Он плясал, плясал...
Подскакивал, притопывал, покрикивал властно:
– А ну поддай! Еще поддай! Еще раз, давай!
И, гляди, уже бросает музыкантам последние монеты.
Прыгает, скачет и, танцуя, подносит выпить музыкантам, кричит:
– Помните, соседи, жив еще Мачек!
Соседи? Не соседи они ему больше. Да не все ли равно...
Ходит Мачек, ходит, под полою фляжка,
Вы ему сыграйте, он еще попляшет...
У Мазуры...
– Эй! Еще раз! – И скачет и поет Мачек: «Ой дана-дана, ой дана-дана-дан!»
Все пошло колесом. Смершанский корчмарь-христианин, музыканты, крестьяне, потолочные балки и стены, святые образки в углу, и белые двери, и цветные кунтуши – все слилось в какой-то неопределенный цвет.
Мачек в плясе вышел из дверей, быстро, как в беге, в плясе прошел по деревне, и у последней избы все вдруг закружилось перед ним: плетни, тучи на небе, гусята на лугу, и Мачек свалился, в последний раз хлопнув себе по коленям...
Сбежались крестьяне, прибежали музыканты, дети столпились вокруг.
– Мачек, ой, Мачек, вставай!
Стали поднимать – упал. Расстегнули кунтуш, Сердце не бьется, и сильная рука странно быстро молодеет.
В тот день не плясали больше в Смерши, отвезли на телеге домой, а Барем был так добр, позволил положить его на кровать в доме, который больше ему не принадлежал.
Умер Мачек, умер! Пришел цирюльник (доктор был далеко, в городе), с важным видом сказал:
– Умер, начисто умер...
Отвезли его в покойницкую на латувском погосте, мимо которого бедный Мачек хаживал плясать в Богатув.
Обрядили его, покрыли саваном и положили в дощатый гроб. И оставили на ночь.
После этого несчастного происшествия латувские музыканты не стали играть в Смерши, а в тот же день отправились в Богатув. Масленица на дворе – пусть же будет весело! Играли до позднего часа и ночью побрели домой.
Идут по дороге, разговаривают:
– Жалко Мачека – сколько раз платил нам! Эх, жаль парня.
Шли они, шли и подошли к погосту.
– Братцы,– сказал тут старший из них, Мартин.– Что-то грустно мне, давайте сыграем «с прискоком»?
А были они как раз возле покойницкой.
– Эх, что ж, сыграем!
И в тихой, торжественной ночи зазвучала громкая музыка, и такая она была ярая да буйная, что и не слышали музыканты, как в покойницкой что-то затрещало, заскрипело...
Вдруг мелькнуло что-то перед ними; тут и бежать бы музыкантам, а они все играют, и волосы у них от ужаса дыбом подымаются.
По дороге к ним скачет Мачек в саване, хлопает себя по голым ногам, поет:
Умер Мачек, умер, на столе бедняжка,
Вы ему сыграйте, он еще попляшет...
Когда Мартин, старший из музыкантов, рассказывает об этом, он всякий раз божится, что Мачек потом вдруг упал и закричал: «Ой, плохо мне, братцы!» – а они все играли ему, но он так и не поднялся больше и умер уже по-настоящему.
История, правда, загадочная, но люди в тех краях лгут редко; во всяком случае, можно им поверить, что «умер Мачек, умер»– тот самый Мачек, который проплясал свое хозяйство в Латувке, где и произошел этот странный случай...
«DER VERFLUCHTE RUTHENE»[79]
Катастрофа в шахте[83]
Ее немного огорчало, что шахтеров погибло толь. ко четверо, будь катастрофа побольше – какой вели. коленный праздник можно было бы закатить! Но не стоит гневить господа, спасибо ему и за эти четыре сиротские семьи.
Вещь первостепенная и наиважнейшая – роскошный вечерний туалет. Покровительнице праздника никак нельзя ударить в грязь лицом. Платье она закажет в Вене. Кроме того, учитывая, что заседаниям не будет конца, нужно заказать ментоловые карандаши от мигрени. Хорошо, что она обо всем помнит. Заседания будут проходить у нее в доме. Для дам – заседательниц можно устроить домашний бал. И еще одна блестящая мысль: после праздника она устроит скромный банкет для господ и дам из комитета. Управляющего шахтами мужа она тоже пригласит, А впрочем, почему скромный банкет? Чтобы ее приятельницы фыркали у нее за спиной? Нет, она задаст шикарный банкет на зависть всем. Правда, это влетит в копеечку, но она поговорит с мужем: пусть попытается поднять цены на уголь.
Все это пани Шталлова обсудила со своим мужем.
– Разумеется, дорогая,– с улыбкой согласился пан Шталл,– даже если туалет обойдется в тысячу золотых, ты его получишь. Чего не сделаешь ради этих несчастных семей...
Еще бы десять минут – и шахтеры поднялись бы на-гора и вернулись домой, к своим семьям – но тут прорвалась вода. В этих жутких лабиринтах, во тьме и в поту, они погибли как мыши, когда вода затопляет на лугах их подземные убежища.
Захлебнулись в тот час, когда жены готовили им ужин.
А когда их наконец вынесли из шахты – жены и дети не плакали. Глаза были сухи. Все слезы были выплаканы за эти три бесконечно долгих дня надежый отчаяния. Зато те, кто поднялся с покойниками на поверхность, утирали слезы.
К ним протолкалась жена одного из утонувших:
– Франтишек, наш Карел уже говорит «папа, мама».
Она держала на руках малыша, который удивленно разглядывал тела, прикрытые парусиной, и, показывая на одно из них ручонкой, радостно кричал:
– Папа, папа!
Тут появился жандармский вахмистр и увел ее, говоря:
– Фам нелзя сдес, фам нушно домой, ви ему не помоч.
Жандармы! Любопытно, что после катастроф для умиротворения осиротевших на шахты всегда присылают жандармов. При крупных катастрофах шлют солдат. Официальные телеграммы, как правило, лаконичны: «Погибло восемьдесят человек, пришлите две сотни». То есть, на одного покойника – по два солдата. В данном случае порядок вокруг четырех трупов поддерживали сорок жандармов. Вахмистр зевал от скуки. Он рассчитывал на скопление народа, на угрожающие выкрики – и обманулся в своих ожиданиях. Вся надежда теперь оставалась на предстоящие похороны...
Капеллану идти не хотелось. Он считал такое утешение комедией. Но что поделаешь? Приходится лицемерить. И все-таки сам он туда не пойдет, не получится у него истинной задушевности. Он пошлет туда младшего капеллана. Тот все еще принимает это дело всерьез.
