Я продолжал медленно идти вдоль моря. Была странная двойственность в отчетливости воспоминаний, возникавших передо мной, и в призрачности моей собственной судьбы и судьбы тех, кого я знал, и мне начинало казаться, что это похоже на длительный бред во сне, который все не может прекратиться. Я видел себя солдатом, рабочим, бродягой, студентом в Париже, наконец, автором романов и рассказов, которые я позже перечитывал с тягостным чувством неловкости и удивления, и мне казалось, что их писал кто-то другой, а не я, - настолько все в них было нелепо и неубедительно. Я понимал причину этого: книги оставались такими же, какими были годы и годы тому назад, а я успевал за это время измениться. Кроме того, от приблизительного соответствия между содержанием книг и литературными намерениями, которые были у меня, когда я их писал, не оставалось больше ничего или почти ничего. Оно, впрочем, всегда носило характер только иллюзорного приближения к тому, что я хотел сказать, и мне никогда не удавалось его выразить сколько-нибудь полно. Но время уничтожало даже эти иллюзии, и каждая законченная вещь имела только одну ограниченную ценность - я еще раз понимал, как не нужно писать, это было чисто отрицательным и бесполезным знанием: я не повторял потом прежних ошибок, но делал другие, не менее непростительные. Это продолжалось много лет, и не было как будто никаких оснований думать, что это когда-нибудь может измениться.
Было уже около одиннадцати часов вечера, когда я вернулся в свою гостиницу. Молодой человек, стоявший внизу, за конторкой, сказал мне:
- Вам только что звонили из Парижа и просили передать, что позвонят опять через четверть часа.
- Я буду у себя в комнате, - сказал я. Я не успел раздеться, как раздался телефонный звонок. Голос Мервиля сказал;
- Куда ты делся? У тебя все благополучно?
- Ты боялся, что я утонул? Нет, все обстоит нормально. Что у тебя?
- Я хотел тебя предупредить, что приеду дней через десять, глупейшие дела, которые меня задержали. Как идет твоя жизнь?
- Юг, солнце, буйабес, прогулки и размышления о разных вещах, - сказал я. - Ничего интересного, но в общем лучше, чем в Париже. Ты знаешь, я всегда мечтал быть адмиралом в отставке и жить на берегу Средиземного моря. При небольшом усилии воображения я могу себе это представить. Значит, жду тебя через десять дней.
Каждое утро я шел к пустынному месту берега, где среди невысоких скал была узкая полоска каменистого пляжа. Расстелив там циновку, я ложился на нее и лежал так часами под знойным солнцем. Потом, когда становилось невыносимо жарко, я бросался в воду с плоского, покрытого мхом камня, и ощущение блаженной прохлады охватывало меня. Отплыв от берега, я ложился на спину, потом нырял, затем опять поднимался на поверхность воды и через некоторое время возвращался на берег. Это я повторял несколько раз каждое утро. Кончив купанье, я шел в гостиницу, где обедал, а после обеда ложился спать. Через час или полтора я вставал, выпивал чашку крепкого кофе и опять шел купаться. Потом я снова возвращался в гостиницу, принимал ванну и шел в кафе пить ледяной оранжад. Потом был ужин и прогулка вдоль моря. В одиннадцать часов вечера я уже был в постели.
Так проходили дни. - Так нужно было бы жить, - думал я, - без обязательств, без проблем, без вопроса о личных отношениях, без происшествий, в этом своеобразном небытии, из которого я возник и в которое мне суждено было вернуться через некоторое время после этого эпизода - моего пребывания на поверхности земли, в таких-то и таких-то странах, в таких-то и таких-то обстоятельствах. И если бы можно было ограничить свою жизнь только таким времяпрепровождением, это было бы лучше всего. Но каждый раз, когда я просматривал газету, я, помимо своего желания, погружался в тот мир, от которого трудно было отгородиться, мир, в котором играли такую значительную роль невежественные фанатики, убийцы, деспоты и их министры, голодающее население азиатских стран, нищие арабы, американские негры, наркоманы, преступники, проститутки, - и весь тот человеческий мусор, который всегда всплывает на поверхность событий. Это было неизбежной и наиболее отвратительной частью каждого человеческого существования, - во всяком случае в известном кругу людей, - но от этого все-таки можно было держаться вдалеке, не принимая в этом никакого участия. Но был другой мир, в котором я жил, - мои друзья, лучшее, что у меня было, - и о них я не мог забыть и не хотел забывать.
Прошло около двух недель после моего разговора с Мервилем. И вот однажды утром он позвонил мне из той же виллы, где я жил у него в прошлом году, и я приехал к нему обедать. Только тогда я впервые увидел как следует мадам Сильвестр и узнал ее имя ее звали Маргарита. Она была по типу южанкойгустые волосы, темные глаза, смуглая кожа. Но холодное выражение ее лица резко противоречило этому ее южному облику. У нее был низкий голос, точные и быстрые движения; она была чрезвычайно сдержанна, очень далека от всякой экспансивности и по своей манере держаться напоминала скорее северную женщину. Она говорила мало, но внимательно слушала Мервиля. В ней чувствовалась, как мне показалось, несомненная сила, одновременно душевная и физическая. По ее голосу было слышно, что она умна. И я заметил еще одно, то, чего я не заметил, когда видел ее в первый раз, - и я вспомнил Артура. Она возбуждала очень далекое, очень смутное ощущение какой-то опасности или угрозы, и я не понимал, чем оно могло быть вызвано.
После обеда она сказала, что не очень хорошо себя чувствует, и ушла в свою комнату, на второй этаж. Мы с Мервилем остались вдвоем. - Какое она на тебя произвела впечатление? - спросил он. - Она не похожа ни на одну из тех женщин, с которыми я тебя видел раньше, - сказал я. - Но хорошо это или плохо, об этом я не берусь судить. Что ты знаешь о ее жизни? - Не очень много, - сказал Мервиль, - она об этом говорит неохотно. Родилась в Ницце, кончила лицей, вышла замуж, через год ее муж умер. Родителей ее нет в живых, семья буржуазная, отец морской офицер, мать в молодости была преподавательницей. - Все это как-то невыразительно, - сказал я, - и, конечно, не в этом дело. Как она жила после смерти мужа? Откуда она приехала, когда ты ее встретил в поезде? Как она попала в Париже на открытие кабаре Эвелины? Какое отношение она имела к любителю литературы, с которым она сидела за одним столиком? - Ты знаешь, - сказал он, - я ее, собственно, ни о чем не расспрашивал. - Да, я понимаю, это твой стиль, - сказал я, полное доверие во всем, при всех обстоятельствах. Но все-таки неужели тебе не хотелось бы знать, как проходила ее жизнь до встречи с тобой? Даже в том случае, если она была такой, что ей ничего нельзя поставить в упрек? - Да, конечно, - сказал он, - но рано или поздно она, вероятно, заговорит об этом сама. - Я в этом не уверен, - сказал я. - И может быть, не потому, что ей надо что-то скрывать, а просто потому, что она не расположена к душевным излияниям. Но это, конечно, только мое впечатление, и, может быть, я в этом жестоко ошибаюсь.
