- Куда же он уехал, ты не знаешь?
   - Не знаю, кажется, за границу, - сказал Артур.
   Двадцатого сентября открылось кабаре Эвелины, - я вспомнил об этом накануне, разбирая письма и найдя приглашение, которое она мне послала. Этот день приходился на субботу, и я остался дома, потому что думал, что в кабаре будет слишком много публики. Я пошел туда в ночь с понедельника на вторник.
   Не все столики были заняты, оркестр играл как-то вяло. На эстраде известная певица - как это было объявлено в программе, и я никогда не слыхал ее имени - пела с одинаковой легкостью на всех языках сентиментальные романсы, переходя от американского репертуара к итальянскому и от мексиканского к русскому. Нельзя было понять, какой она национальности. Сначала я думал, что она американка, потом мне стало казаться, что она может быть итальянка, жившая в Соединенных Штатах, и даже по-русски она пела без малейшего акцента. В конце концов оказалось, что она венгерка.
   Эвелины не было видно, и она появилась только через полчаса после моего прихода, войдя в зал из боковой двери. На этот раз она была в белом шелковом платье. В ее глазах, когда она переставала улыбаться тому или иному посетителю, вновь было то далекое выражение, которое я хорошо знал. Она увидела меня, подошла к моему столику, села против меня, отпила глоток шампанского из моего бокала, до которого я не дотронулся, и спросила:
   - Ты один? Ты никого не ждешь?
   - Один, как всегда.
   - Пойдем ко мне, поговорим, у меня тут рядом бюро.
   Я пошел за ней. Мы вошли в хорошо обставленную комнату, украшенную многочисленными портретами артистов с автографами; я смотрел на эти выставочные лица и буквы, написанные нарочито размашистым почерком. Эвелина села на диван и указала мне место рядом с собой.
   - Что у тебя хорошего? - спросил я. - Ты не изменила своего мнения о метампсихозе? Она посмотрела на меня насмешливо.
   - Ты хочешь, чтобы я тебе все объяснила?
   - Нет, - сказал я, - в этом нет необходимости. Я хотел бы только тебе напомнить, что каждое твое увлечение чем бы то ни было - философией Платона, к которой ты в свое время питала слабость, Бетховеном, литературой, современной живописью, чем угодно, вплоть до метампсихоза, возникает, моя дорогая, моя несравненная Эвелина, из твоих эмоциональных глубин, а не из предпочтения, основанного на выводах и рассуждениях.
   - Если бы это было иначе, я не была бы женщиной.
   - Я очень далек от мысли тебя за это упрекать.
   - У тебя всегда была эта особенность. - сказала Эвелина, - не называть вещи своими именами.
   - Ты знаешь почему? Потому что мне кажется, что так называемые свои имена не всегда соответствуют тому, что ты хочешь сказать. Свои имена - это вещи простые, а это далеко не ко всем подходит - к тебе в частности.
   - Я хотела бы знать, - сказала она, - почему это так неизбежно умирание каждого чувства?
   - Это, милая моя, тема для Мервиля. Я думаю, что с ним тебе было бы легче сговориться, чем со мной.
   - Его нет в Париже, - сказала она. - Ты знаешь, он так увяз в этой своей истории - я не представляю себе, чем все это кончится. Ты знаешь, что после ее исчезновения они в конце концов встретились?
   - Мне об этом говорил Артур.
   - Очень темная история. Тем более что нет ничего легче, как обмануть Мервиля, он всему верит. Любая женщина может его заставить сделать все, что она захочет. Если бы я могла ему помочь...
   - Мне кажется, что сейчас ему помощь не нужна.
   - Не знаю, - сказала Эвелина. - Мы это увидим. Но вернемся к тому, о чем мы говорили. Ты меня хорошо знаешь. Ты думаешь, я не заслуживаю лучшего, чем то, что у меня есть?
