не знал о родах, до того, как все кончилось. Он был немножко чудной, и они между собой не ладили, но он человек смирный и, вообще, замечательно хороший человек. А что он выкопал новую могилку и переложил в нее тельце, так случилось это уже некоторое время спустя, и сделал он это оттого, что ему показалось, будто прежняя могилка сыровата, хотя она и была сухая, а только Аксель такой уж чудной.
Так что же грозило Акселю, раз Варвара принимала на себя всю вину? За Варвару же действовали могучие силы. Действовала госпожа ленсманша Гейердаль.
Она обошла и высших и низших, не щадя себя, потребовала, чтоб ее допросили в качестве свидетельницы и произнесла на суде целую речь. Когда настала ее очередь, она вышла к решетке с видом важной дамы; она поставила вопрос о детоубийстве во всем его объеме и прочитала суду целую лекцию; похоже было, как будто она предварительно добилась разрешения на это. Можно было иметь о ленсманше какое угодно мнение, но говорить она умела, и в политике и в общественных вопросах разбиралась очень хорошо. Просто удивительно, откуда у нее брались слова. По временам председателю заметно хотелось вернуть ее к существу дела, но, должно быть, не хватало духу ей помешать, и он не прерывал ее. А в заключение она привела даже два практических разъяснения и сделала суду, возбудившее всеобщий интерес, предложение.
Все произошло – откинув специально юридические тонкости – следующим образом:
– Мы, женщины, – говорила ленсманша, – несчастная и угнетаемая половина человечества. Законы создают мужчины, мы, женщины, не имеем в этой области никакого влияния. Но разве мужчина может понять, что значит для женщины родить дитя? Переживал ли он страх, чувствовал ли ужасные страдания и боли, испускал ли стоны и вопли? В данном случае ребенка родит служанка, наемная работница. Она не замужем, следовательно, она должна, нося в себе ребенка, все время стараться это скрыть. Почему она должна скрывать? Ради общества.
Общество презирает незамужнюю женщину, ожидающую ребенка. Оно не только не охраняет ее, а преследует ее презрением и позором. Разве это не ужасно?
Ведь это должно бы возмутить всякого человека с сердцем! Девушка не только должна родить на свет ребенка, что и само-то по себе, казалось бы, довольно тяжело, но, сверх того, с ней обращаются за это как с преступницей. Я готова сказать, что для девушки, сидящей на скамье подсудимых, редкая удача, что ребенок ее, благодаря несчастной случайности, родился в ручье и захлебнулся. Это было счастьем для нее самой и для ребенка. Пока общество остается таким, каково оно сейчас, незамужнюю мать следовало бы освобождать даже за убийство своего ребенка.
Со стороны председателя слышится слабое ворчанье.
– Или, во всяком случае, назначить лишь самое незначительное наказание, – продолжала ленсманша. – Разумеется, мы все согласны в том, что жизнь детей надлежит охранять, – говорила она, – но неужели абсолютно ни один из законов гуманности не должен распространяться на несчастную мать? – вопросила она. – Попробуйте представить себе, что она пережила за время беременности, какие муки вытерпела, скрывая свое состояние и не зная, что ей делать с собой и будущим ребенком. Этого ни один мужчина себе не может представить. Во всяком случае, ребенка она убивает из желания ему добра. Мать не настолько жестока к себе и к своему дорогому малютке, чтоб оставить его жить, ей слишком тяжело нести свой позор, под его давлением в ней созревает план убить дитя. И вот она родит где-нибудь тайком и в течение двадцати четырех часов находится в таком расстройстве, что во время самого убийства совершенно невменяема. Она, так сказать, почти не совершила его, до того велико ее расстройство. У нее еще болит после родов каждая косточка, каждый суставчик, а она должна поскорее убить ребенка и убрать труп – подумайте, какое напряжение воли требуется для этой работы! Но, натурально, мы все хотим, чтоб дети оставались живы, и можем только жалеть, что некоторых из них убивают. Но это вина самого общества, этого тупого, жестокого, зараженного сплетнями, жаждой преследования, злобного общества, которое стоит на страже, чтоб всеми средствами душить незамужнюю мать!
Но даже и после такого обращения со стороны общества злополучные матери могут подняться и оправиться. Часто бывает, что в таких девушках именно после их социального проступка начинают развиваться лучшие и благороднейшие качества их души. Присяжные могут спросить заведующих приютами, принимающих таких матерей и детей, правда ли это. И опытом дознано, что именно девушки, которые… которых общество вынудило убить свое дитя, становятся образцовыми нянями. Обстоятельство, думается нам, представляющее для всякого человека материал для размышлений.
Другая сторона дела такова: почему оставляют на свободе мужчину? Мать, совершившую детоубийство, бросают в тюрьму и тиранят, но отца ребенка, настоящего соблазнителя, подстрекателя, того не трогают. Однако, будучи виновником зачатия ребенка, он несет известную долю участия в его убийстве, и даже наибольшую долю: не будь его – не было бы и несчастья. Так почему же он остается неприкосновенным и правым? Потому что законы сочиняются мужчинами. Вот вам ответ. Положительно приходится молить небо о защите от этих мужских законов! И всегда так и будет, до тех пор, пока мы, женщины, не получим права голоса при выборах и в тинге.
– Но если, – продолжала ленсманша, – эта жестокая судьба поражает виновную – или более виновную – незамужнюю мать, совершившую детоубийство, то что сказать о невинной, только подозреваемой в убийстве и его не совершившей?
