призрачное существование; если допустить ее реальность, я могу только
сказать, что в ее основе лежат первобытные понятия об Искусстве. О
современном эпосе нельзя сказать лучше, как назвав его слепым подражанием
чему-то случайному. Постепенно эти положения станут очевидными, а покамест
их истинность не слишком пострадает от того, что они объявляются ложными.
С другой стороны, слишком короткое стихотворение может производить
впечатление живое и сильное, но не глубокое и не длительное. Без
сколько-нибудь длительного усилия, без известной его протяженности или
повторения редко удается взволновать читателя. Капля должна точить камень.
Печать должна неуклонно давить на воск. Беранже сочинял блестящие и острые
вещи, затрагивающие душу, но они в большинстве своем чересчур легки, чтобы
служить импульсом; они взлетают, как перышки из крыльев фантазии, и от них
так же легко отмахиваются. Чрезмерная краткость может выродиться в
эпиграмму; однако подлинно непростительным грехом является чрезмерная
длина.
А если бы мне предложили указать род произведений, который после
описанного мною типа стихотворения всего лучше отвечает требованиям гения
и всего лучше служит его целям, предоставляя ему наибольшие возможности
проявить себя и самую выгодную область для приложения сил, я сразу же
назвал бы короткий рассказ в прозе. Мы, разумеется, оставляем в стороне
историю, философию и тому подобные вещи. Разумеется, говорю я наперекор
седым мудрецам. Эти серьезные предметы всегда будут лучше всего
трактоваться теми, кого разборчивый свет, отворачивая нос от скучных
трактатов, условился называть талантами. Обычный роман не годится но тем
же причинам, что и длинная поэма. Поскольку роман нельзя прочесть за один
прием, он лишается огромного преимущества целостности. Житейские дела, в
промежутках между чтением, меняют или изглаживают впечатления от книги или
противостоят им. Достаточно простого перерыва в чтении, чтобы нарушить
подлинное единство. В коротком же рассказе автор имеет возможность
осуществить свой замысел без помех. В течение часа, пока длится чтение,
душа читателя находится во власти автора.
Искусный писатель сочинил рассказ. Он не подгоняет мысли под события;
тщательно обдумав некий единый эффект, он затем измышляет такие события и
их сочетания и повествует о них в таком тоне, чтобы они лучше всего
способствовали достижению задуманного эффекта. Если уже первая фраза не
содействует этому эффекту, значит, он с самого начала потерпел неудачу. Во
всем произведении не должно быть ни одного слова, которое прямо или
косвенно не вело бы к единой задуманной цели. Вот так, тщательно и
искусно, создается наконец картина, доставляющая тому, кто созерцает ее с
таким же умением, чувство наиболее полного удовлетворения. Идея рассказа
предстает полностью, ибо ничем не нарушена, - требование непременное, но
для романа совершенно недостижимое.
В Америке очень мало искусно построенных рассказов - не говоря о других
качествах, иногда более важных, чем построение. В общем, я не знаю
лучшего, чем "Убийство обнаружится" м-ра Симмса, но и он имеет несколько
вопиющих недостатков. "Рассказы путешественника" Ирвинга изящны и
выразительны - особенно хорош "Молодой итальянец", но среди них нет ни
одного, который можно было бы похвалить целиком. Во многих из них интерес
раздваивается и рассеивается по мелочам, а развязки недостаточно
кульминируют. Главным требованиям композиции отлично отвечают журнальные
рассказы Джона Нила - я имею в виду энергичность, живописное сочетание
событий и тому подобное, - но они слишком перескакивают с предмета на
предмет и неизменно разваливаются перед самым концом, точно писателя
неожиданно и срочно позвали обедать и он счел своей обязанностью перед
уходом закончить повествование. Одним из самых удачных от начала до конца
рассказов, какие мне встречались, является "Джек Лонг, или Выстрел в глаз"
Чарлза У.Веббера, помощника м-ра Колтона в редакции "Американского
обозрения". По искусности построения рассказа Уиллис превосходит всех
американских писателей, кроме м-ра Готорна.
