Когда потом он возвращался к впечатлениям этой константинопольской ночи, ему каждый раз нужно было делать усилие, чтобы восстановить обстановку, в которой это происходило, и особенно погоду. С давнего времени у него образовалась привычка исправлять воспоминания и пытаться воссоздавать не то, что происходило, а то, что должно было произойти, - для того, чтобы всякое событие как-то соответствовало всей остальной системе представлений. И вот, ему все казалось, что в ту ночь в Константинополе была сухая воздушная буря. В самом же деле, было очень тихо и душно. Он отчетливо вспомнил тяжелое чувство, с которым вернулся домой и которое даже мешало ему заснуть в течение некоторого времени. Теперь же ему казалось, что константинопольская незнакомка с хриплым голосом была, в сущности, права, и поступала правильно: как иначе она могла бы устроить свою жизнь? Теперь ему вообще все казалось иным. "Да, - сказал он себе, уже засыпая, - итак, это, кажется, просто: не лгать, не обманывать, не фантазировать и знать раз навсегда, что всякая гармония есть ложь и обман. И еще: не верить никому, не проверяя".
   Всю ночь шел дождь, утро тоже было дождливое и пасмурное, и только под вечер появилось солнце и стало теплее; установившаяся хорошая погода уже не менялась до Марселя. Володя садился возле самой кормы у борта и следил, как взбивается и шипит пена за винтом, оставляя чуть извилистый и исчезающий, широкий водяной след. Иногда, не очень далеко от парохода, он замечал маленький силуэт нырка, сидящего на воде и уносимого волнами; потом черная птичья голова быстро опускалась; мелькал в воздухе темный задок птицы, и она исчезала в глубине. Или вдруг почти у самого борта парохода, над которым, свесившись до половины, стоял Володя, плыла на небольшом расстоянии от поверхности воды полупрозрачная, громадная медуза, распластавшаяся матовым, стеклянным пятном с медленно движущимися очертаниями. Затем резкий, пискливый крик над головой заставил его поднять глаза: большая белая птица пролетела, пересекая вкось движение парохода; и так же мерно и безошибочно, как билось ее сердце, без устали взмахивала в светлом воздухе своими длинными бесшумными крыльями; потом вдруг растягивала их во всю длину и, перестав ими шевелить, склонив набок все свое тело, стремительно опускалась до поверхности моря и, почти не задевая ее, так же легко и сильно взмывала вверх и потом улетала все дальше и дальше, и уже издалека тускло блестели ее белые перья под лучами солнца.
   Первым же поездом из Марселя Володя поехал в Париж, денег было мало, пришлось брать билет третьего класса, и всю дорогу у Володи болела голова от невытравимого запаха чеснока, которым были пропитаны, казалось, не только пассажиры, но и самые стены вагона. В девять часов утра, не спав всю ночь, с сильной головной болью и дурным вкусом во рту, Володя приехал в Париж. Справившись еще раз в записной книжке, он опять посмотрел адрес брата, который и без того знал наизусть, сел в такси и велел везти себя на rue Boissiere. Головная боль сразу стихла; Володя смотрел по сторонам, его поразило сильное движение на улице - в остальном Париж показался ему похожим на все остальные большие города.
   Он позвонил у двери дома, в котором жил его брат; улица оказалась неожиданно тихой и несколько сумрачной, и звонок прозвучал особенно резко. Он подождал минуту и услышал мягкие шаги, спускавшиеся по лестнице. Потом дверь приоткрылась и горничная в спальных туфлях - что удивило Володю показалась на пороге.
   - Puis-je voir M. Rogatchev? {Могу ли я увидеться с мсье Рогачевым? (Фр.).} - спросил Володя.
   - De la part de qui? {От чьего имени? (Фр.).}
   Володя не сразу понял. "Что за черт, de la part de qui? - подумал он, потом сообразил; дверь все оставалась полуоткрытой, и горничная стояла наполовину на улице, наполовину в доме. "Dites lui que c'est son frere" {Скажите ему, что это его брат (фр.).}, - сказал Володя. При этом его ответе наверху послышались еще одни шаги, затем лестница затрещала под быстро спускающимся грузным человеком, который поскользнулся на предпоследней ступеньке, сказал по-русски "а, дьявол", - и Володя увидел своего старшего брата, Николая, в длинном лиловом халате, небритого, растрепанного, но очень веселого и довольного. Он оттолкнул горничную, втянул Володю внутрь, сказал удивленно и радостно - Володька, сволочь! - и шумно поцеловал его раньше, чем Володя успел произнести хоть одно слово.