   - Чего-то тебе не хватает для этого. Может быть, - я в этом не уверен до конца, - способности созерцания, углубления, что ли. У тебя все протекает бурно и стремительно.
   - Это вопрос темперамента.
   - Равновесие, Эвелина, вот то слово, которое я искал. И еще одно.
   - Что именно?
   - Я думаю, что для тебя важнее всего не тог. кою ты, как тебе кажется, любишь, а твое чувство, которое растет само по себе, развивается и потом постепенно слабеет и умирает. Но в этом чувстве ты, в сущности, одинока, как это ни кажется парадоксальным. Никто до сих пор не мог задержать его ослабления, как нельзя задержать развитие некоторых болезней. И никто тебе в этом не может помочь. Если когда-нибудь придет такое время, когда ты забудешь о себе и будешь думать только о том, кого ты любишь, а он, в свою очередь, будет думать только о тебе, - тогда, теоретически, ты испытаешь настоящее счастье. Может быть - понимаешь?
   Она смотрела на меня, у нее были далекие и печальные глаза.
   - Ты недовоплощена, Эвелина, - сказал я. - До сих пор это тебе не удалось. Но, может быть, когда-нибудь удастся.
   Выражение ее лица опять изменилось, в ее глазах снова появилась насмешливость, но голос еще хранил отражение того чувства, которое она только что испытала, и поэтому странно не соответствовал ее взгляду. Она сказала:
   - И тогда я предложу тебе написать обо мне книгу. Это избавит тебя от необходимости писать о выдуманных героях и героинях. Ты напишешь о том, как мутнеют мои глаза от охватившего меня чувства. Ты напишешь, как я сижу и плачу и мое лицо становится некрасивым от слез, потому что я думаю, что мой возлюбленный меня забыл. Ты напишешь, как мы медленно идем с ним ночью, под дождем, и он держит меня за талию, и мои мокрые волосы свисают на плечи. Что ты напишешь еще?
   - Я напишу, как ты просыпаешься утром и смотришь на лицо твоего возлюбленного до тех пор, пока он не откроет глаза, почувствовав на себе твой взгляд.
   - Ты этого не забыл? - сказала она. - Ты знаешь, мой дорогой, один из твоих недостатков - это твоя память, которая тебе никогда не изменяет.
   - Если бы ее у меня не было, Эвелина, - как я мог бы написать о тебе книгу?
   - Ты хочешь, чтобы я сделала тебе признание?
   - Признание?
   - Да. Ты знаешь, почему я тебя люблю?
   - Ты меня не любишь.
   - Я знаю, что я говорю. Я люблю тебя за то, что ты - живое напоминание о сожалении, которое я испытываю. Я думаю: как жаль, что мы не можем быть вместе. Как грустно и приятно в то же время думать о том, что могло бы быть и чего нет, и как жаль, что этого нет. Ты для меня - напоминание о возможности счастья, которого нет.
   - Мы с тобой еще поговорим об этом, - сказал я. - Сейчас поздно, надо идти домой.
   И я встал с дивана. Она протянула мне руку с кольцом, в котором сверкал фальшивый брильянт.
   - Спокойной ночи, - сказала она, и в ее голосе прозвучала та нежная интонация, которую я слышал два или три раза, несколько лет тому назад и которой я не мог забыть все эти годы. - Хорошо, что ты все-таки существуешь, и я знаю, что если наступит день, когда у меня ничего не останется, когда я буду бедна и несчастна, я при ту к тебе и ты отворишь мне дверь.
   - Ты знаешь очень хорошо, - сказал я, - что пока мы есть, Мервиль и я, ты никогда не будешь без крова и без средств.
   - Самая большая ошибка, - сказала Эвелина, - это сжигать за собой все мосты. Спокойной ночи - и не забывай меня.
