Убедившись по виду Хукера, что он и его жена ничего не знают о его последнем разговоре с Пинкни, Кларенс поднялся к себе в комнату. Там при тусклом свете единственной свечи он бросился в кресло, чтобы поразмыслить на свободе. Он чувствовал себя спокойным, отнюдь не возбужденным, и думать, в сущности, было не о чем. Что он сделал и что собирался сделать, было совершенно ясно; у него не было другого пути, и не к чему было его искать. Пришло то чувство облегчения, которое возникает на решающем этапе жестокой борьбы, даже в случае поражения.
   Никогда прежде он не сознавал, как безнадежна и непрерывна была эта борьба, - и вот она осталась позади. Он не испытывал страха перед завтрашним днем - он встретит его, как встретил сегодняшний, с той же удивительной уверенностью, что будет на высоте положения. Не нужно было и приготовлений; завещание, по которому его имущество должно было перейти к жене, - теперь, когда они разошлись, это казалось мелочью, - лежало в его сейфе в Сан-Франциско; пистолеты были в соседней комнате. Его даже смущала собственная бесчувственность, и он прошел в спальню жены, надеясь, что в нем вызовут волнение воспоминания о прошлом. Там не было беспорядка, который говорил бы о поспешном бегстве, - все было на месте, только ящик бюро оставался открытым, как будто она что-то взяла из него в последний момент. В ящике лежали бумаги и письма, некоторые от него самого, другие от капитана Пинкни. Ему и в голову не пришло просмотреть их, даже чтобы оправдать себя или убедиться в ее невиновности. Он знал, что его ненависть к капитану Пинкни была вызвана не столько подозрением, что он любовник его жены, сколько уверенностью, что миссис Брант и капитан - сходные между собой люди. Пинкни был мужчина ее круга, существо, враждебное Кларенсу, с ним можно было бороться, сокрушить его и отомстить. Но еще больше Кларенс ненавидел теперь свое прошлое - не из-за жены, а из-за собственной слабости, которая сделала его игрушкой в женских руках и оттолкнула от него друзей. Ради бескорыстной любви к ней он нарушил свой долг, он подавил свое честолюбие и недооценил свои возможности. Не удивительно, что и другие думали о нем не лучше, чем он сам. Кларенс Брант был скромный человек, но самолюбие скромного опаснее самолюбия честолюбца, так как он человек более высоких добродетелей и предъявляет к себе более высокие требования.
   Он вернулся в свою комнату и снова уселся в кресло. Его спокойствие сменилось чувством физической усталости, он вспомнил, что прошлую ночь не спал и должен хоть немного отдохнуть, чтобы быть свежим наутро. Надо было, однако, и показаться непрошеным гостям - Сюзи и ее мужу, чтобы не возбудить у них подозрений. Он чуточку вздремнет в кресле, а потом спустится к ним. Он закрыл глаза и, как ни странно, тотчас погрузился в сонное воспоминание о прежней Сюзи, о свидании, которое она однажды назначила ему в ложбине. Он уже забыл, с каким чувством неодобрения и неловкости он встретил тогда ее кокетливое и своенравное заигрывание теперь он понимал, в чем было дело: он уже находился во власти миссис Пейтон, - и помнил только веселые глазки Сюзи и поцелуи, которыми он осыпал ее нежные, душистые щечки. Опять, как несколько часов назад, когда он прятался в старом саду, к нему подкралась слабость и перешла в сладкую дремоту. Ему даже показалось, что он опять вдыхает аромат роз.
   - Кларенс!
   Он вздрогнул. Странно: сквозь сон голос прозвучал совсем как наяву. Затем он услышал легкий девичий смех. Он вскочил на ноги. Рядом с ним стояла Сюзи - точно такая, как в дни юности! Смелая, как и прежде, Сюзи нашла в знакомом доме связку ключей (они, как тогда, позвякивали у нее на поясе), разыскала в шкафу свое старое платье, надела его и распустила по плечам волнистые каштановые волосы. Теперь это была прежняя Сюзи молоденькая девушка, а инстинкт опытной актрисы подсказал ей выставить из-под юбки свою изящную ножку и принять небрежную позу.