Что я сразу же заметил, это то, что в мадам Сильвестр, несмотря на ее южный тип, не было той теплоты, которая сразу определяет отношение к женщине всех, кто ее встречает. В ней не было также, как мне показалось, ни притягательности, ни душевного очарования, и в глазах ее не отражалось ни одно из чувств. Оставаясь наедине с Мервилем, она, вероятно, становилась другой, это не могло быть иначе. Но в разговорах со мной, коротких и всегда касавшихся незначительных вещей, она продолжала быть такой же далекой, как в первые минуты. Никакие мои слова или интонации голоса не могли этого изменить. Эта невозможность человеческого контакта была чрезвычайно тягостной и раздражающей, и под разными предлогами я уклонялся от встреч с ней, несмотря на настойчивые приглашения Мервиля.
Однажды утром, когда я был в Каннах и шел по набережной Круазет, я увидел мадам Сильвестр, выходившую из цветочного магазина. Я еще не дошел до магазина, и она меня не видела. В эту минуту к ней приблизился высокий мужчина, который на очень плохом французском языке - он был американец спросил ее, местная ли она жительница и знает ли она, в каком ресторане можно лучше всего пообедать. Он говорил с таким акцентом, что его трудно было понять, и его запас французских слов был чрезвычайно ограничен. Она пожала плечами и ответила, что никаких ресторанов она не знает. Он не понял того, что она сказала, и опять повторил свой вопрос. Она посмотрела на него и быстро заговорила по-английски. В этом не было ничего удивительного. Удивительно было то, что она говорила так, как говорит толпа в Нью-Йорке, и это не имело ничего общего с академическим английским языком. - Я так рад встретить соотечественницу, - сказал американец. - Я этой радости не разделяю, - сказала она, - оставьте меня в покое и избавьте меня от глупейших вопросов. - Он был явно растерян и изумлен. Он пробормотал - прошу у вас прощения - и пошел в обратную сторону. Я боялся, что мадам Сильвестр может обернуться и увидеть меня, - поэтому я остановился перед витриной ювелирного магазина и подождал, пока она отойдет на известное расстояние.
То, что произошло, показалось мне чрезвычайно странным. Откуда у мадам Сильвестр были эти нью-йоркские интонации? Вряд ли она могла им научиться в ниццком лицее. На следующий день я спросил Мервиля, воспользовавшись удобным предлогом - он всегда, где бы он ни был, привозил с собой несколько его любимых английских книг и почему-то толстые тома Финнея о Византии. - Я знаю, что это устарело, - говорил он, - но в этом есть приятность и простодушие. - Ты считаешь, что это так ценно, когда речь идет об историческом труде? - Нет, нет, но это очень отдохновительное чтение, не говори. - Я спросил его, не ознакомил ли он мадам Сильвестр со своей передвижной библиотекой, если, конечно, она знает по-английски. - Да, мы с ней кое - так просматривали, - сказал он, - и она неплохо читает вслух. По-английски или по-американски? - По-английски, - сказал он. - Об Америке у нее только географическое представление, она там никогда не бывала. - Ты в этом уверен? - Она сама мне это сказала. Почему ты спрашиваешь? - Просто так, пришлось к слову.
Прошла неделя, в течение которой я ни разу не видел ни Мервиля, ни мадам Сильвестр. Потом, поздно вечером, когда я поднялся в свою комнату, мне позвонили по телефону снизу и попросили спуститься. Я сошел с лестницы и увидел Мервиля. У него был крайне расстроенный вид. - Что случилось? спросил я. - Мне нужно с тобой поговорить. - В чем дело? - Это трудно сказать в двух словах.
Мы пошли в бар гостиницы, совершенно пустой в этот час, и сели за столик. Мервиль заказал себе рюмку коньяку, которого он обыкновенно не пил, а проглотил ее содержимое с гримасой отвращения.
- Я тебя слушаю, - сказал я.
- У меня к тебе просьба, - сказал он. - Я должен лететь в Нью-Йорк, где мне надо провести дней пять. Маргарита категорически отказывается меня сопровождать, она говорит, что не выносит полета. Она остается здесь одна. Я буду тебе благодарен, если ты ею немного займешься. - Откровенно говоря, сказал я, - я думаю, что мое общество ей не доставляет удовольствия. - Она знает, что ты мой друг, и было бы странно, если бы ты даже не поинтересовался тем, что она делает. - Да, да, - сказал я, - но ты знаешь, она меньше всего похожа на девочку, за которой надо смотреть. Она прекрасно может обойтись без меня, тем более что никакой симпатии ко мне она явно не питает. - Это все не так просто, - сказал Мервиль. - Я это вижу, но объясни мне, в чем дело? - Что-то очень странное и тревожное, - сказал он. - Не знаю, как это сказать. Происходит что-то, чего я не понимаю. Несколько раз...
Он остановился и опять заказал себе коньяк. Я покачал головой. - Коньяк тебе не поможет, я думаю, - сказал я. - Ты сказал: несколько раз... Несколько раз я видел на ее глазах слезы. - Слезы? - спросил я с удивлением. - Это на нее, мне кажется, мало похоже. - Тем более, - сказал он, - что для этого нет решительно никаких оснований. И иногда, ты знаешь, она смотрит на меня так, как будто мы с ней должны через несколько минут расстаться навсегда, - по крайней мере у меня такое впечатление. На мои вопросы она отвечает, что все хорошо, что я напрасно беспокоюсь... Но ты понимаешь? Я чувствую, я знаю, что за всем этим есть что-то очень важное, о чем она не говорит. Я не знаю, что это может быть. Но я думаю, что если бы я ее потерял, это было бы непоправимой катастрофой. Теперь ты понимаешь, в чем дело? - Не больше, чем ты, - сказал я. - В общем, ты боишься, что ты уедешь и когда ты вернешься, то ее здесь не будет? - Что делать? - сказал он. - Я могу отменить поездку в Нью-Йорк, черт с ней. И если бы я думал, что это может чему-нибудь помочь, я бы это сделал. Но я в этом не уверен. И теперь я все чаще думаю о том, что после нашей первой встречи в поезде она дала мне фальшивый адрес - ты помнишь, в Ницце? И только счастливая случайность-кабаре Эвелины - позволила мне ее найти. - Да, да, - сказал я, все было странно с самого начала.