Вот так и вышло, что пополудни, спустя два часа после выноса тел из шахты, к одной из вдов постучался младший капеллан.
Он поздоровался и сел. А поскольку искренне сочувствовал вдове, то некоторое время молчал и только потом произнес:
– Господь дал, господь и взял; да будет имя господне благословенно!
Вдова сидела на постели и плакала. Капеллан собрался с духом:
– Что пользы плакать, милая пани? Сегодня человек есть, а завтра его уже нет. Сколь счастлив прозорлив тот, кто при жизни старается быть таким, каким желал бы быть после смерти!
Капеллан вошел в раж. Пятеро сирот испуганно пялили на него глазенки. Он погладил ближайшего ребенка и с жаром продолжал:
– Не должен человек полагаться ни на друга, ни на ближнего своего, ни откладывать на будущие времена свое спасение, ибо люди забудут его скорее, чем думают.
– Я его никогда не забуду,– возразила вдова.
Капеллан раздраженно отмахнулся. Чего она перебивает его?
– С глаз долой – из сердца вон,– решительно заявил он.– Сердце человеческое столь отупело и затвердело, что думает лишь о дне сегодняшнем, а будущим пренебрегает. В каждом своем деянии, каждом помышлении человек должен вести себя так, словно ему уже сегодня предстоит умереть. Если б он совесть свою содержал в чистоте, то не ведал бы и страха смерти. Лучше воздерживаться от греха, нежели денно и нощно опасаться смерти. А если ты сегодня не готов, то чего завтра ждать? Неверен завтрашний день, и кто знает, дождешься ли его?
Капеллан разошелся вовсю – он вскочил с лавки и возопил:
– Что толку долго быть живу, если ты погряз в скверне? Ах! Не всегда долгий век на пользу человеку, но часто умножает вины его.
Он трахнул кулаком по столу, как по церковной кафедре:
– О, если б нам хоть один день прожить на этом свете достойно. Но нет, нам...
Он так разбушевался, что перед домом стали собираться прохожие:
– Мы неисправимы. Умереть страшно, но еще страшнее влачить жизнь свою во грехе. Благословен, кто всегда видит перед собой свой смертный час и каждоденно готовится к смерти. Будь же всякий час готов, не дай смерти застать тебя врасплох. И когда пробьет твой смертный час, о, совсем по-иному предстанет перед тобой протекшая жизнь и горько пожалеешь о своем небрежении к добру. А потому горе тем, кто о смерти не думает...
Капеллан взял шляпу и вышел в сердцах из дверей.
Перед домиком стояла толпа людей.
– Ваше преподобие,– сказал один из них,– завтра бедной вдове не на что будет кормить детей.
– Я позабочусь, чтобы покойника окропили бесплатно,– сочувственно сказал капеллан.
Он уходил с сознанием выполненного долга. Остальных трех вдов он навещать не стал. После первого же утешения у него пересохло в горле...
Идиллия в аду[85]
Юбилей служанки Анны[88]
Подскакивал, притопывал, покрикивал властно:
– А ну поддай! Еще поддай! Еще раз, давай!
И, гляди, уже бросает музыкантам последние монеты.
Прыгает, скачет и, танцуя, подносит выпить музыкантам, кричит:
– Помните, соседи, жив еще Мачек!
Соседи? Не соседи они ему больше. Да не все ли равно...
Ходит Мачек, ходит, под полою фляжка,
Вы ему сыграйте, он еще попляшет...
У Мазуры...
– Эй! Еще раз! – И скачет и поет Мачек: «Ой дана-дана, ой дана-дана-дан!»
Все пошло колесом. Смершанский корчмарь-христианин, музыканты, крестьяне, потолочные балки и стены, святые образки в углу, и белые двери, и цветные кунтуши – все слилось в какой-то неопределенный цвет.
Мачек в плясе вышел из дверей, быстро, как в беге, в плясе прошел по деревне, и у последней избы все вдруг закружилось перед ним: плетни, тучи на небе, гусята на лугу, и Мачек свалился, в последний раз хлопнув себе по коленям...
Сбежались крестьяне, прибежали музыканты, дети столпились вокруг.
– Мачек, ой, Мачек, вставай!
Стали поднимать – упал. Расстегнули кунтуш, Сердце не бьется, и сильная рука странно быстро молодеет.
В тот день не плясали больше в Смерши, отвезли на телеге домой, а Барем был так добр, позволил положить его на кровать в доме, который больше ему не принадлежал.
Умер Мачек, умер! Пришел цирюльник (доктор был далеко, в городе), с важным видом сказал:
– Умер, начисто умер...
Отвезли его в покойницкую на латувском погосте, мимо которого бедный Мачек хаживал плясать в Богатув.
Обрядили его, покрыли саваном и положили в дощатый гроб. И оставили на ночь.
После этого несчастного происшествия латувские музыканты не стали играть в Смерши, а в тот же день отправились в Богатув. Масленица на дворе – пусть же будет весело! Играли до позднего часа и ночью побрели домой.
Идут по дороге, разговаривают:
– Жалко Мачека – сколько раз платил нам! Эх, жаль парня.
Шли они, шли и подошли к погосту.
– Братцы,– сказал тут старший из них, Мартин.– Что-то грустно мне, давайте сыграем «с прискоком»?
А были они как раз возле покойницкой.
– Эх, что ж, сыграем!
И в тихой, торжественной ночи зазвучала громкая музыка, и такая она была ярая да буйная, что и не слышали музыканты, как в покойницкой что-то затрещало, заскрипело...
Вдруг мелькнуло что-то перед ними; тут и бежать бы музыкантам, а они все играют, и волосы у них от ужаса дыбом подымаются.
По дороге к ним скачет Мачек в саване, хлопает себя по голым ногам, поет:
Умер Мачек, умер, на столе бедняжка,
Вы ему сыграйте, он еще попляшет...
Когда Мартин, старший из музыкантов, рассказывает об этом, он всякий раз божится, что Мачек потом вдруг упал и закричал: «Ой, плохо мне, братцы!» – а они все играли ему, но он так и не поднялся больше и умер уже по-настоящему.
История, правда, загадочная, но люди в тех краях лгут редко; во всяком случае, можно им поверить, что «умер Мачек, умер»– тот самый Мачек, который проплясал свое хозяйство в Латувке, где и произошел этот странный случай...