   - Бедный милый Кларенс, - сказала она, и снова веселые огоньки замелькали в ее глазах, - я успела бы выиграть у тебя дюжину пар перчаток за то время, что ты спал. Ты так устал, дорогой мой, и тебе пришлось довольно туго. Но ничего, по крайней мере ты показал себя мужчиной, и я тобой горжусь!
   Кларенсу было так приятно, что он сконфузился. Он пробормотал:
   - Но что это такое? Это платье?..
   Сюзи, как ребенок, захлопала в ладоши.
   - Я знала, что ты удивишься! Это - мое старое платье, я носила его в тот год, когда уехала отсюда с тетей. Я знала, где оно спрятано, подобрала ключ и вытащила, оно так напоминает прежние времена! Боже мой, когда я встретилась опять со старыми слугами - а ты все не шел, - я почувствовала себя так, словно никогда и не уезжала отсюда и только что вырвалась на волю. Понимаешь, мне стало казаться, что не я приехала сегодня, что я все время была здесь и это ты только что приехал. Понимаешь? Как в тот раз, когда здесь гостила Мэри Роджерс, ты ее помнишь, Кларенс? И как она, будто случайно, оставляла нас одних? Я и говорю Джиму: "Больше я тебя не знаю, уходи!" И тут же надела это платье и давай гонять Мануэлу по разным поручениям, как бывало тогда, а она как захохочет, - наверное, она так не смеялась с тех пор, как я уехала. А потом я подумала о тебе... может быть, ты еще расстроен, волнуешься из-за всех этих дел... И тут же побежала на кухню и велела старой толстухе Кончите спечь лепешек, помнишь, тех самых, посыпанных сахаром и корицей? Затем надела передник и понесла их тебе на подносе со стаканом каталонского - ведь ты его так любил. Только я чуточку испугалась, когда пришла сюда - такая тишина! - поставила поднос в зале, заглянула сюда и вижу: ты спишь. Сиди смирно, я сейчас принесу!
   Она выбежала в коридор, вернулась с подносом и поставила его на столик около Кларенса, потом, отступив немножко назад, заложила руки в карманчики передника и, как веселая служанка в комедии, лукаво взглянула на Кларенса.
   Как тут было не улыбнуться ей в ответ! Кларенс уплетал хрустящее мексиканское печенье и пил старое миссионерское вино. А Сюзи в ответ на его благодарность щебетала:
   - Боже мой, как хорошо быть здесь вдвоем - только ты да я, Кларенс... Совсем как в прежние дни... и никто не пристает и не надоедает... Не будь жадным, Кларенс, дай и мне лепешку.
   Она взяла лепешку и допила вино из его бокала. Затем уселась на ручку его кресла и не то лукаво, не то с упреком метнула фиалковый луч в его повеселевшие глаза.
   - Прежде в этом кресле хватало места для двоих, Кларенс...
   Старое знакомое ласкательное имя показалось ему таким же естественным, как ее фамильярность, и он подвинулся, чтобы дать ей место, с безотчетным удовольствием и той же беспечностью, которой были проникнуты его недавние размышления.
   Но все-таки он испытующе заглянул в ее лукавые глазки и спокойно спросил:
   - А где твой муж?
   На ее хорошеньком личике не отразилось ни малейшего смущения, раскаяния или неловкости, когда она ответила, слегка поглаживая его волосы:
   - Ах, Джим! Да ведь я его спровадила!
   - Спровадила? - с удивлением отозвался Кларенс.
