- Как хорошо, что ты перестал быть неправдоподобным, - сказала она. Мне теперь так легко с тобой - после того, как ты отказался от твоего постоянного грима, в который я никогда не верила.
- Всему свое время, Эвелина, - сказал я. - "Время бросать камни и время собирать камни". Ты это помнишь? "Аз, Екклезиаст, был царем над Израилем, во Иерусалиме". Ты говорила о моем гриме. Может быть, это объясняется тем, что я перегружен цитатами и воспоминаниями о чужих чувствах - и они так часто мешали мне жить моей собственной жизнью.
- Это, в конце концов, не так плохо, - сказала она, - ты сберег твою душевную силу. И потом, ты все-таки жил воображаемой жизнью в твоих книгах, это то, чего нет у большинства людей.
- У меня свой взгляд на это, - сказал я. - В том, что это действительно стоило делать, я никогда не был уверен. А вот то, что потеряно и о чем следует пожалеть, это стихи Жоржа.
- Какая страшная смерть! - сказала она. - Что теперь от всего этого осталось? От этого поэтического вдохновения, от усилий, которые должен был делать Жорж, чтобы жить, преодолевая то презрение к нему, которым он всегда был окружен. Что? Могила на кладбище Периге?
- До которой издалека доходят лучи солнца Сицилии, - сказал я. - В этом смысле гибель Жоржа не была напрасной.
- Я бы не хотела купить свое благополучие такой ценой.
- Неужели ты говоришь об Андрее? Она пожала плечами.
- Тут ты ошибаешься, - сказал я. - Андрей был глубоко несчастен, и у него были все основания не любить Жоржа. Но он никогда не сделал бы ничего, чтобы повредить своему брату. Он даже не был его врагом. А то, что из-за смерчи Жоржа его жизнь так изменилась, это, в конце концов, случайность. Но, конечно, при желании в этом можно усмотреть, если хочешь, торжество жестокой справедливости.
- Мне кажется, что Андрею больше подходит роль жертвы.
- Я тоже был склонен так думать, - сказал я.
Но и это не так. Сейчас он другой человек, его нельзя узнать. И вот ответь мне на вопрос: какой Андрей подлинный? Тот, каким он был раньше, или тот, каким он стал теперь?
- Я об этом не думала.
- Напрасно, потому что именно это самое главное.
- Ты понимаешь, я так привыкла к тому, что его всегда надо жалеть, что у меня сейчас, когда я об этом думаю, какое-то странное чувство, которое мне трудно объяснить.
- Мне кажется, я понимаю. У тебя такое впечатление, что у тебя отняли это сожаление. Ты сжилась с этим представлением - Андрей бедный, несчастный, неуверенный в себе. Теперь это привычное представление о нем, - ты его теряешь.
- Может быть, - сказала она рассеянно, думая, как мне показалось, о другом. И потом без перехода, другим тоном она сказала:
- Ты знаешь, я так рада тому, что ты изменил твое отношение ко мне.
- Я его не изменил, оно всегда было таким же, как сейчас. Это ты изменилась, Эвелина.
- А ты? - сказала она.
- Я все такой же, мне кажется.
- Нет, - сказала она с твердостью и уверенностью, которая меня удивила. - Нет, милый мой. Я тебе уже сказала, что теперь ты разгримировался.
* * *
"Мне, вероятно, недолго осталось жить. Каждое утро, когда я с усилием поднимаюсь с постели, я думаю, что, может быть, именно этот день будет последним в моей жизни. Доктор мне объяснил, как функционирует мое сердце, и прибавил, что непосредственной опасности нет. Он не мог этого не сказать, это был его профессиональный долг, - но вряд ли он сам был уверен, что ему удалось меня в этом убедить. Никаких иллюзий у меня нет, и он, вероятно, это знает.
Но когда я спрашиваю себя, что заставило меня писать эту книгу воспоминаний, я неизменно нахожу один и тот же ответ. Моя жизнь ничем не замечательна. Я ничем не отличаюсь от огромной массы людей, которые живут так, как это им диктуют внешние обстоятельства, среда, которой они окружены или из которой они вышли, воспитание, которое они получили, бытовые условия, та или иная система морали, которая им кажется правильной. И те, кто живет, нарушая законы общепринятой этики, делают это далеко не всегда потому, что они хуже других, а нередко оттого, что их жизнь сложилась иначе, чем у большинства их современников. И можно себе представить, что при некотором изменении в начале существования биография уголовного преступника могла бы стать историей жизни политического деятеля, отца семейства и уважаемого гражданина своей страны. Но я отвлекаюсь от главной темы. Я хочу вернуться к ответу на вопрос о том, что побудило меня писать эту книгу. Быть может, некоторым читателям этот ответ покажется неожиданным, но для меня он ясен.
Это, в сущности, - своеобразная жажда бессмертия. Казалось бы, откуда? Почему? Но жажда бессмертия так же необъяснима, как необъяснима жизнь и необъяснима смерть. Через некоторое время я перестану существовать, и не все ли мне равно, казалось бы, что произойдет через пятьдесят или сто лет после этого? Ни о ком из моих сверстников никто не будет помнить, а обо мне останется книга, которую я написал. Она будет своего рода открытой могилой, напоминанием о том, что я существовал. Вопрос - нужно ли это или нет, не имеет, я думаю, значения. Но я умру, зная, что мне в какой-то степени удалось победить смерть. Моя книга - это борьба против власти забвения, на которое я обречен. И если через много лет после того, как меня не станет, на земле найдется хоть один человек, который прочтет эти строки, то это будет значить, что я недаром прожил свою трудную и печальную жизнь".
Так Артур кончил свою книгу воспоминаний Ланглуа. Когда он прочел мне эти строки, я сказал:
- Теперь ему действительно остается только умереть.
- Я надеюсь, ты это говоришь риторически?
- Конечно. Потому что я готов пожелать ему долгой жизни, и, в конце концов, он заслужил нашу признательность, дав тебе этот заказ.
- Представь себе, последние главы я писал почти с увлечением.
- У тебя всегда было литературное призвание.
- Ты прекрасно знаешь, что это не так.
- Нет, нет, было, только не вполне понятое. Если бы его у тебя не было, ты не мог бы написать эту книгу.
- Не забывай, что ты мне очень помог.
- Милый мой Артур, - сказал я, - думал ли ты когда-нибудь о том, что помочь можно только человеку, у которого есть какие-то данные для выполнения той или иной задачи? Представь себе, что у тебя нет никаких литературных способностей. Ничья помощь не могла бы спасти положение. Теперь мы будем ждать твою вторую книгу, на этот раз твою собственную. Что ты хотел бы написать?
- Не знаю. Мне кажется, что мне нужен некоторый разгон. Например, для начала я бы взялся за монографию Ватто.
- Ватто тебе как-то не подходит, я думаю, - сказал я, - это не Тициан и не Рубенс.
- Именно поэтому, - сказал он, - потому что это труднее. Потом я бы подумал об историческом сюжете. А после этого я бы написал роман.
- О чем?
