Страница:
– «Забавлять и веселить солдат всячески. Но никаких сигналов, ни труб, ни барабанов. Говорить вполголоса», – пояснил, – чтобы тем самым не раскрыть намерения. Подчеркни! А впрочем, тут все важно. Твердость, предусмотрительность, глазомер, время, смелость, натиск! Поменьше деталей и подробностей в речах к солдатам, – показал пальцем на Шателера. – Не отставать друг от друга!
Генерал удивился: все, все предусмотрел русский главнокомандующий. Ничего не упустил, ни жалованья, положенного к выдаче, ни упражнений, ни порядка атаки, ни места кавалерии, ни цели для артиллерии, ни количество повозок в обозе.
– А говорили, ваше превосходительство, вы не любите немецкую педантичность?
– Я, друг мой, люблю точный порядок. Но быстрота и натиск – душа настоящей войны! А где ей взяться, коли все хотят предусмотреть вдали от битвы? Все инструкциями зашорить да документами. И потому да будет проклято педантство, прочь мелочность и копанье!
Шателеру было необычно слушать критику столь высокого для него органа, как гофкригсрат, но фельдмаршал все больше заражал его уверенностью, возбуждал к действию и наступлению. Да и не его только. Еще подходили к речке Адда, за которой укрепились после первых стычек французы, основные силы союзников, а казачьи полки Денисова, Грекова и Молчанова окружили местечко Лекко, где засели французы. Подоспевшие для атаки егери генерал-майора князя Багратиона и гренадеры подполковника Ломоносова дело завершили. Храбро сражались и австрийцы. По всей Адде закипела битва. Упорно отбивали все атаки французы, стойко стояли, пушки у них дымились от скорострелия. Но неожиданны были ходы старого фельдмаршала, казалось, не иссякли его резервы, главный удар перемещался то влево, то вправо, и не выдержала армия Директории, стала стремительно отступать. Сие и были глазомер, быстрота и натиск в натуре.
Скоро приветствовал победителей Милан, за ним Турин. Русские солдаты одерживали победы в центре Европы.
За несколько месяцев от наполеоновских побед в Италии у Директории остались одни приятные воспоминания. Суворовские войска, как гигантская метла, вымели из Ломбардии и бывшей Цизальпинской республики французские армии. Блестящие победы при Требии, Нови открыли дорогу объединенным русско-австрийским войскам на юг Франции. Суворов написал, что видит из трубы Париж.
Но если его самого победы окрыляли, австрийский двор они пугали. Гофкригсрату все казалось, что Суворов чересчур стремительно продвигается вперед, далеко уходит от Вены. Бонапарт приучил австрийский императорский двор к поражениям и, получив известие о первом выигранном сражении, он торжествовал; после второй победоносной баталии – забеспокоился; третья же победа Суворова вызвала тревогу. Русский генерал воевал не по правилам, обходился без церемоний и ритуалов, долженствующих определить лицо аристократа, благоволил к солдатам, сановитых генералов обижал невниманием, делал невежливые выговоры.
До сих пор всем памятно письмо командующему австрийскими войсками генерал-фельдцейхместеру Меласу по поводу прерванного тем марша из-за плохой погоды. Написал тогда:
«До сведения моего доходят жалобы на то, что пехота промочила ноги. Виною тому погода… За хорошею погодою гоняются женщины, щеголи да ленивцы. Большой говорун, который жалуется на службу, будет как эгоист отрешен от должности. В военных действиях следует быстро сообразить – и немедленно же исполнить, чтобы неприятелю не дать времени опомниться. У кого здоровье плохо, тот пусть и остается назади… Глазомер, быстрота, стремительность! – на сей раз довольно». Хотя бы повежливей как-нибудь написал, помягче, командующий австрийцами ведь Мелас-то.
Странно как-то казалось: генерал могущественной монархии, воюющей против республики, якшается с мужиками, пусть даже с солдатами, печется о них больше, чем должно для графа. В их обществе себя чувствует уютно, знает почти каждого в лицо, ведет беседы у костра, ест кашу из походного котла. Австрийские генералы брезгливо морщились, отворачивались в сторону от худенького фельдмаршала, боялись его острого взгляда и резкого слова. Не любили.
А русские солдаты души не чаяли в своем командире, шли за ним в любую битву, непогоды им были нипочем. Правда, так они еще никогда далеко не заходили. Красивая вроде страна, зеленая. Но какая-то растревоженная, печальная сия Италия. Их, русских солдат, здесь хорошо встречают. Поселения и города проходили быстро, не задерживались, не бедокурили – командир Александр Васильевич крепко-накрепко запретил. Хотя хлеба, крупы часто не хватало, ждали подвоза. Устали солдаты, притомились, домой бы пора.
У ночного костра сомкнулись в пирамиду ружья, улеглись сверху на барабан несколько часов подряд выстукивающие походную дробь палочки, рядком забугрились заплечные ранцы. А солдаты еще не угомонились, не зашлись мужским крепким храпом, сидели, подшивали пуговицы, чистили бляхи, тихо переговаривались, считали раны, у кого больше.
– А мне в измаильскую ямину от пули попал ноне француз штыком.
– А и пошто мы так мучаемся-то, Петрович? – негромко спросил у крепкого седого гренадера, прижигающего рану, русоволосый молодой солдат.
– Пошто! Пошто! За Александра Васильевича батюшку.
– А он пошто?
– А он за честь.
– А что-то за честь така?
– Эх ты, дура, честь – это когда ты в физиономию себе плевать не даешь да слово держишь.
– Ну уж ты скажешь. Кто это графу плевать будет?
– Кто, кто? Французы, да всякая немчура, да басурманы, да, может, из наших кто завидует и боится.
– А слово он перед кем держать должен? Тоже перед ними?
– Ну вот, опять пальцем в небо. Да словом-то он перед всеми тверд: перед царем, неприятелем, солдатами.
– Неужто и перед солдатами?
– Перед солдатами наперед всего. Ведь сколько у нас да австрияк генералов? А с кем солдаты и в огонь и в воду? За кого жизнь отдадут не думая? За него и с ним пойдут хоть к черту на рога, поскольку он своему слову хозяин. Солдат за ним, как за каменной стеной, он в обиду не дает, все горести и радости с нами разделяет. Котлом не брезгует нашим. А ты слыхал, дурья голова, чтобы помещик со своим холопом рядом сел и есть стал? Не слыхивал и скоро не услышишь.