Подробное обсуждение отдельных его произведений я вынужден отложить до
лучших возможностей и спешу закончить эту статью кратким резюме его
достоинств и недостатков.
Он своеобразен, но не оригинален - разве лишь в отдельных подробностях
и мыслях, которые вследствие недостатка у него оригинальности вообще не
получат заслуженного признания, так как никогда не предстанут перед
широким читателем. Он чересчур склонен к аллегории и, пока упорствует в
этом, не может рассчитывать на популярность. Но упорствовать он не будет,
ибо аллегория противна всей его природе, которая никогда не чувствует себя
так привольно, как вырвавшись от мистических Молодых Браунов и Белых
Старых Дев в бодрое и солнечное, хоть и тихое, бабье лето "Уэйкфилдов" и
"Прогулок маленькой Энни". Этот его дух "взбесившихся метафор" явно впитан
им в фаланге и в атмосфере фаланстера, где он так долго задыхался. Чтобы
быть писателем для немногих, у него нет и половины тех качеств, которые
имеются у него, чтобы быть писателем популярным. Он-обладает самым чистым
слогом, самым тонким вкусом, самой полезной эрудицией, самым тонким
юмором, самой большой трогательностью, самым светлым воображением,
величайшей изобретательностью, и со всеми этими достоинствами, он преуспел
в качестве мистика. Но разве эти достоинства могут помешать ему преуспеть
вдвойне, сочиняя простые, разумные, осязаемые и понятные вещи? Хорошо бы
ему очинить перо, раздобыть склянку видимых чернил, уйти из Старой
усадьбы, порвать знакомство с м-ром Олкоттом, удавить (если возможно)
редактора "Дайела" и выбросить из окна на съедение свиньям все
разрозненные номера "Североамериканского обозрения".

1847



    ПОЭТИЧЕСКИЙ ПРИНЦИП (пер. - В.Рогов)



Говоря о поэтическом принципе, я не претендую ни на полноту, ни на
глубину. <...> Вначале позвольте мне сказать несколько слон относительно
довольно странного принципа, который, справедливо или нет, всегда оказывал
влияние на мою критическую оценку стихотворения. Я считаю, что больших
стихотворений или поэм вообще не существует. Я утверждаю, что выражение
"большая поэма" - явное противоречие в терминах.
Вряд ли стоит говорить о том, что произведение достойно называться
поэтическим постольку, поскольку оно волнует, возвышая душу. Ценность его
пропорциональна этому возвышающему волнению. Но все волнения преходящи -
таково свойство души. Та степень волнения, которая дает произведению права
называться поэтическим, не может постоянно сохраняться в каком-либо
сочинении большого объема. Максимум через полчаса волнение ослабевает,
иссякает, переходя в нечто противоположное, и тогда поэтическое
произведение, по существу, перестает быть таковым.
Несомненно, многие нашли трудным сочетать предписание критики
относительно того, что "Потерянным Раем" надлежит благоговейно восхищаться
на всем его протяжении, с абсолютной невозможностью во все время чтения
сохранять тот восторг перед поэмой, которого это предписание требует.
Фактически это великое произведение можно счесть поэтическим лишь в том
случае, если, отбросив важнейшее требование, предъявляемое ко всем
произведениям искусства, требование единства, мы будем рассматривать его
лишь как ряд небольших стихотворений. Если ради сохранения единства поэмы,
цельности ее эффекта или производимого ею впечатления мы прочитали бы ее
за один присест, то в итоге волнение наше постоянно то нарастало, а то
спадало бы. После пассажа истинно поэтического неизбежно следуют
банальности, которыми никакие априорные критические суждения не заставят
нас восхищаться; но если, дочитав поэму, мы вновь примемся за нее,
пропустив первую книгу (то есть начав со второй), мы поразимся, увидев,
как восхищает нас то, что ранее мы осуждали, и возмущает то, чем мы прежде
столь восторгались. Изо всего этого следует, что конечный, суммарный или
абсолютный эффект даже лучшей эпической поэмы на свете равняется нулю - и
это именно так.