Какую компенсацию дает общество этой жертве? Никакой компенсации! Я удостоверяю, что знаю сидящую здесь подсудимую с детства, она служила у меня, отец ее состоит понятым у моего мужа. Мы, женщины, позволяем себе думать и чувствовать как раз наперекор мужским обвинениям и преследованиям, мы позволяем себе иметь собственное мнение о вещах. Сидящая здесь девушка арестована и лишена свободы по подозрению в том, что, во-первых, родила тайком, а затем в том, что убила своего ребенка. Она – я в этом не сомневаюсь – не совершила ни того, ни другого; присяжные сами придут к этому ясному, как солнце, заключению. Сокрытие родов? Она родит средь бела дня. Правда, она одна, но кому же быть при ней? Она живет в глуши, в пустынном месте, единственный человек, живущий там же кроме нее – мужчина, неужели же ей призывать его в такой момент? Нас, женщин, подобная мысль возмущает. Затем она, якобы, убила дитя? Она родила его в ручье, она лежит в ледяной воде и родит. Каким образом она попала в ручей? Она наемная работница, следовательно, рабыня, каждый день у нее определенные дела.
Сегодня ей нужно пойти в лес за можжевельником для мытья деревянной посуды; переходя через ручей, она оступается и падает в воду. Она лежит, не в силах подняться. Ребенок рождается и захлебывается в воде.
Ленсманша останавливается. По лицам присяжных и слушателей она видела, что говорила необыкновенно хорошо, в зале царила полная тишина, только Варвара изредка вытирала глаза от волнения. Ленсманша закончила следующими словами:
– У нас, женщин, есть сердце. Я бросила своих детей на чужих людей, чтоб приехать сюда и дать показания в пользу сидящей здесь, несчастной девушки.
Мужские законы не могут запретить женщинам думать: я думаю, что эта девушка достаточно наказана за то, что не сделала ничего дурного. Оправдайте же ее, я возьму ее к себе. Она будет самой лучшей няней из всех, какие у меня были.
Ленсманша кончила. Председатель заметил:
– Но ведь, по словам свидетельницы, именно из детоубийц и выходят такие замечательные няни?
Но председатель вовсе не был несогласен с ленсманшей Гейердаль, отнюдь нет, и он даже был чрезвычайно гуманен, чисто пастырски сострадателен. Во время вопросов, обращенных затем прокурором к ленсманше, председатель большей частью сидел молча и делал какие-то отметки на бумагах.
Судебное разбирательство происходило утром, свидетелей было мало, и самое дело, в сущности, очень просто. Аксель Стрем надеялся уже на благоприятный исход, как вдруг ленсманша и прокурор словно соединились, чтоб создать ему неприятности за то, что он похоронил ребенка, вместо того, чтоб заявить о смерти. Его стали довольно строго допрашивать, и, может быть, он не так-то легко справился бы с этим пунктом, если б не заметил в конце залы Гейслера.
Совершенно верно: там сидел Гейслер. Это дало Акселю некоторую опору, он почувствовал себя не одиноким пред лицом начальства, задумавшего его погубить. Гейслер кивнул ему.
Да, Гейслер приехал в город. Он приехал не для того, чтоб выступить в качестве свидетеля, но присутствовал на суде. Он употребил два дня до разбирательства на ознакомление с делом и на записывание того, что запомнил из рассказа Акселя в Лунном. Большинство документов были в глазах Гейслера вздорными, этот ленсман Гейердаль был весьма ограниченный человек, в протоколе допроса он старался изобразить Акселя соумышленником детоубийства.
Дурак, идиот, он не имел никакого понятия о жизни в деревне, не понимал, что именно ребенок и был теми узами, которые должны были привязать к хутору Акселя, необходимую помощницу!
Гейслер переговорил с прокурором, но получил впечатление, что это было не нужно: он хотел помочь Акселю вернуться обратно на хутор, но Аксель не нуждался в помощи. Нет, потому что шансы самой Варвары были самые блестящие, а с ее оправданием отпадал вопрос и о соучастии Акселя. Все зависело от показаний свидетелей. Допросили немногих свидетелей – Олину не вызывали, – ленсмана, Акселя, эксперта, двух девушек из села; после их допроса наступил обеденный перерыв; и Гейслер опять пошел к прокурору. Нет, прокурор по– прежнему ожидал благоприятного для девицы Варвары решения. Показания ленсманши Гейердаль оказались чрезвычайно вескими. Все зависело от присяжных.
– Вы очень интересуетесь этой девушкой? – спросил прокурор.
– Отчасти, – ответил Гейслер. – Или скорее – мужчиной.
– Так, мужчина. А девушка? Сочувствие суда на ее стороне. Она у вас тоже служила?
– Нет, она у меня не служила.
– Мужчина гораздо подозрительнее, – сказал прокурор. – Он отправляется совершенно один и хоронит детский трупик в лесу. Это подозрительно.
– Наверное, он просто хотел, вообще, хоронить его, – сказал Гейслер, – ведь это делалось не в первый раз.
– Ну, она женщина и не обладала мужской силой, чтоб как следует выкопать могилу. А в таком состоянии, в каком она находилась, большего она не могла сделать. В общем, – сказал прокурор, – мы дожили, наконец, до более гуманных воззрений на эти дела о детоубийстве. В качестве присяжного, я не решился бы вынести обвинительный приговор этой девушке, а после того, что выяснилось на суде, я не стану требовать ее обвинения.
– Это очень утешительно! – сказал Гейслер и поклонился.
Прокурор продолжал:
– Как человек и частное лицо, я пошел бы даже дальше: я не приговорил бы к наказанию ни одну незамужнюю мать, убившую своего ребенка.
– Это интересно, – сказал Гейслер, – господин прокурор и дама, дававшая сегодня показания, придерживаются совершенно одинаковых взглядов.
– Ну, она-то! Но, впрочем, она очень хорошо говорила. Нет, в самом деле, к чему же все эти приговоры? незамужние матери уже заранее перенесли такие неслыханные муки и низведены на такую низкую ступень человеческого существования жестокостью и грубостью света, что это само по себе уже достаточное наказание.
Гейслер поднялся и сказал: – Но как же дети?
– Да, – ответил прокурор, – по отношению к детям это очень прескорбно. Но если все принять в расчет, то, в конце концов, это божье благословенье и для детей. И в особенности такие незаконнорожденные дети – какова бывает их судьба? Что из них выходит?
