— Он любил тебя, Бобби, — сказал Ольсен. В глазах старика стояли слезы.
Макдональд хотел, чтобы его перестали называть «Бобби», однако знал, что никогда не сумеет сказать им об этом.
— Он любил и мою мать. Но для нее тоже не было места, потому что больше всего он любил то, что делал. Только здесь он жил, и она это знала, и он об этом знал, да и все остальные тоже. Да, он был великим человеком, это несомненно, а великие люди жертвуют всем ради своего призвания. Но как чувствуют себя те, кем жертвуют? Он был хорошим человеком, знал, как плохо приходится мне и матери, и не мог этого вынести. Он пытался как-то компенсировать это нам, но не знал, как.
— Это был гений, — сказал Уайт.
— Гений делает то, что должен, — процитировал Макдональд, — а Талант — то, что может.[39]
— Я как будто услышал твоего отца, — сказал Ольсен, — он часто это повторял.
— Почему ты просил меня вернуться? — спросил Макдональд Уайта.
— Здесь есть вещи твоего отца, — сказал Уайт. — Книги. — Он широким жестом указал на полки позади стола. — Все они принадлежали ему, а теперь твои, если ты их хочешь. Есть и другие вещи: бумаги, письма, документы…
— Я не хочу их, — сказал Макдональд. — Все это принадлежит Программе, а не мне. Для меня у него не было ничего.
— Все, что здесь есть? — спросил Уайт.
— Все. Но ведь не для этого же ты просил меня вернуться.
— Я думал, может, ты помиришься со своим отцом, — ответил Уайт. — Я, например, помирился со своим. Двадцать лет назад. Он наконец понял, что я не собираюсь становиться тем, кем он хотел меня видеть, что я не могу смотреть его сон, а я понял, что так или иначе, а он любит меня. Вот я и сказал ему это.
Макдональд вновь посмотрел на кресло и заморгал.
— Мой отец умер.
— Но ты-то жив, — напомнил Уайт. — Ты можешь помириться с ним хотя бы в воспоминаниях.
Макдональд пожал плечами.
— И не для этого ты меня приглашал. Что я для тебя значу?
Уайт беспомощно развел руками.
— Ты важен для нас всех. Понимаешь, все мы любили Мака и потому любим его сына и хотим, чтобы этот сын тоже любил своего отца.
— Все для Мака, — буркнул Макдональд. — А сын Мака хочет, чтобы его любили ради него самого.
— Но прежде всего, — сказал Уайт, — я хотел предложить тебе должность в Программе.
— Какую должность?
Уайт пожал плечами.
— Какую угодно. Эту, если ты ее примешь. — Он указал на кресло за столом. — Мне было бы приятно увидеть тебя в этом кресле.
— А как же ты?
— Вернусь к тому, чем занимался, прежде чем Мак назначил меня директором, — к работе на компьютере. Хотя Маку было почти восемьдесят и официально он вышел на пенсию, я никогда не чувствовал себя директором, пока он был с нами. Только несколько дней назад я вдруг понял, что это я отвечаю за все, что это я директор.
— Не было случая, чтобы Мак вмешался, — вставил Ольсен. — Вообще-то после смерти твоей матери и твоего отъезда в школу он был сам не свой. Он изменился, словно потерял ко всему интерес, и лишь потому оставался на ходу, что был частицей этой машины и шел, когда шла она. После выдвижения Джона Маку словно полегчало, но он никогда не вмешивался, даже почти не говорил, разве что кто-то просил его помощи.
Уайт улыбнулся.
— Все это правда. Но он был с нами, и ни у кого никогда не возникало сомнений, кто здесь директор. Мак был Программой, а Программа была им. А теперь это должна быть Программа без Мака.
— Я нужен тебе ради моей фамилии, — сказал Макдональд.
— Отчасти, — признал Уайт. — Понимаешь, я всегда чувствовал, что просто сижу в этом кресле, пока Мак не вернется, чтобы занять его вновь… или кто-то с фамилией Макдональд.
Макдональд еще раз оглядел кабинет, словно пытаясь увидеть в нем себя.
— Если ты пытаешься меня уговорить, — сказал он, — твои слова не очень-то убедительны.
— С этой антикриптографией забываешь, что значит говорить одно, а думать другое, — заметил Уайт. — К тому же здесь словно живет некий голос, непрерывно спрашивающий: а как бы сделал это Мак? А ведь мы знаем, что он был бы искренен и честен. Разумеется, я проверял, чем ты занимался после своего отъезда. Ты лингвист, специализировался в китайском и японском и много путешествовал во время учебы.
— Нужно же было что-то делать с каникулами, — сказал Макдональд.
— Твой отец тоже изучал языки, — вставил Ольсен.
— Да? — сказал Макдональд. — Но я занялся этим потому, что сам захотел этого.
— Затем ты занялся программированием компьютеров, — продолжал Уайт.
— Твой отец тоже занимался электроникой, — заметил Ольсен.
— Я просто забрел в это, потому что работал над компьютерным переводом.
— И внес оригинальный вклад в это искусство, — сказал Уайт. — Как видишь, Бобби, выходит, что все эти годы ты как бы готовился занять это кресло.
— Может, вы с Маком и не понимали друг друга, — сказал Ольсен, — но вы очень похожи. Ты шел по его следам, Бобби, даже не зная об этом.
Макдональд покачал головой.
— Тем больше причин повернуть сейчас. Я не хочу быть таким, как мой отец.
«Никто не может быть таким, как другой человек», — подумал он.
— Двадцать лет носить в сердце обиду — это слишком долго, — заметил Уайт.
Макдональд вздохнул и переступил с ноги на ногу. Он испытывал скуку и раздражение, как всегда, когда знал, что разговор закончен, но никто не может набраться решимости и оборвать его.
— Мы несем возложенное на нас бремя.
— Ты нам нужен, Бобби, — сказал Уайт. — Мне нужен. Ну вот, дошло до личной просьбы.
— Я нужен Программе, но не ради себя самого. Вам нужна фамилия моего отца, его присутствие. И если я соглашусь, то буду похоронен здесь навсегда, так же как и он. Программа поглотит меня, как поглотила и использовала моего отца, не оставив ничего.
Лицо Уайта выражало искреннее сочувствие. Он тряхнул головой.