– Да ведь мы, чай, и не крепостные.
– Вот потому и не холопы, что он с нами, – Петрович вздохнул и с теплотой в голосе закончил: – Потому и люб нам наш орел Александр Васильевич. А ты, Максим, песню бы спел, – обернулся он к казаку, присаживающемуся к их костру.
Тот потянул из-за плеча широкий кожаный мешок, развязал его и вытащил оттуда бандуру. Подождал, когда все затихнут, и ласково тронул струну, соединив ее звук с песней:
СОЛДАТЫ ОСТАЮТСЯ
ОНИ НИЧЕМУ НЕ НАУЧИЛИСЬ
ВЕЛИКИЙ АДМИРАЛ СЕРДИТСЯ…
Генерал удивился: все, все предусмотрел русский главнокомандующий. Ничего не упустил, ни жалованья, положенного к выдаче, ни упражнений, ни порядка атаки, ни места кавалерии, ни цели для артиллерии, ни количество повозок в обозе.
– А говорили, ваше превосходительство, вы не любите немецкую педантичность?
– Я, друг мой, люблю точный порядок. Но быстрота и натиск – душа настоящей войны! А где ей взяться, коли все хотят предусмотреть вдали от битвы? Все инструкциями зашорить да документами. И потому да будет проклято педантство, прочь мелочность и копанье!
Шателеру было необычно слушать критику столь высокого для него органа, как гофкригсрат, но фельдмаршал все больше заражал его уверенностью, возбуждал к действию и наступлению. Да и не его только. Еще подходили к речке Адда, за которой укрепились после первых стычек французы, основные силы союзников, а казачьи полки Денисова, Грекова и Молчанова окружили местечко Лекко, где засели французы. Подоспевшие для атаки егери генерал-майора князя Багратиона и гренадеры подполковника Ломоносова дело завершили. Храбро сражались и австрийцы. По всей Адде закипела битва. Упорно отбивали все атаки французы, стойко стояли, пушки у них дымились от скорострелия. Но неожиданны были ходы старого фельдмаршала, казалось, не иссякли его резервы, главный удар перемещался то влево, то вправо, и не выдержала армия Директории, стала стремительно отступать. Сие и были глазомер, быстрота и натиск в натуре.
Скоро приветствовал победителей Милан, за ним Турин. Русские солдаты одерживали победы в центре Европы.
За несколько месяцев от наполеоновских побед в Италии у Директории остались одни приятные воспоминания. Суворовские войска, как гигантская метла, вымели из Ломбардии и бывшей Цизальпинской республики французские армии. Блестящие победы при Требии, Нови открыли дорогу объединенным русско-австрийским войскам на юг Франции. Суворов написал, что видит из трубы Париж.
Но если его самого победы окрыляли, австрийский двор они пугали. Гофкригсрату все казалось, что Суворов чересчур стремительно продвигается вперед, далеко уходит от Вены. Бонапарт приучил австрийский императорский двор к поражениям и, получив известие о первом выигранном сражении, он торжествовал; после второй победоносной баталии – забеспокоился; третья же победа Суворова вызвала тревогу. Русский генерал воевал не по правилам, обходился без церемоний и ритуалов, долженствующих определить лицо аристократа, благоволил к солдатам, сановитых генералов обижал невниманием, делал невежливые выговоры.
До сих пор всем памятно письмо командующему австрийскими войсками генерал-фельдцейхместеру Меласу по поводу прерванного тем марша из-за плохой погоды. Написал тогда:
«До сведения моего доходят жалобы на то, что пехота промочила ноги. Виною тому погода… За хорошею погодою гоняются женщины, щеголи да ленивцы. Большой говорун, который жалуется на службу, будет как эгоист отрешен от должности. В военных действиях следует быстро сообразить – и немедленно же исполнить, чтобы неприятелю не дать времени опомниться. У кого здоровье плохо, тот пусть и остается назади… Глазомер, быстрота, стремительность! – на сей раз довольно». Хотя бы повежливей как-нибудь написал, помягче, командующий австрийцами ведь Мелас-то.
Странно как-то казалось: генерал могущественной монархии, воюющей против республики, якшается с мужиками, пусть даже с солдатами, печется о них больше, чем должно для графа. В их обществе себя чувствует уютно, знает почти каждого в лицо, ведет беседы у костра, ест кашу из походного котла. Австрийские генералы брезгливо морщились, отворачивались в сторону от худенького фельдмаршала, боялись его острого взгляда и резкого слова. Не любили.
А русские солдаты души не чаяли в своем командире, шли за ним в любую битву, непогоды им были нипочем. Правда, так они еще никогда далеко не заходили. Красивая вроде страна, зеленая. Но какая-то растревоженная, печальная сия Италия. Их, русских солдат, здесь хорошо встречают. Поселения и города проходили быстро, не задерживались, не бедокурили – командир Александр Васильевич крепко-накрепко запретил. Хотя хлеба, крупы часто не хватало, ждали подвоза. Устали солдаты, притомились, домой бы пора.
У ночного костра сомкнулись в пирамиду ружья, улеглись сверху на барабан несколько часов подряд выстукивающие походную дробь палочки, рядком забугрились заплечные ранцы. А солдаты еще не угомонились, не зашлись мужским крепким храпом, сидели, подшивали пуговицы, чистили бляхи, тихо переговаривались, считали раны, у кого больше.
– А мне в измаильскую ямину от пули попал ноне француз штыком.
– А и пошто мы так мучаемся-то, Петрович? – негромко спросил у крепкого седого гренадера, прижигающего рану, русоволосый молодой солдат.
– Пошто! Пошто! За Александра Васильевича батюшку.
– А он пошто?
– А он за честь.
– А что-то за честь така?
– Эх ты, дура, честь – это когда ты в физиономию себе плевать не даешь да слово держишь.
– Ну уж ты скажешь. Кто это графу плевать будет?
– Кто, кто? Французы, да всякая немчура, да басурманы, да, может, из наших кто завидует и боится.
– А слово он перед кем держать должен? Тоже перед ними?
– Ну вот, опять пальцем в небо. Да словом-то он перед всеми тверд: перед царем, неприятелем, солдатами.
– Неужто и перед солдатами?