Гейслеру, должно быть, захотелось подразнить кругленького человечка, а может вздумалось разыграть из себя мистика и философа, и он сказал: – Эразм был незаконнорожденный.
– Эразм?
– Эразм Роттердамский.
– Неужели?
– Леонардо был незаконнорожденный.
– Леонардо да Винчи? Вот как! Да, разумеется, бывают исключения, иначе не было бы и правила. Но в общем и целом…
– Мы охраняем птиц и зверей, – сказал Гейслер, – как будто, немножко странно не охранять младенца.
Прокурор медленно и величественно потянулся за лежавшими на столе бумагами в знак окончания беседы: – Да, – рассеянно проговорил он, – да, о, да, да, конечно.
Гейслер поблагодарил за необычайно поучительную беседу, которой удостоился, и вышел.
Он опять сел в зале суда, чтоб своевременно выступить. Наверное ему было забавно сознавать за собой такую силу: ведь ему было известно о разрезанной рубашке, взятой с собой для… для того, чтоб увязать в нее осоку, о детском трупике, выловленном однажды из городского залива, он мог бы здорово одурачить суд, одно его слово сейчас стоило тысячи мечей. Но Гейслер, видимо, не намеревался произносить это слово без особой необходимости. Все ведь складывалось отлично, даже общественный обвинитель стоял на стороне обвиняемой.
Зала наполнилась публикой и суд занял свои места.
Началась интересная для маленького городка комедия: грозная торжественность прокурора, взволнованное красноречие защитника. Присяжные сидели и слушали о том, что им надлежит думать о девице Варваре и о смерти ее ребенка.
Да и то сказать: разобраться в этом было не совсем просто. Прокурор был красивый мужчина и, несомненно, добрый человек, но, должно быть, его перед этим что-то рассердило, или он вспомнил, что должен защищать определенную позицию норвежского правосудия, Господь его знает! Это было непонятно, но он уже не проявил такой снисходительности, как утром, порицал злодеяние, если оно было совершено – разумеется, сказал он, это была бы мрачная страница, если б можно было с уверенностью сказать, что она действительно так мрачна, как позволяют думать и полагать свидетельские показания. Это должны решить присяжные. Он хочет обратить их внимание на три пункта: первый пункт – имеется ли налицо сокрытие рождения ребенка, ясен ли этот вопрос для судей. Он сделал несколько замечаний от себя. Второй пункт – тряпка, эта половина рубашки: для чего взяла ее с собой обвиняемая? В предположении ли, что она ей понадобиться? Он подробно развил эту мысль.
Третий пункт – это поспешное и подозрительное погребение, без сообщения о случае смерти пастору и ленсману. Здесь главным действующим лицом является мужчина, и присяжным чрезвычайно важно составить себе ясное суждение именно в этом вопросе. Ибо ведь ясно, что если мужчина был сообщником, и потому предпринял погребение по собственному почину, то работница его совершила, несомненно, преступление, которого он сделался сообщником.
– Гм! – пронеслось по зале.
Аксель Стрем опять сообразил, что он в опасности, он поднял голову и не встретил ни одного взгляда, все следили глазами за оратором. Но в конце залы сидел Гейслер, вид у него был чрезвычайно важный, словно он вот-вот лопнет от гордости, нижняя губа выпячена, голова закинута к потолку. Это невероятное равнодушие к громам правосудия и это – «Гм!» – брошенное к потолку, подбодрили Акселя, и он опять почувствовал себя не одиноким против своего света.
Но вот все стало поправляться; прокурор, видимо, решил, что, пожалуй, довольно, – он посеял столько недоверия и злобы против Акселя, сколько было возможно, и перестал. Он даже повернул довольно круто, прокурор-то, он не потребовал обвинения. В заключение он напрямик сказал, что на основании имеющихся улик он, с своей стороны, не решается настаивать на обвинительном приговоре.
– Да, ведь это отлично! – подумал, наверное, Аксель, – сейчас, значит, конец!
Но тут выступил защитник, молодой человек, учившийся на юриста и получивший защиту в этом великолепном деле. И речь же вышла, век не найти другого, который так умел бы защищать невинность, как он! В сущности, это ленсманша Гейердаль опередила его и утром предвосхитила у него несколько аргументов, он был недоволен тем, что она уже использовала общество – о, он и сам так много имел что сказать этому самому обществу! Он сердился на председателя, что тот не остановил ее во время речи, ведь, в сущности, она произнесла реплику, это нарушение судебной процедуры, что же осталось для него?
Он начал с самого начала жизненной карьеры девицы Варвары Бреде. Она была родом из бедной семьи, впрочем, дочь работящих и почтенных родителей; вынужденная в ранней юности служить, она поступила сперва в семью ленсмана.
Мы слышали сегодня отзыв ее хозяйки, госпожи Гейердаль, блестящее нельзя себе ничего представить. Варвара переехала в Берген. Защитник остановился на глубоко прочувствованной рекомендации двух конторщиков, у которых она занимала доверенное положение в Бергене. Варвара снова вернулась домой, чтоб вести хозяйство у холостого мужчины на отдаленном хуторе. Здесь начались ее несчастья.
– Она забеременела от этого холостого мужчины. Почтенный прокурор упомянул – впрочем, самым наиразумнейшим и осторожнейшим образом – на сокрытие родов. Разве Варвара скрывала свое состояние, разве она отрицала его? Две свидетельницы, две девушки из ее родного села, показали, что считали ее беременной, но когда они спросили Варвару, она не отрицала, а пропустила мимо ушей. Так обыкновенно и поступают в этом деле молодые девушки, – пропускают мимо ушей. Больше Варвару никто не спрашивал. Пошла ли она к своей хозяйке и призналась ли ей? У нее не было хозяйки. Она сама была хозяйка. У нее был хозяин, но молодая девушка не пойдет с такого рода тайной к мужчине, она несет крест сама, она не поет, она не шепчет, она траппистка. Она не скрывается, но ищет уединения.