   Николай был старше Володи на шесть лет и уехал за границу, будучи уже студентом. Он был и похож и непохож на своего брата. Он был ниже его, но шире в плечах, и мохнатое его тело было сколочено из совершенно несокрушимого матерьяла - он ничем не болел, все порезы и раны заживали у него с поразительной быстротой. Он был в детстве драчлив, стремителен и до ужаса не любил гимназию, книги, тетради и все, что этого как-либо касалось, убегал с уроков, чтобы кататься на коньках или играть в футбол; во время богослужения в церкви, стоя на коленях, просовывал с необыкновенной гибкостью голову между ног и в таком неестественном положении показывал язык своим товарищам - до тех пор, пока однажды это не увидел надзиратель и не наказал его. Он был вспыльчив, по всякому поводу лез в драку с кем угодно и ходил с крупными синяками на физиономии, - но никогда не врал и быстро успокаивался, когда ему объясняли его ошибку. Его рассудок не поспевал за его бурными чувствами; но когда это оказывалось необходимо, Николай все понимал быстро и верно, и если хотел учиться, то учился хорошо. Младшего брата он очень любил и считал, что заменяет ему отца, - так как отец Рогачев давно не жил со своей женой и ограничивался тем, что посылал ей изредка деньги - каждый раз очень большие, это бывало обычно после крупного выигрыша - и потом не давал о себе знать в течение долгого времени. Чаще всего долгое его молчание совпадало с тем, что в дом Рогачевых приходила какая-нибудь дама с заплаканным лицом и почему-то непременно с черной вуалью и жаловалась матери "этого хулигана", как все официально называли Николая - так и в гимназии о нем говорили товарищи "Колька-хулиган"; только на товарищей он не обижался, успев за несколько лет передраться и помириться со всеми своими одноклассниками, а взрослым говорил дерзости, что приводило в ужас его мать - итак, дама приходила жаловаться на отца Рогачева, который ее обманул и бросил: и мать Рогачева плакала в такие дни, вспоминая своего неверного мужа, самого очаровательного и умного, и в то же время самого ненадежного человека, которого она знала, неисправимого Дон-Жуана и картежника, не раз проигравшего и выигравшего целые состояния, посетителя бесчисленных клубов, бильярдных, ресторанов, всегда одетого в самый модный костюм, улыбающегося, остроумного и не верящего ни во что на свете, "кроме козырного туза и женской приятности", как кто-то сказал о нем.
   Но насколько сам Рогачев был неточен и небрежен в своих обязательствах, настолько его сын, этот самый Колька-хулиган, был безупречен в роли второго отца для своего младшего брата. В последние годы у матери братьев Рогачевых очень ослабело - от какой-то глазной болезни - зрение, она стала почти беспомощна; и Николай, только что кончивший гимназию, стал главой дома - вел все расходы, посылал кухарку за провизией, входил во все подробности хозяйства и делал это, ко всеобщему удивлению, быстро и толково; денег стало уходить меньше, а жить стало лучше. Потом, когда однажды мать привезли домой умирающей - она, воспользовавшись тем, что никого не было, вышла на улицу и попала под трамвай - и через несколько часов скончалась - умирая в сознании, сказала, гладя жесткие курчавые волосы Николая, стоявшего на коленях перед ее кроватью, - я знаю, мой мальчик (слезы все лились, не останавливаясь, по крепкому лицу Николая), это ты позаботишься о Володе, ты не сердись, что я тебя хулиганом называла, я знала всегда, что ты самый лучший, Бог мне дал хорошего сына. Николай только кивал головой и плакал и все просил - мама, не уходи, мама, не уходи, - и сильное тело его дрожало мелкой дрожью - пока, наконец, мать не умерла, и Николай всю ночь, не двигаясь, просидел у холодного и искалеченного трупа.