Мервиль не дотронулся до коньяка и стал спокойнее, как человек, который принял важное решение и именно то, которое нужно принять. - Я могу рассчитывать на тебя? - спросил он. - Может быть, будет лучше, если я буду отсутствовать несколько дней. Ты удержишь ее, если она действительно захочет опять так исчезнуть, как она исчезла в Ницце? - Ты понимаешь, что я не могу тебе этого обещать, - сказал я, - силой ее удержать нельзя. Но я постараюсь убедить ее в некоторых вещах, если она захочет меня слушать.
Мы условились, что на следующее утро я приду к нему, мы втроем поедем на аэродром, затем я вернусь на его машине вместе с мадам Сильвестр на виллу и проведу там весь день, если она на это согласится, конечно, в чем Мервиль не сомневался, но в чем сомневался я.
x x x
Был ветреный день, дул мистраль. На аэродроме, несмотря на горячее солнце, было прохладно. Когда аэроплан, на котором улетал Мервиль, поднялся в воздух, мы вернулись к машине в молчании. Я довез мадам Сильвестр до виллы - за всю дорогу она не произнесла ни слова. Потом она вышла из автомобиля и невыразительным голосом сказала, что ждет меня к обеду. Было ясно, что она это обещала Мервилю, так же как то, что она будет вести себя по отношению ко мне иначе, чем до сих пор. Но это ей плохо удавалось.
В половине первого я приехал на виллу. Пожилая женщина, которую Мервиль нанимал для услуг по хозяйству каждый раз, когда приезжал на Ривьеру, подала нам обед. Стол был накрыт на террасе, и пришлось есть на ветру, в чем не было никакой необходимости и что было очень неприятно. Только тогда, когда мы перешли в гостиную, куда был подан кофе, у меня стало понемногу проходить раздражение - оттого, что все это мне казалось бесполезным, оттого, что мадам Сильвестр все время молчала, оттого, что дул мистраль и на террасе некуда было от него укрыться. Я не знал, с чего начать разговор, которого требовало элементарное приличие, и молча пил кофе.
Потом я наконец сказал:
- Насколько я знаю, вы уроженка юга и вам, вероятно, неизвестно ощущение, которое здесь испытываем мы, то есть люди, живущие обычно в другом климате. Я хочу сказать, что я, например, приезжая сюда, начинаю думать, что именно здесь всегда нужно было бы жить, далеко от туманов, холода и дождей. И у меня впечатление, что я возвращаюсь на родину,
которую я давно покинул.
- Да, конечно, у меня этого ощущения нет, - сказала она, глядя не на меня, а в окно.
- Вы знаете, в Париже... - сказал я. И я стал рассказывать ей о наших студенческих годах в Латинском квартале, о том, как мы проводили ночи в кафе, рассуждая о философии и поэзии, о том, как Мервиль увлекался то живописью, то литературой, то музыкой, о наших ночных прогулках. - Мы все с тех пор изменились, - сказал я. - Но Мервиль как был, так и остался романтиком.
У нее было совершенно мертвое выражение лица. Она никак не реагировала на то, что я говорил, и ни разу даже не улыбнулась, когда я рассказывал о наших студенческих шутках, и через некоторое время я почувствовал необыкновенную усталость от этого напрасного монолога. Затем она наконец спросила:
- Хотите еще кофе?
- Нет, благодарю вас.
Опять наступило долгое молчание. Мне казалось, что я никогда еще не был в таком глупом положении; она даже не давала себе труда хотя бы сделать вид, что она меня слушает. Потом она сказала, что не очень хорошо себя чувствует, что у нее болит голова от мистраля. Это была явная ложь: по ее глазам было видно, что никакой головной боли у нее не было. Я поднялся со своего кресла и спросил, когда я могу ей позвонить, чтобы узнать, как ее здоровье? - Когда хотите, как-нибудь на днях, - сказала она. - Хорошо, - сказал я, постараюсь не слишком часто вас беспокоить.
И когда я вышел из виллы, мне стало легко и я даже подумал, что когда дует мистраль, то в этом может быть несомненная приятность. Мервиль был неисправим, и никакой опыт не мог его предохранить от психологических ошибок: почему бы мадам Сильвестр вдруг почувствовала ко мне такое доверие, что я ее мог бы в чем-то убедить или удержать от чего бы то ни было?
Мервиль позвонил мне по телефону из Нью-Йорка на следующий вечер и спросил, как дела.
- Ты с ней, наверное, уже говорил, - сказал я, - она тебе должна была рассказать. - Она сказала, что обед прошел очень мило. - Тем лучше. - Я хотел знать, какое впечатление осталось у тебя? - Ничего, все было нормально. - Ну, я очень рад. Я тебе позвоню.
И он повесил трубку.
Через день он опять вызвал меня. На этот раз он был обеспокоен тем, что звонил на виллу в разные часы и ответа не было. - Это может быть просто случайность, - сказал я. - Я тебя очень прошу все-таки, узнай; в чем дело. Я тебе позвоню завтра в это же время.
Но на мои телефонные вызовы тоже не было ответа. Тогда я поехал туда на автомобиле. Стоял полуденный зной, узкая улица, на которой находилась вилла, была ярко освещена солнцем, листья деревьев были неподвижны. Ворота сада, окружавшего виллу, были заперты. Сквозь железные прутья был виден дом с наглухо затворенными ставнями. Я долго звонил у ворот. но они не отворялись. Я пожал плечами и уехал.
Я еще раз вернулся на виллу вечером, когда было темно. Ни в одном окне не было света. Я приехал в гостиницу, поднялся в свою комнату, и через несколько минут после этого зазвонил телефон и голос Мервиля спросил:
- Ты был там? Что происходит?
- Я был два раза, там никого нет.
- Что это может значить?
- Не знаю. Она, может быть, уехала в Ниццу по своим делам или куда-то надолго отлучилась.