– Перед солдатами наперед всего. Ведь сколько у нас да австрияк генералов? А с кем солдаты и в огонь и в воду? За кого жизнь отдадут не думая? За него и с ним пойдут хоть к черту на рога, поскольку он своему слову хозяин. Солдат за ним, как за каменной стеной, он в обиду не дает, все горести и радости с нами разделяет. Котлом не брезгует нашим. А ты слыхал, дурья голова, чтобы помещик со своим холопом рядом сел и есть стал? Не слыхивал и скоро не услышишь.
– Да ведь мы, чай, и не крепостные.
– Вот потому и не холопы, что он с нами, – Петрович вздохнул и с теплотой в голосе закончил: – Потому и люб нам наш орел Александр Васильевич. А ты, Максим, песню бы спел, – обернулся он к казаку, присаживающемуся к их костру.
Тот потянул из-за плеча широкий кожаный мешок, развязал его и вытащил оттуда бандуру. Подождал, когда все затихнут, и ласково тронул струну, соединив ее звук с песней:
Старые солдаты опустили головы, дыхнуло горячей битвой, но уже смутно помнили упавших во рвы и на дунайское дно товарищей. А казак вел дальше:
Вид Килии до Измайлова
Покопани шанци;
Ой, вырубалы турки новодонцив
У середу вранци.
Да, жестокая была битва, кровавая. Многих унесла. С кем завтра придется встретиться в том мире, куда уходят после битв погибшие солдаты?
А черноморци, храбри запорожци,
Через Дунай переиздылы,
Воны ж тую проклятую измаиловскую орду
З батареи збылы.
СОЛДАТЫ ОСТАЮТСЯ
Клебер, гигант Клебер лежал на земле и плакал. Его плечи сотрясались от мужских всхлипов. Он уткнулся носом в пожухлую траву и судорожно хватал ее левой рукой. В правой была зажата бумажка. Не бумажка, а последний приказ Бонапарта, который командующий не решился огласить публично. Да он больше и не командующий, а морской странник, надеющийся на фортуну. Вчера вечером на фрегате «Мюирон», отдав себя воле случая, он отбыл во Францию. Раздетая, оборванная, безденежная армия была брошена в одночасье. Ветераны италийских и австрийских походов, гордость Франции, ее боевые солдаты и офицеры, его, как считали они, личные друзья остались здесь, в раскаленных песках, в окружении турок, англичан, буйных и не уничтоженных мамлюков Мурада. В море молчаливой и враждебной стихии феллахов.
– Как мог! Как мог он! – поднял лицо от земли Клебер. – Я доложу Директории о наших поражениях, о наших потерях.
Он знал, конечно, что Наполеон слал реляции о победах и пленных, когда таковых и не было. «Государственный человек должен уметь лгать», – говорил Бонапарт не раз. О поражениях народ и так узнает, но ведь можно их покрыть, как в картах козырями, и тогда кто вспомнит о первоначальных поражениях, кто не оправдает жертвы. Разве что родные погибших, но их можно уверить, что они погибли не в результате оплошности и недосмотра командующих, а за победу, обеспечив ее торжество, и тем немного успокоить их. Клебер, правда, не мог не признавать военного таланта своего старшего командира. Месяц назад он обнял его после блестящей победы над турками под Абу-Бакиром, в годовщину морского поражения недалеко от этих мест. Клебер, постоянно относившийся с подозрением к Наполеону, на этот раз не сдержал восхищения и воскликнул: «Вы гений, вы велики, как мир!»
Наполеон не лгал, когда послал Директории телеграмму: «Абу-Бакир одна из прекраснейших битв, которые только удавалось мне видать. Из высадившейся армии врага не ушел ни один человек». Не лгал, но уже тогда знал, что обречен. И, пустив вперед себя ком славы, доверил тайну Мармону: «Я решился возвращаться во Францию. Положение в Европе принуждает меня к этому великому шагу. Наши армии терпят поражение, и бог весть куда уже проникли теперь наши враги. Италия утрачена: пропала награда за столько усилий, за столько пролитой крови. И что могут сделать эти бездарности, стоящие во главе правительства. Ведь это одно только невежество, безрассудство да взяточничество! Я, один я, все нес на своих плечах и поддерживал это правительство моими беспрерывными успехами… С моим удалением все должно было пойти прахом. Не ждать же нам окончательного разрушения. Во Франции в одно время узнают о моем возвращении и об истреблении турецкой армии под Абу-Бакиром. Мое присутствие ободрит павших духом, внушит войскам утраченную самоуверенность, возродит у благонамеренных граждан надежду на будущее».
Клебер не знал всего этого, но он уже знал, что на два фрегата «Мюрион» и «Каррэр» погрузили тяжелые орудия и драгоценности Востока, две сотни отборных гвардейцев охраняли их, а также командующего и его наперсников – Мармона, Лана, Мюрата, Бертье, Бертолле, Монжа.
Вечером 24 августа 1799 года фрегаты пустились то ли в бегство, то ли на спасение своего отечества.
Нельсону и его помощнику Смиту в голову не могло прийти, что гроза Азии, командующий экспедицией может бросить свою армию. Не могло прийти это в голову и Клеберу. И, лишь прочитав последний приказ, который гласил: «Солдаты, известия, полученные из Европы, побудили меня уехать во Францию. Я оставляю командующим армией генерала Клебера. Вы скоро получите вести обо мне. Мне горько покидать солдат, которых я люблю, но это отсутствие будет только временным. Начальник, которого я оставляю вам, пользуется доверием правительства и моим», – он все понял. И впервые в жизни плакал, плакал на глазах этих двух симпатичных иностранцев. Он плакал от бессилия, от потери веры, от нищеты, одни долги по жалованью его войска достигли четырех миллионов. Он был унижен как военный, умеющий смотреть опасности в лицо. Он был унижен как гражданин, гражданин республики, провозгласившей братство своим принципом. Он был унижен как соратник, другом он себя не решался называть и до этого.
Наконец Клебер встал, вытер тыльной стороной кулака слезы и, вздохнув, сказал:
– Солдаты остаются. Будем сражаться. А вам? Вам-то я желаю безопасного пути.
Клебер уже давно знал, что Милета и Селезнев уезжают на шхуне ее отца, чтобы продолжить дело революции на Ионических островах.
– Как мог! Как мог он! – поднял лицо от земли Клебер. – Я доложу Директории о наших поражениях, о наших потерях.