Рождается ребенок; это доношенный и нормального сложения мальчик, он жил и дышал после рождения, но захлебнулся. Присяжным известны обстоятельства этого рождения, оно произошло в воде, мать упала в ручей и родила, она не в состоянии спасти ребенка, она лежит и сама лишь долго спустя может выбраться на берег. И что же, никаких признаков насилия на теле ребенка не обнаружено, нет никаких следов, никто не хотел его смерти, он захлебнулся водой, невозможно найти более естественного объяснения.
Почтенный прокурор намекал на тряпку: это темный пункт. Зачем она взяла с собой эту половину рубашки? Нет ничего яснее этой неясности: она взяла с собой тряпку, чтоб увязать в нее можжевельник. Она могла бы взять – ну, скажем, наволочку, но она взяла тряпку. Что-нибудь ей нужно было взять, она не могла нести можжевельник просто в руках. Нет, в этом отношении присяжные могут быть совершенно спокойны!
Но есть другой пункт, уже не такой ясный: имела ли обвиняемая ту поддержку и заботу, каких в то время требовало ее состояние? Проявлял ли ее хозяин по отношению к ней заботливость? Хорошо, если так! На допросе девушка отзывалась о своем хозяине с благодарностью, это указывает на доброту и благородство ее характера. Сам мужчина, Аксель Стрем, в своих показаниях, тоже не прибавил камня к бремени обвиняемой и не порочил ее – положим, в этом случае он поступал правильно, чтобы не сказать умно: ведь спасти ее может только он. Взвалить на нее вину значило бы, в случае ее осуждения, самому разделить с ней кару.
Невозможно погрузиться в материалы настоящего дела, не испытывая живейшего сострадания к этой молодой девушке, такой покинутой и заброшенной.
И все же, она нуждается не в милосердии, а лишь в справедливости и понимании. Она и ее хозяин некоторым образом помолвлены, но несходство характеров и глубокая разница интересов исключают возможность брака. С этим мужчиной эта девушка не может связать своего будущего. Неприятно, что приходится это делать, но необходимо вернуться к моменту о принесенной тряпке: если творить все, то ведь девушка взяла не одну из своих рубашек, а рубашку своего хозяина. Мы сами спрашивали себя вначале: была ли эта рубашка ей дана? Здесь, думалось нам, возможно допустить, что мужчина, что Аксель тоже замешан в игре.
– Гм! раздалось в конце залы. Оно было так громко и твердо, что остановило оратора, все стали искать глазами виновника этой заминки.
Председатель метнул строгий взгляд.
– Но, – продолжал защитник, оправившись, – и по отношению к этому пункту мы можем быть спокойны, благодаря самой подсудимой. Хотя, казалось бы, в ее интересах разделить здесь вину, она этого не сделала. Она самым решительным образом отрицала, что Аксель Стрем знал о том, что, отправляясь к ручью – я хочу сказать, в лес, за можжевельником, – она взяла его рубашку, вместо своей. Нет ни малейших оснований сомневаться в словах обвиняемой, они все время выдерживали критику, таковы же они и в данном случае: если бы она взяла рубашку из рук мужчины, это предполагало бы уже совершение и самого детоубийства, обвиняемая же не хочет своей правдивостью содействовать обвинению этого человека за несуществующее преступление. В общем, она вела себя на допросе чистосердечно и откровенно и не пожелала набросить на других и тени вины. Эта черта благородства сказывается у нее во всем. Так, она тщательнейшим образом запеленала маленький детский трупик, и, видимо, приложила в этому большое старание. В таком виде его нашел в могилке ленсман.
– Председатель обращает порядка ради – ваше внимание на то, что ленсман нашел могилу номер второй, а ведь там похоронил ребенка Аксель.
– Да, это так, и я очень благодарен господину председателю! – говорит защитник со всей почтительностью, подобающей по отношению к юстиции. – Да, это было бы так. Но ведь Аксель сам заявил, что он только перенес тельце в новую могилу и закопал его там. И не подлежит также сомнению, что женщина может лучше спеленать ребенка, нежели мужчина, а кто же спеленает его лучше всех? Конечно, мать, нежными материнскими руками!
Председатель кивает головой.
– И дальше, разве не могла эта девушка – будь она такого склада – разве не могла она похоронить ребенка голеньким? Я готов даже допустить, что она могла бы бросить его в мусорный ящик. Могла бы оставить на земле под деревом, чтоб он замерз – конечно, в том случае, если б он не был уже мертв.
Она могла, улучив минуту, сунуть его в горящую печь и сжечь. Могла отнести на речку в Селланро и бросить в воду. Ничего такого эта мать не сделала, она запеленала мертвого ребеночка и похоронила его. Если же он был аккуратно запеленут, когда его нашли, то запеленала его женщина, а не мужчина.
– Теперь, – продолжал защитник, – присяжным предстоит решить, что же осталось от преступления девицы Варвары. По совести, немного, по глубокому убеждению защитника, не осталось ничего. Правда, присяжные могут обвинить ее за то, что она не заявила о смертном случае. Но ведь ребенок уж умер, произошло это в глуши, в пустыне, за много миль от пастора и ленсмана, пусть он спит вечным сном в уютной могилке в лесу. Если было преступлением похоронить его там, то обвиняемая разделяет это преступление с отцом ребенка: но это преступление во всяком случае можно простить. Мы все более и более отходим от мысли карать преступление, мы исправляем преступников.
Но что за часы он пережил! Когда он стоял перед судом и давал показания, ему, неутомимому труженику, эта работа показалась самой тяжелой в его жизни.
Ему не было никакого расчета усугублять вину Варвары, поэтому он всячески старался не сказать лишнего, он рассказал даже не все, что знал, каждое слово пришлось из него вытягивать, и большей частью он отвечал только «да» и «нет». Разве этого не довольно? Разве надо было раздувать дело еще больше? О, много раз казалось, что оно принимает серьезный оборот, высокое начальство в черных, пречерных, сюртуках смотрело так грозно, оно могло немногими словами повернуть все на плохое и, пожалуй, добиться его осуждения. Но они оказались добрыми людьми, не захотели его погибели. Да кроме того, над спасением Варвары работали могущественные силы, а это должно было пойти на пользу и ему.