- Но надо что-то сделать, ты понимаешь?
- Понимаю.
- Ты помнишь, я этого боялся, когда уезжал?
- Я не вижу, что можно сделать. В полицию обращаться, по-моему, нелепо и во всяком случае преждевременно.
- Я завтра вылетаю из Нью-Йорка и приеду прямо к тебе.
- Хорошо, буду тебя ждать.
От всего этого у меня был чрезвычайно неприятный осадок, точно я был в чем-то виноват или не поступил так, как должен был поступить, хотя я прекрасно отдавал себе отчет в том, что мои возможности в этом смысле были очень ограничены. Кроме того, я не питал к мадам Сильвестр никакого доверия. Вся эта история - ее исчезновение после встречи в поезде, ее появление на открытии кабаре Эвелины, ее отказ сопровождать - Мервиля в Нью-Йорк, - для всего этого должны были быть причины, о которых ни Мервилю, ни мне ничего не было известно. Я был к тому же убежден, что ее биография, которую она в нескольких словах рассказала Мервилю, - то, что она родилась в Ницце и кончила там лицей, что ее отец был французским морским офицером, - в действительности была совершенно другой. Я был уверен, что она американка или что она выросла в Нью-Йорке и что все, что она о себе рассказывала, было вымыслом или фальсификацией.
Я был погружен в эти размышления утром, когда мне снизу позвонили и сказали, что меня хочет видеть полицейский инспектор. Это меня очень удивило, и я ответил, что я его жду. Через несколько минут раздался стук в дверь.
- Войдите, - сказал я.
Вошел человек в синем костюме с галстуком, несмотря на жару. У него было замкнутое выражение лица и серые глаза. Он был высокого роста и широк в плечах. Он явно не был местным жителем, так как говорил без южного акцента.
- Садитесь, пожалуйста, - сказал я, - В чем дело?
- Ваша профессия? - спросил он.
- Литератор и журналист, - сказал я.
- Литератор? - переспросил он. - Вы можете это доказать?
Я снял с полки одну из моих последних книг, вышедшую несколько месяцев тому назад, и дал ему ее. Он ее перелистал и вернул мне. Мне показалось, что мой ответ на его вопрос о профессии был для него неожиданным.
- Вы живете в Париже?
- Большую часть времени.
- Вы снимаете комнату или живете в гостинице?
- Ни то ни другое, - сказал я. - У меня собственная квартира.
- И ваше постоянное занятие - это литература?
- Да.
- Где вы получили образование?
- В Парижском университете.
- Хорошо, - сказал он. Потом без перехода, прямо глядя мне в глаза, он спросил:
- Когда вы были в последний раз в Соединенных Штатах?
- Восемь лет тому назад.
- Сколько раз вы там были?
- Один раз, - сказал я, - я провел там три месяца.
- У вас там обширные знакомства?
- Нет, не очень, - сказал я. - Знакомства, ограниченные главным образом литературными и издательскими кругами.
- В каком городе вы жили?
- В Нью-Йорке.
- Вы не были в Калифорнии?
- Нет, не успел и очень жалею. А теперь можно вас спросить в свою очередь - чем вызван ваш интерес к моей биографии?
- Вопросы задаю я, - сказал он с совершенно безличной интонацией.
- В таком случае разрешите вам напомнить, что вы мне не можете предъявить никакого обвинения в чем бы то ни было, что я не нахожусь под следствием и тот факт, что я с вами веду разговор, есть только доказательство моей доброй воли. Я бы не хотел, чтобы у вас по этому поводу были какие-либо заблуждения.
- Вы меня не так поняли, - сказал он. - Это не имеет ничего общего ни с допросом, ни со следствием. Я просто рассчитываю на вашу помощь.
- Если это так, то вы неправильно подошли к делу, чисто диалектически, если хотите, - сказал я. - Надо было действовать иначе. Я вам ответил на ваши вопросы, потому что я так же ответил бы кому угодно и потому что мне нечего скрывать. Но я не вижу смысла в дальнейшем разговоре, если не буду знать, с какой целью вы меня спрашиваете о разных вещах. Вряд ли это может объясняться с вашей стороны совершенно бескорыстной любознательностью.
В это время раздался телефонный звонок, и через секунду я услышал голос Мервиля, который говорил из Нью-Йорка.
- Что происходит? Есть что-нибудь новое? Я ответил ему по-английски.
- К сожалению, я тебе ничего сообщить не могу. Я повторяю только, что я был на твоей вилле, она пуста и там никого нет. Что произошло, я не знаю, боюсь, что это похоже на ниццкую историю. Когда ты вылетаешь?
- Почему ты вдруг заговорил по-английски?
- У меня есть для этого некоторые основания, - сказал я. - Я тебе это потом объясню.
- Я рассчитываю сегодня вечером тебя увидеть.
- Очень хорошо. Простите, - сказал я, обращаясь к моему посетителю, это был звонок из Нью-Йорка, и я не мог сказать, чтобы меня вызвали позже.
- Ваш собеседник был американец?
- Ваша профессия приучила вас думать вопросами, по-видимому? - сказал я. - Нет, это мой товарищ по университету, ваш соотечественник. Но я жду ваших объяснений.
Он вынул из своего портфеля большую фотографию, протянул ее мне - и тогда я убедился, что мои подозрения не были напрасны. На фотографии, снятой при ярком солнечном свете, была мадам Сильвестр в купальном костюме, стоявшая рядом с широкоплечим, смеющимся человеком. Внизу была указана дата - лето позапрошлого года и место - Лонг-Айленд.
- Вы знаете эту женщину?
- Знаю, - сказал я. - Ее зовут мадам Сильвестр, она француженка, родилась и выросла в Ницце, была замужем и недавно овдовела.
- Это то, что вы о ней знаете?
- Я с ней едва знаком, - сказал я, - более подробных сведений о ней у меня нет, и должен вам сказать, что они меня не очень интересуют.
- Если бы вы располагали этими сведениями, то вы бы убедились, что они заслуживают интереса.
- Почему?
- Потому что она не мадам Сильвестр и не француженка. Она американка, родившаяся на сто двадцать третьей улице в Нью-Йорке, и ее разыскивает американская полиция.
- По какому поводу?
- Человек, который снят рядом с ней и с которым она жила, был убит несколькими револьверными выстрелами. По подозрению в убийстве был арестован один из его товарищей, субъект с уголовным прошлым, так же, впрочем, как убитый. На следствии он заявил, что его друга застрелила именно эта женщина, которая бесследно исчезла. Все это произошло два года тому назад. Ее зовут Луиза Дэвидсон и называют Лу.