   После ее смерти, приведя в порядок дела, Николай продал небольшой дом, в котором они жили и который им принадлежал - опекун его, благодушный нотариус с висячими седыми усами, ни во что не вмешивался - и на эти деньги братья продолжали жить так же, как жили раньше, и Володя по-прежнему ходил в гимназию. Николай давал уроки, потом налег на изучение иностранных языков и обнаружил необыкновенные к ним способности. Когда волна гражданской войны докатилась до их города, Николай, не имевший права, по его словам, рисковать своей жизнью, поступил в штаб британской миссии. В начале тысяча девятьсот двадцатого года он уехал за границу, поселился вместе с братом в Константинополе, и тут с ним случилась неожиданная вещь, когда он единственный раз в жизни забыл о своих обязательствах по отношению к Володе, которому было тогда уже шестнадцать лет. Он встретил англичанку, девушку двадцати лет, в первый же вечер в нее влюбился и сразу сделал ей предложение, которое так ее поразило, что она даже не ответила категорическим отказом. Она жила в Буюк-Дарэ. Николай уехал туда и три дня не возвращался домой и в течение всех этих трех дней, за обедом, за завтраком, вечером, во время прогулки уговаривал Вирджинию - ее звали Вирджиния - в том, что не выходить замуж было бы величайшей бессмысленностью с ее стороны; что он готов для нее на все, что угодно, но если счастье само пришло к нему, то он просто не имеет морального права его выпустить; одним словом, она должна выйти за него замуж. "Но я здесь одна, необходимо, чтобы мои родители знали хотя бы..." - "Мы протелеграфируем", - сказал Николай. "Боже мой, такие вещи не делаются по телеграфу", - почти с отчаянием ответила она. Но Николай уже шел к почтовой конторе, поднимаясь наверх по горе со своей всегдашней быстротой, она не поспевала за ним; тогда он легко поднял ее, посадил на плечо - она отбивалась и кричала, что он сошел с ума, - и добежал до почты; оттуда они вдвоем отправили длинную, очень дорогую и очень бестолковую телеграмму в Лондон. На следующий день Николай вернулся в Константинополь, явился домой и застал Володю за чтением романов Уэллса. "Ну, слава Богу. - насмешливо сказал ему Володя, - а я думал, что ты заблудился в городе". - "Нет, а вот Вирджиния", - сказал Николай по-русски, беря за руку Вирджинию. Володя поднялся, поздоровался и стал говорить, что он очень счастлив. "Ты совсем заврался, - сказал Николай, - счастлив это я, а не ты".
   Вирджиния должна была ехать в Англию, Николай поехал вместе с ней, оставив брата в Константинополе и сказав ему, чтобы он ни о чем не беспокоился... С тех пор он аккуратно, каждые две недели, присылал Володе письмо и каждый месяц - деньги. Из писем Володя знал, что Николай занялся продажей автомобилей - место, которое ему устроил отец Вирджинии, и года через три он переехал в Париж с женой. Прошло пять лет, Володя за это время кончил французский лицей в Константинополе, побывал в Праге, Берлине, Вене, затем снова вернулся в Турцию, где прожил полгода, и, наконец, собрался в Париж к брату и предполагал здесь уже обосноваться надолго.
   Николай между тем уже бежал вверх по лестнице, крича брату - направо не сворачивай, Вирджиния еще не одета! - потом провел его в столовую, показал, где находится ванная, и сказал, что ровно в десять они пьют чай.
   Володя принял ванну, побрился, надел новый костюм, причесался и вышел в столовую, когда Николай и его жена уже сидели за столом. "Какой франт!" сказал Николай. Насмешливые глаза Вирджинии осмотрели Володю с ног до головы. "Очень хорошо, - сказала она, - а галстук вы тоже покупали в Стамбуле?" - "Oui, madame" {Да, мадам (фр.)} - полупочтительно, полунасмешливо ответил Володя. "А почему вы это спрашиваете?" - "Не знаю, в нем есть что-то восточное", - и Вирджиния и Николай, не сговариваясь, расхохотались. "Я вижу, - язвительно сказал Володя, - что вас рассмешить очень нетрудно". Николай просто захлебывался от смеха, Вирджиния смеялась несколько тише, но так же весело и искренно; и по одному этому смеху было видно, что оба очень здоровы, молоды и счастливы. "Ты не обижайся, Володя, сказал Николай, - она у меня немного насмешливая, но очень хорошая. Но постой, - перебил он себя, прислушиваясь, - кажется, едет барышня". Володя только тогда вспомнил, что Николай ему писал о своей дочери, которой был год. Действительно, через секунду горничная ввезла в комнату коляску, в которой лежала пухлая девочка с синими, удивленными глазами.