«DER VERFLUCHTE RUTHENE»[79]
Гусин Онуферко оказался на военной службе среди немцев и поляков. Вся рота насмехалась над этим малорослым мужиком, когда на брань унтеров и офицеров он отвечал тонким, жалостным голосом:
– Пожалуйста, не бейте меня.
И потому, что у него был такой жалостный голос и печальный взгляд и он был русин, поляки называли его «пся крев», а немцы – «der verfluchte Ruthene».
И в то время как остальные после занятий сидели в казарме и пили черный кофе, Онуферко на казарменное дворе еще долго падал на колени, вставал, снова бросался на землю, получая от капрала зуботычины и оплеухи.
– Мы из него сделаем человека,– говорили унтера.
От их воспитательного рвения у Онуферко кровь текла из носу, он уразумел, что у него не лицо, а морда, он начал понимать польские и немецкие ругательства – например, что «der verfluchte Ruthene» означает «проклятый русин». Онуферко явно становился человеком. Он уже не говорил: «Пожалуйста, не бейте меня», ибо, став человеком, понял, что это не поможет, и только печальные его глаза спрашивали у фигур, нарисованных на стене казарменного двора – «Зачем все это, нарисованные фигуры?»
Именно об этих непонятных вещах он и думал когда на него надели кандалы и впихнули в вонючую дыру.
Он сидел на нарах и думал: «Зачем разлучили меня с нашими полями, и лесами на равнинах, и прудами, где стаи аистов парят над водой – там, у нас, возле русской границы. Коней, и тех так не бьют, как бьет меня фельдфебель Гребер. И когда коровы на пл-хоте не трогают с места, я не ругаю их так, как ругает меня офицер Хонке. Почему все зовут меня не иначе как „собачьим сыном“? Неужто меня не такая же мать родила?»
– Кто это там орет? – спросил офицер Хонке постового перед «губой».
– Осмелюсь доложить, арестованный Онуферко!
– Ах, der verfluchte Ruthene, зайди и дай ему разок по «морде»[80].
Когда офицер ушел, солдат отпер дверь и заглянул внутрь. Там в полутьме сидел Онуферко и глядел так печально, что солдат тут же закрыл дверь, сказав сочувственно:
– Не ори, брат, не то получишь у меня по морде.
Приутих Онуферко и негромким голосом стал жаловаться покрытым плесенью стенам:
– Зачем посадили меня под замок, когда я сказал, что болен? Голова у меня болит, и в животе режет. Был бы я дома, пошел бы к дедушке Кореву, он бы мне травки дал. Сварил бы я ее с водочкой, выпил, зарылся бы в сено, и перестала бы болеть моя головушка. Ох, дедушка Корее, зачем привезли меня на чужую сторонушку? Зачем надели этот синий мундир? Зачем больного заковали в кандалы? Зачем фельдфебель меня под ребра бил, когда от доктора вел?
А голова у меня так болит, а живот жжет как огнем!
Онуферко улегся на нары, глянул на дверь, и привиделись ему сказочные чудища, пришедшие с лесистых равнин его родного края. Только у одного была голова фельдфебеля Гребера, а у другого лицо офицера Хонке. А когда они поочередно глядели на Онуферко, у него то мороз, то огонь по телу проходили. Потом померещилось ему, что с потолка падают ружья со штыками, а на каждый штык насажена бедная его головушка. Из угла, где стояла параша, выбежал аист и молвил человечьим голосом:
– Онуферко, я тебе спою, как на Украине поют, в пяти часах езды от русской границы, а ты подтягивай!
И запел Онуферко с аистом в горячечном сне:
– Ой, налетел Максим-казак, запорожец лихой...
Страшным голосом пел Онуферко, словно призывая Максима, лихого казака-запорожца, сесть со своей ватагой на приземистых коней, налететь на эту проклятую казарму и увезти его обратно, к его лесам, полям и степям.
– Не ори, Онуферко, а то по морде получишь.
А Онуферко знай поет себе дальше. Прибегает фельдфебель Гребер:
– Нажрался, сукин сын!
Подходит и бьет его по лицу, а Онуферко не встает и все поет свою песню.
Прибегает офицер Хонке, треплет его и ругает на чем свет стоит, Открывает Онуферко глаза, и что же он видит? Носится по избе нечистая сила, баба-яга, схватив за ухо, тащит его, Онуферко, на свой самострел, чтобы стрельнуть им прямо в печь, потому что любит баба-яга поджаристую человечину с золотистой, румяной корочкой – так рассказывал по вечерам дедушка Корев.
– Дедушка Корев,– кричит Онуферко,– плюнь им в глаза да берись за топор, а то уносят они меня, а баба-яга ими командует.
Это офицер Хонке скомандовал отнести его в лазарет.
В лазарете военный лекарь сказал:
– Эта свинья симулировала до тех пор, пока не заработала тиф.
К вечеру появился полковой священник. Так как ожидалось, что Онуферко до утра не протянет, военный лекарь предложил заранее произнести последнее напутствие этому негодяю.
– Пехотинец Онуферко,– сказал полковой священник,– нельзя тебе умирать, не примирившись с богом. Немало ты нагрешил здесь, на военной службе. Немецкого ты не знаешь, ружье всегда держал криво, а когда тебе командовали «Равнение направо!» ты пялил глаза налево. А когда нужно было глядеть налево, ты глядел направо. А при команде «links um»[81] ты стоял на месте как бессмысленная скотина. Вдобавок ко всему ты еще пытался обманом попасть в лазарет. И бог покарал тебя. Ты уходишь на другую военную службу, куда строже здешней, где мы хотели сделать из тебя человека. Пехотинец Онуферко, каешься ли ты в своих грехах?
Грешник не отвечал, зато пришлось срочно менять ему белье, потому что тиф у него был не какой-нибудь, а брюшной. Только это и смягчило его вину, иначе его за милую душу упекли бы в крепость...
А через месяц Онуферко снова падал на колени, вставал, опять бросался на землю, получая от унтеров зуботычины и оплеухи. «Der verfluchte Ruthene» выздоровел, но негодяя все равно ждала крепость.
Через неделю после первой свежей капральской оплеухи пришла Онуферко телеграмма. Фельдфебель прочел телеграмму и говорит пехотинцу Онуферко:
– Так вот, сукин сын, у тебя померла мать. Конечно, ты захочешь поехать на похороны, сволочь. Гляди мне в глаза. Меня не проведешь. Значит, подашь рапорт, попросишь господина капитана, чтобы на пять дней отпустил тебя домой. Я-то знаю, у вас на поминках жрут от пуза, скотина ты некрещеная, меня не проведешь. Стало быть, привезешь с побывки уток и кур. Не то чтоб я от тебя как начальник требовал, ни в коем разе, это я тебе просто как друг говорю: коли не привезешь – будешь у меня сидеть на «губе», пока не почернеешь, понял, собачий сын?