   - Да, в Фэр-Плейнс, полным ходом, вдогонку за пролеткой твоей жены. Понимаешь, Кларенс, когда старая кошка... то есть твоя жена, ушла, мне захотелось убедиться, действительно ли она уехала, не торчит ли поблизости, чтобы опять завладеть тобой и держать у себя под сапогом. Как бы не так! Я и говорю Джиму: "Поезжай за ней, пока не увидишь, что она честь честью уселась в почтовую карету в Фэр-Плейнс, да смотри, чтобы она тебя не заметила, а если она собирается вернуться или раздумывает, что делать, сейчас же дай мне знать". И еще сказала ему, что остаюсь здесь и буду следить, чтобы ты тоже не улизнул!
   Сюзи рассмеялась и добавила:
   - Не думала я, что так скоро вернусь к старым привычкам и что мне будет так хорошо. А ты, Кларенс?
   Она казалась такой беспечной, такой по-детски или, скорее, бездумно-веселой, когда сидела рядом с ним, совсем близко, что он мог только восхищаться тем, как легко она принимала жизнь, а когда она непочтительно упомянула о его жене, его точно что-то кольнуло, но и это показалось ему только признаком собственной слабости. В конце концов, может быть, ее философия и есть самая правильная? Может быть, ее веселые глазки видят яснее, чем его собственные? И все-таки, глядя в них, он продолжал:
   - И Джим охотно согласился уехать?
   Она перестала его гладить, все еще теребя в пальцах завиток его волос.
   - Ну да, конечно, глупенький... А почему бы нет? Попробовал бы он не согласиться! Боже мой, да ведь Джим сделает все, что я ни попрошу!
   Она отпустила завиток и вдруг заглянула ему прямо в глаза.
   - Вот это и есть разница между моим браком и твоим!
   - Так ты его любишь?
   - Почти так же, как ты любишь ее, - сказала она и от души рассмеялась. - С той разницей, что он из меня веревки не вьет.
   Без сомнения, она была права, несмотря на все свое легкомыслие, а ведь он все-таки собирается завтра драться из-за этой женщины... Нет, не то! Он будет драться с капитаном Пинкни потому, что тот похож на нее.
   Сюзи старалась разгладить пальцем морщинку, которая появилась между его бровей при этой мысли.
   - Ты знаешь не хуже меня, Кларенс, - сказала она, мило сморщив лоб это был предел ее серьезности, - ты знаешь, что она никогда по-настоящему тебе не нравилась, но ты считал, что она знатнее и воспитаннее меня, а ведь ты, милый мой, всегда был чуточку сноб и зазнайка. А миссис Пейтон, боже ты мой, урожденная Бенем и дочь плантатора - не то, что я, сирота, найденыш. Вот тут-то Джим оказался лучше тебя - сиди смирно, дурачок! хоть я и люблю его не так, как тебя! Я ведь знаю, как ты на нас смотришь: думаешь, что оба мы экзальтированные, что в нас много театрального, ведь так? А не кажется тебе, что куда лучше быть театральным там, где чувство и романтика, чем уж так сильно одержимым и думать только о том, что есть в самом деле? Ну, нечего смотреть на меня такими глазами! Ведь это же правда. Ты получил куда как достаточно знатности и добропорядочности - и что же? Вот и сидишь. А вот и я сижу, - тихонько засмеялась Сюзи, подобрав ножки и теснее прильнув к нему.
   Кларенс ничего не сказал, но его рука невольно обвила ее тонкую талию.
   - Видишь ли, Кларенс, - продолжала она, словно ничего не заметив, не надо было тогда отпускать меня - ни за что! Надо было удержать меня здесь или бежать вместе со мной. И вовсе не надо было стараться сделать из меня благонравную девицу. И толкать на флирт с этим омерзительным испанцем, а потом отнестись ко мне за это так холодно и сурово. И не надо было толкать меня на брак с Джимом, единственным, кто считал меня ровней себе. Может быть, я была очень глупая и капризная, может быть, я была тщеславна, но и твоя гордость нисколько не лучше. Я люблю похвалы и аплодисменты в театре, но это нисколько не хуже, чем бояться, как ты, что подумают люди о тебе или обо мне. Это святая истина, Кларенс! Отвечай же! Да не смотри по сторонам - смотри на меня! Не такая уж я противная, Кларенс. Ага, у тебя одна щека краснее другой - та, которая дальше от меня! Ну, Кларенс, - она схватила его за отвороты сюртука, встряхнула и притянула ближе к своему сияющему лицу, - скажи, разве это не правда?