— Я знаю, что ты чувствуешь, Бобби. Однако ты все воспринимаешь превратно. Программа вовсе не поглощала твоего отца, это твой отец поглотил Программу. Мак сам и был Программой, это он приводил ее в движение. Эти радиотелескопы не были мертвы — они были его слушающими ушами; этот компьютер не был машиной — это был его мозг, мыслящий, запоминающий, анализирующий. А мы все — мы были разными воплощениями Мака с различными способностями и мыслями…
— Ты представляешь положение во все более худшем свете, — заметил Макдональд. — Вы никак не поймете, что именно от этого я бегу всю свою жизнь, именно от этой вездесущности, от благодеяний моего отца…
— Мы стараемся быть честными перед тобой, — ответил Уайт.
— Есть кое-что больше и важнее человеческих чувств, — сказал Ольсен, отклеившись от стола. — Что-то вроде религии или сознания, что делается для всего человечества, и если ты сумеешь найти такое, стать его частицей и заставить его воплотиться, вот тогда ты испытаешь настоящее удовлетворение. Все остальное не в счет.
Макдональд обвел взглядом стены, словно они держали его взаперти.
— Вы просите меня провести здесь свою жизнь, следующие сорок лет, но не в этом кабинете — у меня нет квалификации для поста директора, — а где-то еще, как частица этого места, чтобы я работал с этими машинами и, не открыв ничего, наверняка умер до того, как придет ответ с Капеллы. Что это будет за жизнь? И что за цель? И какое мне от этого удовлетворение?
Уайт посмотрел на Ольсена, как бы спрашивая, что это за человек, который не понимает ни их самоотверженности, ни смысла их существования. Как можно говорить с таким человеком?
— Может, покажем Бобби то место, прежде чем он уедет?
Для маленького мальчика Программа была местом таинственным и волшебным. Интересным днем и великолепным ночью. Бобби обожал ездить туда, когда в исключительных случаях ему позволяли поздно отправляться в постель. Сначала он замечал металлическую долину, сверкающую в лунном свете, уголок, в котором собирались эльфы, чтобы надраивать это блюдце до зеркального блеска и ловить здесь звездную пыль, которую ссыпали в бутылки и использовали потом для колдовства.
За кратером вздымалось Ухо, огромное, похожее на чашу, Ухо, высоко поднятое на металлической руке, напоминающей руку самой Земли, служащее для подслушивания всех секретов Вселенной, а это были секреты, которые мальчик должен был узнать, чтобы сбылись его мечты.
«Когда, — говорил он себе, — я найду место, где хранятся секреты, и узнаю их все, тогда я смогу понять все, что хочу».
Однажды отец привел его в зал прослушивания, где можно было услышать передаваемые шепотом секреты, и Бобби слушал эти голоса в наушниках, свистящие, бессвязные, слишком тихие, чтобы мальчик их понял. Потом отец сделал звук громче, и мальчик разочарованно обнаружил, что они на каком-то тайном языке, которого он понять не может.
— Никто не может этого понять, Бобби, — сказал ему отец.
— Я могу, — уперся Бобби. Конечно, он не мог, но обещал себе, что когда-нибудь изучит все языки, которыми говорят на Земле, под Землей и над Землей, и тогда сможет понять эти секреты и узнает все, что можно узнать. И когда его отец захочет что-то узнать, он просто спросит Бобби, вместо того чтобы уезжать из дома…
«Почему мальчики обязательно вырастают? — спрашивал себя Макдональд. — Ведь жизнь у них такая ясная, простая и полная надежд. Вот только не моя», — уточнил он тут же. Его жизнь была полна опасений, несбывшихся желаний и чрезмерных амбиций, которые никакой ребенок никогда не сумел бы реализовать.
Прогулка по этим старым коридорам и залам была прогулкой по стране чудес, покинутой гномами, отданной на милость пыли и грязи, выставленной на свет дня, чтобы выцветала и ржавела.
Здание было старым — лет шестидесяти — семидесяти, может, даже восьмидесяти. И хотя его поставили, чтобы оно, подобно Программе, стояло веками, годы уже брали свое. Краска не могла защитить бетон, местами панели крошились и осыпались вместе с краской, а в некоторых местах эти оспины были заделаны цементными латками. А там, где ходили легионы сотрудников, случайные прикосновения оставили на стенах заметные борозды. Полы из керамических плиток, казалось, нисколько не износились, но, с другой стороны, плитки легче менять.
Ольсен представлял его всем, кто попадался навстречу.
— Это Бобби Макдональд, — говорил он и обязательно добавлял: — Сын Мака.
Его приветствовали, пожимали руку, выражали надежду, что Макдональд вернулся домой уже навсегда, а потом смущались, когда он возражал, так что в конце концов он перестал возражать и только улыбался.
Старый зал прослушивания казался запущенным, как будто туда давно никто не приходил. Стеклянные пластины указателей были так поцарапаны, что местами лишь с трудом можно было что-либо понять, а по краям циферблатов скопилась пыль. Сами пульты истерлись так, что из-под черного пластика кое-где проглядывал металл. Даже наушники износились.
В зале не было никого, хотя казалось, что кто-то только что вышел, и Макдональд, остановившись сразу за дверями, окинул взглядом место, покинутое былым очарованием. Оно было мертво, преображавший его дух куда-то отлетел.
— Хочешь послушать голоса, Бобби? — спросил Ольсен. — Хочешь послушать Послание?
— Нет, — ответил Макдональд. — Я слышал его уже много раз.
Он не хотел слушать снова… не здесь и не сейчас. Ольсен подошел к пульту управления.
— Знаешь, а мы постоянно слушаем, — сказал он, словно читая мысли Макдональда. — Постоянно выискиваем знаки с небес.
Он рассмеялся, словно сказал что-то смешное, нажал переключатель, и зал заполнил шепот.
И Макдональд вновь превратился в маленького мальчика. Вопреки самому себе, вопреки своему скептицизму, несмотря на солнечный свет, который безжалостно обнажал ложь и иллюзии, он снова вслушивался в непереводимые сообщения с чужих миров, в измученные голоса далеких существ, требующих, чтобы их выслушали и поняли. «Боже! — подумал он. — Если бы я мог им помочь, если бы мог ответить на этот зов. Если бы удалось замкнуть эту разорванную цепь, разрушить непреодолимые стены расстояний, соединить разум с разумом».
Он вытянул руку, словно желая взять за руку отца, и сказал:
— Выключи это!
«Это не потому, что голоса так сильны, — думал он, — а потому, что я так слаб. Потому что неудачник, мужчина, уничтоженный, еще когда был мальчиком».
— Вы приняли что-нибудь новое? — спросил он, когда шепот стих, и ему удалось совладать со своим воображением.
Ольсен покачал головой.