Приходит, значит, пехотинец Онуферко с рапортом
– Осмелюсь доложить, господин капитан, мать у меня померла, разрешите пять дней отпуска.
Смотрит капитан на Онуферко, и что же он видит? Является это быдло с рапортом, а у самого одна пуговица на мундире потускнела, да еще и козыряет как увечный.
– Для начала замечу, пся крев, что пора уж на-учиться отдавать честь как следует. Во-вторых, получай восемь суток «einzelarrest»[82] за нечищенные пуговицы на мундире.
– А как же мать, господин капитан?
– Без тебя зароют. Кругом марш, сукин сын!
В конце концов Онуферко угодил – таки в крепость – за то, что через четверть часа после рапорта сбежал из батальона, чтобы побывать на похоронах матери.
И с сегодняшнего дня весь полк крепко надеется, что хоть в крепости из Онуферко, бог даст, сделают человека...
– Пожалуйста, не бейте меня.
И потому, что у него был такой жалостный голос и печальный взгляд и он был русин, поляки называли его «пся крев», а немцы – «der verfluchte Ruthene».
И в то время как остальные после занятий сидели в казарме и пили черный кофе, Онуферко на казарменное дворе еще долго падал на колени, вставал, снова бросался на землю, получая от капрала зуботычины и оплеухи.
– Мы из него сделаем человека,– говорили унтера.
От их воспитательного рвения у Онуферко кровь текла из носу, он уразумел, что у него не лицо, а морда, он начал понимать польские и немецкие ругательства – например, что «der verfluchte Ruthene» означает «проклятый русин». Онуферко явно становился человеком. Он уже не говорил: «Пожалуйста, не бейте меня», ибо, став человеком, понял, что это не поможет, и только печальные его глаза спрашивали у фигур, нарисованных на стене казарменного двора – «Зачем все это, нарисованные фигуры?»
Именно об этих непонятных вещах он и думал когда на него надели кандалы и впихнули в вонючую дыру.
Он сидел на нарах и думал: «Зачем разлучили меня с нашими полями, и лесами на равнинах, и прудами, где стаи аистов парят над водой – там, у нас, возле русской границы. Коней, и тех так не бьют, как бьет меня фельдфебель Гребер. И когда коровы на пл-хоте не трогают с места, я не ругаю их так, как ругает меня офицер Хонке. Почему все зовут меня не иначе как „собачьим сыном“? Неужто меня не такая же мать родила?»
– Кто это там орет? – спросил офицер Хонке постового перед «губой».
– Осмелюсь доложить, арестованный Онуферко!
– Ах, der verfluchte Ruthene, зайди и дай ему разок по «морде»[80].
Когда офицер ушел, солдат отпер дверь и заглянул внутрь. Там в полутьме сидел Онуферко и глядел так печально, что солдат тут же закрыл дверь, сказав сочувственно:
– Не ори, брат, не то получишь у меня по морде.
Приутих Онуферко и негромким голосом стал жаловаться покрытым плесенью стенам:
– Зачем посадили меня под замок, когда я сказал, что болен? Голова у меня болит, и в животе режет. Был бы я дома, пошел бы к дедушке Кореву, он бы мне травки дал. Сварил бы я ее с водочкой, выпил, зарылся бы в сено, и перестала бы болеть моя головушка. Ох, дедушка Корее, зачем привезли меня на чужую сторонушку? Зачем надели этот синий мундир? Зачем больного заковали в кандалы? Зачем фельдфебель меня под ребра бил, когда от доктора вел?
А голова у меня так болит, а живот жжет как огнем!
Онуферко улегся на нары, глянул на дверь, и привиделись ему сказочные чудища, пришедшие с лесистых равнин его родного края. Только у одного была голова фельдфебеля Гребера, а у другого лицо офицера Хонке. А когда они поочередно глядели на Онуферко, у него то мороз, то огонь по телу проходили. Потом померещилось ему, что с потолка падают ружья со штыками, а на каждый штык насажена бедная его головушка. Из угла, где стояла параша, выбежал аист и молвил человечьим голосом:
– Онуферко, я тебе спою, как на Украине поют, в пяти часах езды от русской границы, а ты подтягивай!
И запел Онуферко с аистом в горячечном сне:
– Ой, налетел Максим-казак, запорожец лихой...
Страшным голосом пел Онуферко, словно призывая Максима, лихого казака-запорожца, сесть со своей ватагой на приземистых коней, налететь на эту проклятую казарму и увезти его обратно, к его лесам, полям и степям.
– Не ори, Онуферко, а то по морде получишь.
А Онуферко знай поет себе дальше. Прибегает фельдфебель Гребер:
– Нажрался, сукин сын!
Подходит и бьет его по лицу, а Онуферко не встает и все поет свою песню.
Прибегает офицер Хонке, треплет его и ругает на чем свет стоит, Открывает Онуферко глаза, и что же он видит? Носится по избе нечистая сила, баба-яга, схватив за ухо, тащит его, Онуферко, на свой самострел, чтобы стрельнуть им прямо в печь, потому что любит баба-яга поджаристую человечину с золотистой, румяной корочкой – так рассказывал по вечерам дедушка Корев.
– Дедушка Корев,– кричит Онуферко,– плюнь им в глаза да берись за топор, а то уносят они меня, а баба-яга ими командует.
Это офицер Хонке скомандовал отнести его в лазарет.
В лазарете военный лекарь сказал:
– Эта свинья симулировала до тех пор, пока не заработала тиф.
К вечеру появился полковой священник. Так как ожидалось, что Онуферко до утра не протянет, военный лекарь предложил заранее произнести последнее напутствие этому негодяю.
– Пехотинец Онуферко,– сказал полковой священник,– нельзя тебе умирать, не примирившись с богом. Немало ты нагрешил здесь, на военной службе. Немецкого ты не знаешь, ружье всегда держал криво, а когда тебе командовали «Равнение направо!» ты пялил глаза налево. А когда нужно было глядеть налево, ты глядел направо. А при команде «links um»[81] ты стоял на месте как бессмысленная скотина. Вдобавок ко всему ты еще пытался обманом попасть в лазарет. И бог покарал тебя. Ты уходишь на другую военную службу, куда строже здешней, где мы хотели сделать из тебя человека. Пехотинец Онуферко, каешься ли ты в своих грехах?