   После чая, когда Вирджиния ушла, братья остались сидеть за столом.
   - Итак, Володя? - сказал Николай.
   - Итак, посмотрим, что в Париже.
   - Я подумал об этом. Ты не забыл немецкий?
   - Нет, помню.
   - Английский?
   - Хуже, но знаю.
   - Хорошо, о французском говорить не приходится.
   - Знаешь, Коля, - сказал Володя, вытягиваясь на стуле, - знаешь, у меня иногда впечатление, что я не русский, а так, черт знает что. Страшно сказать, ведь я даже по-турецки говорю, - а потом вся эта смесь французский, английский, немецкий, - и вот когда от всего этого тошно становится, я всегда вспоминаю русские нецензурные слова, которым мы научились в гимназии и которыми разговаривали с женщинами Банного переулка. Это, брат, и есть самое национальное - никакой француз не способен понять.
   - Да, язык у нас хороший, грех жаловаться, - сказал Николай, улыбаясь.
   - Но я все о деле. Какие у тебя проекты?
   - Черт его знает. Буду искать какую-нибудь работу.
   - Ну, вот, ну, вот, - хмурясь, сказал Николай, - ты всегда был идиотом. А между тем у меня для тебя есть место. - Николай придвинулся к столу. - Я веду переписку на разных языках. Пришлось снять бюро и так далее. У меня этим заведует человек полезный и старательный, но из-за каждого пустяка он звонит мне по телефону, а у Вирджинии голова болит. Я против него ничего не имею, - оживленно говорил Николай, точно Володя с ним спорил, - пусть работает. Но тебя я поставлю в качестве ответственного руководителя. Поработаешь неделю, поймешь, дело нехитрое. О жалованье мы с тобой условимся: авось не подеремся.
   - Ga depend {Кто знает (фр.).}.
   - Ну, хорошо. Сейчас я уезжаю; Вирджиния отвезет тебя в бюро, потом заедет за тобой в пять часов. А вечером мы с тобой зальемся. Ну, хорошо, бегу.
   И через секунду Николая уже не было в комнате, а через пять минут хлопнула выходная дверь. Володя все сидел, не двигаясь, на стуле. Вошла Вирджиния - в маленькой кремовой шляпе, в юбке кремового цвета, в синем, почти мужском пиджаке. "Ну, молодой человек, - сказала она, - едем. Николай просил вас отвезти в бюро. Я в вашем распоряжении".
   Они спустились вниз, Вирджиния села за руль автомобиля, небольшого Buick, и сразу, мягко и быстро, поехала вниз по улице, нажимая на акселератор и чуть-чуть не задевая встречные машины. Через минуту автомобиль мчался почти полным ходом, на каждом углу чудом, как казалось Володе, избегая столкновения, прохожие оборачивались, полицейские неодобрительно смотрели вслед. Все так же, почти не уменьшая хода, Вирджиния выехала на площадь Этуаль. Длинное и широкое avenue Елисейских Полей поплыло как во сне навстречу автомобилю - и тогда наконец Володя сказал:
   - Я теперь понимаю, Вирджиния, почему вы вышли замуж за моего брата.
   - А?
   - Да. Вы такая же сумасшедшая, как он. Вирджиния улыбнулась и сразу замедлила ход. Потом ее
   лицо стало серьезным, и она, точно в раздумье, проговорила:
   - Я вас почти не знаю, я вас помню мальчиком в Стамбуле. Но я думаю, что вы не стоите вашего брата. Я его люблю, - прибавила она просто, точно объясняя этой фразой "все решительно.
   - Я тоже, - тихо сказал Володя, - я очень люблю Николая.
   - Я не знаю, как вам объяснить, - продолжала Вирджиния. - Он мужчина, понимаете? Вот если будет кораблекрушение, он пропустит всех женщин и детей и потом утонет. И у него очень сильная воля. Я ведь не сразу его полюбила, он заставил меня выйти за него замуж. Но потом я его узнала. И теперь, Вирджиния на секунду остановилась, - если бы он умер, я бы тоже умерла.