   - Кто может тебя забыть? - сказал я, уже уходя. - Даже если бы он хотел?
   x x x
   Я вышел на улицу. Была теплая сентябрьская ночь, и я невольно вспомнил декабрьский холод, когда я был первый раз с Мервилем в кабаре Эвелины. С тех пор прошло десять месяцев - после этой второй встречи Мервиля и Лу. Что он в ней нашел? В десятый раз задавал я себе этот вопрос, совершенно бесплодный и беспредметный, ответ на который терялся в бездонной глубине бесчисленных совпадений, долгого ожидания, сожалений и надежд. Я шел вверх по пустынным в этот час Елисейским полям и думал о мире, в котором я жил и который пытался определить знакомыми мне понятиями. Но их хватало только для изложения фактов и нескольких выводов, не имеющих особенной ценности. И они оказывались несостоятельными, когда я пытался найти подлинные причины того, что происходило. Я давно привык к этим постоянным и неизбежным неудачам. Все, что я знал, все, что я мог сказать, было приложимо, в сущности, только к неподвижным вещам, к тому, что прошло и кончилось. И в этой застывшей раз навсегда неподвижности того, что перестало существовать, выводы и заключения вновь приобретали смысл, которого у них не было при других обстоятельствах. - Мы можем судить о значении и смысле той или иной человеческой жизни только после того, как она кончится, - думал я. - Потому что, пока она движется, вчерашний герой может стать преступником или порядочный человек растратчиком чужих денег. Я знал профессионального вора, который стал всеми уважаемым священником, знал шулера, который стал знаменитым артистом, знал профессора философии, который стал нищим и бродягой, знал людей, которые, казалось, могли многое дать и не дали ничего, и знал других, над невежественностью которых все смеялись и которые стали учеными. Эти неожиданные и необъяснимые, казалось бы, превращения совершенно меняли наше представление о них, их психологический облик, в определении которого мы так жестоко ошибались, и это было доказательством нашей органической неспособности отличить в истории человеческой жизни то, что в ней было самым важным и существенным. И только смерть, останавливавшая навсегда это движение, давала ответ на те вопросы, которые еще накануне казались бессмысленными и теперь приобретали все свое столь очевидное значение.
   Елисейские поля давно остались позади. Я шел и продолжал думать о том, о чем я думал всегда, всю жизнь, везде, где я был. Всегда были эти одинокие прогулки - в России, во Франции, в Германии, в Италии, в Америке, всюду, куда заносила меня судьба. Менялись города, страны, пейзажи, но не менялось только одно - это непрерывное и медленное движение ощущений и мыслей, то, о чем мне как-то сказал Жорж:
   - В сущности, в знаменитой фразе Декарта нужно было бы переставить глаголы: не "Cogito Ergo Sum", a "Sum Ergo Cogito" {"Мыслю, следовательно, существую" "Существую, следовательно, мыслю" (лат.).}.
   - Откуда у тебя такие идеи? - сказал ему Мервиль. - Ты, по-моему, думаешь больше всего о том, сколько ты истратил денег, и испытываешь по этому поводу глубокую и неподдельную печаль. Любую философскую систему тебе заменяют простейшие арифметические действия, сложение и вычитание.
   - То, что ты говоришь, - ответил Жорж, - свидетельствует о твоем неумении или нежелании понять человека, который не похож на тебя. Ты не понимаешь, что деньги - это символ власти. Нищий, который сидит на груде золота, знает, что он король, что он может сделать все. И потому что он знает, что в его руках власть над людьми, одного этого ему, как созерцателю, достаточно. Так он и живет - властелин в лохмотьях, и ты находишь, что в этом нет какого-то библейского великолепия?
   - Нет, милый мой, - сказал Мервиль, - не только нет библейского великолепия, а есть то, что наш общий друг - он показал на меня - как-то назвал моральным идиотизмом. Ты говоришь о потенциальных возможностях, но если они не использованы, то остается неподвижность и бессилие, - какой тут, к черту, король? Тем более, что твой нищий умирает на своем золоте, которое тянет его вниз, как мертвый груз, так и не сделав ничего в своей жизни - не потому, что он этого не хотел, а оттого, что не мог.