- Я это еще не совсем ясно вижу, - сказал Артур. - Ну, представь себе простого рабочего, в руки которого попадает учебник истории. Он его прочитывает. Ему хочется знать больше, чем там написано. И вот он ходит в библиотеку, изучает разные исторические труды и через несколько лет его знания позволяют ему защитить диссертацию в университете. Затем он все глубже и глубже, как ему кажется, проникает в суть вещей, и в конце концов, проделав огромную работу, он приходит к тому убеждению, что нет ни исторических законов, ни бесспорных истин, которые могли бы быть открыты в результате длительного изучения, что ничего нельзя предвидеть, ни в чем нельзя быть уверенным, что история ничему не учит и ничему не может научить и что он потратил годы на совершенно бесплодное занятие.
- Мне кажется, что из этого трудно сделать роман.
- Почему?
- Роман - это движение чувств, говоря в самых общих выражениях. А здесь его нет. Есть только одна мысль, не очень новая, как ты знаешь, и лишенная эмоциональной окраски, без которой роман может показаться неубедительным.
- Ты же мне недавно сказал, что ты не знаешь, каким должно быть литературное произведение.
- Совершенно верно. Но если ты помнишь, я говорил еще о том, что я знаю, - так мне кажется, - каким оно не должно быть.
- До романа, во всяком случае, еще далеко, - сказал Артур. - Но когда я за него возьмусь, мы выберем с тобой сюжет, хорошо?
- Сюжет найти сравнительно нетрудно, - сказал я. - Трудно из этого сделать настоящую книгу.
- И ты думаешь, что это может мне удаться?
- Я в этом почти уверен, - сказал я. - И мы тебе поможем.
- Я знаю, - сказал Артур. - Что я делал бы без вас?
* * *
Никто из нас, ни Эвелина, ни Артур, ни я, не могли забыть того декабрьского вечера, когда после мучительного и долгого ожидания в клинике хирург в белом халате вышел к нам и сказал, что теперь Мервиль вне опасности. Этому предшествовала сложная операция и трагическая неизвестность ее исхода. Мы знали, что жизнь или смерть Мервиля зависели от того, как будет действовать этот высокий, коротко остриженный человек в белом, с особенными пальцами, на которые я невольно обратил внимание, - необыкновенно чистыми, длинными и толстыми, - и выражением непоколебимого спокойствия на лице с крупными и правильными чертами. После того как он вошел в операционную, я смотрел на матовое стекло ее двери с чувством непрекращающегося смертельного томления и только через несколько минут ощутил боль в кисти оттого, что Эвелина сжимала ее своей рукой, на которой были кольца, вдавившиеся в мою кожу. Артур сидел не двигаясь, и лицо его было совершенно белым. Лу, с расширенными горячими глазами и покрасневшим лицом, кусая себе губы, все время ходила взад и вперед своей быстрой и гибкой походкой. Ни к кому не обращаясь, она несколько раз повторила по-английски - он не может умереть, он не может умереть, - и на третий раз непривычно хриплый голос Эвелины ответил:
- Конечно, нет.
И когда доктор, выйдя из операционной, сказал, что Мервиль спасен, Лу разрыдалась, и я испытал чувство бурного счастья. Артур поднялся со своего места и сказал:
- Я был в этом уверен с самого начала, у меня была интуиция.
- По твоему виду этого нельзя было сказать, - заметил я.
- Нет, понимаешь, внутренне... Есть же все-таки на земле справедливость.
У Эвелины блестели глаза и улыбка не сходила с ее лица.
- Самое главное, самое главное, - говорила она, - остальное - это второстепенно.
И когда мы направились к выходу, Лу, которая первый раз видела Эвелину и Артура, сказала им:
- Вы не знаете, как я вам благодарна. Она осталась в клинике. Мы вышли на улицу, шел холодный дождь. Я взял такси, мы отвезли домой Артура, и когда он попрощался с нами и мы остались вдвоем с Эвелиной, она мне сказала:
- Я буду ночевать у тебя, хорошо? Это будет проще.
- Конечно, - ответил я.
- Как все это произошло? Что случилось?
- Я не мог расспрашивать Лу, ты понимаешь, - сказал я. - Поэтому я почти ничего об этом не знаю. Все это будет известно позже.
Я проснулся утром, услышав голос Эвелины, говорившей по телефону. Я вышел в халате в столовую, - Эвелина уже была одета и на столе стоял кофе.
- Я звонила в клинику, - сказала она. - Он провел спокойную ночь и еще спит. Сердце у него работает нормально, и никакой опасности, как мне сказали, больше нет.
Теперь, после того как все это было кончено, после того как я проспал глубоким сном несколько часов, все мне казалось менее ясным и отчетливым, чем накануне, во время ожидания исхода операции. У меня больше не было ощущения тревоги, которое я испытывал тогда, и не было беспокойства, но я как-то не мог отдать себе отчета во всем, и мне трудно было себе представить, что несколько часов тому назад каждую минуту могло случиться, что Мервиля не стало бы. И только после двух чашек очень крепкого кофе я начал наконец приходить в себя.
- Иди бриться и принимать ванну, на тебя страшно смотреть, - сказала Эвелина. - Я надеюсь, что часа в три нам разрешат увидеть Мервиля.
Но в тот день нас к нему не пустили. Нас принял доктор, который его оперировал, он сказал, что Мервиль слишком слаб и что о визитах к нему раньше чем через два-три дня не может быть речи.
- Пуля прошла несколько ниже сердца, - сказал он, - рана была тяжелая, и он потерял много крови. Все осложнилось тем, что у него раздроблено ребро и надо было извлечь все обломки кости. То, что ему нужно теперь, это неподвижное состояние и длительный отдых. Но выйдет он отсюда совершенно здоровым человеком.
Лу все время оставалась в клинике, где ей дали комнату, она не отходила от Мервиля. Я увидел его на четвертый день после операции. Его голова высоко лежала на подушке, у него было осунувшееся лицо, но глаза его были ясны и спокойны. Когда я подошел к его кровати, он улыбнулся; слабым движением руки, сжатой в кулак, - я знал, что это движение причиняло ему боль, дотронулся до моего бока и сказал:
- Ты видишь, старик, мы все-таки живы.
- Когда ты будешь себя чувствовать лучше, мы с тобой поговорим, сказал я. - Теперь тебе надо отдыхать и не двигаться.
- Я только это и делаю, - сказал он. - И должен тебе признаться, что в этом даже есть известная приятность. И ты не можешь себе представить, как я рад, что Лу больше не угрожает опасность.
Мы были в клинике вчетвером - Эвелина, Артур, Андрей, прилетевший из Сицилии немедленно после того, как он получил телеграмму от Артура, и я. Мы вышли все вместе и пошли в ресторан обедать.
- Как все это произошло? - спросил Андрей. Ему ответил Артур.
- Никто из нас еще всего не знает, - сказал он. - Никто из нас не говорил об этом ни с Мервилем, ни с этой женщиной - Артур упорно называл Лу "этой женщиной". - Я читал только газетные отчеты, что в них верно, что нет, трудно судить.