   Володе было немного странно слушать признания Вирджинии. В его представлении Николай никак не вязался со всем, что говорила Вирджиния, не потому, что это было неверно, а потому, что Володя думал о нем совсем по-иному: это был все тот же, почти не изменившийся Колька-хулиган, драчун и любимец матери. Володя вспомнил почему-то, как мать однажды делала строгий выговор Коле - ему было лет двенадцать, а Володе шесть - и сказала, что ей стыдно иметь такого сына, - и поставила его в угол. Он постоял минут десять, потом вдруг подбежал к матери и уткнул голову в ее колени. "Что тебе?" "Мама, - сказал Николай, - я понимаю, что тебе стыдно. Но скажи мне правду: ты меня все-таки любишь?" - "Глупый мальчик, - сказала мать, - да, ты очень скверный, я знаю, но ведь у тебя нет другой мамы - кто же тебя будет любить? Ступай". И Николай убежал.
   Бюро было большое, прохладное, с кожаными креслами; на стенах висели плакаты вертикальных и горизонтальных разрезов всевозможных автомобилей, фотографии сложных машин с гигантскими рубчатыми колесами; за столиком сидела дактилографистка с красивым, но деревянно неподвижным лицом и черным accroche-coeur'ом {замысловатым завитком (фр.).} на лбу, необыкновенно почему-то неуместным. Вирджиния даже не поднялась в контору, - которая находилась на втором этаже, - и сказала, что вернется к пяти часам. Володю встретил этот самый старательный француз, о котором говорил Николай, человек среднего роста, совершенно безличный; и даже голос у него был такой, что Вирджиния о нем сказала:
   - Всякий раз, когда мне в телефон отвечает автомат: votre correspondant a change de numero, veuillez consulter le nouvel annuaire {ваш корреспондент изменил свой номер, пожалуйста, поищите его в новом ежегодном справочнике (фр.).}, - мне кажется, что я узнаю его голос, и мне хочется сказать: bonjour, M. Dumat, commentalles vous? {здравствуйте, мсье Дюма, как поживаете? (фр.).}
   Он был убежден в необычайной важности своей работы и в ее чрезвычайной сложности. Почтительно и любезно улыбаясь, он долго излагал Володе самые простые вещи и о каждой из них говорил с увлечением и особенно торжественным языком, точно все это происходило в академии, а не в конторе.
   - Видите ли, monsieur, эти досье распределены по номерам. Что такое классификация? - Володя посмотрел на него с любопытством. - Классификация, продолжал monsieur Dumat, - veuillez consulter le nouvel annuaire, - вдруг послышалось Володе, - классификация, в сущности, это такая система распределения досье, при которой вы сразу находите имя клиента, как только в нем появилась необходимость. Заметьте, monsieur: как только появилась необходимость. Володя через полчаса убедился, что все было чрезвычайно несложно. Он, однако, не сказал этого M. Dumat.
   В час дня он спустился вниз и пообедал в соседнем ресторане. В пять - с неженской точностью - наверх поднялась Вирджиния. "Бедный мальчик устал?" с насмешливым участием спросила она. Володя ограничился вздохом, и они поехали домой. Николая еще не было, Володя прилег на диван в своей комнате и сразу так крепко заснул, что проснулся только в восемь часов от того, что его за плечо тряс Николай, зовущий его обедать. "Сначала обедать, потом кататься, потом на Монмартр, - сказал Николай. - Реплик не нужно". - "Я уже Вирджинии сказал, что вы оба сумасшедшие". - "Да, да, - согласился Николай, - не будем спорить. На обед, между прочим, фаршированная утка".