Грешник не отвечал, зато пришлось срочно менять ему белье, потому что тиф у него был не какой-нибудь, а брюшной. Только это и смягчило его вину, иначе его за милую душу упекли бы в крепость...
А через месяц Онуферко снова падал на колени, вставал, опять бросался на землю, получая от унтеров зуботычины и оплеухи. «Der verfluchte Ruthene» выздоровел, но негодяя все равно ждала крепость.
Через неделю после первой свежей капральской оплеухи пришла Онуферко телеграмма. Фельдфебель прочел телеграмму и говорит пехотинцу Онуферко:
– Так вот, сукин сын, у тебя померла мать. Конечно, ты захочешь поехать на похороны, сволочь. Гляди мне в глаза. Меня не проведешь. Значит, подашь рапорт, попросишь господина капитана, чтобы на пять дней отпустил тебя домой. Я-то знаю, у вас на поминках жрут от пуза, скотина ты некрещеная, меня не проведешь. Стало быть, привезешь с побывки уток и кур. Не то чтоб я от тебя как начальник требовал, ни в коем разе, это я тебе просто как друг говорю: коли не привезешь – будешь у меня сидеть на «губе», пока не почернеешь, понял, собачий сын?
Приходит, значит, пехотинец Онуферко с рапортом
– Осмелюсь доложить, господин капитан, мать у меня померла, разрешите пять дней отпуска.
Смотрит капитан на Онуферко, и что же он видит? Является это быдло с рапортом, а у самого одна пуговица на мундире потускнела, да еще и козыряет как увечный.
– Для начала замечу, пся крев, что пора уж на-учиться отдавать честь как следует. Во-вторых, получай восемь суток «einzelarrest»[82] за нечищенные пуговицы на мундире.
– А как же мать, господин капитан?
– Без тебя зароют. Кругом марш, сукин сын!
В конце концов Онуферко угодил – таки в крепость – за то, что через четверть часа после рапорта сбежал из батальона, чтобы побывать на похоронах матери.
И с сегодняшнего дня весь полк крепко надеется, что хоть в крепости из Онуферко, бог даст, сделают человека...
Катастрофа в шахте[83]
I
Разумеется, пани Шталлова взяла на себя шефство над благотворительным праздником в пользу семей горняков, погибших в шахте ее мужа. То-то будет злиться супруга владельца шахт «Muhle»[84]: если бы вода затопила одну из его шахт, шефство над праздником досталось бы ей. Но чтобы избежать сплетен, пани Шталлова согласится избрать ее в организационный комитет праздника или поручит ей продавать цветы – хотя нет, это она доверит своей дочери, которую разоденет так, что остальные дамы позеленеют от зависти.Ее немного огорчало, что шахтеров погибло толь. ко четверо, будь катастрофа побольше – какой вели. коленный праздник можно было бы закатить! Но не стоит гневить господа, спасибо ему и за эти четыре сиротские семьи.
Вещь первостепенная и наиважнейшая – роскошный вечерний туалет. Покровительнице праздника никак нельзя ударить в грязь лицом. Платье она закажет в Вене. Кроме того, учитывая, что заседаниям не будет конца, нужно заказать ментоловые карандаши от мигрени. Хорошо, что она обо всем помнит. Заседания будут проходить у нее в доме. Для дам – заседательниц можно устроить домашний бал. И еще одна блестящая мысль: после праздника она устроит скромный банкет для господ и дам из комитета. Управляющего шахтами мужа она тоже пригласит, А впрочем, почему скромный банкет? Чтобы ее приятельницы фыркали у нее за спиной? Нет, она задаст шикарный банкет на зависть всем. Правда, это влетит в копеечку, но она поговорит с мужем: пусть попытается поднять цены на уголь.
Все это пани Шталлова обсудила со своим мужем.
– Разумеется, дорогая,– с улыбкой согласился пан Шталл,– даже если туалет обойдется в тысячу золотых, ты его получишь. Чего не сделаешь ради этих несчастных семей...
II
Итак, погибло четверо шахтеров. Их жены и дети три дня и три ночи простояли на шахтном дворе, дожидаясь, когда вытащат разбухшие трупы.Еще бы десять минут – и шахтеры поднялись бы на-гора и вернулись домой, к своим семьям – но тут прорвалась вода. В этих жутких лабиринтах, во тьме и в поту, они погибли как мыши, когда вода затопляет на лугах их подземные убежища.
Захлебнулись в тот час, когда жены готовили им ужин.
А когда их наконец вынесли из шахты – жены и дети не плакали. Глаза были сухи. Все слезы были выплаканы за эти три бесконечно долгих дня надежый отчаяния. Зато те, кто поднялся с покойниками на поверхность, утирали слезы.
К ним протолкалась жена одного из утонувших:
– Франтишек, наш Карел уже говорит «папа, мама».
Она держала на руках малыша, который удивленно разглядывал тела, прикрытые парусиной, и, показывая на одно из них ручонкой, радостно кричал:
– Папа, папа!
Тут появился жандармский вахмистр и увел ее, говоря:
– Фам нелзя сдес, фам нушно домой, ви ему не помоч.
Жандармы! Любопытно, что после катастроф для умиротворения осиротевших на шахты всегда присылают жандармов. При крупных катастрофах шлют солдат. Официальные телеграммы, как правило, лаконичны: «Погибло восемьдесят человек, пришлите две сотни». То есть, на одного покойника – по два солдата. В данном случае порядок вокруг четырех трупов поддерживали сорок жандармов. Вахмистр зевал от скуки. Он рассчитывал на скопление народа, на угрожающие выкрики – и обманулся в своих ожиданиях. Вся надежда теперь оставалась на предстоящие похороны...
III
А что ж утешение духовное – это вам пустяк? Само собой, священник местного прихода собирался прийти в осиротевшие семьи со словами утешения. Но какой же приходский священник в онемеченных краях знает чешский язык? А если бы и знал? Какой теперь прок от этих семей? Нищая голытьба. К тому же это были социалисты. Лучше послать туда капеллана-чеха.Капеллану идти не хотелось. Он считал такое утешение комедией. Но что поделаешь? Приходится лицемерить. И все-таки сам он туда не пойдет, не получится у него истинной задушевности. Он пошлет туда младшего капеллана. Тот все еще принимает это дело всерьез.