- Ну, хорошо, что было в газетах? - спросил Андрей.
Артур рассказал ему, что в течение нескольких дней за домом Мервиля следил высокий человек с мрачным лицом. Когда Мервиль как-то вышел на улицу - было около пяти часов дня, - этот человек позвонил у входной двери. Ему отворила горничная. Не спрашивая ее ни о чем, он вошел в гостиную. Лу сидела в кресле. Она не шевельнулась, увидя его, и неподвижным взглядом смотрела на его руку, в которой он держал револьвер.
- Вот мы и встретились, Лу - сказал он. - Теперь одевайся и идем.
Он говорил по-английски, и горничная, стоявшая тут же, не понимала его слов.
- Ты знаешь, что я никуда с тобой не пойду, - сказала Лу, и горничная потом говорила, что она не узнала ее голоса. - Это был голос, которого я никогда до этого не слышала, - сказала она.
И в эту минуту в комнату из боковой двери вошел Мервиль.
Он увидел человека с револьвером, Лу, сидящую в кресле, и двинулся к тому месту, где стоял этот человек.
- Останови его, - сказал этот человек Лу, - скажи ему, чтобы он не двигался.
- Меня никто не может остановить, - сказал Мервиль и сделал шаг вперед. В ту же секунду раздался выстрел, и Мервиль тяжело рухнул на пол. Но сквозь смертельное полузабытье он услышал еще два выстрела, один за другим, и потерял сознание.
Стреляла Лу. Как это выяснилось позже, между подушками кресла был втиснут ее револьвер и, не сходя с места, она выпустила две пули в этого человека. Обе пули попали ему в живот, и каждая из них была смертельной. Лу бросилась к Мервилю, сказав горничной, чтобы она вызвала доктора. Она подняла без видимого усилия тяжелое тело Мервиля и положила его на диван, зажимая рукой его рану. В это время до нее донесся хриплый шепот человека, в которого она стреляла и который лежал в нескольких шагах от нее, на полу, в луже крови:
- Лу, помоги мне.
Она даже не обернулась. Когда приехал доктор, он нашел тяжелораненого Мервиля и умиравшего человека с мрачным лицом.
- Вот приблизительно что пишут газеты, - сказал Артур. - Человек, которого эта женщина убила, оказался американским гангстером, который, по-видимому, знал ее в Америке.
Читая газетные отчеты, о которых говорил Артур, я составил себе определенное представление о том, что произошло. Все было делом нескольких секунд. Если бы Мервиль остановился, он, вероятно, не был бы ранен. Но ни Лу, ни этот американец с итальянской фамилией - Канелли - не допускали мысли о том, что безоружного Мервиля не остановит направленное на него дуло револьвера. Если бы Мервиль не сделал шаг вперед, Канелли не испугался бы потому что только человек, потерявший голову, мог стрелять не в ногу или в плечо, а в грудь Мервиля. Зато оба выстрела Лу были сделаны с той же беспощадной точностью и быстротой, с какой она несколько лет тому назад стреляла в цирке. И я вспомнил слова моего американского собеседника на Ривьере:
- Лу очень опасная женщина. Мервиль - ваш друг, скажите ему об этом.
И то, что Лу сказала Мервилю:
- Может быть, я не имела права связать мою жизнь с твоей, и дай Бог, чтобы я в этом не ошиблась.
Это было сказано недаром. Лу знала то, что не знали ни Мервиль, ни я, это приближение опасности, которую она была готова встретить - и устранить навсегда.
Мы говорили об этом в ресторане, и Андрей сказал:
- Ее даже нельзя назвать опасной женщиной. Разве можно сказать, что постоянная угроза смерти - это опасность? Это смерть, а не опасность.
- Я всегда это чувствовал, - сказал Артур, - с самого начала.
- Вы оба ничего не понимаете, - сказала Эвелина. - Она опасна для тех, кто угрожает ее жизни или жизни человека, которого она любит. Но ради этого человека она, я думаю, пойдет на все, и я нахожу, что это замечательно.
- Ты говоришь так, как будто ты хорошо ее знаешь, - сказал Андрей. - Ты ее видела два раза в жизни. Как ты можешь о ней судить и почему ты так думаешь?
- Потому что я женщина, Андрей, - сказала Эвелина, - и потому что я знаю, что такое настоящее чувство.
С каждым днем силы Мервиля восстанавливались, и через две недели после операции он хотел уже вернуться домой. Но доктор находил, что это было бы преждевременно, и, уступая его настояниям и просьбе Лу, Мервиль остался в клинике еще на некоторое время.
Я бывал у него каждый день, иногда с Эвелиной, иногда один, и при этом неизменно присутствовала Лу. От прежней ее холодности не осталось следа, я неоднократно слышал ее смех и никогда больше не замечал у нее того неподвижного взгляда, который раньше производил на меня такое тягостное впечатление. В ней не было, как и прежде, никакой экспансивности, но не чувствовалось больше напряжения, которое было тогда, когда я встречался с ней на Ривьере. Она принимала участие в общем разговоре, и я как-то поймал ее чуть насмешливый взгляд, которым она смотрела на Артура, когда он стоял спиной к ней. Заметив, что я это увидел, она улыбнулась мне и слегка пожала плечами. Я не представлял себе, что еще некоторое время тому назад могло бы произойти нечто подобное.
Наконец наступил день, когда Мервиль уехал из клиники и вернулся домой. На следующее утро после этого я позвонил ему по телефону, и он мне сказал:
- Нам надо с тобой поговорить. Без этого у меня такое ощущение, что мне чего-то не хватает. Ты, по-видимому, осужден на роль нашего постоянного собеседника.
Мы условились встретиться через два дня. Был дождливый февральский вечер, когда он явился ко мне. У него был вид совершенно выздоровевшего человека, но мне показалось, что его движения были несколько медленнее, чем всегда. Я ему это сказал.
- Я так привык к неподвижности за это время, - сказал он, - что это как будто продолжается по инерции. Но я думаю, что скоро все будет так же, как было раньше.
- Теперь расскажи мне, как все произошло. Он стал рассказывать - и тогда я убедился в том, что - как я это и предполагал с самого начала-все это не было простой случайностью и что вряд ли Канелли предпринял бы путешествие из Нью-Йорка в Париж, если бы у него не было для этого никаких побуждений, кроме надежды на успех очередного шантажа. До этого он никогда не покидал Соединенных Штатов. Почему он вдруг отправился за океан, в страну, о которой не имел представления и языка которой не понимал?
Канелли хорошо знал Лу. Несколько лет тому назад в течение некоторого времени она была его любовницей. Это продолжалось очень недолго, и она ушла от него после бурного объяснения. Он пытался удержать ее угрозами, хотя знал, что она их не испугается. Но он никогда не мог примириться с тем, что она его бросила. Он всегда был неподалеку от тех мест, где была Лу, и все эти годы - как она это знала - он следил за ней. Он не делал попыток приблизиться к ней, он ее боялся, но от мысли о ней отказаться не мог. На что он мог, казалось бы, надеяться? Если бы ему задали этот вопрос, он, вероятно, не сумел бы на него ответить. Но в его жизни его тяготение к Лу было сильнее всего остального. Она это знала, и знала так же хорошо, что если она не избавится тем или иным образом от Канелли, у нее никогда не будет ни безопасности, ни спокойствия. И когда она решила покинуть Америку и превратиться в Маргариту Сильвестр, она надеялась, что никто не найдет ее во Франции - ни американская полиция, ни Канелли.