- Маргарита Сильвестр, - сказал я.
- Луиза Дэвидсон, которая подозревается в убийстве Боба Миллера - это фамилия человека, который снят рядом с ней. Как видите, моя любознательность объясняется вполне конкретными причинами.
- Я понимаю, - сказал я. - Я приезжал на виллу, где она жила, несколько раз. Отсюда тот вывод, что я каким-то образом связан с этой женщиной. Но должен вам сказать, что ее исчезновение было для меня неожиданностью и я понятия не имею, где она может сейчас быть.
Было уже около одиннадцати часов вечера, когда я вернулся в свою гостиницу. Молодой человек, стоявший внизу, за конторкой, сказал мне:
- Вам только что звонили из Парижа и просили передать, что позвонят опять через четверть часа.
- Я буду у себя в комнате, - сказал я. Я не успел раздеться, как раздался телефонный звонок. Голос Мервиля сказал;
- Куда ты делся? У тебя все благополучно?
- Ты боялся, что я утонул? Нет, все обстоит нормально. Что у тебя?
- Я хотел тебя предупредить, что приеду дней через десять, глупейшие дела, которые меня задержали. Как идет твоя жизнь?
- Юг, солнце, буйабес, прогулки и размышления о разных вещах, - сказал я. - Ничего интересного, но в общем лучше, чем в Париже. Ты знаешь, я всегда мечтал быть адмиралом в отставке и жить на берегу Средиземного моря. При небольшом усилии воображения я могу себе это представить. Значит, жду тебя через десять дней.
Каждое утро я шел к пустынному месту берега, где среди невысоких скал была узкая полоска каменистого пляжа. Расстелив там циновку, я ложился на нее и лежал так часами под знойным солнцем. Потом, когда становилось невыносимо жарко, я бросался в воду с плоского, покрытого мхом камня, и ощущение блаженной прохлады охватывало меня. Отплыв от берега, я ложился на спину, потом нырял, затем опять поднимался на поверхность воды и через некоторое время возвращался на берег. Это я повторял несколько раз каждое утро. Кончив купанье, я шел в гостиницу, где обедал, а после обеда ложился спать. Через час или полтора я вставал, выпивал чашку крепкого кофе и опять шел купаться. Потом я снова возвращался в гостиницу, принимал ванну и шел в кафе пить ледяной оранжад. Потом был ужин и прогулка вдоль моря. В одиннадцать часов вечера я уже был в постели.
Так проходили дни. - Так нужно было бы жить, - думал я, - без обязательств, без проблем, без вопроса о личных отношениях, без происшествий, в этом своеобразном небытии, из которого я возник и в которое мне суждено было вернуться через некоторое время после этого эпизода - моего пребывания на поверхности земли, в таких-то и таких-то странах, в таких-то и таких-то обстоятельствах. И если бы можно было ограничить свою жизнь только таким времяпрепровождением, это было бы лучше всего. Но каждый раз, когда я просматривал газету, я, помимо своего желания, погружался в тот мир, от которого трудно было отгородиться, мир, в котором играли такую значительную роль невежественные фанатики, убийцы, деспоты и их министры, голодающее население азиатских стран, нищие арабы, американские негры, наркоманы, преступники, проститутки, - и весь тот человеческий мусор, который всегда всплывает на поверхность событий. Это было неизбежной и наиболее отвратительной частью каждого человеческого существования, - во всяком случае в известном кругу людей, - но от этого все-таки можно было держаться вдалеке, не принимая в этом никакого участия. Но был другой мир, в котором я жил, - мои друзья, лучшее, что у меня было, - и о них я не мог забыть и не хотел забывать.
Прошло около двух недель после моего разговора с Мервилем. И вот однажды утром он позвонил мне из той же виллы, где я жил у него в прошлом году, и я приехал к нему обедать. Только тогда я впервые увидел как следует мадам Сильвестр и узнал ее имя ее звали Маргарита. Она была по типу южанкойгустые волосы, темные глаза, смуглая кожа. Но холодное выражение ее лица резко противоречило этому ее южному облику. У нее был низкий голос, точные и быстрые движения; она была чрезвычайно сдержанна, очень далека от всякой экспансивности и по своей манере держаться напоминала скорее северную женщину. Она говорила мало, но внимательно слушала Мервиля. В ней чувствовалась, как мне показалось, несомненная сила, одновременно душевная и физическая. По ее голосу было слышно, что она умна. И я заметил еще одно, то, чего я не заметил, когда видел ее в первый раз, - и я вспомнил Артура. Она возбуждала очень далекое, очень смутное ощущение какой-то опасности или угрозы, и я не понимал, чем оно могло быть вызвано.
После обеда она сказала, что не очень хорошо себя чувствует, и ушла в свою комнату, на второй этаж. Мы с Мервилем остались вдвоем. - Какое она на тебя произвела впечатление? - спросил он. - Она не похожа ни на одну из тех женщин, с которыми я тебя видел раньше, - сказал я. - Но хорошо это или плохо, об этом я не берусь судить. Что ты знаешь о ее жизни? - Не очень много, - сказал Мервиль, - она об этом говорит неохотно. Родилась в Ницце, кончила лицей, вышла замуж, через год ее муж умер. Родителей ее нет в живых, семья буржуазная, отец морской офицер, мать в молодости была преподавательницей. - Все это как-то невыразительно, - сказал я, - и, конечно, не в этом дело. Как она жила после смерти мужа? Откуда она приехала, когда ты ее встретил в поезде? Как она попала в Париже на открытие кабаре Эвелины? Какое отношение она имела к любителю литературы, с которым она сидела за одним столиком? - Ты знаешь, - сказал он, - я ее, собственно, ни о чем не расспрашивал. - Да, я понимаю, это твой стиль, - сказал я, полное доверие во всем, при всех обстоятельствах. Но все-таки неужели тебе не хотелось бы знать, как проходила ее жизнь до встречи с тобой? Даже в том случае, если она была такой, что ей ничего нельзя поставить в упрек? - Да, конечно, - сказал он, - но рано или поздно она, вероятно, заговорит об этом сама. - Я в этом не уверен, - сказал я. - И может быть, не потому, что ей надо что-то скрывать, а просто потому, что она не расположена к душевным излияниям. Но это, конечно, только мое впечатление, и, может быть, я в этом жестоко ошибаюсь.