Что до "Илиады", то мы располагаем если не прямым доказательством, то,
по крайней мере, вескими основаниями предполагать, что она была задумана
как цикл лирических стихотворений; но, допуская замысел эпоса, мы можем
только сказать, что поэма зиждется на несовершенном представлении об
искусстве. Современный эпос, написанный в духе ложно представляемых
древних образцов, - плод опрометчивого и слепого подражания. Но время
таких художественных аномалий миновало. Если когда-либо какая-либо очень
большая поэма и вправду пользовалась популярностью - в чем сомневаюсь, -
то, по крайней мере, ясно, что никакая очень большая поэма никогда более
популярна не будет.
Суждение о том, что величина произведения, ceteris paribus, может
служить мерилом его оценки, будучи сформулировано подобным образом,
несомненно, покажется в достаточной мере нелепым; но суждением этим мы
обязаны нашим толстым журналам. Право же, в одном лишь абстрактно
рассматриваемом количестве, насколько это касается книг, нет ничего
достойного похвал, столь постоянно расточаемых этими суровыми изданиями!
Да, гора в самом деле одними лишь своими пространственными размерами
внушает нам чувство возвышенного; но никто не получит подобного
впечатления даже от непомерного объема "Колумбиады". Пока что журнальные
рецензенты не требовали оценивать Ламартина в кубических футах, а Поллока
- в фунтах; ко что еще можем мы вывести из их постоянных
разглагольствований о "длительном усилии"? Ежели посредством "длительного
усилия" какой-нибудь господинчик и разрешится эпической поэмой, от всей
души похвалим его за усилия, ежели за это стоит хвалить; но давайте
воздержимся от похвал его поэме только ради этих самых усилий. Можно
надеяться, что в будущем здравый смысл столь возрастет, что о произведении
искусства станут судить по впечатлению, им производимому, по эффекту, им
достигаемому, а не по времени, потребному для достижения этого эффекта,
или по количеству "длительных усилий", необходимых, дабы произвести это
впечатление. Дело в том, что прилежание - одно, а дар - совсем другое, и
никакие журналы во всем крещеном мире не могут их смешивать. Мало-помалу и
это суждение наряду с другими, утверждаемыми мною, будет принято как
самоочевидное. А пока их обычно осуждают как ложные, что не повредит
существенным образом их истинности.
С другой стороны, ясно, что стихотворение может быть и неуместно
кратким. Чрезмерная краткость вырождается в голый эпиграмматизм. Очень
короткое стихотворение хотя и может быть блестящим или живым, но никогда
не произведет глубокого или длительного впечатления. Печать должна
равномерно вдавливаться в сургуч. Беранже сочинил бесчисленное количество
произведений, острых и затрагивающих душу; но, в общем, их легковесность
помешала им глубоко запечатлеться в общественном мнении, и, как многие
перышки из крыл фантазии, они бесследно унесены ветром. <...>
Пока эпическая мания, пока идея о том, что поэтические победы
неразрывно связаны с многословием, постепенно угасает во мнении публики
благодаря собственной своей нелепости, мы видим, что ее сменяет ересь
слишком явно ложная, чтобы ее можно было долго выносить, но которая за
краткий срок существования, можно сказать, причинила больше вреда нашей
поэзии, нежели все остальные ее враги, вместе взятые. Я разумею ересь,
именуемую "дидактизмом". Принято считать молча и вслух, прямо и косвенно,
что конечная цель всякой поэзии - истина. Каждое стихотворение, как
говорят, должно внедрять в читателя некую мораль, и по морали этой и
должно судить о ценности данного произведения. Мы, американцы, особливо
покровительствовали этой идее, а мы, бостонцы, развили ее вполне. Мы
забрали себе в голову, что написать стихотворение просто ради самого
стихотворения, да еще признаться в том, что наша цель такова, значит
обнаружить решительное отсутствие в нас истинного поэтического величия и
силы; по ведь дело-то в том, что, позволь мы себе заглянуть в глубь души,
мы бы немедленно обнаружили, что нет и не может существовать на свете
какого-либо произведения более исполненного величия, более благородного и
возвышенного, нежели это самое стихотворение, это стихотворение per se,
это стихотворение, которое является стихотворением и ничем иным, это
стихотворение, написанное ради самого стихотворения.