   - Ты никогда не поймешь, что такое деньги, - сказал Жорж, - хотя их у тебя больше, чем у всех нас, вместе взятых. Но это величайшая несправедливость, это ошибка слепой судьбы.
   Я вспомнил об этом разговоре Мервиля и Жоржа, людей со столь разной судьбой, точно их создал и придумал какой-то насмешливый и жестокий гений. Но что вообще характернее почти для всякой человеческой жизни, чем повторение этих двух слов - ошибка и несправедливость?
   - Ты понимаешь, такие люди, как я, которые созданы для спокойной жизни без материальных забот...
   Это были слова Андрея, когда мы все как-то ужинали у Мервиля. И Эвелина сказала, смотря ему в лицо холодным взглядом своих синих глаз:
   - Откуда ты знаешь, для чего ты создан?
   - Ты считаешь, что у человека нет определенного назначения на земле?
   - Есть, но не у всех.
   - Что ты хочешь сказать?
   - Ну вот Мервиль создан для того, чтобы делать глупости и тратить деньги. Он, - она кивнула головой на меня, - для того, чтобы заниматься литературой, в ценность которой он не верит, жить в воображении жизнью других и делать из всего, что от видит и чувствует, выводы и заключения, чаще всего ошибочные. Жорж, твой брат, - для того, чтобы своей жизнью доказывать, что может существовать такое соединение - жалкая скупость и исключительный поэтический дар. Но для чего ты создан, этого никто не знает.
   - Эвелина, ты когда-нибудь кого-нибудь пожалела в твоей жизни? спросил, улыбаясь, Мервиль. У Эвелины с актерской быстротой изменилось лицо, как будто осветившись внезапно возникшим чувством, и тотчас же, следуя за выражением глаз, измелился ее голос.
   - Да, мой дорогой, - сказала она, - жалела - и прежде всего тебя. И не только тебя, - добавила она, взглянув в мою сторону.
   - Эвелина, - сказал Жорж, - если бы каждый из нас сделал тебе предложение, как бы ты ответила на это?
   - Отказом, - сказала она, - отказом, но по разным причинам. Тебе потому что я тебя презираю, Андрею - потому что он не мужчина, Мервилю и моему дорогому другу - она положила мне руку на плечо - потому что я их люблю и не желаю им несчастья. И единственный, кому я не ответила бы отказом, это Артуру, потому что он не сделал бы мне предложения. Но это мне не мешает испытывать к нему нежность.
   Позже, когда все разошлись и мы остались вдвоем с Мервилем, он мне сказал:
   - Ты знаешь, мне иногда кажется, что Эвелину создал задумчивый дьявол, в тот день, когда он вспомнил, что когда-то был ангелом.
   - Вспомнил ли? - сказал я. - Я в этом как-то не уверен.
   - Ее мать голландка, - сказал Мервиль, - отец испанец. Но все не так, как это можно было бы себе представить. У ее матери была бурная жизнь и неутолимая жажда душевных движений - ты понимаешь, что я хочу сказать. Ничего северного, голландского в ней нет. А отец Эвелины - один из самых меланхолических и спокойных людей, каких я видел, меньше всего похожий на испанца. Результат этого брака - Эвелина. И вот теперь, ты видишь, она вносит в нашу жизнь элемент абсурда, без которого иногда было бы скучно. Мне порой кажется, что она все это делает нарочно, потому что она действительно умна и все понимает, когда находит это нужным.
   - Странный у нас все-таки союз, - сказал я. - Мы очень разные Эвелина, Андрей, Артур, ты и я. Но вот наша связь не рвется ни при каких обстоятельствах. Что, собственно, нас объединяет?