Он знал, конечно, что Наполеон слал реляции о победах и пленных, когда таковых и не было. «Государственный человек должен уметь лгать», – говорил Бонапарт не раз. О поражениях народ и так узнает, но ведь можно их покрыть, как в картах козырями, и тогда кто вспомнит о первоначальных поражениях, кто не оправдает жертвы. Разве что родные погибших, но их можно уверить, что они погибли не в результате оплошности и недосмотра командующих, а за победу, обеспечив ее торжество, и тем немного успокоить их. Клебер, правда, не мог не признавать военного таланта своего старшего командира. Месяц назад он обнял его после блестящей победы над турками под Абу-Бакиром, в годовщину морского поражения недалеко от этих мест. Клебер, постоянно относившийся с подозрением к Наполеону, на этот раз не сдержал восхищения и воскликнул: «Вы гений, вы велики, как мир!»
Наполеон не лгал, когда послал Директории телеграмму: «Абу-Бакир одна из прекраснейших битв, которые только удавалось мне видать. Из высадившейся армии врага не ушел ни один человек». Не лгал, но уже тогда знал, что обречен. И, пустив вперед себя ком славы, доверил тайну Мармону: «Я решился возвращаться во Францию. Положение в Европе принуждает меня к этому великому шагу. Наши армии терпят поражение, и бог весть куда уже проникли теперь наши враги. Италия утрачена: пропала награда за столько усилий, за столько пролитой крови. И что могут сделать эти бездарности, стоящие во главе правительства. Ведь это одно только невежество, безрассудство да взяточничество! Я, один я, все нес на своих плечах и поддерживал это правительство моими беспрерывными успехами… С моим удалением все должно было пойти прахом. Не ждать же нам окончательного разрушения. Во Франции в одно время узнают о моем возвращении и об истреблении турецкой армии под Абу-Бакиром. Мое присутствие ободрит павших духом, внушит войскам утраченную самоуверенность, возродит у благонамеренных граждан надежду на будущее».
Клебер не знал всего этого, но он уже знал, что на два фрегата «Мюрион» и «Каррэр» погрузили тяжелые орудия и драгоценности Востока, две сотни отборных гвардейцев охраняли их, а также командующего и его наперсников – Мармона, Лана, Мюрата, Бертье, Бертолле, Монжа.
Вечером 24 августа 1799 года фрегаты пустились то ли в бегство, то ли на спасение своего отечества.
Нельсону и его помощнику Смиту в голову не могло прийти, что гроза Азии, командующий экспедицией может бросить свою армию. Не могло прийти это в голову и Клеберу. И, лишь прочитав последний приказ, который гласил: «Солдаты, известия, полученные из Европы, побудили меня уехать во Францию. Я оставляю командующим армией генерала Клебера. Вы скоро получите вести обо мне. Мне горько покидать солдат, которых я люблю, но это отсутствие будет только временным. Начальник, которого я оставляю вам, пользуется доверием правительства и моим», – он все понял. И впервые в жизни плакал, плакал на глазах этих двух симпатичных иностранцев. Он плакал от бессилия, от потери веры, от нищеты, одни долги по жалованью его войска достигли четырех миллионов. Он был унижен как военный, умеющий смотреть опасности в лицо. Он был унижен как гражданин, гражданин республики, провозгласившей братство своим принципом. Он был унижен как соратник, другом он себя не решался называть и до этого.
Наконец Клебер встал, вытер тыльной стороной кулака слезы и, вздохнув, сказал:
– Солдаты остаются. Будем сражаться. А вам? Вам-то я желаю безопасного пути.
Клебер уже давно знал, что Милета и Селезнев уезжают на шхуне ее отца, чтобы продолжить дело революции на Ионических островах.
ОНИ НИЧЕМУ НЕ НАУЧИЛИСЬ
Шхуна как-то очень резво развернулась, стала сворачивать паруса и медленно заскользила по удобной и уютной бухте.
– Смотри, как здесь красиво, – повела рукой Милета. – Тут я провела свое детство в имении отца. Тут я получила первые уроки свободы от Мартинигоса. – Голос Милеты дрогнул, и Селезнев понял, как дороги для нее эти воспоминания. О Мартинигосе, его благородстве и мужестве он слышал от своей пылкой спутницы уже не раз. Шхуна пришвартовалась, и через несколько минут они ступили на родные для Милеты камни мостовой. Она сбросила с головы платок, и, шагнув к оливковому дереву, обняла его.
– Моя дорогая земля! Как долго ждешь ты освобождения! Где те воины, что спасут тебя? Как я рада, что снова иду по твоим дорогам.
Селезневу такое обращение не показалось ни напыщенным, ни странным. Он уже привык к пылким речам своей спутницы, ее резким переходам от задумчивости к бурной деятельности и суете. Она жестом подозвала к себе стоящего и глазеющего на них мальчишку, сказала:
– Побеги к дому господина Мартинигоса. Ты знаешь его? Ну так вот. Скажи ему, что я хочу с ним встретиться… Нет, стой… Скажи ему, что приехала Милета и она будет находиться в доме своего отца.
Мальчишка стремглав помчался вдоль улицы. А они тихо стали подниматься по извилистой дорожке к высокому дому, построенному на выступающей над бухтой скале.
– Мы жили здесь редко. Отец не любил этот дом и этот остров. А мне он казался прекрасным. У меня впервые здесь появились друзья. Я тут стала понимать, сколь порочны себялюбие и тирания, неуемная страсть к богатству и власти. Странно, почему же закрыты ворота? Да и окна? – Они обошли дом, подошли к главному подъезду. На всех окнах крест-накрест были прибиты доски, на воротах висел большой замок.
Милета нерешительно постучала. Никто не откликнулся. Селезнев стал стучать кулаками. Прислушались, было тихо. Снизу по дороге, ведущей к дому, поднимался вместе с живо жестикулирующим человеком капитан шхуны, доставившей их из Египта. Он подошел и немного растерянно, что никак не соответствовало его лицу, стал рассказывать:
– Вот он говорит, что все слуги покинули этот дом, кто ушел в горы, кто возвратился в деревню. Французов здесь больше нет, их выгнали русские. Ваш отец жив, хотя некоторые нобили и погибли.
– Какие русские? Откуда они здесь?
– Да с осени прошлого года вместе с турками, госпожа.