Питая к истине столь же глубокое благоговение, как и всякий другой, я
все же ограничил бы в какой-то мере способы ее внедрения. Я бы ограничил
их ради того, чтобы придать им более силы. Я бы не стал их ослаблять путем
рассеивания. Истина предъявляет суровые требования, ей нет дела до миров.
Все, без чего в песне никак невозможно обойтись, - именно то, с чем она
решительно не имеет ничего общего. Украшать ее цветами и драгоценными
каменьями - значит превращать ее всего лишь в вычурный парадокс. Борясь за
истину, мы нуждаемся скорее в суровости языка, нежели в его цветистости.
Мы должны быть просты, точны, кратки. Мы должны быть холодны, спокойны,
бесстрастны. Одним словом, мы должны пребывать в состоянии как можно более
противоположном поэтическому. Воистину слеп тот, кто не видит коренные и
непреодолимые различия между убеждением посредством истины и посредством
поэзии. Неизлечимо помешан на теоретизировании тот, кто, невзирая на эти
различия, все же настаивает на попытках смешать воедино масло и воду
поэзии и истины.
Разделяя сознание на три главные области, мы имеем чистый интеллект,
вкус и нравственное чувство. Помещаю вкус посередине, ибо именно это место
он в сознании и занимает. Он находится в тесном соприкосновении с другими
областями сознания, но от нравственного чувства отделен столь малозаметною
границею, что Аристотель не замедлил отнести некоторые его проявления к
самим добродетелям. Тем не менее мы видим, что функции частей этой триады
отмечены достаточными различиями. Подобно тому как интеллект имеет
отношение к истине, так же вкус осведомляет нас о прекрасном, а
нравственное чувство заботится о долге. Совесть учит нас обязательствам
перед последним, рассудок - целесообразности его, вкус же довольствуется
тем, что показывает нам его очарование, объявляя войну пороку единственно
ради его уродливости, его диспропорций, его враждебности цельному,
соразмерному, гармоническому - одним словом, прекрасному.
Некий бессмертный инстинкт, гнездящийся глубоко в человеческом духе, -
это, попросту говоря, чувство прекрасного. Именно оно дарит человеческому
духу наслаждение многообразными формами, звуками, запахами и чувствами,
среди которых он существует. И подобно тому как лилия отражается в озере,
а взгляд Амариллиды - в зеркале, так и простое устное или письменное
воспроизведение этих форм, звуков, красок, запахов и чувств удваивает
источники наслаждения. Но это простое воспроизведение - не поэзия. Тот,
кто просто поет, хотя бы с самым пылким энтузиазмом и с самою живою
верностью воображения, о зрелищах, звуках, запахах, красках и чувствах,
что наравне со всем человечеством улыбаются и ему, - он, говорю я, еще не
доказал прав на свое божественное звание. Вдали есть еще нечто, для него
недостижимое. Есть еще у нас жажда вечная, для утоления которой он не
показал нам кристальных ключей. Жажда эта принадлежит бессмертию
человеческому. Она - и следствие и признак его неувядаемого существования.
Она - стремление мотылька к звезде. Это не просто постижение красоты
окружающей, но безумный порыв к красоте горней. Одухотворенные
предвидением великолепия по ту сторону могилы, боремся мы, дабы
многообразными сочетаниями временных вещей и мыслей обрести частицу того
прекрасного, которое состоит, быть может, из того, что принадлежит единой
лишь вечности. И когда поэзия или музыка, самое чарующее из всего
поэтического, заставляют нас лить слезы, то не от великого наслаждения,
как предполагает аббат Гранина, но от некоей нетерпеливой скорби,
порожденной нашей неспособностью сейчас, здесь, на земле, познать сполна
те божественные и экстатические восторги, на которые стих или музыка дает
нам лишь мимолетные и зыбкие намеки.