Вот так и вышло, что пополудни, спустя два часа после выноса тел из шахты, к одной из вдов постучался младший капеллан.
Он поздоровался и сел. А поскольку искренне сочувствовал вдове, то некоторое время молчал и только потом произнес:
– Господь дал, господь и взял; да будет имя господне благословенно!
Вдова сидела на постели и плакала. Капеллан собрался с духом:
– Что пользы плакать, милая пани? Сегодня человек есть, а завтра его уже нет. Сколь счастлив прозорлив тот, кто при жизни старается быть таким, каким желал бы быть после смерти!
Капеллан вошел в раж. Пятеро сирот испуганно пялили на него глазенки. Он погладил ближайшего ребенка и с жаром продолжал:
– Не должен человек полагаться ни на друга, ни на ближнего своего, ни откладывать на будущие времена свое спасение, ибо люди забудут его скорее, чем думают.
– Я его никогда не забуду,– возразила вдова.
Капеллан раздраженно отмахнулся. Чего она перебивает его?
– С глаз долой – из сердца вон,– решительно заявил он.– Сердце человеческое столь отупело и затвердело, что думает лишь о дне сегодняшнем, а будущим пренебрегает. В каждом своем деянии, каждом помышлении человек должен вести себя так, словно ему уже сегодня предстоит умереть. Если б он совесть свою содержал в чистоте, то не ведал бы и страха смерти. Лучше воздерживаться от греха, нежели денно и нощно опасаться смерти. А если ты сегодня не готов, то чего завтра ждать? Неверен завтрашний день, и кто знает, дождешься ли его?
Капеллан разошелся вовсю – он вскочил с лавки и возопил:
– Что толку долго быть живу, если ты погряз в скверне? Ах! Не всегда долгий век на пользу человеку, но часто умножает вины его.
Он трахнул кулаком по столу, как по церковной кафедре:
– О, если б нам хоть один день прожить на этом свете достойно. Но нет, нам...
Он так разбушевался, что перед домом стали собираться прохожие:
– Мы неисправимы. Умереть страшно, но еще страшнее влачить жизнь свою во грехе. Благословен, кто всегда видит перед собой свой смертный час и каждоденно готовится к смерти. Будь же всякий час готов, не дай смерти застать тебя врасплох. И когда пробьет твой смертный час, о, совсем по-иному предстанет перед тобой протекшая жизнь и горько пожалеешь о своем небрежении к добру. А потому горе тем, кто о смерти не думает...
Капеллан взял шляпу и вышел в сердцах из дверей.
Перед домиком стояла толпа людей.
– Ваше преподобие,– сказал один из них,– завтра бедной вдове не на что будет кормить детей.
– Я позабочусь, чтобы покойника окропили бесплатно,– сочувственно сказал капеллан.
Он уходил с сознанием выполненного долга. Остальных трех вдов он навещать не стал. После первого же утешения у него пересохло в горле...
IV
Похороны прошли спокойно. Вахмистр был разочарован. Через две недели под патронатом пани Шталловой состоялся благотворительный праздник в пользу шахтерских вдов. Ее вечерний туалет стоил тысячу двести крон. На празднике играл военный оркестр, который обошелся в три сотни. Потом банкет – еще пятьсот крон. Триста плюс пятьсот – уже восемьсот, да еще восемьдесят крон сверх сметы (фейерверк и прочее), итого восемьсот восемьдесят крон по графе расходов; а так как доход составил девятьсот две кроны, то еще осталось двадцать две кроны чистой прибыли, каковая сумма и была по справедливости разделена паном уездным начальником между четырьмя вдовами. Каждая получила за погибшего мужа по пять крон пятьдесят геллеров. Ну, чем не полюбовная сделка? Будьте любезны, вот покойничек, а вот вам 5 кр. 50 г. ...
Идиллия в аду[85]
Черт Адольф работал у котла номер 28, в котором варились души грешников. Он покуривал коротенькую трубочку, прихлебывал черное баварское пиво и тихим голосом напевал: «Бай, детка, бай». Вдруг слышит он, кто-то жалобно кричит в котле:
– Пожалуйста, выпустите меня!
Черт Адольф довольно захохотал и подбросил в огонь несколько книг набожного содержания. Крики и вопли стали громче, что очень забавляло черта Адольфа. Он еще сильнее вздул огонь под котлом, чтобы повысить давление и температуру, а сам все мурлыкал нежно: «Бай, детка, бай». Душа в котле начала ужасно вопить и плакать.
– Ах, я сойду с ума, если меня не выпустят!
Подошли на шум еще несколько чертей. Черт Рудольф сказал:
– Спроси-ка, Адольф, как зовут этого крикуна.
– Эй, душенька! – закричал Адольф.– Как вас зовут?
– Я корреспондент газеты «Нейе фрейе прессе»[86],– отозвался голос из котла.– Дайте мне только выбраться отсюда, я про вас такое напишу, что чертям тошно станет! Сейчас же выпустите меня, я желаю говорить с главным истопником.
Черти разразились смехом:
– Ох, и наивная же душа, воображает, что выберется отсюда!
– Миленькая,– сказал черт Адольф,– а зачем вам, душечка, говорить с главным истопником?
– Потому что мое место не в котле, а среди вас, уважаемые господа. Вероятно, перепутали списки.
Когда небесная полиция вела меня сюда, заглянули мы по дороге в чистилище, и тамошний шинкарь угостил нас вином урожая шеститысячного года до рождения Христа. Конвоиры мои перепились и наврали в списках. Записали меня в души вместо истопников.
Но правда всегда всплывет, как масло на воде.
– Пословицами нас не проймешь, братец,– заявил черт Рудольф,– Но если ты утверждаешь, что вкралась ошибка, мы позовем главного истопника. Вылезай!
И душа под свист пара вылезла из котла. Она была вся потная, с языком на плече. Черт Адольф подал ей кружку пива, душа выпила и села в круг чертей.
– Стало быть, вы служили на земле корреспондентом «Нейе фрейе прессе»,– переспросил один черт.– Какой симпатичный!
– Видите ли, приятель,– сказал черт Адольф,– главный истопник имел на земле сходную работенку.
Этот черт с тремя звездочками был директором императорско-королевского ведомства печати. Что же вы нам раньше не сказали?
– Да ведь говорил я вам, опоили меня в чистилище. И когда меня бросили в котел, я думал, так и надо. Нет ли у вас покурить?