Господи помилуй, что же его ожидало?
Ведь сама Варвара не могла показать против своего бывшего хозяина и возлюбленного, ему была известна и эта история, и другая, что была раньше, – не так же Варвара глупа. Нет, Варвара оказалась достаточно умна, она расхвалила Акселя, сказала, что он решительно ничего не знал о родах, до того, как все кончилось. Он был немножко чудной, и они между собой не ладили, но он человек смирный и, вообще, замечательно хороший человек. А что он выкопал новую могилку и переложил в нее тельце, так случилось это уже некоторое время спустя, и сделал он это оттого, что ему показалось, будто прежняя могилка сыровата, хотя она и была сухая, а только Аксель такой уж чудной.
Так что же грозило Акселю, раз Варвара принимала на себя всю вину? За Варвару же действовали могучие силы. Действовала госпожа ленсманша Гейердаль.
Она обошла и высших и низших, не щадя себя, потребовала, чтоб ее допросили в качестве свидетельницы и произнесла на суде целую речь. Когда настала ее очередь, она вышла к решетке с видом важной дамы; она поставила вопрос о детоубийстве во всем его объеме и прочитала суду целую лекцию; похоже было, как будто она предварительно добилась разрешения на это. Можно было иметь о ленсманше какое угодно мнение, но говорить она умела, и в политике и в общественных вопросах разбиралась очень хорошо. Просто удивительно, откуда у нее брались слова. По временам председателю заметно хотелось вернуть ее к существу дела, но, должно быть, не хватало духу ей помешать, и он не прерывал ее. А в заключение она привела даже два практических разъяснения и сделала суду, возбудившее всеобщий интерес, предложение.
Все произошло – откинув специально юридические тонкости – следующим образом:
– Мы, женщины, – говорила ленсманша, – несчастная и угнетаемая половина человечества. Законы создают мужчины, мы, женщины, не имеем в этой области никакого влияния. Но разве мужчина может понять, что значит для женщины родить дитя? Переживал ли он страх, чувствовал ли ужасные страдания и боли, испускал ли стоны и вопли? В данном случае ребенка родит служанка, наемная работница. Она не замужем, следовательно, она должна, нося в себе ребенка, все время стараться это скрыть. Почему она должна скрывать? Ради общества.
Общество презирает незамужнюю женщину, ожидающую ребенка. Оно не только не охраняет ее, а преследует ее презрением и позором. Разве это не ужасно?
Ведь это должно бы возмутить всякого человека с сердцем! Девушка не только должна родить на свет ребенка, что и само-то по себе, казалось бы, довольно тяжело, но, сверх того, с ней обращаются за это как с преступницей. Я готова сказать, что для девушки, сидящей на скамье подсудимых, редкая удача, что ребенок ее, благодаря несчастной случайности, родился в ручье и захлебнулся. Это было счастьем для нее самой и для ребенка. Пока общество остается таким, каково оно сейчас, незамужнюю мать следовало бы освобождать даже за убийство своего ребенка.
Со стороны председателя слышится слабое ворчанье.
– Или, во всяком случае, назначить лишь самое незначительное наказание, – продолжала ленсманша. – Разумеется, мы все согласны в том, что жизнь детей надлежит охранять, – говорила она, – но неужели абсолютно ни один из законов гуманности не должен распространяться на несчастную мать? – вопросила она. – Попробуйте представить себе, что она пережила за время беременности, какие муки вытерпела, скрывая свое состояние и не зная, что ей делать с собой и будущим ребенком. Этого ни один мужчина себе не может представить. Во всяком случае, ребенка она убивает из желания ему добра. Мать не настолько жестока к себе и к своему дорогому малютке, чтоб оставить его жить, ей слишком тяжело нести свой позор, под его давлением в ней созревает план убить дитя. И вот она родит где-нибудь тайком и в течение двадцати четырех часов находится в таком расстройстве, что во время самого убийства совершенно невменяема. Она, так сказать, почти не совершила его, до того велико ее расстройство. У нее еще болит после родов каждая косточка, каждый суставчик, а она должна поскорее убить ребенка и убрать труп – подумайте, какое напряжение воли требуется для этой работы! Но, натурально, мы все хотим, чтоб дети оставались живы, и можем только жалеть, что некоторых из них убивают. Но это вина самого общества, этого тупого, жестокого, зараженного сплетнями, жаждой преследования, злобного общества, которое стоит на страже, чтоб всеми средствами душить незамужнюю мать!
Но даже и после такого обращения со стороны общества злополучные матери могут подняться и оправиться. Часто бывает, что в таких девушках именно после их социального проступка начинают развиваться лучшие и благороднейшие качества их души. Присяжные могут спросить заведующих приютами, принимающих таких матерей и детей, правда ли это. И опытом дознано, что именно девушки, которые… которых общество вынудило убить свое дитя, становятся образцовыми нянями. Обстоятельство, думается нам, представляющее для всякого человека материал для размышлений.
Другая сторона дела такова: почему оставляют на свободе мужчину? Мать, совершившую детоубийство, бросают в тюрьму и тиранят, но отца ребенка, настоящего соблазнителя, подстрекателя, того не трогают. Однако, будучи виновником зачатия ребенка, он несет известную долю участия в его убийстве, и даже наибольшую долю: не будь его – не было бы и несчастья. Так почему же он остается неприкосновенным и правым? Потому что законы сочиняются мужчинами. Вот вам ответ. Положительно приходится молить небо о защите от этих мужских законов! И всегда так и будет, до тех пор, пока мы, женщины, не получим права голоса при выборах и в тинге.
– Но если, – продолжала ленсманша, – эта жестокая судьба поражает виновную – или более виновную – незамужнюю мать, совершившую детоубийство, то что сказать о невинной, только подозреваемой в убийстве и его не совершившей?