Что я сразу же заметил, это то, что в мадам Сильвестр, несмотря на ее южный тип, не было той теплоты, которая сразу определяет отношение к женщине всех, кто ее встречает. В ней не было также, как мне показалось, ни притягательности, ни душевного очарования, и в глазах ее не отражалось ни одно из чувств. Оставаясь наедине с Мервилем, она, вероятно, становилась другой, это не могло быть иначе. Но в разговорах со мной, коротких и всегда касавшихся незначительных вещей, она продолжала быть такой же далекой, как в первые минуты. Никакие мои слова или интонации голоса не могли этого изменить. Эта невозможность человеческого контакта была чрезвычайно тягостной и раздражающей, и под разными предлогами я уклонялся от встреч с ней, несмотря на настойчивые приглашения Мервиля.
Однажды утром, когда я был в Каннах и шел по набережной Круазет, я увидел мадам Сильвестр, выходившую из цветочного магазина. Я еще не дошел до магазина, и она меня не видела. В эту минуту к ней приблизился высокий мужчина, который на очень плохом французском языке - он был американец спросил ее, местная ли она жительница и знает ли она, в каком ресторане можно лучше всего пообедать. Он говорил с таким акцентом, что его трудно было понять, и его запас французских слов был чрезвычайно ограничен. Она пожала плечами и ответила, что никаких ресторанов она не знает. Он не понял того, что она сказала, и опять повторил свой вопрос. Она посмотрела на него и быстро заговорила по-английски. В этом не было ничего удивительного. Удивительно было то, что она говорила так, как говорит толпа в Нью-Йорке, и это не имело ничего общего с академическим английским языком. - Я так рад встретить соотечественницу, - сказал американец. - Я этой радости не разделяю, - сказала она, - оставьте меня в покое и избавьте меня от глупейших вопросов. - Он был явно растерян и изумлен. Он пробормотал - прошу у вас прощения - и пошел в обратную сторону. Я боялся, что мадам Сильвестр может обернуться и увидеть меня, - поэтому я остановился перед витриной ювелирного магазина и подождал, пока она отойдет на известное расстояние.
То, что произошло, показалось мне чрезвычайно странным. Откуда у мадам Сильвестр были эти нью-йоркские интонации? Вряд ли она могла им научиться в ниццком лицее. На следующий день я спросил Мервиля, воспользовавшись удобным предлогом - он всегда, где бы он ни был, привозил с собой несколько его любимых английских книг и почему-то толстые тома Финнея о Византии. - Я знаю, что это устарело, - говорил он, - но в этом есть приятность и простодушие. - Ты считаешь, что это так ценно, когда речь идет об историческом труде? - Нет, нет, но это очень отдохновительное чтение, не говори. - Я спросил его, не ознакомил ли он мадам Сильвестр со своей передвижной библиотекой, если, конечно, она знает по-английски. - Да, мы с ней кое - так просматривали, - сказал он, - и она неплохо читает вслух. По-английски или по-американски? - По-английски, - сказал он. - Об Америке у нее только географическое представление, она там никогда не бывала. - Ты в этом уверен? - Она сама мне это сказала. Почему ты спрашиваешь? - Просто так, пришлось к слову.
Прошла неделя, в течение которой я ни разу не видел ни Мервиля, ни мадам Сильвестр. Потом, поздно вечером, когда я поднялся в свою комнату, мне позвонили по телефону снизу и попросили спуститься. Я сошел с лестницы и увидел Мервиля. У него был крайне расстроенный вид. - Что случилось? спросил я. - Мне нужно с тобой поговорить. - В чем дело? - Это трудно сказать в двух словах.
Мы пошли в бар гостиницы, совершенно пустой в этот час, и сели за столик. Мервиль заказал себе рюмку коньяку, которого он обыкновенно не пил, а проглотил ее содержимое с гримасой отвращения.
- Я тебя слушаю, - сказал я.
- У меня к тебе просьба, - сказал он. - Я должен лететь в Нью-Йорк, где мне надо провести дней пять. Маргарита категорически отказывается меня сопровождать, она говорит, что не выносит полета. Она остается здесь одна. Я буду тебе благодарен, если ты ею немного займешься. - Откровенно говоря, сказал я, - я думаю, что мое общество ей не доставляет удовольствия. - Она знает, что ты мой друг, и было бы странно, если бы ты даже не поинтересовался тем, что она делает. - Да, да, - сказал я, - но ты знаешь, она меньше всего похожа на девочку, за которой надо смотреть. Она прекрасно может обойтись без меня, тем более что никакой симпатии ко мне она явно не питает. - Это все не так просто, - сказал Мервиль. - Я это вижу, но объясни мне, в чем дело? - Что-то очень странное и тревожное, - сказал он. - Не знаю, как это сказать. Происходит что-то, чего я не понимаю. Несколько раз...
Он остановился и опять заказал себе коньяк. Я покачал головой. - Коньяк тебе не поможет, я думаю, - сказал я. - Ты сказал: несколько раз... Несколько раз я видел на ее глазах слезы. - Слезы? - спросил я с удивлением. - Это на нее, мне кажется, мало похоже. - Тем более, - сказал он, - что для этого нет решительно никаких оснований. И иногда, ты знаешь, она смотрит на меня так, как будто мы с ней должны через несколько минут расстаться навсегда, - по крайней мере у меня такое впечатление. На мои вопросы она отвечает, что все хорошо, что я напрасно беспокоюсь... Но ты понимаешь? Я чувствую, я знаю, что за всем этим есть что-то очень важное, о чем она не говорит. Я не знаю, что это может быть. Но я думаю, что если бы я ее потерял, это было бы непоправимой катастрофой. Теперь ты понимаешь, в чем дело? - Не больше, чем ты, - сказал я. - В общем, ты боишься, что ты уедешь и когда ты вернешься, то ее здесь не будет? - Что делать? - сказал он. - Я могу отменить поездку в Нью-Йорк, черт с ней. И если бы я думал, что это может чему-нибудь помочь, я бы это сделал. Но я в этом не уверен. И теперь я все чаще думаю о том, что после нашей первой встречи в поезде она дала мне фальшивый адрес - ты помнишь, в Ницце? И только счастливая случайность-кабаре Эвелины - позволила мне ее найти. - Да, да, - сказал я, все было странно с самого начала.