Стремление постичь неземную красоту, это стремление душ
соответственного склада и дало миру все, в чем он когда-либо мог постичь и
вместе почувствовать поэтическое.
Конечно, поэтическое чувство может развиваться по-разному: в живописи,
в скульптуре, в архитектуре, в танце, особенно в музыке, а весьма
своеобразно и широко - в декоративном садоводстве. Но наш предмет
ограничивается поэтическим чувством в его словесном выражении. И тут
позвольте мне вкратце сказать о ритме. Удовольствуясь высказыванием
уверенности в том, что музыка в многообразных разновидностях метра, ритма
и рифмы столь значительна в поэзии, что отвергать ее всегда неразумно и
отказывающийся от столь необходимого подспорья попросту глуп, я не буду
останавливаться на утверждении ее абсолютной важности. Быть может, именно
в музыке душа более всего приближается к той великой цели, к которой,
будучи одухотворена поэтическим чувством, она стремится, - к созданию
неземной красоты. Да, быть может, эта высокая цель здесь порою и
достигается. Часто мы ощущаем с трепетным восторгом, что земная арфа
исторгает звуки, ведомые ангелам. И поэтому не может быть сомнения, что
союз поэзии с музыкой в общепринятом смысле открывает широчайшее поле для
поэтического развития. Старинные барды и миннезингеры обладали
преимуществами, которых мы лишены, и когда Томас Мур сам пел свои песни,
то законнейшим образом совершенствовал их как стихи.
Итак, резюмируем: я бы вкратце определил поэзию слов как созидание
прекрасного посредством ритма. Ее единственный судья - вкус. Ее
взаимоотношения с интеллектом и совестью имеют лишь второстепенное
значение. С долгом или истиной она соприкасается лишь случайно.
Однако скажу несколько слов в виде объяснения. Я утверждаю, что
наслаждение одновременно наиболее чистое, наиболее возвышающее и наиболее
полное - то, которое обретают при созерцании прекрасного. Лишь при
созерцании прекрасного мы в силах изведать то высокое наслаждение или
волнение, в котором мы видим поэтическое чувство, столь легко отличимое от
истины или удовлетворения интеллекта, а также от страсти или волнения
сердца. Следовательно, поэзии я отвожу область прекрасного - что включает
и понятие возвышенного - просто-напросто по очевидному закону искусства,
гласящему, что следствия должны проистекать как можно более
непосредственно от причин, и никто не был еще столь слаб рассудком, дабы
отрицать, что особое возвышение души, о котором идет речь, легче всего
достигается при помощи стихов. Однако из этого отнюдь не следует, что зоны
страсти, предписания долга и даже уроки истины не могут быть привнесены в
стихотворение, и притом с выгодою, ибо они способны попутно и
многообразными средствами послужить основной цели произведения; но
истинный художник всегда сумеет приглушить их и сделать подчиненными тому
прекрасному, что образует атмосферу стихов. <...>
Я попытался, хотя и весьма поверхностным и несовершенным образом,
ознакомить вас с моей концепцией поэтического принципа. Я ставил себе
целью изложить вам, что, в то время как принцип этот сам по себе выражает
человеческую тягу к неземной красоте, проявляется он неизменно в неком
возвышающем волнении души, вполне независимом от опьянения сердца, то есть
страсти, или удовлетворения разума, то есть истины. Ибо страсть, увы,
склонна, скорее, принижать душу, а не возвышать ее. Любовь же, напротив,
любовь истинная, божественный Эрос, Венера Уранийская в отличие от
Дионейской, несомненно, самая чистая и самая истинно поэтическая тема. Что
до истины, то, конечно, если при постижении какой-либо истины мы обретаем
дотоле не замеченную гармонию, то сразу же испытываем истинно поэтическое
чувство; но чувство это относится лишь к самой гармонии и ни в коей мере
не к истине, лишь послужившей выявлению этой гармонии.