Какую компенсацию дает общество этой жертве? Никакой компенсации! Я удостоверяю, что знаю сидящую здесь подсудимую с детства, она служила у меня, отец ее состоит понятым у моего мужа. Мы, женщины, позволяем себе думать и чувствовать как раз наперекор мужским обвинениям и преследованиям, мы позволяем себе иметь собственное мнение о вещах. Сидящая здесь девушка арестована и лишена свободы по подозрению в том, что, во-первых, родила тайком, а затем в том, что убила своего ребенка. Она – я в этом не сомневаюсь – не совершила ни того, ни другого; присяжные сами придут к этому ясному, как солнце, заключению. Сокрытие родов? Она родит средь бела дня. Правда, она одна, но кому же быть при ней? Она живет в глуши, в пустынном месте, единственный человек, живущий там же кроме нее – мужчина, неужели же ей призывать его в такой момент? Нас, женщин, подобная мысль возмущает. Затем она, якобы, убила дитя? Она родила его в ручье, она лежит в ледяной воде и родит. Каким образом она попала в ручей? Она наемная работница, следовательно, рабыня, каждый день у нее определенные дела.
Сегодня ей нужно пойти в лес за можжевельником для мытья деревянной посуды; переходя через ручей, она оступается и падает в воду. Она лежит, не в силах подняться. Ребенок рождается и захлебывается в воде.
Ленсманша останавливается. По лицам присяжных и слушателей она видела, что говорила необыкновенно хорошо, в зале царила полная тишина, только Варвара изредка вытирала глаза от волнения. Ленсманша закончила следующими словами:
– У нас, женщин, есть сердце. Я бросила своих детей на чужих людей, чтоб приехать сюда и дать показания в пользу сидящей здесь, несчастной девушки.
Мужские законы не могут запретить женщинам думать: я думаю, что эта девушка достаточно наказана за то, что не сделала ничего дурного. Оправдайте же ее, я возьму ее к себе. Она будет самой лучшей няней из всех, какие у меня были.
Ленсманша кончила. Председатель заметил:
– Но ведь, по словам свидетельницы, именно из детоубийц и выходят такие замечательные няни?
Но председатель вовсе не был несогласен с ленсманшей Гейердаль, отнюдь нет, и он даже был чрезвычайно гуманен, чисто пастырски сострадателен. Во время вопросов, обращенных затем прокурором к ленсманше, председатель большей частью сидел молча и делал какие-то отметки на бумагах.
Судебное разбирательство происходило утром, свидетелей было мало, и самое дело, в сущности, очень просто. Аксель Стрем надеялся уже на благоприятный исход, как вдруг ленсманша и прокурор словно соединились, чтоб создать ему неприятности за то, что он похоронил ребенка, вместо того, чтоб заявить о смерти. Его стали довольно строго допрашивать, и, может быть, он не так-то легко справился бы с этим пунктом, если б не заметил в конце залы Гейслера.
Совершенно верно: там сидел Гейслер. Это дало Акселю некоторую опору, он почувствовал себя не одиноким пред лицом начальства, задумавшего его погубить. Гейслер кивнул ему.
Да, Гейслер приехал в город. Он приехал не для того, чтоб выступить в качестве свидетеля, но присутствовал на суде. Он употребил два дня до разбирательства на ознакомление с делом и на записывание того, что запомнил из рассказа Акселя в Лунном. Большинство документов были в глазах Гейслера вздорными, этот ленсман Гейердаль был весьма ограниченный человек, в протоколе допроса он старался изобразить Акселя соумышленником детоубийства.
Дурак, идиот, он не имел никакого понятия о жизни в деревне, не понимал, что именно ребенок и был теми узами, которые должны были привязать к хутору Акселя, необходимую помощницу!
Гейслер переговорил с прокурором, но получил впечатление, что это было не нужно: он хотел помочь Акселю вернуться обратно на хутор, но Аксель не нуждался в помощи. Нет, потому что шансы самой Варвары были самые блестящие, а с ее оправданием отпадал вопрос и о соучастии Акселя. Все зависело от показаний свидетелей. Допросили немногих свидетелей – Олину не вызывали, – ленсмана, Акселя, эксперта, двух девушек из села; после их допроса наступил обеденный перерыв; и Гейслер опять пошел к прокурору. Нет, прокурор по– прежнему ожидал благоприятного для девицы Варвары решения. Показания ленсманши Гейердаль оказались чрезвычайно вескими. Все зависело от присяжных.
– Вы очень интересуетесь этой девушкой? – спросил прокурор.
– Отчасти, – ответил Гейслер. – Или скорее – мужчиной.
– Так, мужчина. А девушка? Сочувствие суда на ее стороне. Она у вас тоже служила?
– Нет, она у меня не служила.
– Мужчина гораздо подозрительнее, – сказал прокурор. – Он отправляется совершенно один и хоронит детский трупик в лесу. Это подозрительно.
– Наверное, он просто хотел, вообще, хоронить его, – сказал Гейслер, – ведь это делалось не в первый раз.
– Ну, она женщина и не обладала мужской силой, чтоб как следует выкопать могилу. А в таком состоянии, в каком она находилась, большего она не могла сделать. В общем, – сказал прокурор, – мы дожили, наконец, до более гуманных воззрений на эти дела о детоубийстве. В качестве присяжного, я не решился бы вынести обвинительный приговор этой девушке, а после того, что выяснилось на суде, я не стану требовать ее обвинения.
– Это очень утешительно! – сказал Гейслер и поклонился.
Прокурор продолжал:
– Как человек и частное лицо, я пошел бы даже дальше: я не приговорил бы к наказанию ни одну незамужнюю мать, убившую своего ребенка.
– Это интересно, – сказал Гейслер, – господин прокурор и дама, дававшая сегодня показания, придерживаются совершенно одинаковых взглядов.