Мервиль не дотронулся до коньяка и стал спокойнее, как человек, который принял важное решение и именно то, которое нужно принять. - Я могу рассчитывать на тебя? - спросил он. - Может быть, будет лучше, если я буду отсутствовать несколько дней. Ты удержишь ее, если она действительно захочет опять так исчезнуть, как она исчезла в Ницце? - Ты понимаешь, что я не могу тебе этого обещать, - сказал я, - силой ее удержать нельзя. Но я постараюсь убедить ее в некоторых вещах, если она захочет меня слушать.
Мы условились, что на следующее утро я приду к нему, мы втроем поедем на аэродром, затем я вернусь на его машине вместе с мадам Сильвестр на виллу и проведу там весь день, если она на это согласится, конечно, в чем Мервиль не сомневался, но в чем сомневался я.
x x x
Был ветреный день, дул мистраль. На аэродроме, несмотря на горячее солнце, было прохладно. Когда аэроплан, на котором улетал Мервиль, поднялся в воздух, мы вернулись к машине в молчании. Я довез мадам Сильвестр до виллы - за всю дорогу она не произнесла ни слова. Потом она вышла из автомобиля и невыразительным голосом сказала, что ждет меня к обеду. Было ясно, что она это обещала Мервилю, так же как то, что она будет вести себя по отношению ко мне иначе, чем до сих пор. Но это ей плохо удавалось.
В половине первого я приехал на виллу. Пожилая женщина, которую Мервиль нанимал для услуг по хозяйству каждый раз, когда приезжал на Ривьеру, подала нам обед. Стол был накрыт на террасе, и пришлось есть на ветру, в чем не было никакой необходимости и что было очень неприятно. Только тогда, когда мы перешли в гостиную, куда был подан кофе, у меня стало понемногу проходить раздражение - оттого, что все это мне казалось бесполезным, оттого, что мадам Сильвестр все время молчала, оттого, что дул мистраль и на террасе некуда было от него укрыться. Я не знал, с чего начать разговор, которого требовало элементарное приличие, и молча пил кофе.
Потом я наконец сказал:
- Насколько я знаю, вы уроженка юга и вам, вероятно, неизвестно ощущение, которое здесь испытываем мы, то есть люди, живущие обычно в другом климате. Я хочу сказать, что я, например, приезжая сюда, начинаю думать, что именно здесь всегда нужно было бы жить, далеко от туманов, холода и дождей. И у меня впечатление, что я возвращаюсь на родину,
которую я давно покинул.
- Да, конечно, у меня этого ощущения нет, - сказала она, глядя не на меня, а в окно.
- Вы знаете, в Париже... - сказал я. И я стал рассказывать ей о наших студенческих годах в Латинском квартале, о том, как мы проводили ночи в кафе, рассуждая о философии и поэзии, о том, как Мервиль увлекался то живописью, то литературой, то музыкой, о наших ночных прогулках. - Мы все с тех пор изменились, - сказал я. - Но Мервиль как был, так и остался романтиком.
У нее было совершенно мертвое выражение лица. Она никак не реагировала на то, что я говорил, и ни разу даже не улыбнулась, когда я рассказывал о наших студенческих шутках, и через некоторое время я почувствовал необыкновенную усталость от этого напрасного монолога. Затем она наконец спросила:
- Хотите еще кофе?
- Нет, благодарю вас.
Опять наступило долгое молчание. Мне казалось, что я никогда еще не был в таком глупом положении; она даже не давала себе труда хотя бы сделать вид, что она меня слушает. Потом она сказала, что не очень хорошо себя чувствует, что у нее болит голова от мистраля. Это была явная ложь: по ее глазам было видно, что никакой головной боли у нее не было. Я поднялся со своего кресла и спросил, когда я могу ей позвонить, чтобы узнать, как ее здоровье? - Когда хотите, как-нибудь на днях, - сказала она. - Хорошо, - сказал я, постараюсь не слишком часто вас беспокоить.
И когда я вышел из виллы, мне стало легко и я даже подумал, что когда дует мистраль, то в этом может быть несомненная приятность. Мервиль был неисправим, и никакой опыт не мог его предохранить от психологических ошибок: почему бы мадам Сильвестр вдруг почувствовала ко мне такое доверие, что я ее мог бы в чем-то убедить или удержать от чего бы то ни было?
Мервиль позвонил мне по телефону из Нью-Йорка на следующий вечер и спросил, как дела.
- Ты с ней, наверное, уже говорил, - сказал я, - она тебе должна была рассказать. - Она сказала, что обед прошел очень мило. - Тем лучше. - Я хотел знать, какое впечатление осталось у тебя? - Ничего, все было нормально. - Ну, я очень рад. Я тебе позвоню.
И он повесил трубку.
Через день он опять вызвал меня. На этот раз он был обеспокоен тем, что звонил на виллу в разные часы и ответа не было. - Это может быть просто случайность, - сказал я. - Я тебя очень прошу все-таки, узнай; в чем дело. Я тебе позвоню завтра в это же время.
Но на мои телефонные вызовы тоже не было ответа. Тогда я поехал туда на автомобиле. Стоял полуденный зной, узкая улица, на которой находилась вилла, была ярко освещена солнцем, листья деревьев были неподвижны. Ворота сада, окружавшего виллу, были заперты. Сквозь железные прутья был виден дом с наглухо затворенными ставнями. Я долго звонил у ворот. но они не отворялись. Я пожал плечами и уехал.
Я еще раз вернулся на виллу вечером, когда было темно. Ни в одном окне не было света. Я приехал в гостиницу, поднялся в свою комнату, и через несколько минут после этого зазвонил телефон и голос Мервиля спросил:
- Ты был там? Что происходит?
- Я был два раза, там никого нет.
- Что это может значить?
- Не знаю. Она, может быть, уехала в Ниццу по своим делам или куда-то надолго отлучилась.
- Но надо что-то сделать, ты понимаешь?
- Понимаю.
- Ты помнишь, я этого боялся, когда уезжал?
- Я не вижу, что можно сделать. В полицию обращаться, по-моему, нелепо и во всяком случае преждевременно.
- Я завтра вылетаю из Нью-Йорка и приеду прямо к тебе.
- Хорошо, буду тебя ждать.