– Мы курим табак из сушеных полицейских комиссаров, друг мой,– заметил черт Рудольф, подавая ему сигарету.– Крепкий табачок. С течением вечности вы тоже научитесь сушить их. Приятное занятие: вы комиссара сушите, а он в это время рассказывает вам анекдоты о себе. А, вот и главный истопник.
Действительно! К ним приближался бывший директор императорско-королевского ведомства печати, старший черт Рихард. Он мало изменился за время пребывания в аду. И улыбался все так же сладко, как на земле, когда передавал в газеты официальные сообщения. Увидев бывшего корреспондента «Нейе фрейе прессе», он кинулся ему на шею.
– Господа! – сказал он удивленным чертям.– Прошу этого господина любить и жаловать, потому что с ним не сравнится никакой бандит и разбойник.
Черт Рудольф покраснел. А бывший директор ведомства печати продолжал:
– Этот господин убил сотни людей. К примеру, произошла в Праге маленькая демонстрация – надо вам было читать после этого его заметку в «Нейе Фрейе прессе»! Он писал, что в Праге революция, вырезано пятьсот немецких семей. Хороший был человек.
Теперь бывший корреспондент «Нейе фрейе прессе» поддерживает огонь под грешными чешскими душами в котле номер 1620[87].
– Пожалуйста, выпустите меня!
Черт Адольф довольно захохотал и подбросил в огонь несколько книг набожного содержания. Крики и вопли стали громче, что очень забавляло черта Адольфа. Он еще сильнее вздул огонь под котлом, чтобы повысить давление и температуру, а сам все мурлыкал нежно: «Бай, детка, бай». Душа в котле начала ужасно вопить и плакать.
– Ах, я сойду с ума, если меня не выпустят!
Подошли на шум еще несколько чертей. Черт Рудольф сказал:
– Спроси-ка, Адольф, как зовут этого крикуна.
– Эй, душенька! – закричал Адольф.– Как вас зовут?
– Я корреспондент газеты «Нейе фрейе прессе»[86],– отозвался голос из котла.– Дайте мне только выбраться отсюда, я про вас такое напишу, что чертям тошно станет! Сейчас же выпустите меня, я желаю говорить с главным истопником.
Черти разразились смехом:
– Ох, и наивная же душа, воображает, что выберется отсюда!
– Миленькая,– сказал черт Адольф,– а зачем вам, душечка, говорить с главным истопником?
– Потому что мое место не в котле, а среди вас, уважаемые господа. Вероятно, перепутали списки.
Когда небесная полиция вела меня сюда, заглянули мы по дороге в чистилище, и тамошний шинкарь угостил нас вином урожая шеститысячного года до рождения Христа. Конвоиры мои перепились и наврали в списках. Записали меня в души вместо истопников.
Но правда всегда всплывет, как масло на воде.
– Пословицами нас не проймешь, братец,– заявил черт Рудольф,– Но если ты утверждаешь, что вкралась ошибка, мы позовем главного истопника. Вылезай!
И душа под свист пара вылезла из котла. Она была вся потная, с языком на плече. Черт Адольф подал ей кружку пива, душа выпила и села в круг чертей.
– Стало быть, вы служили на земле корреспондентом «Нейе фрейе прессе»,– переспросил один черт.– Какой симпатичный!
– Видите ли, приятель,– сказал черт Адольф,– главный истопник имел на земле сходную работенку.
Этот черт с тремя звездочками был директором императорско-королевского ведомства печати. Что же вы нам раньше не сказали?
– Да ведь говорил я вам, опоили меня в чистилище. И когда меня бросили в котел, я думал, так и надо. Нет ли у вас покурить?
– Мы курим табак из сушеных полицейских комиссаров, друг мой,– заметил черт Рудольф, подавая ему сигарету.– Крепкий табачок. С течением вечности вы тоже научитесь сушить их. Приятное занятие: вы комиссара сушите, а он в это время рассказывает вам анекдоты о себе. А, вот и главный истопник.
Действительно! К ним приближался бывший директор императорско-королевского ведомства печати, старший черт Рихард. Он мало изменился за время пребывания в аду. И улыбался все так же сладко, как на земле, когда передавал в газеты официальные сообщения. Увидев бывшего корреспондента «Нейе фрейе прессе», он кинулся ему на шею.
– Господа! – сказал он удивленным чертям.– Прошу этого господина любить и жаловать, потому что с ним не сравнится никакой бандит и разбойник.
Черт Рудольф покраснел. А бывший директор ведомства печати продолжал:
– Этот господин убил сотни людей. К примеру, произошла в Праге маленькая демонстрация – надо вам было читать после этого его заметку в «Нейе Фрейе прессе»! Он писал, что в Праге революция, вырезано пятьсот немецких семей. Хороший был человек.
Теперь бывший корреспондент «Нейе фрейе прессе» поддерживает огонь под грешными чешскими душами в котле номер 1620[87].
Юбилей служанки Анны[88]
Председательница Общества охраны слуги госпожа советница Краусова готовила к завтрашнему заседанию торжественную речь. У секретаря их общества, супруги коммерции советника, служит Анна, которая прожила в их семы пятьдесят лет и вырастила два поколения. Завтра она отпразднует пятидесятилетний юбилей верной службы. Служанке Анне 75 лет, она всегда вела себя благопристойно и никогда не таскала тайком сладости.
Завтра общество вручит Анне золотой крестик, золотую монету в десять края, чашечку шоколада и два пирожных. Но это еще не все. Она выслушает также торжественную речь госпожи советницы Краусовой, а от своей госпожи получит новый молитвенник.
Разделаться бы поскорее с этой речью. Приходится напрягать свой мозг из-за какой-то служанки. Исписана уже груда бумаги, а речь никак не получается.
Советница прошлась по комнате, размышляя, о чем же говорить в своей речи. О том, что сегодня служанки создают организацию и требуют выходной день и ужин за счет хозяев? Ей-богу, с ними с ума сойти можно! Раньше было просто: дашь служанке пощечину и выкинешь ее на улицу. А сегодня она на вас еще жалобу подаст.
Госпожа советница, сев за письменный стол, потерла веки карандашом от мигрени.
Взять вот мою служанку. Завела себе кавалера, а тот дает ей книги. Эта мерзавка образования, видите ли, захотела! Ах, это так ужасно!
И госпожа советница снова схватилась за карандаш от мигрени.
Разволнуешься только попусту, вместо того чтобы речь писать. Ведь она написала столько речей, столько раз произносила их в Обществе охраны прислуги, что теперь хочется сказать что-нибудь новое, и нет ничего лучше, чем начать с господа бога. Для служанок бог всегда к месту. Молись и работай! Знать бы, как это сказать по-латыни. Вернется муж, надо будет у него спросить. Вот так она и начнет: «Молись и работай!»