— Все повторяется, — ответил он устало. — Мы слушали пятьдесят лет, чтобы принять послание с Капеллы, а с того времени прошло всего тридцать. Мы получили Послание в тот самый год, когда ты родился, Бобби.
— С Посланием вам повезло больше, чем со мной, — сказал Макдональд.
Ребенок и Послание. Не подлежало сомнению, какой новорожденный больше значил для его отца, кого отец понимал лучше.
— Может, там никого больше нет? — сказал он.
Ольсен мотнул головой с упрямством, воспитанным профессией и многолетней привычкой.
— Именно так говорили скептики и маловеры. «А может, там никого нет», — говорили они. А мы продолжали слушать. И верить. И мы доказали им, что они ошибались. Мы приняли Послание, прочли его и отправили ответ. Там есть еще и другие, и мы примем их тоже. Кто знает, может, сегодня ночью. Никто не может даже представить, сколько там пространства, сколько звезд, сколько различных способов сигнализации, которые нам нужно исследовать. Ведь есть одни, значит, должны быть и другие. А если и нет, то все равно у нас есть Капелла. Достаточно получить от них новое известие, и все окажется не зря.
— Да, — сказал Макдональд. — Думаю, так и будет.
Он хотел вежливо попрощаться с Ольсеном и уйти, но боль все не покидала его. Кроме того, Ольсен ничего не хотел слышать.
— Самое интересное я оставил на загладку, — сказал он. — Я покажу тебе компьютер.
Макдональд попытался открутиться от этого.
— Я видел компьютеры, — сказал он.
— Но не такие, — ответил Ольсен.
Макдональд вспомнил, что Ольсен специалист именно по компьютерам.
— А кроме того, там есть и кое-что еще.
В помещении компьютера — самом большом в здании — три с половиной стены занимали программные таблицы, указатели, сияющие катушки под стеклом и разноцветные лампочки, а посередине разместились всевозможные устройства, похожие на присевших чудовищ, пожирающие карточки или выплевывающие широкие полосы бумаги, которые ложились складками, если никто за ними не следил, пока компьютер продолжал постукивать и хихикать сам с собой. Единственную половину стены, свободную от компьютера, занимали две двери. Одна вела в коридор, другая в кабинет его отца, чтобы тот, когда ему захочется, мог спросить у компьютера обо всем, что его интересовало, или велеть ему сделать то, что хотел директор Программы. Черные змеи кабелей уходили сквозь стены в другие помещения, и возможно, думал мальчик, компьютеры тянулись без конца. Еще он подумал, что наконец-то перед ним создание, которое знает все, что можно знать, даже секреты, нашептываемые в зале прослушивания, и что нужно лишь спросить его, чтобы получить ответ.
— Папа, — сказал Бобби, — почему ты не спросишь компьютер, что значит этот шепот?
— Мы спрашиваем его, Бобби, — ответил отец, — но не всегда знаем, какие вопросы правильны, или не знаем, как их правильно задавать, поэтому он ничего нам и не говорит.
Подбоченившись и широко расставив ноги, Бобби остановился в дверях кабинета, лицом к лицу с компьютером, чувствуя за спиной бодрящее присутствие отца, и сказал:
— Когда я вырасту, я заставлю компьютер все мне рассказать.
— Я буду счастлив и горд за тебя, — ответил его отец.
Даже помещение компьютера уменьшилось с течением лет, и то, что когда-то сверкало стеклом и металлом, словно вплавилось в эти стены, тоже подчинившись тирании времени. Тут и там были заменены какие-то устройства, несомненно, подключили новые блоки памяти, сканеры и принтеры, но в сущности это был тот же самый компьютер, более тридцати лет дожидавшийся здесь Макдональда-младшего. Это по-прежнему был крупнейший компьютер мира, хотя наверняка не самый быстродействующий. Макдональд сам работал на компьютерах, которые во многих отношениях стояли выше этого.
— Стараемся не отставать, — заметил сзади Ольсен. — Может, он и проигрывает рядом с новейшими моделями, со всей этой микроминиатюризацией, но каждая важная техническая новинка где-то учтена. Мы не стали менять ему внешний вид. После стольких лет совместной работы компьютер начинает напоминать человека, и когда ты сюда приходишь, то каждый раз радуешься, видя знакомое лицо.
Несколько удобных кресел стояло между сканерами, принтерами и в углах зала, где местами угнездилась темнота — там давно не меняли перегоревшие лампы. Когда он отворачивался от одного из этих мрачных углов, Макдональду показалось, что он видит кого-то, сидящего там в кресле, но, поморгав, он убедился, что кресло пусто и вообще в комнате нет никого, кроме него, Ольсена и компьютера. Комната была нема, она лишь постукивала и хихикала, распространяя запахи масла и озона.
— Садись, — сказал Ольсен, указывая на одно из кресел посреди помещения. — Есть кое-что, что ты должен услышать.
— Слушай… — сказал Макдональд. — Я не хочу…
Однако он так и сидел, пока Ольсен нажимал кнопки и удобно усаживался в соседнее кресло.
«Мы должны постоянно напоминать себе, чем, собственно, занимаемся, — говорил голос из прошлого, — иначе нас поглотят зыбучие пески данных…»
«Господа, нас ждет работа…»
Другой голос:
«Может, в них что-то есть».
Предыдущий голос:
«Маловероятно».
Третий голос, словно из жестяной банки:
«Мак, произошел несчастный случай… Речь идет о Марии».
Чуть позже тот же голос говорил:
«Ты не можешь бросить нас, Мак… Дело ведь не только в тебе, а во всей Программе».
И опять первый голос, знакомый Макдональду слишком хорошо:
«Я жизненный банкрот, Чарли… Чего я ни коснусь, остается лишь пепел… Скверный лингвист и дрянной инженер? У меня не хватает квалификации для такой работы. Для руководства Программой нужен человек изобретательный, настоящий лидер, кто-нибудь, обладающий… шармом…»
«Ты устраиваешь отличные вечеринки Мак», — произнес голос молодого Ольсена.
Пятый голос:
«Мак, я верю в тебя, как в Бога».
Шестой:
«Программа — это ты. Если ты уйдешь, все развалится. Это будет конец всему».
Снова невыносимо знакомый голос:
«Так всегда кажется, но не происходит с делами, которые живут собственной жизнью. Программа существовала до меня и останется после моего ухода. Она долговечнее любого из нас, ибо мы на года, а она на столетия».
И опять голос из жестянки:
«Она будет жить, Мак».
«Говорят, вы уходите, мистер Макдональд? — сказал новый голос, более старый и менее поставленный, чем другие. — Не уходите, мистер Макдональд!.. Вас одного это взаправду волнует».