Но совершенной уверенности в этом у нее все-таки быть не, могло. И после своей поездки с Мервилем в Нью-Йорк она была убеждена, что Канелли узнает о ее пребывании там. Это именно так и случилось.
- Удивительно все-таки, что он решил приехать в Париж, - сказал я. - Он должен был помнить, что Лу не похожа на беззащитную жертву.
- Он это, конечно, помнил, он знал, что рискует жизнью, - сказал Мервиль. - Лу его увидела через окно вскоре после того, как он появился, и была готова ко всему, Мне она ничего об этом не сказала. Она говорила потом, что если бы я не вошел в гостиную, все было бы кончено раньше, чем Канелли успел бы что-либо понять или сделать. По ее словам, так или иначе, перешагнув мой порог, он подписал свой смертный приговор. И я не сомневаюсь, что это так и было бы.
- Тут не нужно сослагательного наклонения, - сказал я.
- Но ты знаешь, что самое главное?
- Что?
- Ты понимаешь, - сказал Мервиль, - когда выяснилось, что я вне опасности, что мне не угрожает ни смерть, ни инвалидность, Лу стала неузнаваема. Я никогда ее такой не видел. Она шутит, смеется, она даже иногда напевает. Этого раньше у нее не бывало, она все время жила как будто в тени какой-то трагедии - не знаю, не умею это сказать. Я очень рад этому изменению. Но мне кажется, что это не только оттого, что я выздоровел. Тут есть что-то другое.
- Ну, прежде всего избавление от опасности.
- Несомненно. Но ты понимаешь, то, что ее душило, что мешало ей жить полной жизнью, это ее прежние чувства и воспоминания и запас неистраченной силы, той самой, которая позволила ей пройти через все испытания и не погибнуть. И бурная ненависть ко всему, что исковеркало ее жизнь, ненависть, которая требовала выхода. И когда она убила Канелли, вместе с ним она как будто убила свое прошлое - и теперь она свободна. Я не знаю, сумел ли я это сказать так, как нужно.
- Не забывай еще одного - она убила человека, который стрелял в тебя. Кстати, на что ты рассчитывал, когда шел на направленный на тебя револьвер? Почему ты не остановился?
- Теперь я знаю, что это была ошибка, - сказал он. - Но в ту минуту я об этом не подумал, я хотел отвлечь внимание Канелли от Лу.
- Я хотел тебя спросить еще об одном. Когда ты был с Лу в Америке, что тебе удалось выяснить?
- Это не очень сложно, - сказал Мервиль. И он рассказал мне, ^как он убедил Лу в необходимости лететь в Нью-Йорк, узнать, чем все это кончилось, и доказать свою непричастность к убийству Миллера. В Нью-Йорке Мервиль обратился к известному адвокату, который обещал ему навести справки обо всем. На следующий день он его вызвал к себе и сообщил ему, что никакого дела Лу Дэвидсон больше не существует, потому что убийца Боба Миллера был арестован и подписал свое признание. Это была темная история, связанная с торговлей наркотиками. Ближайший друг Миллера, на которого пало подозрение полиции, гот самый, который сказал, что Миллера убила Лу, был вскоре освобожден, - против него не было никаких улик. У того, кто действительно был убийцей, оказалось неопровержимое как будто алиби: он находился в этот день в Балтиморе, что подтвердили свидетели. Но его погубила одна незначительная подробность: в день убийства он провел в Нью-Йорке несколько часов с девушкой, которую он встретил на улице и которой раньше никогда не знал. Когда он был в ее комнате, он потерял там ключ от своей нью-йоркской квартиры, - ключ этот она потом отнесла в полицию. Вернувшись из Балтиморы в Нью-Йорк, он заказал себе второй ключ у слесаря. Так как за ним следили, то это тотчас же выяснилось - и остальное было просто. Канелли не имел отношения ни к Бобу Миллеру, ни к его сообщникам или друзьям. Но когда Лу появилась в Нью-Йорке, он, конечно, об этом узнал.
- Что было дальше, ты знаешь, - сказал Мервиль, - я хочу сказать эпилог.
* * *
На следующий день, вспоминая об этом разговоре, я подумал о том странном ощущении, которое я испытывал и в абсурдности которого я отдавал себе отчет, - будто мне удалось довести до успешного конца чрезвычайно трудное дело и теперь у меня больше не было сознания своей воображаемой ответственности за то, что происходит или может произойти. Только тогда я понял, с каким постоянным напряжением я следил со стороны, в течение целого года, за всем, что касалось Мервиля и его судьбы и в чем главную роль играла Лу. Я был искренно рад за Мервиля, и на этот раз, в отличие от предыдущих, я был убежден, что он был действительно по-настоящему счастлив.
Потом передо мной возникла - напечатанная в газете - фотография Канелли, о котором до его появления в Париже никто из нас, кроме Лу, не имел представления. Я думал о том, как сложилась его жизнь и каким он стал оттого, что его жизнь сложилась именно так. В ней было все, что обычно фигурирует во многих биографиях людей этого типа, - грабежи, жестокие побои, которым он подвергался и которым он подвергал других, психология преследуемого и полное отсутствие отвлеченных понятий. Кроме того, его на каждом шагу могла ждать смерть. Она была неизбежна пли почти неизбежна, это был вопрос времени, и было чрезвычайно маловероятно, что он умрет от старости в своей постели. Но ему могли предстоять еще годы жизни. То, что предрешило его участь, это было его непреодолимое тяготение к Лу, которое было сильнее сознания того, что всякая попытка приближения к ней грозила ему опасностью. На первый взгляд казалось, что Канелли сам по себе не представлял особого интереса ни для кого, кроме случайного автора заметки о нем в уголовной хронике газеты. Но по странной случайности судьбы он был совершенно необходим Лу и не менее нужен Мервилю. Тот мир, который теперь возникал для них обоих, - возникновению этого мира должна была предшествовать, его началом должна была быть смерть Канелли, как счастью Андрея должно было предшествовать убийство Жоржа. Если бы Жорж был жив, Андрей продолжал бы вести печальное существование и быть таким, каким мы всегда его знали. Если бы Лу не убила Канелли, ни она, ни Мервиль не могли бы быть счастливы. То напряжение, в котором она жила столько лет, не могло не привести к взрыву. Этого повелительно требовала почти безличная ненависть, которая накопилась в ней, и, может быть, недаром ее жизнь началась с убийства и не могла не привести к убийству: минус на минус дает плюс. Как это ни казалось парадоксально, то лучшее, что было в ней, ее любовь к Мервилю и неудержимое движение ее души, это лучшее могло проявить себя в полной мере только после того, как она перешагнула через труп Канелли, после того, как была утолена ее слепая и бессознательная жажда убийства. Кто мог бы ее за это осудить?