Госпожа советница принялась писать:
«Молись и работай! Какие прекрасные слова! Без молитвы нет успешной работы, без молитвы нет благочестивой жизни, и вот... Эта истина воплощается в жизни нашей юбилярши. Пятьдесят лет она усердно молилась, и бог вел ее через все препятствия к цели. Сегодня она отмечает пятидесятилетие неустанного труда, и немалая награда ждет ее на небесах, и на земле... (На небесах – царство божие, а на земле – золотой крестик, золотая монета в десять крон, молитвенник, чашка шоколада и два пирожных.)
Молись и работай! Наша юбилярша Анна пятьдесят лет работала и теперь видит плоды своих трудов (золотая монета в десять крон равна пятистам крейцерам[89], стало быть, за год усердного труда – десяти крейцерам), все эти пятьдесят лет она усердно молилась, не ходила ни на танцы, ни в театр, дурных книг не читала, единственным ее чтением были книги божественные, которые учили ее любви, и уважению к своим господам, учили преданности и послушанию, всю жизнь наставляли на праведный путь. Молись и работай. Анна всегда вела себя осмотрительно. Никогда не разбрасывалась хозяйским добром, не тешила себя напрасными надеждами, отличалась скромностью, не заводила знакомств с чужими служанками, избегала лишних разговоров, не сплетничала о своих господах, молитва давала ей силы отказывать себе в лакомствах. Уважаемые дамы, посмотрите на эту старушку, Она убежденно противостояла злу, подавляла дурные желания, была по-настоящему набожна, молчалива, а ее сердце исполнено смирения; наверное, она часто размышляла о человеческой ничтожности, в свободные минуты обращала свои мысли к смерти, судному дню и наказанию за грехи. Размышляя на сон грядущий о предметах божественных, она горячо стремилась к праведной жизни. Покорной, никогда не прекословящей видели ее два поколения семьи славного коммерции советника Тихого. Ее чистое сердце переполняло чувство благодарности за каждый глоток, дарованный ей хозяевами, Анна искренне и преданно лобызала щедрую руку своих господ. Прожив пятьдесят лет в одной семье, она ни разу ничего не украла, а доверенные ей вещи сберегала с любовью. Анна работала за пять золотых в месяц, из них она откладывала – притом, что ужинала за свои деньги – на дорогу до Святой горы, куда с разрешения хозяев она ездила каждый год. Оттуда она привозила своим господам на память подарки, говорящие о чистоте ее души.
Завтра общество вручит Анне золотой крестик, золотую монету в десять края, чашечку шоколада и два пирожных. Но это еще не все. Она выслушает также торжественную речь госпожи советницы Краусовой, а от своей госпожи получит новый молитвенник.
Разделаться бы поскорее с этой речью. Приходится напрягать свой мозг из-за какой-то служанки. Исписана уже груда бумаги, а речь никак не получается.
Советница прошлась по комнате, размышляя, о чем же говорить в своей речи. О том, что сегодня служанки создают организацию и требуют выходной день и ужин за счет хозяев? Ей-богу, с ними с ума сойти можно! Раньше было просто: дашь служанке пощечину и выкинешь ее на улицу. А сегодня она на вас еще жалобу подаст.
Госпожа советница, сев за письменный стол, потерла веки карандашом от мигрени.
Взять вот мою служанку. Завела себе кавалера, а тот дает ей книги. Эта мерзавка образования, видите ли, захотела! Ах, это так ужасно!
И госпожа советница снова схватилась за карандаш от мигрени.
Разволнуешься только попусту, вместо того чтобы речь писать. Ведь она написала столько речей, столько раз произносила их в Обществе охраны прислуги, что теперь хочется сказать что-нибудь новое, и нет ничего лучше, чем начать с господа бога. Для служанок бог всегда к месту. Молись и работай! Знать бы, как это сказать по-латыни. Вернется муж, надо будет у него спросить. Вот так она и начнет: «Молись и работай!»
Госпожа советница принялась писать:
«Молись и работай! Какие прекрасные слова! Без молитвы нет успешной работы, без молитвы нет благочестивой жизни, и вот... Эта истина воплощается в жизни нашей юбилярши. Пятьдесят лет она усердно молилась, и бог вел ее через все препятствия к цели. Сегодня она отмечает пятидесятилетие неустанного труда, и немалая награда ждет ее на небесах, и на земле... (На небесах – царство божие, а на земле – золотой крестик, золотая монета в десять крон, молитвенник, чашка шоколада и два пирожных.)
Молись и работай! Наша юбилярша Анна пятьдесят лет работала и теперь видит плоды своих трудов (золотая монета в десять крон равна пятистам крейцерам[89], стало быть, за год усердного труда – десяти крейцерам), все эти пятьдесят лет она усердно молилась, не ходила ни на танцы, ни в театр, дурных книг не читала, единственным ее чтением были книги божественные, которые учили ее любви, и уважению к своим господам, учили преданности и послушанию, всю жизнь наставляли на праведный путь. Молись и работай. Анна всегда вела себя осмотрительно. Никогда не разбрасывалась хозяйским добром, не тешила себя напрасными надеждами, отличалась скромностью, не заводила знакомств с чужими служанками, избегала лишних разговоров, не сплетничала о своих господах, молитва давала ей силы отказывать себе в лакомствах. Уважаемые дамы, посмотрите на эту старушку, Она убежденно противостояла злу, подавляла дурные желания, была по-настоящему набожна, молчалива, а ее сердце исполнено смирения; наверное, она часто размышляла о человеческой ничтожности, в свободные минуты обращала свои мысли к смерти, судному дню и наказанию за грехи. Размышляя на сон грядущий о предметах божественных, она горячо стремилась к праведной жизни. Покорной, никогда не прекословящей видели ее два поколения семьи славного коммерции советника Тихого. Ее чистое сердце переполняло чувство благодарности за каждый глоток, дарованный ей хозяевами, Анна искренне и преданно лобызала щедрую руку своих господ. Прожив пятьдесят лет в одной семье, она ни разу ничего не украла, а доверенные ей вещи сберегала с любовью. Анна работала за пять золотых в месяц, из них она откладывала – притом, что ужинала за свои деньги – на дорогу до Святой горы, куда с разрешения хозяев она ездила каждый год. Оттуда она привозила своим господам на память подарки, говорящие о чистоте ее души.