Голоса носились по комнате, создавая в воображении Макдональда прошедшее время. Потом их перекрыл голос Ольсена:
— Видишь, все, что здесь происходило, записывалось с того момента, как Мак стал директором. Кто знает, когда в обычном разговоре или шутке один из нас скажет то, что может оказаться ключом к решению загадки. Мы владеем неограниченной памятью и неограниченными возможностями сопоставления. Это значит — у нас есть компьютер и мы им пользуемся. Моя задача, — продолжал Ольсен, — состояла в написании программ, упорядочивающих информацию таким образом, чтобы не получать мусора на выходе.
— Все? — спросил Макдональд. — С самого начала? Морщинистой ладонью Ольсен обвел стены зала.
— Здесь есть все, каждое слово и любая информация мира. Все, что когда-либо написано об иных мирах, языках, о передаче сообщений или криптографии. «Кто знает, — говаривал твой отец, — где воображение стыкуется с реальностью?» Он любил эти слова: «кто знает». Они ходили среди нас, как шутка. «Надо бы что-то съесть, — говорил кто-нибудь. — Кто знает, может, я голоден». Мак смеялся и сам говорил так же. Наш Мак был великий человек. Извини, Бобби… то есть Роберт. Тебя, конечно, раздражает, что я все время говорю о твоем отце и обращаюсь к тебе, словно ты все еще маленький мальчик. Ты взрослый мужчина, а Мака больше нет, и я лишь запрограммировал это для тебя, чтобы ты узнал его таким, каким он был здесь, в Программе, чтобы увидел, что он делал и как.
Старик уже не казался Макдональду маразматиком. Да, он постарел, но разум его оставался острым, а то, чего он добился, создавая программу, которая из океана не связанных между собой данных отфильтровывала логическое целое, должен изучать каждый информатик.
— Это был твой отец и его первый серьезный надлом, — говорил Ольсен, — когда твоя мать пыталась покончить с собой, а он едва не бросил Программу.
Макдональд сидел совершенно неподвижно, вслушиваясь в голоса из прошлого.
— Можешь слушать, сколько захочешь, — сказал Ольсен, — а когда услышишь все, что хотел, просто нажми эту кнопку.
Макдональд не заметил, как Ольсен ушел, он продолжал слушать голос отца.
«И верить в себя или в свою правоту, чтобы выжить вопреки разочарованиям и неумолимому бегу лет».
И другой голос, сухой и скептический, который произнес:
«Только надежда и вера поддерживают жизнь Программы…»
«И статистическая вероятность тоже», — ответил отец.
«Это еще одно название веры. Но ведь через пятьдесят с лишним лет даже статистическая вероятность становится довольно невероятной…»
«Пятьдесят лет — всего лишь движение века на лике Господнем».
«Пятьдесят лет — это активная профессиональная жизнь человека. Вы посвятили этому большую часть своей жизни. Я не жду, что вы отдадите ее без борьбы, но борьба эта обречена. Ну, так как же, будете ли вы сотрудничать со мной или воевать?»
А потом, через секунду, голоса вавилонского смешения языков, бесчисленные голоса, говорящие с запалом, одновременно, перебивая друг друга…
«Голос бесконечности», — сказал отец.
И снова голоса, только теперь уже различимые и знакомые — обрывки радиопередач тридцатых годов, первые принятые сигналы, передача с Капеллы, чтобы привлечь внимание к Посланию, успешно использованная радио и телевидением для поддержки Программы…
«Мы не одни», — произнес чей-то голос.
Голос скептика звучал теперь неуверенно:
«Что они могли нам сказать?»
«Узнаем», — ответил отец.
Время и голоса проплывали в полумраке комнаты, а Макдональд услышал чей-то бас:
«Так много всего нужно, чтобы прочесть одно небольшое Послание? От верующих это требует лишь веры в сердце».
«Наша вера, — отвечал отец, — требует возможности копирования данных и результатов каждым, кто использует ту же аппаратуру и применяет те же самые методы. И хотя в мире столько верящих сердец, полагаю, ни одно из них не получило идентичного Послания».
Прошло несколько минут, и бас сказал:
«Простите мне мои сомнения. Это Послание — от Бога».
Сцены из прошлого, записанные в прорезях перфокарт, в малюсеньких магнитах и электронах, сцены, которые можно в целости и сохранности вынуть из огромного холодильника памяти, непрерывным потоком шли от компьютера к Макдональду. Кто-то сказал:
«Скажите, почему вы так настаиваете на ответе на это Послание? Разве мало, что ваши поиски увенчались успехом, что вы доказали существование разумной жизни во Вселенной?»
«Я мог бы объяснить это вполне рационально, — сказал отец, — …но, как вы, конечно, подозреваете, за этой рациональностью скрываются личные мотивы. Прежде чем наш ответ дойдет до Капеллы, я буду уже в могиле, однако хотел бы, чтобы моя работа не пропала напрасно, чтобы сбылось то, во что я верю, чтобы моя жизнь имела смысл… Своему сыну и миру я хочу оставить какое-то наследство. Я не поэт и не пророк, не художник, не строитель, не государственный деятель и не филантроп. Единственное, что я могу оставить, это открытую дверь, открытую дорогу во Вселенную, надежды и картины чего-то нового, послание, которое прибудет с другой планеты, кружащейся под парой чужих далеких звезд…»
Его постоянно преследовал сон… пожалуй, скорее воспоминание, а не сон… что он просыпается один в большой кровати. В кровати матери, которая позволила ему туда забраться и прижаться к себе, мягкой и теплой, и так уснуть. Однако проснулся он один, кровать была пустой и холодной, и ему стало страшно. В темноте он выбрался из кровати, стараясь не наступить на что-то страшное и не провалиться в какую-нибудь яму без дна, и, покинутый, перепуганный, побежал в темноте через холл к гостиной, крича: «Мама… мама… мама!» Перед ним замерцал огонек, небольшой огонек, разгоняющий мрак, и в этом свете сидела его мать, ожидая, когда отец вернется домой, и он почувствовал себя одиноким…
И вспомнил он: его отец вернулся домой, счастливый, что застал ждущими их обоих, мать и сына, и все они были счастливы…
Голос говорил:
«Ваш визит — великая честь для нас, господин президент».
«Нет, — ответил другой голос, — это Роберт Макдональд оказал нам честь своей жизнью и работой. Это благодаря ему мир ждет ответа со звезд, благодаря ему мы наслаждаемся смешанным чувством свободы и покоя, словно через контакт с действительно чужими нам существами открыли, что значит быть настоящим человеком».