- Всему свое время, Эвелина, - сказал я. - "Время бросать камни и время собирать камни". Ты это помнишь? "Аз, Екклезиаст, был царем над Израилем, во Иерусалиме". Ты говорила о моем гриме. Может быть, это объясняется тем, что я перегружен цитатами и воспоминаниями о чужих чувствах - и они так часто мешали мне жить моей собственной жизнью.
- Это, в конце концов, не так плохо, - сказала она, - ты сберег твою душевную силу. И потом, ты все-таки жил воображаемой жизнью в твоих книгах, это то, чего нет у большинства людей.
- У меня свой взгляд на это, - сказал я. - В том, что это действительно стоило делать, я никогда не был уверен. А вот то, что потеряно и о чем следует пожалеть, это стихи Жоржа.
- Какая страшная смерть! - сказала она. - Что теперь от всего этого осталось? От этого поэтического вдохновения, от усилий, которые должен был делать Жорж, чтобы жить, преодолевая то презрение к нему, которым он всегда был окружен. Что? Могила на кладбище Периге?
- До которой издалека доходят лучи солнца Сицилии, - сказал я. - В этом смысле гибель Жоржа не была напрасной.
- Я бы не хотела купить свое благополучие такой ценой.
- Неужели ты говоришь об Андрее? Она пожала плечами.
- Тут ты ошибаешься, - сказал я. - Андрей был глубоко несчастен, и у него были все основания не любить Жоржа. Но он никогда не сделал бы ничего, чтобы повредить своему брату. Он даже не был его врагом. А то, что из-за смерчи Жоржа его жизнь так изменилась, это, в конце концов, случайность. Но, конечно, при желании в этом можно усмотреть, если хочешь, торжество жестокой справедливости.
- Мне кажется, что Андрею больше подходит роль жертвы.
- Я тоже был склонен так думать, - сказал я.
Но и это не так. Сейчас он другой человек, его нельзя узнать. И вот ответь мне на вопрос: какой Андрей подлинный? Тот, каким он был раньше, или тот, каким он стал теперь?
- Я об этом не думала.
- Напрасно, потому что именно это самое главное.
- Ты понимаешь, я так привыкла к тому, что его всегда надо жалеть, что у меня сейчас, когда я об этом думаю, какое-то странное чувство, которое мне трудно объяснить.
- Мне кажется, я понимаю. У тебя такое впечатление, что у тебя отняли это сожаление. Ты сжилась с этим представлением - Андрей бедный, несчастный, неуверенный в себе. Теперь это привычное представление о нем, - ты его теряешь.
- Может быть, - сказала она рассеянно, думая, как мне показалось, о другом. И потом без перехода, другим тоном она сказала:
- Ты знаешь, я так рада тому, что ты изменил твое отношение ко мне.
- Я его не изменил, оно всегда было таким же, как сейчас. Это ты изменилась, Эвелина.
- А ты? - сказала она.
- Я все такой же, мне кажется.
- Нет, - сказала она с твердостью и уверенностью, которая меня удивила. - Нет, милый мой. Я тебе уже сказала, что теперь ты разгримировался.
* * *
"Мне, вероятно, недолго осталось жить. Каждое утро, когда я с усилием поднимаюсь с постели, я думаю, что, может быть, именно этот день будет последним в моей жизни. Доктор мне объяснил, как функционирует мое сердце, и прибавил, что непосредственной опасности нет. Он не мог этого не сказать, это был его профессиональный долг, - но вряд ли он сам был уверен, что ему удалось меня в этом убедить. Никаких иллюзий у меня нет, и он, вероятно, это знает.
Но когда я спрашиваю себя, что заставило меня писать эту книгу воспоминаний, я неизменно нахожу один и тот же ответ. Моя жизнь ничем не замечательна. Я ничем не отличаюсь от огромной массы людей, которые живут так, как это им диктуют внешние обстоятельства, среда, которой они окружены или из которой они вышли, воспитание, которое они получили, бытовые условия, та или иная система морали, которая им кажется правильной. И те, кто живет, нарушая законы общепринятой этики, делают это далеко не всегда потому, что они хуже других, а нередко оттого, что их жизнь сложилась иначе, чем у большинства их современников. И можно себе представить, что при некотором изменении в начале существования биография уголовного преступника могла бы стать историей жизни политического деятеля, отца семейства и уважаемого гражданина своей страны. Но я отвлекаюсь от главной темы. Я хочу вернуться к ответу на вопрос о том, что побудило меня писать эту книгу. Быть может, некоторым читателям этот ответ покажется неожиданным, но для меня он ясен.
Это, в сущности, - своеобразная жажда бессмертия. Казалось бы, откуда? Почему? Но жажда бессмертия так же необъяснима, как необъяснима жизнь и необъяснима смерть. Через некоторое время я перестану существовать, и не все ли мне равно, казалось бы, что произойдет через пятьдесят или сто лет после этого? Ни о ком из моих сверстников никто не будет помнить, а обо мне останется книга, которую я написал. Она будет своего рода открытой могилой, напоминанием о том, что я существовал. Вопрос - нужно ли это или нет, не имеет, я думаю, значения. Но я умру, зная, что мне в какой-то степени удалось победить смерть. Моя книга - это борьба против власти забвения, на которое я обречен. И если через много лет после того, как меня не станет, на земле найдется хоть один человек, который прочтет эти строки, то это будет значить, что я недаром прожил свою трудную и печальную жизнь".
Так Артур кончил свою книгу воспоминаний Ланглуа. Когда он прочел мне эти строки, я сказал:
- Теперь ему действительно остается только умереть.
- Я надеюсь, ты это говоришь риторически?
- Конечно. Потому что я готов пожелать ему долгой жизни, и, в конце концов, он заслужил нашу признательность, дав тебе этот заказ.
- Представь себе, последние главы я писал почти с увлечением.
- У тебя всегда было литературное призвание.
- Ты прекрасно знаешь, что это не так.
- Нет, нет, было, только не вполне понятое. Если бы его у тебя не было, ты не мог бы написать эту книгу.
- Не забывай, что ты мне очень помог.
- Милый мой Артур, - сказал я, - думал ли ты когда-нибудь о том, что помочь можно только человеку, у которого есть какие-то данные для выполнения той или иной задачи? Представь себе, что у тебя нет никаких литературных способностей. Ничья помощь не могла бы спасти положение. Теперь мы будем ждать твою вторую книгу, на этот раз твою собственную. Что ты хотел бы написать?
- Не знаю. Мне кажется, что мне нужен некоторый разгон. Например, для начала я бы взялся за монографию Ватто.
- Ватто тебе как-то не подходит, я думаю, - сказал я, - это не Тициан и не Рубенс.
- Именно поэтому, - сказал он, - потому что это труднее. Потом я бы подумал об историческом сюжете. А после этого я бы написал роман.
- О чем?