   - Я о тебе, Сюзи, думал, вот сейчас, когда засыпал, - ответил он, сам не зная, для чего он это говорит. Он не собирался рассказывать ей о своих грезах, он хотел только уклониться от прямого ответа, но что-то заставляло его говорить дальше. - Я вспоминал тебя и когда стоял в саду среди роз, перед тем как войти в дом.
   - Правда? - шепнула она, затаив дыхание. Нежный румянец залил все ее лицо до самых глаз, казалось, так же внезапно и непорочно, как во времена ее юности. - А что ты обо мне думал, Клаленс? - прошептала она. - Скажи.
   Он ничего не сказал, но ответил ее синим глазам и потом губам, когда ее руки сами собой обвились вокруг его шеи.
   Уже занималась заря, когда Кларенс и Джим Хукер вышли из ворот усадьбы. У мистера Хукера был заспанный вид. Вернувшись из Фэр-Плейнс, он узнал, что у хозяина дома рано поутру есть дело в Санта-Инес, и пожелал во что бы то ни стало встать пораньше и проводить его. Кларенсу с трудом удалось уговорить его не ездить с ним. Накануне он скрыл от Сюзи истинную цель своей поездки. Хукер, очевидно, тоже ничего не подозревал, и все же Кларенс, сев на лошадь, на минуту замешкался и протянул Джиму руку.
   - Если я почему-нибудь задержусь... - начал он с несколько искусственной улыбкой.
   Но Хукер боролся с приступом зевоты.
   - Ладно, ладно, можешь о нас не беспокоиться, - сказал он, потягиваясь.
   Кларенс опустил протянутую было руку, беспечно рассмеялся и ускакал с легкой душой, точно увидел счастливую примету.
   Когда впоследствии он думал об этой одинокой поездке в Санта-Инес, она вставала в памяти, как смутное воспоминание или, скорее, как сновидение. Неясные дали постепенно прояснялись, по мере того как солнце поднималось на безоблачном небе; встречались немногие ранние или запоздавшие путники, которых он инстинктивно избегал, как будто они могли догадаться о цели его поездки; на равнине перед ним черными пятнами возникали пасущиеся коровы, и сначала казалось, что это люди в засаде; мелькали дома и места давно знакомые, и он тщетно пытался припомнить, когда он увидел их впервые. Все это было, как сон. Так же неясны были впечатления о минувшей ночи, об эпизоде с Сюзи, который уже сливался с воспоминаниями об их прошлом, и напрасные усилия заглянуть в будущее, и облегчение при мысли, что через несколько часов все это может стать ненужным.
   Внезапно он увидел перед собой Санта-Инес, хотя ему казалось, что он не проехал и половины пути, и когда он сошел с лошади перед зданием суда, в душе его не было ни страха, ни тревоги, только ощущение, что он приехал на место дуэли слишком рано и не совсем подготовлен к ней.
   Ощущение нереальности не покидало его и при встрече с помощником шерифа, который сообщил, что федеральный судья, как и следовало ожидать, освободил арестованных под залог и что капитан Пинкни завтракает в гостинице. Рассеянно ответив на вопросы помощника шерифа, Кларенс показал ему пистолеты и наконец направился за ним на скрытую деревьями лужайку за гостиницей, где их ожидал противник со своими секундантами. И тогда Кларенс очнулся - зоркий, отважный, сильный, насторожившийся!
   Его чувства обострились до предела, он прекрасно слышал каждое слово секундантов на расстоянии нескольких шагов. Он слышал, как секундант противника небрежно сказал помощнику шерифа:
   - Полагаю, что в этом деле излишне предлагать сторонам извиниться или изменить свое решение.