Макдональд хотел, чтобы его перестали называть «Бобби», однако знал, что никогда не сумеет сказать им об этом.
— Он любил и мою мать. Но для нее тоже не было места, потому что больше всего он любил то, что делал. Только здесь он жил, и она это знала, и он об этом знал, да и все остальные тоже. Да, он был великим человеком, это несомненно, а великие люди жертвуют всем ради своего призвания. Но как чувствуют себя те, кем жертвуют? Он был хорошим человеком, знал, как плохо приходится мне и матери, и не мог этого вынести. Он пытался как-то компенсировать это нам, но не знал, как.
— Это был гений, — сказал Уайт.
— Гений делает то, что должен, — процитировал Макдональд, — а Талант — то, что может.[39]
— Я как будто услышал твоего отца, — сказал Ольсен, — он часто это повторял.
— Почему ты просил меня вернуться? — спросил Макдональд Уайта.
— Здесь есть вещи твоего отца, — сказал Уайт. — Книги. — Он широким жестом указал на полки позади стола. — Все они принадлежали ему, а теперь твои, если ты их хочешь. Есть и другие вещи: бумаги, письма, документы…
— Я не хочу их, — сказал Макдональд. — Все это принадлежит Программе, а не мне. Для меня у него не было ничего.
— Все, что здесь есть? — спросил Уайт.
— Все. Но ведь не для этого же ты просил меня вернуться.
— Я думал, может, ты помиришься со своим отцом, — ответил Уайт. — Я, например, помирился со своим. Двадцать лет назад. Он наконец понял, что я не собираюсь становиться тем, кем он хотел меня видеть, что я не могу смотреть его сон, а я понял, что так или иначе, а он любит меня. Вот я и сказал ему это.
Макдональд вновь посмотрел на кресло и заморгал.
— Мой отец умер.
— Но ты-то жив, — напомнил Уайт. — Ты можешь помириться с ним хотя бы в воспоминаниях.
Макдональд пожал плечами.
— И не для этого ты меня приглашал. Что я для тебя значу?
Уайт беспомощно развел руками.
— Ты важен для нас всех. Понимаешь, все мы любили Мака и потому любим его сына и хотим, чтобы этот сын тоже любил своего отца.
— Все для Мака, — буркнул Макдональд. — А сын Мака хочет, чтобы его любили ради него самого.
— Но прежде всего, — сказал Уайт, — я хотел предложить тебе должность в Программе.
— Какую должность?
Уайт пожал плечами.
— Какую угодно. Эту, если ты ее примешь. — Он указал на кресло за столом. — Мне было бы приятно увидеть тебя в этом кресле.
— А как же ты?
— Вернусь к тому, чем занимался, прежде чем Мак назначил меня директором, — к работе на компьютере. Хотя Маку было почти восемьдесят и официально он вышел на пенсию, я никогда не чувствовал себя директором, пока он был с нами. Только несколько дней назад я вдруг понял, что это я отвечаю за все, что это я директор.
— Не было случая, чтобы Мак вмешался, — вставил Ольсен. — Вообще-то после смерти твоей матери и твоего отъезда в школу он был сам не свой. Он изменился, словно потерял ко всему интерес, и лишь потому оставался на ходу, что был частицей этой машины и шел, когда шла она. После выдвижения Джона Маку словно полегчало, но он никогда не вмешивался, даже почти не говорил, разве что кто-то просил его помощи.
Уайт улыбнулся.
— Все это правда. Но он был с нами, и ни у кого никогда не возникало сомнений, кто здесь директор. Мак был Программой, а Программа была им. А теперь это должна быть Программа без Мака.
— Я нужен тебе ради моей фамилии, — сказал Макдональд.
— Отчасти, — признал Уайт. — Понимаешь, я всегда чувствовал, что просто сижу в этом кресле, пока Мак не вернется, чтобы занять его вновь… или кто-то с фамилией Макдональд.
Макдональд еще раз оглядел кабинет, словно пытаясь увидеть в нем себя.
— Если ты пытаешься меня уговорить, — сказал он, — твои слова не очень-то убедительны.
— С этой антикриптографией забываешь, что значит говорить одно, а думать другое, — заметил Уайт. — К тому же здесь словно живет некий голос, непрерывно спрашивающий: а как бы сделал это Мак? А ведь мы знаем, что он был бы искренен и честен. Разумеется, я проверял, чем ты занимался после своего отъезда. Ты лингвист, специализировался в китайском и японском и много путешествовал во время учебы.
— Нужно же было что-то делать с каникулами, — сказал Макдональд.
— Твой отец тоже изучал языки, — вставил Ольсен.
— Да? — сказал Макдональд. — Но я занялся этим потому, что сам захотел этого.
— Затем ты занялся программированием компьютеров, — продолжал Уайт.
— Твой отец тоже занимался электроникой, — заметил Ольсен.
— Я просто забрел в это, потому что работал над компьютерным переводом.
— И внес оригинальный вклад в это искусство, — сказал Уайт. — Как видишь, Бобби, выходит, что все эти годы ты как бы готовился занять это кресло.
— Может, вы с Маком и не понимали друг друга, — сказал Ольсен, — но вы очень похожи. Ты шел по его следам, Бобби, даже не зная об этом.
Макдональд покачал головой.
— Тем больше причин повернуть сейчас. Я не хочу быть таким, как мой отец.
«Никто не может быть таким, как другой человек», — подумал он.
— Двадцать лет носить в сердце обиду — это слишком долго, — заметил Уайт.
Макдональд вздохнул и переступил с ноги на ногу. Он испытывал скуку и раздражение, как всегда, когда знал, что разговор закончен, но никто не может набраться решимости и оборвать его.
— Мы несем возложенное на нас бремя.
— Ты нам нужен, Бобби, — сказал Уайт. — Мне нужен. Ну вот, дошло до личной просьбы.
— Я нужен Программе, но не ради себя самого. Вам нужна фамилия моего отца, его присутствие. И если я соглашусь, то буду похоронен здесь навсегда, так же как и он. Программа поглотит меня, как поглотила и использовала моего отца, не оставив ничего.
Лицо Уайта выражало искреннее сочувствие. Он тряхнул головой.