- Я это еще не совсем ясно вижу, - сказал Артур. - Ну, представь себе простого рабочего, в руки которого попадает учебник истории. Он его прочитывает. Ему хочется знать больше, чем там написано. И вот он ходит в библиотеку, изучает разные исторические труды и через несколько лет его знания позволяют ему защитить диссертацию в университете. Затем он все глубже и глубже, как ему кажется, проникает в суть вещей, и в конце концов, проделав огромную работу, он приходит к тому убеждению, что нет ни исторических законов, ни бесспорных истин, которые могли бы быть открыты в результате длительного изучения, что ничего нельзя предвидеть, ни в чем нельзя быть уверенным, что история ничему не учит и ничему не может научить и что он потратил годы на совершенно бесплодное занятие.
- Мне кажется, что из этого трудно сделать роман.
- Почему?
- Роман - это движение чувств, говоря в самых общих выражениях. А здесь его нет. Есть только одна мысль, не очень новая, как ты знаешь, и лишенная эмоциональной окраски, без которой роман может показаться неубедительным.
- Ты же мне недавно сказал, что ты не знаешь, каким должно быть литературное произведение.
- Совершенно верно. Но если ты помнишь, я говорил еще о том, что я знаю, - так мне кажется, - каким оно не должно быть.
- До романа, во всяком случае, еще далеко, - сказал Артур. - Но когда я за него возьмусь, мы выберем с тобой сюжет, хорошо?
- Сюжет найти сравнительно нетрудно, - сказал я. - Трудно из этого сделать настоящую книгу.
- И ты думаешь, что это может мне удаться?
- Я в этом почти уверен, - сказал я. - И мы тебе поможем.
- Я знаю, - сказал Артур. - Что я делал бы без вас?
* * *
Никто из нас, ни Эвелина, ни Артур, ни я, не могли забыть того декабрьского вечера, когда после мучительного и долгого ожидания в клинике хирург в белом халате вышел к нам и сказал, что теперь Мервиль вне опасности. Этому предшествовала сложная операция и трагическая неизвестность ее исхода. Мы знали, что жизнь или смерть Мервиля зависели от того, как будет действовать этот высокий, коротко остриженный человек в белом, с особенными пальцами, на которые я невольно обратил внимание, - необыкновенно чистыми, длинными и толстыми, - и выражением непоколебимого спокойствия на лице с крупными и правильными чертами. После того как он вошел в операционную, я смотрел на матовое стекло ее двери с чувством непрекращающегося смертельного томления и только через несколько минут ощутил боль в кисти оттого, что Эвелина сжимала ее своей рукой, на которой были кольца, вдавившиеся в мою кожу. Артур сидел не двигаясь, и лицо его было совершенно белым. Лу, с расширенными горячими глазами и покрасневшим лицом, кусая себе губы, все время ходила взад и вперед своей быстрой и гибкой походкой. Ни к кому не обращаясь, она несколько раз повторила по-английски - он не может умереть, он не может умереть, - и на третий раз непривычно хриплый голос Эвелины ответил:
- Конечно, нет.
И когда доктор, выйдя из операционной, сказал, что Мервиль спасен, Лу разрыдалась, и я испытал чувство бурного счастья. Артур поднялся со своего места и сказал:
- Я был в этом уверен с самого начала, у меня была интуиция.
- По твоему виду этого нельзя было сказать, - заметил я.
- Нет, понимаешь, внутренне... Есть же все-таки на земле справедливость.
У Эвелины блестели глаза и улыбка не сходила с ее лица.
- Самое главное, самое главное, - говорила она, - остальное - это второстепенно.
И когда мы направились к выходу, Лу, которая первый раз видела Эвелину и Артура, сказала им:
- Вы не знаете, как я вам благодарна. Она осталась в клинике. Мы вышли на улицу, шел холодный дождь. Я взял такси, мы отвезли домой Артура, и когда он попрощался с нами и мы остались вдвоем с Эвелиной, она мне сказала:
- Я буду ночевать у тебя, хорошо? Это будет проще.
- Конечно, - ответил я.
- Как все это произошло? Что случилось?
- Я не мог расспрашивать Лу, ты понимаешь, - сказал я. - Поэтому я почти ничего об этом не знаю. Все это будет известно позже.
Я проснулся утром, услышав голос Эвелины, говорившей по телефону. Я вышел в халате в столовую, - Эвелина уже была одета и на столе стоял кофе.
- Я звонила в клинику, - сказала она. - Он провел спокойную ночь и еще спит. Сердце у него работает нормально, и никакой опасности, как мне сказали, больше нет.
Теперь, после того как все это было кончено, после того как я проспал глубоким сном несколько часов, все мне казалось менее ясным и отчетливым, чем накануне, во время ожидания исхода операции. У меня больше не было ощущения тревоги, которое я испытывал тогда, и не было беспокойства, но я как-то не мог отдать себе отчета во всем, и мне трудно было себе представить, что несколько часов тому назад каждую минуту могло случиться, что Мервиля не стало бы. И только после двух чашек очень крепкого кофе я начал наконец приходить в себя.
- Иди бриться и принимать ванну, на тебя страшно смотреть, - сказала Эвелина. - Я надеюсь, что часа в три нам разрешат увидеть Мервиля.
Но в тот день нас к нему не пустили. Нас принял доктор, который его оперировал, он сказал, что Мервиль слишком слаб и что о визитах к нему раньше чем через два-три дня не может быть речи.
- Пуля прошла несколько ниже сердца, - сказал он, - рана была тяжелая, и он потерял много крови. Все осложнилось тем, что у него раздроблено ребро и надо было извлечь все обломки кости. То, что ему нужно теперь, это неподвижное состояние и длительный отдых. Но выйдет он отсюда совершенно здоровым человеком.
Лу все время оставалась в клинике, где ей дали комнату, она не отходила от Мервиля. Я увидел его на четвертый день после операции. Его голова высоко лежала на подушке, у него было осунувшееся лицо, но глаза его были ясны и спокойны. Когда я подошел к его кровати, он улыбнулся; слабым движением руки, сжатой в кулак, - я знал, что это движение причиняло ему боль, дотронулся до моего бока и сказал:
- Ты видишь, старик, мы все-таки живы.
- Когда ты будешь себя чувствовать лучше, мы с тобой поговорим, сказал я. - Теперь тебе надо отдыхать и не двигаться.
- Я только это и делаю, - сказал он. - И должен тебе признаться, что в этом даже есть известная приятность. И ты не можешь себе представить, как я рад, что Лу больше не угрожает опасность.
Мы были в клинике вчетвером - Эвелина, Артур, Андрей, прилетевший из Сицилии немедленно после того, как он получил телеграмму от Артура, и я. Мы вышли все вместе и пошли в ресторан обедать.
- Как все это произошло? - спросил Андрей. Ему ответил Артур.
- Никто из нас еще всего не знает, - сказал он. - Никто из нас не говорил об этом ни с Мервилем, ни с этой женщиной - Артур упорно называл Лу "этой женщиной". - Я читал только газетные отчеты, что в них верно, что нет, трудно судить.
- Ну, хорошо, что было в газетах? - спросил Андрей.