– Ну, она-то! Но, впрочем, она очень хорошо говорила. Нет, в самом деле, к чему же все эти приговоры? незамужние матери уже заранее перенесли такие неслыханные муки и низведены на такую низкую ступень человеческого существования жестокостью и грубостью света, что это само по себе уже достаточное наказание.
Гейслер поднялся и сказал: – Но как же дети?
– Да, – ответил прокурор, – по отношению к детям это очень прескорбно. Но если все принять в расчет, то, в конце концов, это божье благословенье и для детей. И в особенности такие незаконнорожденные дети – какова бывает их судьба? Что из них выходит?
Гейслеру, должно быть, захотелось подразнить кругленького человечка, а может вздумалось разыграть из себя мистика и философа, и он сказал: – Эразм был незаконнорожденный.
– Эразм?
– Эразм Роттердамский.
– Неужели?
– Леонардо был незаконнорожденный.
– Леонардо да Винчи? Вот как! Да, разумеется, бывают исключения, иначе не было бы и правила. Но в общем и целом…
– Мы охраняем птиц и зверей, – сказал Гейслер, – как будто, немножко странно не охранять младенца.
Прокурор медленно и величественно потянулся за лежавшими на столе бумагами в знак окончания беседы: – Да, – рассеянно проговорил он, – да, о, да, да, конечно.
Гейслер поблагодарил за необычайно поучительную беседу, которой удостоился, и вышел.
Он опять сел в зале суда, чтоб своевременно выступить. Наверное ему было забавно сознавать за собой такую силу: ведь ему было известно о разрезанной рубашке, взятой с собой для… для того, чтоб увязать в нее осоку, о детском трупике, выловленном однажды из городского залива, он мог бы здорово одурачить суд, одно его слово сейчас стоило тысячи мечей. Но Гейслер, видимо, не намеревался произносить это слово без особой необходимости. Все ведь складывалось отлично, даже общественный обвинитель стоял на стороне обвиняемой.
Зала наполнилась публикой и суд занял свои места.
Началась интересная для маленького городка комедия: грозная торжественность прокурора, взволнованное красноречие защитника. Присяжные сидели и слушали о том, что им надлежит думать о девице Варваре и о смерти ее ребенка.
Да и то сказать: разобраться в этом было не совсем просто. Прокурор был красивый мужчина и, несомненно, добрый человек, но, должно быть, его перед этим что-то рассердило, или он вспомнил, что должен защищать определенную позицию норвежского правосудия, Господь его знает! Это было непонятно, но он уже не проявил такой снисходительности, как утром, порицал злодеяние, если оно было совершено – разумеется, сказал он, это была бы мрачная страница, если б можно было с уверенностью сказать, что она действительно так мрачна, как позволяют думать и полагать свидетельские показания. Это должны решить присяжные. Он хочет обратить их внимание на три пункта: первый пункт – имеется ли налицо сокрытие рождения ребенка, ясен ли этот вопрос для судей. Он сделал несколько замечаний от себя. Второй пункт – тряпка, эта половина рубашки: для чего взяла ее с собой обвиняемая? В предположении ли, что она ей понадобиться? Он подробно развил эту мысль.
Третий пункт – это поспешное и подозрительное погребение, без сообщения о случае смерти пастору и ленсману. Здесь главным действующим лицом является мужчина, и присяжным чрезвычайно важно составить себе ясное суждение именно в этом вопросе. Ибо ведь ясно, что если мужчина был сообщником, и потому предпринял погребение по собственному почину, то работница его совершила, несомненно, преступление, которого он сделался сообщником.
– Гм! – пронеслось по зале.
Аксель Стрем опять сообразил, что он в опасности, он поднял голову и не встретил ни одного взгляда, все следили глазами за оратором. Но в конце залы сидел Гейслер, вид у него был чрезвычайно важный, словно он вот-вот лопнет от гордости, нижняя губа выпячена, голова закинута к потолку. Это невероятное равнодушие к громам правосудия и это – «Гм!» – брошенное к потолку, подбодрили Акселя, и он опять почувствовал себя не одиноким против своего света.
Но вот все стало поправляться; прокурор, видимо, решил, что, пожалуй, довольно, – он посеял столько недоверия и злобы против Акселя, сколько было возможно, и перестал. Он даже повернул довольно круто, прокурор-то, он не потребовал обвинения. В заключение он напрямик сказал, что на основании имеющихся улик он, с своей стороны, не решается настаивать на обвинительном приговоре.
– Да, ведь это отлично! – подумал, наверное, Аксель, – сейчас, значит, конец!
Но тут выступил защитник, молодой человек, учившийся на юриста и получивший защиту в этом великолепном деле. И речь же вышла, век не найти другого, который так умел бы защищать невинность, как он! В сущности, это ленсманша Гейердаль опередила его и утром предвосхитила у него несколько аргументов, он был недоволен тем, что она уже использовала общество – о, он и сам так много имел что сказать этому самому обществу! Он сердился на председателя, что тот не остановил ее во время речи, ведь, в сущности, она произнесла реплику, это нарушение судебной процедуры, что же осталось для него?
Он начал с самого начала жизненной карьеры девицы Варвары Бреде. Она была родом из бедной семьи, впрочем, дочь работящих и почтенных родителей; вынужденная в ранней юности служить, она поступила сперва в семью ленсмана.
Мы слышали сегодня отзыв ее хозяйки, госпожи Гейердаль, блестящее нельзя себе ничего представить. Варвара переехала в Берген. Защитник остановился на глубоко прочувствованной рекомендации двух конторщиков, у которых она занимала доверенное положение в Бергене. Варвара снова вернулась домой, чтоб вести хозяйство у холостого мужчины на отдаленном хуторе. Здесь начались ее несчастья.