— Я знаю, что ты чувствуешь, Бобби. Однако ты все воспринимаешь превратно. Программа вовсе не поглощала твоего отца, это твой отец поглотил Программу. Мак сам и был Программой, это он приводил ее в движение. Эти радиотелескопы не были мертвы — они были его слушающими ушами; этот компьютер не был машиной — это был его мозг, мыслящий, запоминающий, анализирующий. А мы все — мы были разными воплощениями Мака с различными способностями и мыслями…
— Ты представляешь положение во все более худшем свете, — заметил Макдональд. — Вы никак не поймете, что именно от этого я бегу всю свою жизнь, именно от этой вездесущности, от благодеяний моего отца…
— Мы стараемся быть честными перед тобой, — ответил Уайт.
— Есть кое-что больше и важнее человеческих чувств, — сказал Ольсен, отклеившись от стола. — Что-то вроде религии или сознания, что делается для всего человечества, и если ты сумеешь найти такое, стать его частицей и заставить его воплотиться, вот тогда ты испытаешь настоящее удовлетворение. Все остальное не в счет.
Макдональд обвел взглядом стены, словно они держали его взаперти.
— Вы просите меня провести здесь свою жизнь, следующие сорок лет, но не в этом кабинете — у меня нет квалификации для поста директора, — а где-то еще, как частица этого места, чтобы я работал с этими машинами и, не открыв ничего, наверняка умер до того, как придет ответ с Капеллы. Что это будет за жизнь? И что за цель? И какое мне от этого удовлетворение?
Уайт посмотрел на Ольсена, как бы спрашивая, что это за человек, который не понимает ни их самоотверженности, ни смысла их существования. Как можно говорить с таким человеком?
— Может, покажем Бобби то место, прежде чем он уедет?
Для маленького мальчика Программа была местом таинственным и волшебным. Интересным днем и великолепным ночью. Бобби обожал ездить туда, когда в исключительных случаях ему позволяли поздно отправляться в постель. Сначала он замечал металлическую долину, сверкающую в лунном свете, уголок, в котором собирались эльфы, чтобы надраивать это блюдце до зеркального блеска и ловить здесь звездную пыль, которую ссыпали в бутылки и использовали потом для колдовства.
За кратером вздымалось Ухо, огромное, похожее на чашу, Ухо, высоко поднятое на металлической руке, напоминающей руку самой Земли, служащее для подслушивания всех секретов Вселенной, а это были секреты, которые мальчик должен был узнать, чтобы сбылись его мечты.
«Когда, — говорил он себе, — я найду место, где хранятся секреты, и узнаю их все, тогда я смогу понять все, что хочу».
Однажды отец привел его в зал прослушивания, где можно было услышать передаваемые шепотом секреты, и Бобби слушал эти голоса в наушниках, свистящие, бессвязные, слишком тихие, чтобы мальчик их понял. Потом отец сделал звук громче, и мальчик разочарованно обнаружил, что они на каком-то тайном языке, которого он понять не может.
— Никто не может этого понять, Бобби, — сказал ему отец.
— Я могу, — уперся Бобби. Конечно, он не мог, но обещал себе, что когда-нибудь изучит все языки, которыми говорят на Земле, под Землей и над Землей, и тогда сможет понять эти секреты и узнает все, что можно узнать. И когда его отец захочет что-то узнать, он просто спросит Бобби, вместо того чтобы уезжать из дома…
«Почему мальчики обязательно вырастают? — спрашивал себя Макдональд. — Ведь жизнь у них такая ясная, простая и полная надежд. Вот только не моя», — уточнил он тут же. Его жизнь была полна опасений, несбывшихся желаний и чрезмерных амбиций, которые никакой ребенок никогда не сумел бы реализовать.
Прогулка по этим старым коридорам и залам была прогулкой по стране чудес, покинутой гномами, отданной на милость пыли и грязи, выставленной на свет дня, чтобы выцветала и ржавела.
Здание было старым — лет шестидесяти — семидесяти, может, даже восьмидесяти. И хотя его поставили, чтобы оно, подобно Программе, стояло веками, годы уже брали свое. Краска не могла защитить бетон, местами панели крошились и осыпались вместе с краской, а в некоторых местах эти оспины были заделаны цементными латками. А там, где ходили легионы сотрудников, случайные прикосновения оставили на стенах заметные борозды. Полы из керамических плиток, казалось, нисколько не износились, но, с другой стороны, плитки легче менять.
Ольсен представлял его всем, кто попадался навстречу.
— Это Бобби Макдональд, — говорил он и обязательно добавлял: — Сын Мака.
Его приветствовали, пожимали руку, выражали надежду, что Макдональд вернулся домой уже навсегда, а потом смущались, когда он возражал, так что в конце концов он перестал возражать и только улыбался.
Старый зал прослушивания казался запущенным, как будто туда давно никто не приходил. Стеклянные пластины указателей были так поцарапаны, что местами лишь с трудом можно было что-либо понять, а по краям циферблатов скопилась пыль. Сами пульты истерлись так, что из-под черного пластика кое-где проглядывал металл. Даже наушники износились.
В зале не было никого, хотя казалось, что кто-то только что вышел, и Макдональд, остановившись сразу за дверями, окинул взглядом место, покинутое былым очарованием. Оно было мертво, преображавший его дух куда-то отлетел.
— Хочешь послушать голоса, Бобби? — спросил Ольсен. — Хочешь послушать Послание?
— Нет, — ответил Макдональд. — Я слышал его уже много раз.
Он не хотел слушать снова… не здесь и не сейчас. Ольсен подошел к пульту управления.
— Знаешь, а мы постоянно слушаем, — сказал он, словно читая мысли Макдональда. — Постоянно выискиваем знаки с небес.
Он рассмеялся, словно сказал что-то смешное, нажал переключатель, и зал заполнил шепот.
И Макдональд вновь превратился в маленького мальчика. Вопреки самому себе, вопреки своему скептицизму, несмотря на солнечный свет, который безжалостно обнажал ложь и иллюзии, он снова вслушивался в непереводимые сообщения с чужих миров, в измученные голоса далеких существ, требующих, чтобы их выслушали и поняли. «Боже! — подумал он. — Если бы я мог им помочь, если бы мог ответить на этот зов. Если бы удалось замкнуть эту разорванную цепь, разрушить непреодолимые стены расстояний, соединить разум с разумом».
Он вытянул руку, словно желая взять за руку отца, и сказал:
— Выключи это!
«Это не потому, что голоса так сильны, — думал он, — а потому, что я так слаб. Потому что неудачник, мужчина, уничтоженный, еще когда был мальчиком».
— Вы приняли что-нибудь новое? — спросил он, когда шепот стих, и ему удалось совладать со своим воображением.
Ольсен покачал головой.
— Все повторяется, — ответил он устало. — Мы слушали пятьдесят лет, чтобы принять послание с Капеллы, а с того времени прошло всего тридцать. Мы получили Послание в тот самый год, когда ты родился, Бобби.