Артур рассказал ему, что в течение нескольких дней за домом Мервиля следил высокий человек с мрачным лицом. Когда Мервиль как-то вышел на улицу - было около пяти часов дня, - этот человек позвонил у входной двери. Ему отворила горничная. Не спрашивая ее ни о чем, он вошел в гостиную. Лу сидела в кресле. Она не шевельнулась, увидя его, и неподвижным взглядом смотрела на его руку, в которой он держал револьвер.
- Вот мы и встретились, Лу - сказал он. - Теперь одевайся и идем.
Он говорил по-английски, и горничная, стоявшая тут же, не понимала его слов.
- Ты знаешь, что я никуда с тобой не пойду, - сказала Лу, и горничная потом говорила, что она не узнала ее голоса. - Это был голос, которого я никогда до этого не слышала, - сказала она.
И в эту минуту в комнату из боковой двери вошел Мервиль.
Он увидел человека с револьвером, Лу, сидящую в кресле, и двинулся к тому месту, где стоял этот человек.
- Останови его, - сказал этот человек Лу, - скажи ему, чтобы он не двигался.
- Меня никто не может остановить, - сказал Мервиль и сделал шаг вперед. В ту же секунду раздался выстрел, и Мервиль тяжело рухнул на пол. Но сквозь смертельное полузабытье он услышал еще два выстрела, один за другим, и потерял сознание.
Стреляла Лу. Как это выяснилось позже, между подушками кресла был втиснут ее револьвер и, не сходя с места, она выпустила две пули в этого человека. Обе пули попали ему в живот, и каждая из них была смертельной. Лу бросилась к Мервилю, сказав горничной, чтобы она вызвала доктора. Она подняла без видимого усилия тяжелое тело Мервиля и положила его на диван, зажимая рукой его рану. В это время до нее донесся хриплый шепот человека, в которого она стреляла и который лежал в нескольких шагах от нее, на полу, в луже крови:
- Лу, помоги мне.
Она даже не обернулась. Когда приехал доктор, он нашел тяжелораненого Мервиля и умиравшего человека с мрачным лицом.
- Вот приблизительно что пишут газеты, - сказал Артур. - Человек, которого эта женщина убила, оказался американским гангстером, который, по-видимому, знал ее в Америке.
Читая газетные отчеты, о которых говорил Артур, я составил себе определенное представление о том, что произошло. Все было делом нескольких секунд. Если бы Мервиль остановился, он, вероятно, не был бы ранен. Но ни Лу, ни этот американец с итальянской фамилией - Канелли - не допускали мысли о том, что безоружного Мервиля не остановит направленное на него дуло револьвера. Если бы Мервиль не сделал шаг вперед, Канелли не испугался бы потому что только человек, потерявший голову, мог стрелять не в ногу или в плечо, а в грудь Мервиля. Зато оба выстрела Лу были сделаны с той же беспощадной точностью и быстротой, с какой она несколько лет тому назад стреляла в цирке. И я вспомнил слова моего американского собеседника на Ривьере:
- Лу очень опасная женщина. Мервиль - ваш друг, скажите ему об этом.
И то, что Лу сказала Мервилю:
- Может быть, я не имела права связать мою жизнь с твоей, и дай Бог, чтобы я в этом не ошиблась.
Это было сказано недаром. Лу знала то, что не знали ни Мервиль, ни я, это приближение опасности, которую она была готова встретить - и устранить навсегда.
Мы говорили об этом в ресторане, и Андрей сказал:
- Ее даже нельзя назвать опасной женщиной. Разве можно сказать, что постоянная угроза смерти - это опасность? Это смерть, а не опасность.
- Я всегда это чувствовал, - сказал Артур, - с самого начала.
- Вы оба ничего не понимаете, - сказала Эвелина. - Она опасна для тех, кто угрожает ее жизни или жизни человека, которого она любит. Но ради этого человека она, я думаю, пойдет на все, и я нахожу, что это замечательно.
- Ты говоришь так, как будто ты хорошо ее знаешь, - сказал Андрей. - Ты ее видела два раза в жизни. Как ты можешь о ней судить и почему ты так думаешь?
- Потому что я женщина, Андрей, - сказала Эвелина, - и потому что я знаю, что такое настоящее чувство.
С каждым днем силы Мервиля восстанавливались, и через две недели после операции он хотел уже вернуться домой. Но доктор находил, что это было бы преждевременно, и, уступая его настояниям и просьбе Лу, Мервиль остался в клинике еще на некоторое время.
Я бывал у него каждый день, иногда с Эвелиной, иногда один, и при этом неизменно присутствовала Лу. От прежней ее холодности не осталось следа, я неоднократно слышал ее смех и никогда больше не замечал у нее того неподвижного взгляда, который раньше производил на меня такое тягостное впечатление. В ней не было, как и прежде, никакой экспансивности, но не чувствовалось больше напряжения, которое было тогда, когда я встречался с ней на Ривьере. Она принимала участие в общем разговоре, и я как-то поймал ее чуть насмешливый взгляд, которым она смотрела на Артура, когда он стоял спиной к ней. Заметив, что я это увидел, она улыбнулась мне и слегка пожала плечами. Я не представлял себе, что еще некоторое время тому назад могло бы произойти нечто подобное.
Наконец наступил день, когда Мервиль уехал из клиники и вернулся домой. На следующее утро после этого я позвонил ему по телефону, и он мне сказал:
- Нам надо с тобой поговорить. Без этого у меня такое ощущение, что мне чего-то не хватает. Ты, по-видимому, осужден на роль нашего постоянного собеседника.
Мы условились встретиться через два дня. Был дождливый февральский вечер, когда он явился ко мне. У него был вид совершенно выздоровевшего человека, но мне показалось, что его движения были несколько медленнее, чем всегда. Я ему это сказал.
- Я так привык к неподвижности за это время, - сказал он, - что это как будто продолжается по инерции. Но я думаю, что скоро все будет так же, как было раньше.
- Теперь расскажи мне, как все произошло. Он стал рассказывать - и тогда я убедился в том, что - как я это и предполагал с самого начала-все это не было простой случайностью и что вряд ли Канелли предпринял бы путешествие из Нью-Йорка в Париж, если бы у него не было для этого никаких побуждений, кроме надежды на успех очередного шантажа. До этого он никогда не покидал Соединенных Штатов. Почему он вдруг отправился за океан, в страну, о которой не имел представления и языка которой не понимал?
Канелли хорошо знал Лу. Несколько лет тому назад в течение некоторого времени она была его любовницей. Это продолжалось очень недолго, и она ушла от него после бурного объяснения. Он пытался удержать ее угрозами, хотя знал, что она их не испугается. Но он никогда не мог примириться с тем, что она его бросила. Он всегда был неподалеку от тех мест, где была Лу, и все эти годы - как она это знала - он следил за ней. Он не делал попыток приблизиться к ней, он ее боялся, но от мысли о ней отказаться не мог. На что он мог, казалось бы, надеяться? Если бы ему задали этот вопрос, он, вероятно, не сумел бы на него ответить. Но в его жизни его тяготение к Лу было сильнее всего остального. Она это знала, и знала так же хорошо, что если она не избавится тем или иным образом от Канелли, у нее никогда не будет ни безопасности, ни спокойствия. И когда она решила покинуть Америку и превратиться в Маргариту Сильвестр, она надеялась, что никто не найдет ее во Франции - ни американская полиция, ни Канелли.