   - Может быть, то, что никому из нас до сих пор не удалось стать счастливым. Или - так было бы печальнее - никто из нас не способен быть счастливым.
   - Во-первых, одного этого недостаточно. Во-вторых, я в этом не уверен. У меня, например, как мне кажется, очень скромные требования к жизни, и, я думаю, будь все чуть-чуть лучше, я мог бы быть совершенно счастлив.
   - Я не могу поверить, что у тебя есть эта иллюзия, - сказал Мервиль. Твоя память перегружена, твое воображение никогда не остается в покое, и даже когда тебе кажется, что ты ни о чем не думаешь, в тебе все время идет упорная работа, и эго продолжается всю твою жизнь. Быть счастливым - это значит забыть обо всем, кроме одного блистательного чувства, которое ты испытываешь. Но ты никогда ничего не забываешь. Нет, милый мой, до тех пор, пока ты не изменишься и не станешь таким, каким ты был раньше - мы все помним, каким ты был несколько лет тому назад, - до тех пор ты не способен стать счастливым.
   - Не забудь, что иногда я погружаюсь в блаженное небытие.
   - Это потому, что твой организм требует отдыха, - сказал Мервиль, - это как потребность сна. Не смешивай это с другими вещами.
   Я подходил к своему дому. Он стоял на маленькой улице, довольно далеко от центральных районов города, и эта улица, с узким пространством между ее зданиями, когда туда проникал солнечный свет, напоминала мне гравюру в темных тонах. Но в свете электрических фонарей это впечатление терялось.
   Я поднялся на лифте на свой этаж и, подходя к двери, услышал, что в моей квартире звонит телефон. Кто мог вызывать меня в этот час, на рассвете сентябрьской ночи?
   Далекий женский голос спросил по-английски, но с резким иностранным акцентом, я ли такой-то. После моего утвердительного ответа женщина сказала:
   - С вами сейчас будут говорить.
   Через несколько секунд голос Мервиля сказал:
   - Я хотел знать, все ли у тебя благополучно.
   - Как всегда, - сказал я, - откуда ты звонишь?
   - Из Мексики.
   - Как ты туда попал?
   - Мы тут задержались на некоторое время. В недалеком будущем мы вернемся в Париж и я тебе все расскажу. Ты видел Артура?
   - Он живет у меня.
   - Значит, главное ты знаешь. Я давно хотел тебе позвонить, но как-то не получалось. Ты понимаешь, трудно это сказать в нескольких словах, все так необыкновенно...
   - У тебя часто бывают необыкновенные вещи, - сказал я. - Буду ждать твоего приезда.
   На этом разговор кончился, и, ложась спать, я подумал - почему Мервиль оказался в Мексике, что это могло значить?
   x x x
   Утром Артур мне сказал, что ему снилось, будто ночью звонил телефон, но когда он проснулся, в квартире было тихо.
   - Ты видишь, - сказал он, - насколько обманчивы наши представления и насколько неверны даже те ощущения, которые возникают из таких, казалось бы, конкретных вещей, как пять чувств. Мне снится, что звонит телефон, это происходит от раздражения уха. Мое воображение под влиянием сна и звуковых воспоминаний создало это впечатление, которое не соответствует ничему реальному. Наше восприятие - это сны, воспоминания, ощущения, значение которых от нас ускользает, это ежеминутно меняющийся мир, природа которого тоже не какое-то постоянное понятие. Вся непостижимая сложность нашего душевно-психического облика, который тоже...
   - Подожди, - сказал я. - Все, что ты говоришь, может быть верно...
   - Мы не знаем, что верно и что неверно. Когда ты вступаешь в область категорических утверждений, единственное, в чем ты можешь быть уверен, это в их несостоятельности.
   - Ты мне не даешь договорить. Дело в том, что вчера ночью в моей квартире действительно звонил телефон. Ты эго услышал во сне, но проснулся не сразу и когда ты открыл глаза, то все уже было тихо. А тихо было потому, что разговор по телефону был очень короткий. Так что вся твоя тирада о недостоверности и неопределимой природе наших ощущения произнесена зря.