— С Посланием вам повезло больше, чем со мной, — сказал Макдональд.
Ребенок и Послание. Не подлежало сомнению, какой новорожденный больше значил для его отца, кого отец понимал лучше.
— Может, там никого больше нет? — сказал он.
Ольсен мотнул головой с упрямством, воспитанным профессией и многолетней привычкой.
— Именно так говорили скептики и маловеры. «А может, там никого нет», — говорили они. А мы продолжали слушать. И верить. И мы доказали им, что они ошибались. Мы приняли Послание, прочли его и отправили ответ. Там есть еще и другие, и мы примем их тоже. Кто знает, может, сегодня ночью. Никто не может даже представить, сколько там пространства, сколько звезд, сколько различных способов сигнализации, которые нам нужно исследовать. Ведь есть одни, значит, должны быть и другие. А если и нет, то все равно у нас есть Капелла. Достаточно получить от них новое известие, и все окажется не зря.
— Да, — сказал Макдональд. — Думаю, так и будет.
Он хотел вежливо попрощаться с Ольсеном и уйти, но боль все не покидала его. Кроме того, Ольсен ничего не хотел слышать.
— Самое интересное я оставил на загладку, — сказал он. — Я покажу тебе компьютер.
Макдональд попытался открутиться от этого.
— Я видел компьютеры, — сказал он.
— Но не такие, — ответил Ольсен.
Макдональд вспомнил, что Ольсен специалист именно по компьютерам.
— А кроме того, там есть и кое-что еще.
В помещении компьютера — самом большом в здании — три с половиной стены занимали программные таблицы, указатели, сияющие катушки под стеклом и разноцветные лампочки, а посередине разместились всевозможные устройства, похожие на присевших чудовищ, пожирающие карточки или выплевывающие широкие полосы бумаги, которые ложились складками, если никто за ними не следил, пока компьютер продолжал постукивать и хихикать сам с собой. Единственную половину стены, свободную от компьютера, занимали две двери. Одна вела в коридор, другая в кабинет его отца, чтобы тот, когда ему захочется, мог спросить у компьютера обо всем, что его интересовало, или велеть ему сделать то, что хотел директор Программы. Черные змеи кабелей уходили сквозь стены в другие помещения, и возможно, думал мальчик, компьютеры тянулись без конца. Еще он подумал, что наконец-то перед ним создание, которое знает все, что можно знать, даже секреты, нашептываемые в зале прослушивания, и что нужно лишь спросить его, чтобы получить ответ.
— Папа, — сказал Бобби, — почему ты не спросишь компьютер, что значит этот шепот?
— Мы спрашиваем его, Бобби, — ответил отец, — но не всегда знаем, какие вопросы правильны, или не знаем, как их правильно задавать, поэтому он ничего нам и не говорит.
Подбоченившись и широко расставив ноги, Бобби остановился в дверях кабинета, лицом к лицу с компьютером, чувствуя за спиной бодрящее присутствие отца, и сказал:
— Когда я вырасту, я заставлю компьютер все мне рассказать.
— Я буду счастлив и горд за тебя, — ответил его отец.
Даже помещение компьютера уменьшилось с течением лет, и то, что когда-то сверкало стеклом и металлом, словно вплавилось в эти стены, тоже подчинившись тирании времени. Тут и там были заменены какие-то устройства, несомненно, подключили новые блоки памяти, сканеры и принтеры, но в сущности это был тот же самый компьютер, более тридцати лет дожидавшийся здесь Макдональда-младшего. Это по-прежнему был крупнейший компьютер мира, хотя наверняка не самый быстродействующий. Макдональд сам работал на компьютерах, которые во многих отношениях стояли выше этого.
— Стараемся не отставать, — заметил сзади Ольсен. — Может, он и проигрывает рядом с новейшими моделями, со всей этой микроминиатюризацией, но каждая важная техническая новинка где-то учтена. Мы не стали менять ему внешний вид. После стольких лет совместной работы компьютер начинает напоминать человека, и когда ты сюда приходишь, то каждый раз радуешься, видя знакомое лицо.
Несколько удобных кресел стояло между сканерами, принтерами и в углах зала, где местами угнездилась темнота — там давно не меняли перегоревшие лампы. Когда он отворачивался от одного из этих мрачных углов, Макдональду показалось, что он видит кого-то, сидящего там в кресле, но, поморгав, он убедился, что кресло пусто и вообще в комнате нет никого, кроме него, Ольсена и компьютера. Комната была нема, она лишь постукивала и хихикала, распространяя запахи масла и озона.
— Садись, — сказал Ольсен, указывая на одно из кресел посреди помещения. — Есть кое-что, что ты должен услышать.
— Слушай… — сказал Макдональд. — Я не хочу…
Однако он так и сидел, пока Ольсен нажимал кнопки и удобно усаживался в соседнее кресло.
«Мы должны постоянно напоминать себе, чем, собственно, занимаемся, — говорил голос из прошлого, — иначе нас поглотят зыбучие пески данных…»
«Господа, нас ждет работа…»
Другой голос:
«Может, в них что-то есть».
Предыдущий голос:
«Маловероятно».
Третий голос, словно из жестяной банки:
«Мак, произошел несчастный случай… Речь идет о Марии».
Чуть позже тот же голос говорил:
«Ты не можешь бросить нас, Мак… Дело ведь не только в тебе, а во всей Программе».
И опять первый голос, знакомый Макдональду слишком хорошо:
«Я жизненный банкрот, Чарли… Чего я ни коснусь, остается лишь пепел… Скверный лингвист и дрянной инженер? У меня не хватает квалификации для такой работы. Для руководства Программой нужен человек изобретательный, настоящий лидер, кто-нибудь, обладающий… шармом…»
«Ты устраиваешь отличные вечеринки Мак», — произнес голос молодого Ольсена.
Пятый голос:
«Мак, я верю в тебя, как в Бога».
Шестой:
«Программа — это ты. Если ты уйдешь, все развалится. Это будет конец всему».
Снова невыносимо знакомый голос:
«Так всегда кажется, но не происходит с делами, которые живут собственной жизнью. Программа существовала до меня и останется после моего ухода. Она долговечнее любого из нас, ибо мы на года, а она на столетия».
И опять голос из жестянки:
«Она будет жить, Мак».
«Говорят, вы уходите, мистер Макдональд? — сказал новый голос, более старый и менее поставленный, чем другие. — Не уходите, мистер Макдональд!.. Вас одного это взаправду волнует».