   И ответ помощника шерифа:
   - Думаю, что мистер Брант будет драться не на шутку, но выглядит он как-то странно...
   Другой секундант засмеялся.
   - В первый раз они всегда такие.
   - Да, - с беспокойством заметил второй секундант, как только помощник шерифа отошел, - но, чёрт возьми, мне не нравится выражение его лица!
   Зрение Кларенса было тоже напряжено до предела, и, хотя при жеребьевке он не получил права на выбор позиции и был поставлен лицом к солнцу, он даже при ослепительном свете отчетливо видел противника в черном, идущего к барьеру, и различал черты его лица, видел, как небрежная, высокомерная улыбка Пинкни сменилась выражением ужаса, когда он, отбросив сигару, взглянул на Кларенса.
   Кларенс почувствовал, что нервы его крепки, как сталь; при счете "три" пистолет вздрогнул в его вытянутой руке, и одновременно грянул выстрел. И в ту же минуту незыблемый, как гранитный утес, Кларенс увидел, что противник падает, как-то нелепо подгибая ноги, и беспомощно оседает на землю, словно заколотый бык; даже смерть не увенчала его достоинством.
   Не двигаясь с места, Кларенс опустил пистолет, из которого вилась тоненькая струйка дыма, а доктор и секунданты подбежали к обмякшему телу, попытались приподнять его, потом отступили, и кто-то из них сказал:
   - Прямо в лоб, черт побери!
   Помощник шерифа, с любопытством взглянув на Кларенса, шепнул:
   - Ну, этого вы уложили, и, по-моему, вам лучше поскорее убраться отсюда. Они этого не ожидали... Они в бешенстве, они могут напасть на вас, и, кажется, - добавил он с расстановкой, - они только сейчас узнали, кто вы такой.
   Он не кончил еще говорить, когда до слуха Кларенса из группы людей, стоявших вокруг убитого, донеслись слова: "Да ведь это щенок Хэмилтона Бранта!", "Весь в отца!" Без колебаний он хладнокровно направился к ним. Ожесточенная гордость, никогда прежде не испытанная, проснулась в нем, когда голоса притихли и люди подались назад.
   - Насколько я понял из слов моего секунданта, - произнес он, обводя их взглядом, - вы, кажется, не считаете себя удовлетворенными, джентльмены?
   - Дуэль была в общем правильная, - отозвался секундант Пинкни в некотором замешательстве, - но мне сдается, что он, - секундант указал на убитого, - не знал, кто вы такой.
   - Иными словами, он не знал, что я сын человека, опытного в обращении с оружием?
   - Думаю, что так, - ответил секундант, растерянно оглядываясь на других.
   - Я рад сообщить, сэр, что я более высокого мнения о его мужестве, сказал Кларенс, приподнял шляпу перед убитым и отошел в сторону.
   Он не испытывал ни угрызений совести, ни тревоги, он даже не жалел о том, что совершил. Должно быть, это было видно по его лицу; секунданты, по-видимому, потрясенные его полнейшим хладнокровием, робко и почтительно ответили на его сухой прощальный поклон. Поблагодарив помощника шерифа, он возвратился в гостиницу, оседлал своего коня и ускакал.
   Но он направился не к ранчо. Теперь, когда он снова мог думать о будущем, ранчо его не интересовало, даже эпизод с Сюзи был забыт. После убийства Пинкни и под впечатлением слов секунданта он увидел себя в новом свете - себя и свое странное чувство свободы от ответственности. Это покойный отец укрепил его руку и направил роковой выстрел! Это наследственность, которую так быстро распознали другие, привела к такой развязке. Иначе как мог бы он, такой совестливый, мирный, восприимчивый человек, каким он себя считал, такой мягкий и незлопамятный, не чувствовать ни малейшего сожаления и раскаяния в своем поступке? Ему приходилось читать, что опытные дуэлянты терзались угрызениями совести по поводу своей первой жертвы и с болезненной отчетливостью вспоминали вид убитого; он был далек от этих чувств, скорее, напротив - он испытывал угрюмое удовлетворение при мысли, что оборвал никому не нужную жизнь, испытывал лишь презрение к неподвижному, беспомощному телу. Внезапно он вспомнил, как еще мальчишкой равнодушно смотрел на тела убитых индейцами, среди которых была и мать Сюзи! Да, в его жилах текла холодная кровь его отца!