   После обеда Володя спустился по лестнице последним. Вирджиния и Николай шли впереди. Вечер был очень теплый, автомобиль тускло сверкал у подъезда. "А кто теперь будет править?" - спросил Володя. "Николай не позволяет мне сидеть за рулем, когда он ездит со мной", - ответила Вирджиния. "Я его понимаю, я бы тоже не позволил". - "Вы любите неторопливую езду, vous serez bien servi {вы останетесь довольны (фр.).}", - сказала Вирджиния. Николай бережно усадил ее, раскрыл дверцу перед Володей - желаете-с прокатиться, Владимир Николаевич? - сел наконец сам, и автомобиль медленно и плавно двинулся по блестящему асфальту. Володя откинулся назад, Николай обернулся, потом посмотрел смеющимися глазами на Вирджинию, и автомобиль вдруг понесся с чудовищной, как показалось Володе, скоростью: как ни быстро ездила Вирджиния, Николай ездил еще в два раза быстрее. "Ты с ума сошел?" закричал по-русски Володя. Улыбающееся лицо Вирджинии обернулось и тотчас же исчезло, сместившись вправо, и на его месте возникло мгновенно выросшее и пропавшее дерево - Николай въехал в лес. Не замедляя хода, он пролетел по широкой аллее, свернул в глубь леса, поднялся на гору и под сплошным, влажно-прохладным и темным сводом деревьев, освещая путь ослепительными световыми ручьями фонарей, он ехал все дальше и дальше, и прошло всего несколько минут, когда он сказал Володе: - въезжаем в Версаль, тот самый, с карпами времен Людовика четырнадцатого.
   В этот вечер, проезжая через Елисейские Поля и большие бульвары, поднимаясь по узким и кривым, пахнущим кошками улицам верхнего Монмартра до кабаре "Lapin agile" {"Проворный кролик" (фр.).}, Володя видел Париж таким, каким потом никогда уже не мог увидеть. Эти все время движущиеся в неведомых направлениях огни, бесконечно смещающиеся световые сферы фонарей и это ни на секунду не прекращающееся движение - точно ритм сказочного, огромного и сверкающего мира, возникшего в чьем-то блистательном воображении и чудесно расцветающего сейчас здесь, перед его глазами, под вырывающимися яркими музыкальными флагами из открытых, зеркально громадных витрин кафе, уносимыми тотчас же легким, парижским ветром - и неповторимо тающий, как ежеминутно являющееся воспоминание, воздух. Много раз потом, проходя или проезжая мимо этих же мест, по этим же бульварам, в такие же вечера ранней осени, Володя тщетно пытался воскресить и воссоздать это впечатление, но оно было невозвратимо, как прошедший и исчезнувший год. В "Lapin agile" некрасивая, но чем-то чрезвычайно привлекательная женщина пела Беранже
   Oh, que je regrette
   Le bras dodu
   Da jambe bien faite,
   Et'le temps perdu... {*}
   {* Уж пожить умела я!
   Где ты, юность знойная?
   Ручка моя белая!
   Ножка моя стройная!
   (Пер. В. С. Курочкина)}
   и песенку - "Un peu de tes yeux" {Взглянуть бы в твои глаза (фр.).}, потом был поздний, рассветный Монпарнас и мутные Halles - и домой Володя ехал, почти засыпая.
   На следующий день было воскресенье, контора Николая была закрыта, и сразу после завтрака Володя ушел к себе - надо кое о чем подумать - иди, фантазируй, - иду.
   И опять - диван, папироса, далекая и слегка головокружительная мечта о незнакомой женщине, - даже не мечта, а чувство, даже не чувство, а предчувствие, говорил себе Володя, и опять все, что было, исчезает, уходит, ушло, а есть только медленный дым от папиросы и смутные звуки в страшной и сверкающей дали. - Не может быть, чтобы этого не было, я этого еще не знал. Сколько он ни вспоминал, ни в чем и никогда он не находил оправдавшихся ожиданий, он не знал ни одной "незнакомой женщины", все всегда было так похоже, и даже кровати скрипели одинаково. Легкий, грустный и равномерный скрип вдруг явственно вспомнился ему, и те же запахи и тот же мутный, соленоватый вкус на распухших и всегда чужих губах. "Так жил мой отец, думал Володя, - но он, наверное, знал что-то другое, и не козырный же туз был этим другим. Нет, это все-таки, наверное, есть. Найдешь, потеряешь все, потом ищешь хотя бы обманчивого воспоминания; и не находишь много времени, как я, и все ждешь, как влюбленный на свидании: давно уже прошел назначенный час, давно наступила ночь, и ее все нет, и она уже больше не придет, а ты стоишь на том же месте: идет дождь, и рядом с тобой мокнет дерево и памятник со статуей; ночь все дальше и глубже - и вот в тишине идешь один домой. Все глубже и глубже. Что это мне напоминает? Все глубже и тише - где я уже это видел? Ах, да - в бочке".