Голоса носились по комнате, создавая в воображении Макдональда прошедшее время. Потом их перекрыл голос Ольсена:
— Видишь, все, что здесь происходило, записывалось с того момента, как Мак стал директором. Кто знает, когда в обычном разговоре или шутке один из нас скажет то, что может оказаться ключом к решению загадки. Мы владеем неограниченной памятью и неограниченными возможностями сопоставления. Это значит — у нас есть компьютер и мы им пользуемся. Моя задача, — продолжал Ольсен, — состояла в написании программ, упорядочивающих информацию таким образом, чтобы не получать мусора на выходе.
— Все? — спросил Макдональд. — С самого начала? Морщинистой ладонью Ольсен обвел стены зала.
— Здесь есть все, каждое слово и любая информация мира. Все, что когда-либо написано об иных мирах, языках, о передаче сообщений или криптографии. «Кто знает, — говаривал твой отец, — где воображение стыкуется с реальностью?» Он любил эти слова: «кто знает». Они ходили среди нас, как шутка. «Надо бы что-то съесть, — говорил кто-нибудь. — Кто знает, может, я голоден». Мак смеялся и сам говорил так же. Наш Мак был великий человек. Извини, Бобби… то есть Роберт. Тебя, конечно, раздражает, что я все время говорю о твоем отце и обращаюсь к тебе, словно ты все еще маленький мальчик. Ты взрослый мужчина, а Мака больше нет, и я лишь запрограммировал это для тебя, чтобы ты узнал его таким, каким он был здесь, в Программе, чтобы увидел, что он делал и как.
Старик уже не казался Макдональду маразматиком. Да, он постарел, но разум его оставался острым, а то, чего он добился, создавая программу, которая из океана не связанных между собой данных отфильтровывала логическое целое, должен изучать каждый информатик.
— Это был твой отец и его первый серьезный надлом, — говорил Ольсен, — когда твоя мать пыталась покончить с собой, а он едва не бросил Программу.
Макдональд сидел совершенно неподвижно, вслушиваясь в голоса из прошлого.
— Можешь слушать, сколько захочешь, — сказал Ольсен, — а когда услышишь все, что хотел, просто нажми эту кнопку.
Макдональд не заметил, как Ольсен ушел, он продолжал слушать голос отца.
«И верить в себя или в свою правоту, чтобы выжить вопреки разочарованиям и неумолимому бегу лет».
И другой голос, сухой и скептический, который произнес:
«Только надежда и вера поддерживают жизнь Программы…»
«И статистическая вероятность тоже», — ответил отец.
«Это еще одно название веры. Но ведь через пятьдесят с лишним лет даже статистическая вероятность становится довольно невероятной…»
«Пятьдесят лет — всего лишь движение века на лике Господнем».
«Пятьдесят лет — это активная профессиональная жизнь человека. Вы посвятили этому большую часть своей жизни. Я не жду, что вы отдадите ее без борьбы, но борьба эта обречена. Ну, так как же, будете ли вы сотрудничать со мной или воевать?»
А потом, через секунду, голоса вавилонского смешения языков, бесчисленные голоса, говорящие с запалом, одновременно, перебивая друг друга…
«Голос бесконечности», — сказал отец.
И снова голоса, только теперь уже различимые и знакомые — обрывки радиопередач тридцатых годов, первые принятые сигналы, передача с Капеллы, чтобы привлечь внимание к Посланию, успешно использованная радио и телевидением для поддержки Программы…
«Мы не одни», — произнес чей-то голос.
Голос скептика звучал теперь неуверенно:
«Что они могли нам сказать?»
«Узнаем», — ответил отец.
Время и голоса проплывали в полумраке комнаты, а Макдональд услышал чей-то бас:
«Так много всего нужно, чтобы прочесть одно небольшое Послание? От верующих это требует лишь веры в сердце».
«Наша вера, — отвечал отец, — требует возможности копирования данных и результатов каждым, кто использует ту же аппаратуру и применяет те же самые методы. И хотя в мире столько верящих сердец, полагаю, ни одно из них не получило идентичного Послания».
Прошло несколько минут, и бас сказал:
«Простите мне мои сомнения. Это Послание — от Бога».
Сцены из прошлого, записанные в прорезях перфокарт, в малюсеньких магнитах и электронах, сцены, которые можно в целости и сохранности вынуть из огромного холодильника памяти, непрерывным потоком шли от компьютера к Макдональду. Кто-то сказал:
«Скажите, почему вы так настаиваете на ответе на это Послание? Разве мало, что ваши поиски увенчались успехом, что вы доказали существование разумной жизни во Вселенной?»
«Я мог бы объяснить это вполне рационально, — сказал отец, — …но, как вы, конечно, подозреваете, за этой рациональностью скрываются личные мотивы. Прежде чем наш ответ дойдет до Капеллы, я буду уже в могиле, однако хотел бы, чтобы моя работа не пропала напрасно, чтобы сбылось то, во что я верю, чтобы моя жизнь имела смысл… Своему сыну и миру я хочу оставить какое-то наследство. Я не поэт и не пророк, не художник, не строитель, не государственный деятель и не филантроп. Единственное, что я могу оставить, это открытую дверь, открытую дорогу во Вселенную, надежды и картины чего-то нового, послание, которое прибудет с другой планеты, кружащейся под парой чужих далеких звезд…»
Его постоянно преследовал сон… пожалуй, скорее воспоминание, а не сон… что он просыпается один в большой кровати. В кровати матери, которая позволила ему туда забраться и прижаться к себе, мягкой и теплой, и так уснуть. Однако проснулся он один, кровать была пустой и холодной, и ему стало страшно. В темноте он выбрался из кровати, стараясь не наступить на что-то страшное и не провалиться в какую-нибудь яму без дна, и, покинутый, перепуганный, побежал в темноте через холл к гостиной, крича: «Мама… мама… мама!» Перед ним замерцал огонек, небольшой огонек, разгоняющий мрак, и в этом свете сидела его мать, ожидая, когда отец вернется домой, и он почувствовал себя одиноким…
И вспомнил он: его отец вернулся домой, счастливый, что застал ждущими их обоих, мать и сына, и все они были счастливы…
Голос говорил:
«Ваш визит — великая честь для нас, господин президент».
«Нет, — ответил другой голос, — это Роберт Макдональд оказал нам честь своей жизнью и работой. Это благодаря ему мир ждет ответа со звезд, благодаря ему мы наслаждаемся смешанным чувством свободы и покоя, словно через контакт с действительно чужими нам существами открыли, что значит быть настоящим человеком».