   Привязанность, семейное счастье, обычные человеческие стремления что значат они для него, чья кровь была заморожена у самых истоков! Но вместе с этой мыслью на него еще раз нахлынула, как в детстве, нежность к своему почти неизвестному, скрывавшемуся отцу, который бросил его маленьким и напоминал о себе только тайными подарками. Он вспомнил, как боготворил отца, когда благочестивые монахи в Сан-Хосе пытались изъять этот страшный яд, текущий в его крови, и бороться с наследственностью, которая проявлялась в его столкновениях со школьными товарищами. Непоследовательно? Да, но глаза его туманились слезами, когда, покидая место, где он впервые пролил чужую кровь, он скорбел не о своей жертве, а о том, чья воля, как он считал, заставила его совершить этот поступок.
   Это и многое другое приходило ему на ум во время долгого пути в Фэр-Плейнс, и в карете по дороге к пристани и во время ночной переправы через темные воды залива, вплоть до самого Сан-Франциско. Но что он будет делать дальше, оставалось туманным и неясным.
   Наконец, обогнув вершину Русского холма, он снова увидел проснувшийся город и был поражен пестрым зрелищем вьющихся повсюду флагов. На каждом общественном здании, на каждой гостинице, на крышах частных домов и даже в окнах квартир хлопали и развевались звезды и полосы. Морской ветерок играл ими на мачтах и реях кораблей, стоявших у причалов, на зубцах фортов Алькатрас и Буэна-Верба. Кларенс вспомнил, что накануне перевозчик рассказывал, как весть об осаде форта Самтер всколыхнула патриотические чувства во всем городе, и теперь уже нет сомнения, что штат Калифорния останется в Союзе. Кларенс смотрел на город блуждающими, растерянными глазами, и вдруг у него захватило дыхание и все перевернулось в душе.
   Вдали, на форте Алькатрас, одинокая труба играла утреннюю зорю!
   Ч А С Т Ь II
   ГЛАВА I
   Наконец настала ночь, стихли гул и волнение грандиозной битвы. Дикое возбуждение, царившее здесь, на небольшом участке обширного поля боя, давно рассеялось вместе с едким пороховым дымом, вместе с вонью паленого сукна на солдатах, сраженных снарядами, вместе с запахом пота и кожи.
   Бригада, занимавшая отведенный ей участок, сперва стойко оборонялась, потом была отброшена назад, опять отбивала свои позиции и, преследуя противника, окончательно ушла вперед, оставив позади лишь своих убитых, зная о ходе сражения только то, что касалось ее собственных боевых действий и передвижений. Из надвигающейся темноты потянул прохладный ветерок и вновь принес на безмолвное теперь поле боя запах развороченной окопами земли.
   Но этому ужасному святилищу молчания и смерти никто не угрожал вторжением; никто отсюда не отступал.
   Нескольких раненых вынесли под огнем, а большинство так и осталось на поле среди убитых, ожидая рассвета и помощи. Ибо все знали, что в этой страшной тьме носятся лошади без всадников, обезумевшие от запаха крови или от собственных ран, и яростно наскакивают на встречных; знали, что раненые солдаты, сохранившие оружие, не всегда отличают друга от врага или от вампиров-мародеров, которые раздевают ночью мертвецов и приканчивают умирающих. Одиночные выстрелы, раздававшиеся где-то во мраке, не привлекали внимания после жаркой дневной перестрелки: одной жизнью больше или меньше - что это значило по сравнению с длинным списком жертв дневного побоища!