   - Кто тебе мог звонить в это время?
   - Мервиль.
   - Мервиль? Откуда?
   - Из Мексики. Он сказал - мы в Мексике.
   - Ах, опять эта женщина, - сказал Артур. - Я чувствую в ней что-то враждебное и не могу от этого чувства избавиться. Она тебе нравится?
   - Нет, - сказал я. - Я провел с ней некоторое время, довольно короткое, и нашел, что это крайне утомительно.
   - Я думаю, что она должна приносить несчастье всем, кто с ней сталкивается. И мне искренно жаль Мервиля, я за него боюсь.
   - Ты уже говорил мне об этом, - сказал я. - Но какие у тебя основания для этого?
   - Я не могу тебе объяснить. Это интуиция. Конечно, логически, чего, казалось бы, бояться? Но вспомни, что Андрей так же думает, как я.
   - Все это решительно ничего не доказывает.
   - Дело не в доказательствах, а в ощущении. Если ты будешь ждать доказательств или фактов, то может оказаться, что будет слишком поздно. Посмотри - ты, Андрей, Эвелина, я - мы все к ней относимся отрицательно не потому, что она нам сделала что-то дурное, а инстинктивно, и это недаром.
   - Почему ты считаешь, что твой инстинкт - или чей-либо другой безошибочен, а инстинкт Мервиля вдруг оказывается не таким, как нужно? Почему ты думаешь, что прав ты, а не он?
   - Я ничего не думаю, я чувствую и очень жалею, что этого чувства Мервиль не испытывает.
   - Рано или поздно мы увидим, кто в конце концов окажется прав.
   - Мне не хочется даже думать об этом, - сказал Артур.
   x x x
   На следующий день Артур исчез, - как это с ним уже неоднократно бывало, - не оставив, по обыкновению, даже записки. Утром, когда я проснулся, его уже не было. Комната, в которой он жил, была в идеальном порядке, все стояло на своем месте. Но шкаф, в котором висели его костюмы, был пуст и коврика, на котором спал Том, не было. Артур прожил у меня недолго, но я успел привыкнуть к его присутствию. которое никогда не было стеснительным, привык слышать его быструю походку, его голос, видеть его за столом или в кресле, и мне показалось, что в квартире стало пусто. Я годами жил один, никогда не думал о своем одиночестве и его не чувствовал. Но после ухода Артура я вдруг по-новому понял, что я опять остался один, и на этот раз мне было как-то неприятно, - точно Артур не был моим случайным и временным гостем, а был человеком, присутствие которого мне стало казаться собственным и почти необходимым. Я знал, что рано или поздно он вернется. Ко он мне был нужен именно теперь, потому что, пока он жил в моей квартире, я, в свою очередь, был нужен ему йог этого мое существование переставало казаться мне совершенно бесполезным.
   Я думал о своих друзьях. У каждого из них было что-то, чего у меня не было, чаще всего чувства, которое искало бы выхода или удовлетворения, интерес к искусству или философии, наконец, просто стремление к спокойствию и обеспеченности, как у Андрея. У Артура были бурные страсти, над которыми мы смеялись, потому что нам они казались непонятными - в том смысле, что мы не были способны даже отдаленно себе представить, что могли бы испытать нечто подобное. У Мервиля был его "лирический мир" и поиски эмоционального равновесия, у Эвелины - своя собственная жизнь, в которой она, как актриса, играла то ту, то другую роль, чаще всего роль возлюбленной, и жестокий ее эгоцентризм. Правда, в отличие от Мервиля и Артура, она знала, избегая в этом признаться даже самой себе, что это все было похоже на вздорный мираж и что в этом не было ни подлинного чувства, ни подлинного увлечения. Ее существование однажды очень правильно определил Мервиль, сказав, что для нее в одинаковой степени характерны две особенности, которые, казалось бы, должны были исключать друг друга: глупейшая жизнь - и несомненный ум. И когда после этих размышлений я возвращался к мыслям о самом себе, я думал, что у меня не было ничего, чем жили мои друзья, - даже возможности хотя бы на короткое время представить себе, что все идет так, как нужно, и что я именно этого хочу. Вместе с тем, когда у меня проходила душевная усталость, которая чаще всего управляла мое существование, как постоянно действующий медленный яд, мне казалось, что в известных условиях, - как это было до тех пор, пока Сабина была со мной, - все могло бы быть совершенно иначе, чем теперь. Но об этом я никогда никому не говорил.