– Вместе с турками? Ах да, мне об этом уже сказал наш друг Селезнев. Что это за противоприродный союз?
– Нет, сударыня, они освободили нас от французов.
– А чем тебе-то грозили французы? – спросил капитан у суетливого грека.
– Ну мне-то особенно ничем. Это вот ее папашу, – он кивнул на Милету, – чуть не повесили. Вы не бойтесь, он жив. Крестьяне только сожгли у него два дома да два разграбили в городе. А меня французы не грабили, – он хитро ухмыльнулся. – Я сам парень не промах. Но все-таки они заставили платить непомерные налоги. Даже один раз бросили в тюрьму и не выпустили, покуда родственники не собрали залог. Сейчас лучше, за нас заступается русский адмирал. Он простил тех, кто не пожалел имущество нобилей, кто вернул себе то, что у них отбирали годами.
– Однако французы замутили и тебе голову, – раздражился капитан, – как можешь ты покушаться не на свое добро, как можешь говорить такие речи? Ведь за это недолго и в тюрьму или на казнь.
– Э, сударь, времена другие. Сейчас старого не вернешь, – он вздохнул, – хотя и в новом мало хорошего.
Милета с удивлением, страхом и надеждой слушала этот разговор. Что-то произошло очень важное на ее родине. Как отразится это в ее судьбе? В ее дальнейшей жизни?
– Попробуем все-таки войти в этот дом. Нам надо где-то жить. Ведь есть же там крыша.
Капитан и Селезнев надавили на калитку, она не поддавалась. Нашли место, где можно было преодолеть стену, и вскарабкались туда. Селезнев соскочил внутрь, огляделся. Подошел к калитке, открыл засов. Сосредоточенная и молчаливая, шагнула Милета в родной двор. Не такой виделась ей раньше встреча на Закинфе. Не так хотела она возвратиться домой.
– Однако калитка была закрыта изнутри, значит, здесь кто-то есть?
– Не обязательно, сударыня. Ведь можно же преодолеть стену и способом господина Селезнева.
Но действительно, дверь маленькой халупки около дома отворилась, и оттуда, ковыляя, вышел седой старик. Он низко поклонился Милете. Подошел и поцеловал край ее одежды.
– Дорогой Рицос, ты, как всегда, молчишь. Но как мне не хватало твоего молчания. – И, обращаясь к Селезневу, сказала: – Ему столько же лет, как и отцу, но он совсем седой. Его жизнь не была легкой и безоблачной.
Селезнев тем временем осмотрелся.
Дом был разбит, двери вышиблены, окна без стекол, со стен все было содрано, лишь на одной – оборванное полотнище.
– Где же мы будем ночевать? – сокрушенно проговорила Милета. Немой Рицос показал на свою хибару.
– Спасибо, дорогой человек, ты всегда был верен мне! – немного высокопарно, но искренне поблагодарила она.
Весь вечер она вместе с Рицосом приводила в порядок хижину, чистила и мыла окна, подметала пол. Селезнев даже подивился ее умению. Видел он, что она постоянно прислушивалась, не хлопает ли калитка, не заходит ли кто во двор. И когда ее лицо засветилось радостью, он понял, что пришел наконец тот, кого она ждала, о ком часто рассказывала в Египте. Да, это был Мартинигос. Гроза нобилей, друг народа своего острова. Его можно было бы назвать идеальным красавцем, если бы не небольшой рост. Селезнев заметил, что Мартинигос был в сандалиях на высоких каблуках, и все равно он был чуть ниже Милеты. Мартинигос нежно поцеловал ее руку и внимательно посмотрел на них. Она, казалось, не выдержала его взгляда и повела ладонью в сторону Селезнева.
– Знакомься, это мой друг. Он русский. Мы вместе искали свободу в египетском походе. – Она замолчала и, вглядываясь в Мартинигоса, добавила: – Он, как я, устремился со своей родины вслед войску свободолюбивой Франции, но это оказалось не войско свободы. Это был мираж. Мираж, который мы часто видели в пустынях Египта.
Мартинигос слушал внимательно и, когда Милета кончила, сделал кивок головой Селезневу.
– А вы познакомьтесь с моим другом Циндоном. Мы не разочаровались ни в чем. Мы будем бороться до конца.
Они не заметили, как зашел и скромно стал у дверей гигантского сложения человек. Его громадные руки обнимали толстую суковатую палку, и он спокойно смотрел на быстрого и экспансивного Мартинигоса.
– Циндон – популяр, вожак простого народа. Он был и рыбаком, и плотником, растил хлеб и плавал в далекие страны. Турки и нобили его боятся. Русские, ваши земляки, – он наклонился к Селезневу, – уважают. – Весной, когда нобили убили крестьянина в деревне Пигодаки, он дал понять, что так больше продолжаться не будет. Запылали их имения, сгорела в кострах фамильная мебель.
Милета посмотрела на Циндона, и тот, желая подтвердить то, что сказал Мартинигос, громко сказал:
– Да, сударыня. Мы и этот дом разгромили в наказание нобилям.
– А как же граф Сикурас?
– Да он-то жив. Снова будет заседать в сенате, снова заносчив и неприступен. Снова богат и снова требует наказания всех, кто покушался на привилегии нобилей. Я знаю ваше родство. Знаю ваши взгляды и с сожалением говорю, что они, все нобили, ничему не научились.
– Смотри, как здесь красиво, – повела рукой Милета. – Тут я провела свое детство в имении отца. Тут я получила первые уроки свободы от Мартинигоса. – Голос Милеты дрогнул, и Селезнев понял, как дороги для нее эти воспоминания. О Мартинигосе, его благородстве и мужестве он слышал от своей пылкой спутницы уже не раз. Шхуна пришвартовалась, и через несколько минут они ступили на родные для Милеты камни мостовой. Она сбросила с головы платок, и, шагнув к оливковому дереву, обняла его.
– Моя дорогая земля! Как долго ждешь ты освобождения! Где те воины, что спасут тебя? Как я рада, что снова иду по твоим дорогам.
Селезневу такое обращение не показалось ни напыщенным, ни странным. Он уже привык к пылким речам своей спутницы, ее резким переходам от задумчивости к бурной деятельности и суете. Она жестом подозвала к себе стоящего и глазеющего на них мальчишку, сказала:
– Побеги к дому господина Мартинигоса. Ты знаешь его? Ну так вот. Скажи ему, что я хочу с ним встретиться… Нет, стой… Скажи ему, что приехала Милета и она будет находиться в доме своего отца.