Но совершенной уверенности в этом у нее все-таки быть не, могло. И после своей поездки с Мервилем в Нью-Йорк она была убеждена, что Канелли узнает о ее пребывании там. Это именно так и случилось.
- Удивительно все-таки, что он решил приехать в Париж, - сказал я. - Он должен был помнить, что Лу не похожа на беззащитную жертву.
- Он это, конечно, помнил, он знал, что рискует жизнью, - сказал Мервиль. - Лу его увидела через окно вскоре после того, как он появился, и была готова ко всему, Мне она ничего об этом не сказала. Она говорила потом, что если бы я не вошел в гостиную, все было бы кончено раньше, чем Канелли успел бы что-либо понять или сделать. По ее словам, так или иначе, перешагнув мой порог, он подписал свой смертный приговор. И я не сомневаюсь, что это так и было бы.
- Тут не нужно сослагательного наклонения, - сказал я.
- Но ты знаешь, что самое главное?
- Что?
- Ты понимаешь, - сказал Мервиль, - когда выяснилось, что я вне опасности, что мне не угрожает ни смерть, ни инвалидность, Лу стала неузнаваема. Я никогда ее такой не видел. Она шутит, смеется, она даже иногда напевает. Этого раньше у нее не бывало, она все время жила как будто в тени какой-то трагедии - не знаю, не умею это сказать. Я очень рад этому изменению. Но мне кажется, что это не только оттого, что я выздоровел. Тут есть что-то другое.
- Ну, прежде всего избавление от опасности.
- Несомненно. Но ты понимаешь, то, что ее душило, что мешало ей жить полной жизнью, это ее прежние чувства и воспоминания и запас неистраченной силы, той самой, которая позволила ей пройти через все испытания и не погибнуть. И бурная ненависть ко всему, что исковеркало ее жизнь, ненависть, которая требовала выхода. И когда она убила Канелли, вместе с ним она как будто убила свое прошлое - и теперь она свободна. Я не знаю, сумел ли я это сказать так, как нужно.
- Не забывай еще одного - она убила человека, который стрелял в тебя. Кстати, на что ты рассчитывал, когда шел на направленный на тебя револьвер? Почему ты не остановился?
- Теперь я знаю, что это была ошибка, - сказал он. - Но в ту минуту я об этом не подумал, я хотел отвлечь внимание Канелли от Лу.
- Я хотел тебя спросить еще об одном. Когда ты был с Лу в Америке, что тебе удалось выяснить?
- Это не очень сложно, - сказал Мервиль. И он рассказал мне, ^как он убедил Лу в необходимости лететь в Нью-Йорк, узнать, чем все это кончилось, и доказать свою непричастность к убийству Миллера. В Нью-Йорке Мервиль обратился к известному адвокату, который обещал ему навести справки обо всем. На следующий день он его вызвал к себе и сообщил ему, что никакого дела Лу Дэвидсон больше не существует, потому что убийца Боба Миллера был арестован и подписал свое признание. Это была темная история, связанная с торговлей наркотиками. Ближайший друг Миллера, на которого пало подозрение полиции, гот самый, который сказал, что Миллера убила Лу, был вскоре освобожден, - против него не было никаких улик. У того, кто действительно был убийцей, оказалось неопровержимое как будто алиби: он находился в этот день в Балтиморе, что подтвердили свидетели. Но его погубила одна незначительная подробность: в день убийства он провел в Нью-Йорке несколько часов с девушкой, которую он встретил на улице и которой раньше никогда не знал. Когда он был в ее комнате, он потерял там ключ от своей нью-йоркской квартиры, - ключ этот она потом отнесла в полицию. Вернувшись из Балтиморы в Нью-Йорк, он заказал себе второй ключ у слесаря. Так как за ним следили, то это тотчас же выяснилось - и остальное было просто. Канелли не имел отношения ни к Бобу Миллеру, ни к его сообщникам или друзьям. Но когда Лу появилась в Нью-Йорке, он, конечно, об этом узнал.
- Что было дальше, ты знаешь, - сказал Мервиль, - я хочу сказать эпилог.
* * *
На следующий день, вспоминая об этом разговоре, я подумал о том странном ощущении, которое я испытывал и в абсурдности которого я отдавал себе отчет, - будто мне удалось довести до успешного конца чрезвычайно трудное дело и теперь у меня больше не было сознания своей воображаемой ответственности за то, что происходит или может произойти. Только тогда я понял, с каким постоянным напряжением я следил со стороны, в течение целого года, за всем, что касалось Мервиля и его судьбы и в чем главную роль играла Лу. Я был искренно рад за Мервиля, и на этот раз, в отличие от предыдущих, я был убежден, что он был действительно по-настоящему счастлив.
Потом передо мной возникла - напечатанная в газете - фотография Канелли, о котором до его появления в Париже никто из нас, кроме Лу, не имел представления. Я думал о том, как сложилась его жизнь и каким он стал оттого, что его жизнь сложилась именно так. В ней было все, что обычно фигурирует во многих биографиях людей этого типа, - грабежи, жестокие побои, которым он подвергался и которым он подвергал других, психология преследуемого и полное отсутствие отвлеченных понятий. Кроме того, его на каждом шагу могла ждать смерть. Она была неизбежна пли почти неизбежна, это был вопрос времени, и было чрезвычайно маловероятно, что он умрет от старости в своей постели. Но ему могли предстоять еще годы жизни. То, что предрешило его участь, это было его непреодолимое тяготение к Лу, которое было сильнее сознания того, что всякая попытка приближения к ней грозила ему опасностью. На первый взгляд казалось, что Канелли сам по себе не представлял особого интереса ни для кого, кроме случайного автора заметки о нем в уголовной хронике газеты. Но по странной случайности судьбы он был совершенно необходим Лу и не менее нужен Мервилю. Тот мир, который теперь возникал для них обоих, - возникновению этого мира должна была предшествовать, его началом должна была быть смерть Канелли, как счастью Андрея должно было предшествовать убийство Жоржа. Если бы Жорж был жив, Андрей продолжал бы вести печальное существование и быть таким, каким мы всегда его знали. Если бы Лу не убила Канелли, ни она, ни Мервиль не могли бы быть счастливы. То напряжение, в котором она жила столько лет, не могло не привести к взрыву. Этого повелительно требовала почти безличная ненависть, которая накопилась в ней, и, может быть, недаром ее жизнь началась с убийства и не могла не привести к убийству: минус на минус дает плюс. Как это ни казалось парадоксально, то лучшее, что было в ней, ее любовь к Мервилю и неудержимое движение ее души, это лучшее могло проявить себя в полной мере только после того, как она перешагнула через труп Канелли, после того, как была утолена ее слепая и бессознательная жажда убийства. Кто мог бы ее за это осудить?