– Она забеременела от этого холостого мужчины. Почтенный прокурор упомянул – впрочем, самым наиразумнейшим и осторожнейшим образом – на сокрытие родов. Разве Варвара скрывала свое состояние, разве она отрицала его? Две свидетельницы, две девушки из ее родного села, показали, что считали ее беременной, но когда они спросили Варвару, она не отрицала, а пропустила мимо ушей. Так обыкновенно и поступают в этом деле молодые девушки, – пропускают мимо ушей. Больше Варвару никто не спрашивал. Пошла ли она к своей хозяйке и призналась ли ей? У нее не было хозяйки. Она сама была хозяйка. У нее был хозяин, но молодая девушка не пойдет с такого рода тайной к мужчине, она несет крест сама, она не поет, она не шепчет, она траппистка. Она не скрывается, но ищет уединения.
Рождается ребенок; это доношенный и нормального сложения мальчик, он жил и дышал после рождения, но захлебнулся. Присяжным известны обстоятельства этого рождения, оно произошло в воде, мать упала в ручей и родила, она не в состоянии спасти ребенка, она лежит и сама лишь долго спустя может выбраться на берег. И что же, никаких признаков насилия на теле ребенка не обнаружено, нет никаких следов, никто не хотел его смерти, он захлебнулся водой, невозможно найти более естественного объяснения.
Почтенный прокурор намекал на тряпку: это темный пункт. Зачем она взяла с собой эту половину рубашки? Нет ничего яснее этой неясности: она взяла с собой тряпку, чтоб увязать в нее можжевельник. Она могла бы взять – ну, скажем, наволочку, но она взяла тряпку. Что-нибудь ей нужно было взять, она не могла нести можжевельник просто в руках. Нет, в этом отношении присяжные могут быть совершенно спокойны!
Но есть другой пункт, уже не такой ясный: имела ли обвиняемая ту поддержку и заботу, каких в то время требовало ее состояние? Проявлял ли ее хозяин по отношению к ней заботливость? Хорошо, если так! На допросе девушка отзывалась о своем хозяине с благодарностью, это указывает на доброту и благородство ее характера. Сам мужчина, Аксель Стрем, в своих показаниях, тоже не прибавил камня к бремени обвиняемой и не порочил ее – положим, в этом случае он поступал правильно, чтобы не сказать умно: ведь спасти ее может только он. Взвалить на нее вину значило бы, в случае ее осуждения, самому разделить с ней кару.
Невозможно погрузиться в материалы настоящего дела, не испытывая живейшего сострадания к этой молодой девушке, такой покинутой и заброшенной.
И все же, она нуждается не в милосердии, а лишь в справедливости и понимании. Она и ее хозяин некоторым образом помолвлены, но несходство характеров и глубокая разница интересов исключают возможность брака. С этим мужчиной эта девушка не может связать своего будущего. Неприятно, что приходится это делать, но необходимо вернуться к моменту о принесенной тряпке: если творить все, то ведь девушка взяла не одну из своих рубашек, а рубашку своего хозяина. Мы сами спрашивали себя вначале: была ли эта рубашка ей дана? Здесь, думалось нам, возможно допустить, что мужчина, что Аксель тоже замешан в игре.
– Гм! раздалось в конце залы. Оно было так громко и твердо, что остановило оратора, все стали искать глазами виновника этой заминки.
Председатель метнул строгий взгляд.
– Но, – продолжал защитник, оправившись, – и по отношению к этому пункту мы можем быть спокойны, благодаря самой подсудимой. Хотя, казалось бы, в ее интересах разделить здесь вину, она этого не сделала. Она самым решительным образом отрицала, что Аксель Стрем знал о том, что, отправляясь к ручью – я хочу сказать, в лес, за можжевельником, – она взяла его рубашку, вместо своей. Нет ни малейших оснований сомневаться в словах обвиняемой, они все время выдерживали критику, таковы же они и в данном случае: если бы она взяла рубашку из рук мужчины, это предполагало бы уже совершение и самого детоубийства, обвиняемая же не хочет своей правдивостью содействовать обвинению этого человека за несуществующее преступление. В общем, она вела себя на допросе чистосердечно и откровенно и не пожелала набросить на других и тени вины. Эта черта благородства сказывается у нее во всем. Так, она тщательнейшим образом запеленала маленький детский трупик, и, видимо, приложила в этому большое старание. В таком виде его нашел в могилке ленсман.
– Председатель обращает порядка ради – ваше внимание на то, что ленсман нашел могилу номер второй, а ведь там похоронил ребенка Аксель.
– Да, это так, и я очень благодарен господину председателю! – говорит защитник со всей почтительностью, подобающей по отношению к юстиции. – Да, это было бы так. Но ведь Аксель сам заявил, что он только перенес тельце в новую могилу и закопал его там. И не подлежит также сомнению, что женщина может лучше спеленать ребенка, нежели мужчина, а кто же спеленает его лучше всех? Конечно, мать, нежными материнскими руками!
Председатель кивает головой.
– И дальше, разве не могла эта девушка – будь она такого склада – разве не могла она похоронить ребенка голеньким? Я готов даже допустить, что она могла бы бросить его в мусорный ящик. Могла бы оставить на земле под деревом, чтоб он замерз – конечно, в том случае, если б он не был уже мертв.
Она могла, улучив минуту, сунуть его в горящую печь и сжечь. Могла отнести на речку в Селланро и бросить в воду. Ничего такого эта мать не сделала, она запеленала мертвого ребеночка и похоронила его. Если же он был аккуратно запеленут, когда его нашли, то запеленала его женщина, а не мужчина.
– Теперь, – продолжал защитник, – присяжным предстоит решить, что же осталось от преступления девицы Варвары. По совести, немного, по глубокому убеждению защитника, не осталось ничего. Правда, присяжные могут обвинить ее за то, что она не заявила о смертном случае. Но ведь ребенок уж умер, произошло это в глуши, в пустыне, за много миль от пастора и ленсмана, пусть он спит вечным сном в уютной могилке в лесу. Если было преступлением похоронить его там, то обвиняемая разделяет это преступление с отцом ребенка: но это преступление во всяком случае можно простить. Мы все более и более отходим от мысли карать преступление, мы исправляем преступников.