Мальчишка стремглав помчался вдоль улицы. А они тихо стали подниматься по извилистой дорожке к высокому дому, построенному на выступающей над бухтой скале.
– Мы жили здесь редко. Отец не любил этот дом и этот остров. А мне он казался прекрасным. У меня впервые здесь появились друзья. Я тут стала понимать, сколь порочны себялюбие и тирания, неуемная страсть к богатству и власти. Странно, почему же закрыты ворота? Да и окна? – Они обошли дом, подошли к главному подъезду. На всех окнах крест-накрест были прибиты доски, на воротах висел большой замок.
Милета нерешительно постучала. Никто не откликнулся. Селезнев стал стучать кулаками. Прислушались, было тихо. Снизу по дороге, ведущей к дому, поднимался вместе с живо жестикулирующим человеком капитан шхуны, доставившей их из Египта. Он подошел и немного растерянно, что никак не соответствовало его лицу, стал рассказывать:
– Вот он говорит, что все слуги покинули этот дом, кто ушел в горы, кто возвратился в деревню. Французов здесь больше нет, их выгнали русские. Ваш отец жив, хотя некоторые нобили и погибли.
– Какие русские? Откуда они здесь?
– Да с осени прошлого года вместе с турками, госпожа.
– Вместе с турками? Ах да, мне об этом уже сказал наш друг Селезнев. Что это за противоприродный союз?
– Нет, сударыня, они освободили нас от французов.
– А чем тебе-то грозили французы? – спросил капитан у суетливого грека.
– Ну мне-то особенно ничем. Это вот ее папашу, – он кивнул на Милету, – чуть не повесили. Вы не бойтесь, он жив. Крестьяне только сожгли у него два дома да два разграбили в городе. А меня французы не грабили, – он хитро ухмыльнулся. – Я сам парень не промах. Но все-таки они заставили платить непомерные налоги. Даже один раз бросили в тюрьму и не выпустили, покуда родственники не собрали залог. Сейчас лучше, за нас заступается русский адмирал. Он простил тех, кто не пожалел имущество нобилей, кто вернул себе то, что у них отбирали годами.
– Однако французы замутили и тебе голову, – раздражился капитан, – как можешь ты покушаться не на свое добро, как можешь говорить такие речи? Ведь за это недолго и в тюрьму или на казнь.
– Э, сударь, времена другие. Сейчас старого не вернешь, – он вздохнул, – хотя и в новом мало хорошего.
Милета с удивлением, страхом и надеждой слушала этот разговор. Что-то произошло очень важное на ее родине. Как отразится это в ее судьбе? В ее дальнейшей жизни?
– Попробуем все-таки войти в этот дом. Нам надо где-то жить. Ведь есть же там крыша.
Капитан и Селезнев надавили на калитку, она не поддавалась. Нашли место, где можно было преодолеть стену, и вскарабкались туда. Селезнев соскочил внутрь, огляделся. Подошел к калитке, открыл засов. Сосредоточенная и молчаливая, шагнула Милета в родной двор. Не такой виделась ей раньше встреча на Закинфе. Не так хотела она возвратиться домой.
– Однако калитка была закрыта изнутри, значит, здесь кто-то есть?
– Не обязательно, сударыня. Ведь можно же преодолеть стену и способом господина Селезнева.
Но действительно, дверь маленькой халупки около дома отворилась, и оттуда, ковыляя, вышел седой старик. Он низко поклонился Милете. Подошел и поцеловал край ее одежды.
– Дорогой Рицос, ты, как всегда, молчишь. Но как мне не хватало твоего молчания. – И, обращаясь к Селезневу, сказала: – Ему столько же лет, как и отцу, но он совсем седой. Его жизнь не была легкой и безоблачной.
Селезнев тем временем осмотрелся.
Дом был разбит, двери вышиблены, окна без стекол, со стен все было содрано, лишь на одной – оборванное полотнище.
– Где же мы будем ночевать? – сокрушенно проговорила Милета. Немой Рицос показал на свою хибару.
– Спасибо, дорогой человек, ты всегда был верен мне! – немного высокопарно, но искренне поблагодарила она.
Весь вечер она вместе с Рицосом приводила в порядок хижину, чистила и мыла окна, подметала пол. Селезнев даже подивился ее умению. Видел он, что она постоянно прислушивалась, не хлопает ли калитка, не заходит ли кто во двор. И когда ее лицо засветилось радостью, он понял, что пришел наконец тот, кого она ждала, о ком часто рассказывала в Египте. Да, это был Мартинигос. Гроза нобилей, друг народа своего острова. Его можно было бы назвать идеальным красавцем, если бы не небольшой рост. Селезнев заметил, что Мартинигос был в сандалиях на высоких каблуках, и все равно он был чуть ниже Милеты. Мартинигос нежно поцеловал ее руку и внимательно посмотрел на них. Она, казалось, не выдержала его взгляда и повела ладонью в сторону Селезнева.
– Знакомься, это мой друг. Он русский. Мы вместе искали свободу в египетском походе. – Она замолчала и, вглядываясь в Мартинигоса, добавила: – Он, как я, устремился со своей родины вслед войску свободолюбивой Франции, но это оказалось не войско свободы. Это был мираж. Мираж, который мы часто видели в пустынях Египта.
Мартинигос слушал внимательно и, когда Милета кончила, сделал кивок головой Селезневу.
– А вы познакомьтесь с моим другом Циндоном. Мы не разочаровались ни в чем. Мы будем бороться до конца.
Они не заметили, как зашел и скромно стал у дверей гигантского сложения человек. Его громадные руки обнимали толстую суковатую палку, и он спокойно смотрел на быстрого и экспансивного Мартинигоса.
– Циндон – популяр, вожак простого народа. Он был и рыбаком, и плотником, растил хлеб и плавал в далекие страны. Турки и нобили его боятся. Русские, ваши земляки, – он наклонился к Селезневу, – уважают. – Весной, когда нобили убили крестьянина в деревне Пигодаки, он дал понять, что так больше продолжаться не будет. Запылали их имения, сгорела в кострах фамильная мебель.
Милета посмотрела на Циндона, и тот, желая подтвердить то, что сказал Мартинигос, громко сказал:
– Да, сударыня. Мы и этот дом разгромили в наказание нобилям.