   Но с первыми лучами утреннего солнца, когда из лагеря медленно вышел санитарный взвод, страшное поле ожило словно по волшебству. На расстоянии мили за линией боя солнечные лучи осветили первую жатву смерти - там, где стояли резервы. Грудами лежали солдаты, сраженные снарядами или шрапнелью, перелетевшими линию фронта и упавшими в резервные шеренги. Поднимаясь выше, солнце осветило и зону ружейного огня - здесь убитых было больше, они лежали, как упали, сраженные наповал, навзничь, с раскинутыми руками и ногами. И странно: коснувшись этих мертвых лиц, солнце не озарило на них выражения боли и страдания, нет, скорее это было удивление и суеверное смирение. А у тех, кто, получив смертельную рану, в агонии извивался на земле, пока не застыл навек, на лицах можно было прочесть, что смерть пришла к ним как избавительница; у некоторых даже застыла на губах слабая улыбка.
   Солнце озарило главную линию боя, причудливо изогнутую вдоль стен, заграждений и брустверов, где мертвые лежали в тех же позах, в каких вели огонь, но уткнувшись лицом в траву, а их мушкеты все еще опирались на бруствер. Под картечью вражеской батареи, расположенной на холме, они приняли сравнительно легкую смерть: пули попали им в голову или в шею.
   Теперь все поле лежало, залитое солнечным светом, испещренное самыми фантастическими тенями от сидящих, согнувшихся и полулежащих окоченевших трупов, которые могли бы послужить моделями для собственных надгробий. Какой-то солдат, опустившийся на одно колено, охватив оцепеневшими руками голову, выглядел как статуя Скорби у ног своего мертвого товарища. Какой-то капитан, которому прострелили голову, когда он взбирался на насыпь, лежал на боку, раскрыв рот, в котором застыли слова команды, и продолжал указывать саблей путь своим солдатам.
   Но только поднявшись еще выше, солнце озарило наконец самое ужасное место боя и словно задержало здесь свои ослепительные лучи, чтобы лучше осветить его для тех, кто пришел на помощь.
   Вблизи линии фронта протекал ручеек. Здесь вечером накануне сражения наполняли свои фляги и друг и недруг, стоя бок о бок с чисто солдатской беспечностью, а может быть, под влиянием более возвышенного чувства нарочно не замечая друг друга; а потом сюда же тащились, ковыляли и ползли раненые; здесь они толкались, ссорились и дрались из-за глотка драгоценной влаги, которая утоляла их лихорадочную жажду или навсегда избавляла их от мучений; здесь, выбившись из сил, стиснутые и раздавленные в толпе, они падали в ручей, окрашивая его кровью, пока не запрудили течение и вода, алая и гневная, не вышла из берегов, затопляя хлопковое поле, и разлилась широко, поблескивая на солнце. А милей ниже этой плотины мертвых тел все еще еле струился ручей, и санитарные лошади фыркали и пятились от него.
   Санитары продвигались медленно, выполняя свою работу умело и как будто равнодушно, а на самом деле с той автоматичностью, которая спасает от сильных душевных потрясений. Один только раз они дали волю своему негодованию, натолкнувшись на убитого офицера с вывороченными карманами; рука его еще была крепко прижата к застегнутому жилету, как будто он до последней минуты сопротивлялся насилию. Когда санитары разжали окоченевшую руку, что-то выпало из жилетного кармана на землю. Капрал нагнулся, поднял запечатанный конверт и передал его офицеру. Тот принял его небрежно, зная по долгому опыту, каково содержание всех этих трогательных писем к родным, и опустил в карман кителя, где уже лежало с полдюжины других писем, подобранных в это утро. Взвод двинулся дальше, а немного спустя принял положение "смирно" при виде офицера, медленно проезжавшего верхом вдоль линии фронта.