   И Володя вспомнил большую, всю черную и зеленую внутри бочку, стоявшую в глубине двора, под водосточной трубой. После долгих дней сухого зноя вода в бочке начинала чуть-чуть пахнуть сырым и знакомым запахом болота, темная ее глубина потихоньку оживала, далеко внизу, - как казалось тогда Володе, которому было восемь лет, - в ней появлялись красные, очень живые и такие тихие червячки, которые никак не удавалось поймать ни сачком для бабочек, ни удочкой. В черную воду бочки Володя опускал короткую, сухую палочку; и сколько он ни держал ее под водой, она все всплывала наверх, как пробка. Но после того, как она оставалась в бочке несколько дней и дерево набухало, пущенная с силой вертикально ко дну, она всплывала все медленней и медленней, и наступал, наконец, день, когда она оставалась внизу и не всплывала вовсе. Какое громадное, красное солнце заходило в те годы по вечерам над черной деревянной колокольней, мимо высокой каланчи, на которой дежурил двоюродный брат кухарки Рогачевых, как бессменный часовой на роковом посту, мимо сырых и темных домов окраин и соснового леса, начинающегося тотчас за городом, мимо зеленого, так буйно заросшего кладбища, на котором Володя с товарищами хоронил белую мамину кошку, упавшую с крыши шестого этажа и разбившуюся насмерть; и вот вечером, чтобы никто не видел, ее положили в украденный ящик от шампанского и мальчики понесли ее на кладбище - и забыли лопату, и Володя побежал с полдороги домой, за лопатой; и вернувшись, долго копал сухую землю, заросшую тугой и цепкой травой. Потом они опустили кошку в могилу, Володя даже заплакал, вспомнив, как однажды ударил кошку ногой - она жалобно замяукала. "Я ее ударил, а вот теперь она мертвая". Затем молча пошли домой, - летний вечер, тишина и едва ощутимая, так легко оседающая в воздухе прохлада. Темные тени стелятся по саду, высоко в воздухе и покачиваются и не покачиваются верхушки деревьев; крикнет какая-то птица, и снова все стихнет - и только изредка послышатся по мостовой заснувшей улицы шаркающие шаги нищего Никифора, страшного и оборванного старика, ходившего босым летом и зиму и только жутко мычащего в ответ на вопросы. Давным-давно, когда еще город был совсем небольшой и тихий, Никифор был молод и буен и свиреп; и вот, после бессонной и пьяной ночи, проведенной у Марьи-солдатки, вернувшись домой - осенним и ветреным утром, последние желтые листья устилали холодную и длинную улицу - он с пьяных глаз пырнул ножом старшего брата; его тотчас же арестовали, и тогда началось - сначала острог и колодки, потом суд с непонятными для Никифора словами, потом приговор - двенадцать лет каторжных работ. Потом побег в лютый сибирский мороз, погоня, опять каторга, потом Никифор смирился, отбыл пятнадцать лет каторги и двадцать лет поселения; и, пропив то немногое, что купил и заработал, оборванным пришел в родной город, которого не узнал. И с тех пор стал нищенствовать - то на паперти черной, насквозь пропитавшейся ладаном и воском церкви, то на мосту через медленную и широкую реку, то просто на улицах. У Никифора были маленькие черные глаза под лохматыми седыми бровями, темные от грязи руки и серо-белые волосы; и Володя видел однажды, как ранней зимой Никифор остановился у края тротуара, под которым холодно синел замерзший ручей, надавил пяткой босой ноги тонкий лед и, став на колени, начал жадно и долго пить воду из образовавшейся дырки. И другой раз - это было тогда, когда Володя смертельно испугался Никифора и едва не заболел от испуга, - компания веселящихся людей, проходившая по улице и к которой Никифор протянул руку, увела его с собой, в отдаленный зал шумного ресторана, где был устроен бал с переодеванием, напоила его допьяна и выпустила на улицу, надев на него черную, бархатную маску, - и Никифор заснул на первой же скамье, с открытым ртом и туго завязанной маской на серо-красном обветренном лице, и Володя увидел его.