– А как же граф Сикурас?
– Да он-то жив. Снова будет заседать в сенате, снова заносчив и неприступен. Снова богат и снова требует наказания всех, кто покушался на привилегии нобилей. Я знаю ваше родство. Знаю ваши взгляды и с сожалением говорю, что они, все нобили, ничему не научились.
ВЕЛИКИЙ АДМИРАЛ СЕРДИТСЯ…
Нельсон злился, ходил по каюте, и пустой рукав его все время выскакивал из-за пояса. После Абукира его слава была повсеместно и безраздельно признана. Старался не вспоминать, как проскочил ночью мимо флотилии Наполеона, как возвратился в Сицилию. Как, захватив купеческое суденышко, чуть было вначале не поверил теряющемуся от страха негоцианту, лепетавшему, что Бонапарт направился на Константинополь. Не разрешал себе вспоминать, как думал о том, что корабли Наполеона двинулись именно туда, запирать русские эскадры в Черном море, брать в клещи Австрию, повергать Турцию, ставить на колени Россию.
Это вообще-то было и его постоянным желанием: ставить на колени всех соперников и врагов Англии. Адмирал знал, что он принес свою славу королевству, и корона увенчала его такими лаврами, листья которых закрывали все другие победы. Да и какие то победы? Столичные адмиралтейцы, а затем русский посланник в Италии толковали ему, что за семь лет до Абукира, под какой-то Калиакрией этот медвежатник Ушаков применил прием, сходный с его операцией. Зачем придумывать! Именно его, нельсоновский передовой корабль прошел, ну оказался, между берегом и французским флотом и огнем взял в клещи противника. Этот маневр принадлежит Англии. Он не отдаст этому малоподвижному вице-адмиралу первенство в военно-морской стратегии. Эта операция войдет в учебники как его замысел, как его боевое открытие. А этот тяжеловоз сам пользуется услугами его офицеров, вот ведь наверняка раскрыл глаза невежде командор Стюарт, указав на остров Видео как на ключ к Корфу. Не мог же он сам до этого додуматься!
При воспоминании о Корфу заныло сердце. Опередил. Надо отомстить, найти слабые места у этого «победителя». Генеральный консул на островах Форести, кажется, нащупал. Это – нелюбовь Ушакова к нобилям и их ненависть к нему. Вот тут-то и сгорит этот самонадеянный адмирал. Да разве можно сейчас спорить с аристократами, с владетелями. Ведь их же в конце концов и прибыли защищать эскадры коалиции. Ведь только их голос и звучит в коридорах правящего Лондона и императорского Петербурга.
Надо подтолкнуть этого упрямца. Подсказать его противникам, что все действия адмирала подрывают устои и порядки аристократов во всех странах. Надо внушить туркам, что Россия стремится завладеть островами. Надо внедриться на острова, сделать там в союзных целях какой-нибудь вербовочный пункт и свозить туда английских офицеров и солдат. Надо обойти ныне глупое соглашение 1798 года, заключенное Англией с Россией и Неаполем о том, что после занятия Мальты туда будут введены их совместные гарнизоны и остров снова будет отдан ордену мальтийских рыцарей. Мальта, конечно, еще не взята, но он сделает все, чтобы там остались только английские войска. Смешно допускать туда русских. Англия должна иметь в центре Средиземного моря свою базу и свой флот. Еще в январе написал капитану Беллу, осадившему Мальту: «Нам донесли, что русский корабль нанес вам визит, привезли прокламации, обращенные к жителям острова. Я ненавижу русских, и если этот корабль пришел от их адмирала с острова Корфу, то адмирал – негодяй».
Ясно, что русский адмирал хочет выглядеть знаменитым флотоводцем. Но, может быть, он и значит что-то там у себя в банке Черного моря, но здесь-то, в Средиземном, после Абукира – ясно, кто держит пальму первенства. Да и не только по славе, но и по мореплавательскому опыту английскому. Упрямство его бесит. Ведь он как маньяк лезет и лезет к Ионическим островам, к Мальте. Это же коварство. Ведь в Константинополе решили, что русские отправятся к Египту, чтобы не выпустить из мышеловки Наполеона. А Ушаков направил туда одну лишь маленькую эскадру. Ну а если не сумели договориться с ними, тем хуже, тем неприятнее было это появление турок и русских на островах. Ведь отряд капитана Трубриджа был совсем готов к отплытию, когда он узнал, что Корфу уже взят. С досадой советовал туркам отправить эскадру Ушакова куда-нибудь. Твердил постоянно: «Египет – первоочередная цель оттоманского оружия, Корфу второстепенная». И если те не принудят русских уйти, то там, у Ионических островов, они станут занозой в боку у Порты. Он был уверен, что холодный английский ум обставит русских медлителей. Вот завели преданного слугу Шеремет-бея. Но результаты небольшие. Русские взяли Корфу, претендуют на Мальту. Надо оградить великую Британию от их замыслов.
Взгляд как-то сам собой остановился на длинном деревянном ящике, стоящем вертикально с закрытой крышкой позади кресла Нельсона за обеденным столом. Адмирал подошел к нему, подержался за крышку и хмуро улыбнулся, вспомнив слова капитана Галлоуэлла, приславшего ему сей подарок после битвы при Абукире. «Мой лорд! При сем посылаю вам гроб, изготовленный из куска главной мачты «Ориента». Когда вы устанете от жизни, вас смогут похоронить в одном из ваших трофеев».
Подарок ему понравился, он похлопал по гробу и подумал, что немного истинных друзей понимают его роль. Вот Эмма Гамильтон, Трубридж да этот оригинал Галлоуэлл, а ведь его в стране многие считают выскочкой и нахалом. И все-таки лучше служить неблагодарной стране, чем отказаться от своих идеалов, ибо путь чести приведет в конце концов офицера к славе, к достижению его целей.
Еще раз подумал: «Нет, ни славой, ни лаврами, ни территориями ни с кем делиться не стоит». Потом вдруг понял, что не только козни русского адмирала беспокоили его в эти дни. Ночью видел какое-то месиво из кровавых пятен и частей тела, слышал хруст костей, стучали в голове молоточки, сыпались «больные» искры, слышались стоны, крики о помиловании. Конечно, он был беспощаден к врагу, но что толкнуло его летом 1799 года к отмене соглашения, которое подписали с республиканцами его капитан Фут, кардинал Руффо и русский англичанин Белли? Он и сам до конца не ответил бы.