   Я принялся за чтение, которое прерывал обычно приход женщины, которая убирала мою квартиру три раза в неделю, немолодой испанки, чрезвычайно словоохотливой, бросавшей работу, когда она начинала мне что-нибудь рассказывать. Работать и говорить одновременно она не могла, и получалось впечатление, что произносить слова и составлять из них фразы требовало от нее такого же усилия, как мыть окна или посуду. У нее не было точной границы между речью и движением, так, как будто в ней духовный и физический мир были одним целым. Она неоднократно рассказывала мне разные эпизоды своей жизни, и если бы я понимал как следует то, что она говорила, я, вероятно, хорошо бы знал ее биографию. Но мне почти никогда не удавалось, несмотря на все мои усилия, понять то, что она говорила. Она была убеждена, что говорит по-французски, но, насколько я мог составить себе об этом представление, это была странная смесь безжалостно исковерканных французских слов с испанскими, смесь, в которой существительные иногда были похожи на французские, но глаголы были испанские. И если мне удавалось понять то или иное существительное, то я не знал, что с ним происходило, потому что эти обозначения предметов или фактов были связаны между собой словами, значение которых от меня ускользало. Она мне как-то рассказала, что когда она была на похоронах своей матери, она встретила там человека, который впоследствии играл очень важную роль в ее жизни. В то время как, кончив свой рассказ, она принялась за работу, ко мне пришла Эвелина, которой я сказал, что вот уборщица рассказала мне, как на похоронах ее матери...
   - Ты уверен, что ты все правильно понял? - спросила Эвелина.
   - Нет, - сказал я, - но мне показалось.
   - Подожди, я ее спрошу. Последовал быстрый разговор по-испански между Эвелиной и уборщицей, и потом Эвелина сказала:
   - Она говорит, что не могла быть на похоронах своей матери, потому что в это время была в другом городе и была связана с человеком, который был ничтожеством и не играл в ее жизни никакой роли, она с ним очень скоро рассталась и никогда об этом не жалела.
   - Ну да, - сказал я, - это подтверждает то, что я давно подозревал: я понял некоторые существительные, но не понял глаголов.
   - Что важнее? Глаголы или существительные? - сказала Эвелина.
   - Вероятно, все-таки соответствие между ними, - сказал я.
   По мере того как проходило время, я замечал, что многих книг, которые я брал с полки, я не мог читать, их несостоятельность начинала мне казаться очевидной с первых же страниц.
   Я вспомнил, как мне попались путевые записки автора, который одно время пользовался некоторой известностью. Я открыл его книгу, и первая строка, которую я прочел, была такая:
   "Я приближаюсь к морю. Знает ли оно, как я его люблю?"
   На этом мое чтение его записок кончилось, и у меня не хватило мужества читать дальше. Но пример этой риторической глупости далеко не был единственным или исключительным. Если бы я читал эту книгу много лет тому назад, я бы продолжал все-таки искать в ней что-нибудь, что заслуживало бы внимания. Но длительный опыт научил меня тому, что эти поиски обычно оказываются бесплодными, и теперь у меня не было желания терять на них время. В результате этого круг моего чтения все время суживался, как шагреневая кожа.