От всего этого у меня был чрезвычайно неприятный осадок, точно я был в чем-то виноват или не поступил так, как должен был поступить, хотя я прекрасно отдавал себе отчет в том, что мои возможности в этом смысле были очень ограничены. Кроме того, я не питал к мадам Сильвестр никакого доверия. Вся эта история - ее исчезновение после встречи в поезде, ее появление на открытии кабаре Эвелины, ее отказ сопровождать - Мервиля в Нью-Йорк, - для всего этого должны были быть причины, о которых ни Мервилю, ни мне ничего не было известно. Я был к тому же убежден, что ее биография, которую она в нескольких словах рассказала Мервилю, - то, что она родилась в Ницце и кончила там лицей, что ее отец был французским морским офицером, - в действительности была совершенно другой. Я был уверен, что она американка или что она выросла в Нью-Йорке и что все, что она о себе рассказывала, было вымыслом или фальсификацией.
Я был погружен в эти размышления утром, когда мне снизу позвонили и сказали, что меня хочет видеть полицейский инспектор. Это меня очень удивило, и я ответил, что я его жду. Через несколько минут раздался стук в дверь.
- Войдите, - сказал я.
Вошел человек в синем костюме с галстуком, несмотря на жару. У него было замкнутое выражение лица и серые глаза. Он был высокого роста и широк в плечах. Он явно не был местным жителем, так как говорил без южного акцента.
- Садитесь, пожалуйста, - сказал я, - В чем дело?
- Ваша профессия? - спросил он.
- Литератор и журналист, - сказал я.
- Литератор? - переспросил он. - Вы можете это доказать?
Я снял с полки одну из моих последних книг, вышедшую несколько месяцев тому назад, и дал ему ее. Он ее перелистал и вернул мне. Мне показалось, что мой ответ на его вопрос о профессии был для него неожиданным.
- Вы живете в Париже?
- Большую часть времени.
- Вы снимаете комнату или живете в гостинице?
- Ни то ни другое, - сказал я. - У меня собственная квартира.
- И ваше постоянное занятие - это литература?
- Да.
- Где вы получили образование?
- В Парижском университете.
- Хорошо, - сказал он. Потом без перехода, прямо глядя мне в глаза, он спросил:
- Когда вы были в последний раз в Соединенных Штатах?
- Восемь лет тому назад.
- Сколько раз вы там были?
- Один раз, - сказал я, - я провел там три месяца.
- У вас там обширные знакомства?
- Нет, не очень, - сказал я. - Знакомства, ограниченные главным образом литературными и издательскими кругами.
- В каком городе вы жили?
- В Нью-Йорке.
- Вы не были в Калифорнии?
- Нет, не успел и очень жалею. А теперь можно вас спросить в свою очередь - чем вызван ваш интерес к моей биографии?
- Вопросы задаю я, - сказал он с совершенно безличной интонацией.
- В таком случае разрешите вам напомнить, что вы мне не можете предъявить никакого обвинения в чем бы то ни было, что я не нахожусь под следствием и тот факт, что я с вами веду разговор, есть только доказательство моей доброй воли. Я бы не хотел, чтобы у вас по этому поводу были какие-либо заблуждения.
- Вы меня не так поняли, - сказал он. - Это не имеет ничего общего ни с допросом, ни со следствием. Я просто рассчитываю на вашу помощь.
- Если это так, то вы неправильно подошли к делу, чисто диалектически, если хотите, - сказал я. - Надо было действовать иначе. Я вам ответил на ваши вопросы, потому что я так же ответил бы кому угодно и потому что мне нечего скрывать. Но я не вижу смысла в дальнейшем разговоре, если не буду знать, с какой целью вы меня спрашиваете о разных вещах. Вряд ли это может объясняться с вашей стороны совершенно бескорыстной любознательностью.
В это время раздался телефонный звонок, и через секунду я услышал голос Мервиля, который говорил из Нью-Йорка.
- Что происходит? Есть что-нибудь новое? Я ответил ему по-английски.
- К сожалению, я тебе ничего сообщить не могу. Я повторяю только, что я был на твоей вилле, она пуста и там никого нет. Что произошло, я не знаю, боюсь, что это похоже на ниццкую историю. Когда ты вылетаешь?
- Почему ты вдруг заговорил по-английски?
- У меня есть для этого некоторые основания, - сказал я. - Я тебе это потом объясню.
- Я рассчитываю сегодня вечером тебя увидеть.
- Очень хорошо. Простите, - сказал я, обращаясь к моему посетителю, это был звонок из Нью-Йорка, и я не мог сказать, чтобы меня вызвали позже.
- Ваш собеседник был американец?
- Ваша профессия приучила вас думать вопросами, по-видимому? - сказал я. - Нет, это мой товарищ по университету, ваш соотечественник. Но я жду ваших объяснений.
Он вынул из своего портфеля большую фотографию, протянул ее мне - и тогда я убедился, что мои подозрения не были напрасны. На фотографии, снятой при ярком солнечном свете, была мадам Сильвестр в купальном костюме, стоявшая рядом с широкоплечим, смеющимся человеком. Внизу была указана дата - лето позапрошлого года и место - Лонг-Айленд.
- Вы знаете эту женщину?
- Знаю, - сказал я. - Ее зовут мадам Сильвестр, она француженка, родилась и выросла в Ницце, была замужем и недавно овдовела.
- Это то, что вы о ней знаете?
- Я с ней едва знаком, - сказал я, - более подробных сведений о ней у меня нет, и должен вам сказать, что они меня не очень интересуют.
- Если бы вы располагали этими сведениями, то вы бы убедились, что они заслуживают интереса.
- Почему?
- Потому что она не мадам Сильвестр и не француженка. Она американка, родившаяся на сто двадцать третьей улице в Нью-Йорке, и ее разыскивает американская полиция.
- По какому поводу?
- Человек, который снят рядом с ней и с которым она жила, был убит несколькими револьверными выстрелами. По подозрению в убийстве был арестован один из его товарищей, субъект с уголовным прошлым, так же, впрочем, как убитый. На следствии он заявил, что его друга застрелила именно эта женщина, которая бесследно исчезла. Все это произошло два года тому назад. Ее зовут Луиза Дэвидсон и называют Лу.
- Маргарита Сильвестр, - сказал я.
- Луиза Дэвидсон, которая подозревается в убийстве Боба Миллера - это фамилия человека, который снят рядом с ней. Как видите, моя любознательность объясняется вполне конкретными причинами.
- Я понимаю, - сказал я. - Я приезжал на виллу, где она жила, несколько раз. Отсюда тот вывод, что я каким-то образом связан с этой женщиной. Но должен вам сказать, что ее исчезновение было для меня неожиданностью и я понятия не имею, где она может сейчас быть.