Презрение к французам у англичан воспитывалось с молоком матери. Он ненавидел этих гнусных безбожников, их республиканские пороки, а Фут заключает от имени Англии перемирие. С кем? С негодяями. Он отменил решение. Ничего не подозревающие республиканцы вышли из крепости, где оборонялись до перемирия. Сложили оружие на набережной и начали погружаться на корабли, которые по соглашению должны были отвезти всех в Тулон.
Это вообще-то было и его постоянным желанием: ставить на колени всех соперников и врагов Англии. Адмирал знал, что он принес свою славу королевству, и корона увенчала его такими лаврами, листья которых закрывали все другие победы. Да и какие то победы? Столичные адмиралтейцы, а затем русский посланник в Италии толковали ему, что за семь лет до Абукира, под какой-то Калиакрией этот медвежатник Ушаков применил прием, сходный с его операцией. Зачем придумывать! Именно его, нельсоновский передовой корабль прошел, ну оказался, между берегом и французским флотом и огнем взял в клещи противника. Этот маневр принадлежит Англии. Он не отдаст этому малоподвижному вице-адмиралу первенство в военно-морской стратегии. Эта операция войдет в учебники как его замысел, как его боевое открытие. А этот тяжеловоз сам пользуется услугами его офицеров, вот ведь наверняка раскрыл глаза невежде командор Стюарт, указав на остров Видео как на ключ к Корфу. Не мог же он сам до этого додуматься!
При воспоминании о Корфу заныло сердце. Опередил. Надо отомстить, найти слабые места у этого «победителя». Генеральный консул на островах Форести, кажется, нащупал. Это – нелюбовь Ушакова к нобилям и их ненависть к нему. Вот тут-то и сгорит этот самонадеянный адмирал. Да разве можно сейчас спорить с аристократами, с владетелями. Ведь их же в конце концов и прибыли защищать эскадры коалиции. Ведь только их голос и звучит в коридорах правящего Лондона и императорского Петербурга.
Надо подтолкнуть этого упрямца. Подсказать его противникам, что все действия адмирала подрывают устои и порядки аристократов во всех странах. Надо внушить туркам, что Россия стремится завладеть островами. Надо внедриться на острова, сделать там в союзных целях какой-нибудь вербовочный пункт и свозить туда английских офицеров и солдат. Надо обойти ныне глупое соглашение 1798 года, заключенное Англией с Россией и Неаполем о том, что после занятия Мальты туда будут введены их совместные гарнизоны и остров снова будет отдан ордену мальтийских рыцарей. Мальта, конечно, еще не взята, но он сделает все, чтобы там остались только английские войска. Смешно допускать туда русских. Англия должна иметь в центре Средиземного моря свою базу и свой флот. Еще в январе написал капитану Беллу, осадившему Мальту: «Нам донесли, что русский корабль нанес вам визит, привезли прокламации, обращенные к жителям острова. Я ненавижу русских, и если этот корабль пришел от их адмирала с острова Корфу, то адмирал – негодяй».
Ясно, что русский адмирал хочет выглядеть знаменитым флотоводцем. Но, может быть, он и значит что-то там у себя в банке Черного моря, но здесь-то, в Средиземном, после Абукира – ясно, кто держит пальму первенства. Да и не только по славе, но и по мореплавательскому опыту английскому. Упрямство его бесит. Ведь он как маньяк лезет и лезет к Ионическим островам, к Мальте. Это же коварство. Ведь в Константинополе решили, что русские отправятся к Египту, чтобы не выпустить из мышеловки Наполеона. А Ушаков направил туда одну лишь маленькую эскадру. Ну а если не сумели договориться с ними, тем хуже, тем неприятнее было это появление турок и русских на островах. Ведь отряд капитана Трубриджа был совсем готов к отплытию, когда он узнал, что Корфу уже взят. С досадой советовал туркам отправить эскадру Ушакова куда-нибудь. Твердил постоянно: «Египет – первоочередная цель оттоманского оружия, Корфу второстепенная». И если те не принудят русских уйти, то там, у Ионических островов, они станут занозой в боку у Порты. Он был уверен, что холодный английский ум обставит русских медлителей. Вот завели преданного слугу Шеремет-бея. Но результаты небольшие. Русские взяли Корфу, претендуют на Мальту. Надо оградить великую Британию от их замыслов.
Взгляд как-то сам собой остановился на длинном деревянном ящике, стоящем вертикально с закрытой крышкой позади кресла Нельсона за обеденным столом. Адмирал подошел к нему, подержался за крышку и хмуро улыбнулся, вспомнив слова капитана Галлоуэлла, приславшего ему сей подарок после битвы при Абукире. «Мой лорд! При сем посылаю вам гроб, изготовленный из куска главной мачты «Ориента». Когда вы устанете от жизни, вас смогут похоронить в одном из ваших трофеев».
Подарок ему понравился, он похлопал по гробу и подумал, что немного истинных друзей понимают его роль. Вот Эмма Гамильтон, Трубридж да этот оригинал Галлоуэлл, а ведь его в стране многие считают выскочкой и нахалом. И все-таки лучше служить неблагодарной стране, чем отказаться от своих идеалов, ибо путь чести приведет в конце концов офицера к славе, к достижению его целей.
Еще раз подумал: «Нет, ни славой, ни лаврами, ни территориями ни с кем делиться не стоит». Потом вдруг понял, что не только козни русского адмирала беспокоили его в эти дни. Ночью видел какое-то месиво из кровавых пятен и частей тела, слышал хруст костей, стучали в голове молоточки, сыпались «больные» искры, слышались стоны, крики о помиловании. Конечно, он был беспощаден к врагу, но что толкнуло его летом 1799 года к отмене соглашения, которое подписали с республиканцами его капитан Фут, кардинал Руффо и русский англичанин Белли? Он и сам до конца не ответил бы.
Презрение к французам у англичан воспитывалось с молоком матери. Он ненавидел этих гнусных безбожников, их республиканские пороки, а Фут заключает от имени Англии перемирие. С кем? С негодяями. Он отменил решение. Ничего не подозревающие республиканцы вышли из крепости, где оборонялись до перемирия. Сложили оружие на набережной и начали погружаться на корабли, которые по соглашению должны были отвезти всех в Тулон.