Однако нам легче будет прийти к ясному представлению о том, что такое
истинная поэзия, путем простого перечисления некоторых из несложных
элементов, рождающих поэтическое чувство в самом поэте. Он обретает
амброзию, насыщающую его Душу, в ярких светилах, сияющих на небосводе, в
цветочных лепестках, в густом, невысоком кустарнике, в волнистых нивах, в
высоких склоненных восточных деревьях, в голубых горных далях, в
нагромождении облаков, в мерцании полускрытых ключей, в бликах на
серебристой речной глади, в покое уединенных озер, в колодезной глубине,
отражающей звезды. Она является ему в пении птиц, в золотой арфе, во
вздохах ночного ветра, в ропоте леса, в жалобах прибоя, в свежем дыхании
рощ, в аромате фиалки, в сладострастном благовонии гиацинта, в так много
говорящем запахе, который в сумерки доносится к нему с дальних неоткрытых
островов, что высятся за смутными океанами, бесконечными и неизведанными.
Он узнает ее во всех благородных мыслях, во всех бескорыстных побуждениях,
во всех святых порывах, во всех доблестных, великодушных и жертвенных
деяниях. Он чувствует ее в красоте женщины, в грации ее поступи, в сиянии
ее взора, в мелодии ее голоса, в ее нежном смехе, в ее вздохе, в
гармоническом шелесте ее одеяний. Он глубоко чувствует ее в чарующей ласке
ее, в ее пылких восторгах, в ее кроткой доброте, в ее безропотном и
благочестивом долготерпении - но более всего, о, более всего он узнает ее,
склоняя перед нею колена, он поклоняется ей, воплощенной в вере, в
чистоте, в силе, в истинно божественном величии ее любви.
Позвольте в заключение прочитать одно краткое стихотворение. Написано
оно Мазеруэллом и озаглавлено "Песня кавалера". При наших современных и
целиком рациональных представлениях о нелепости и нечестивости войны мы
вряд ли наилучшим образом приспособлены для сочувствия выраженным в ней
эмоциям и, следовательно, для оценки ее достоинств. Чтобы вполне этого
добиться, мы должны в воображении отождествить себя с душою кавалера
старых времен.

Проверьте шлемы, сталь кирас -
И в седла, молодцы!
Вновь Честь и Слава кличут нас -
Погибели гонцы.

Слезой не затуманим взгляд,
Когда возьмем клинки,
Вздыхать не будет наш отряд
Красоткам вопреки.

Пастух унылый, хнычь, дрожи -
Нам нет примера в том:
Пойдем сражаться как мужи,
Героями умрем!

1848



    MARGINALIA - ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ (пер. - З.Александрова)




НАЦИОНАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА

В последнее время много говорится о том, что американская литература
должна быть национальной; но что такое это национальное в литературе и что
мы этим выиграем, так и не выяснено. Чтобы американец ограничивался
американскими темами или даже предпочитал их - это требование скорее
политическое, чем литературное, и в лучшем случае спорное. Следует
помнить, что "все предметы издали прекрасны". Ceteris paribus, в чисто
литературном смысле иностранная тема предпочтительней. В конце концов
единственной законной сценой для литературного лицедея является весь мир.
Но необходимость такого национального духа, который означает защиту
нашей литературы, поддержку наших литераторов, соблюдение нашего
достоинства и развитие самостоятельности, не подлежит ни малейшему
сомнению. Однако именно в этом мы проявляем наибольшую косность. Мы
жалуемся на отсутствие международного авторского права, которое дает нашим
издателям возможность наводнять нашу страну британскими мнениями в
британских книгах; но когда те же самые издатели на собственный страх и
риск и даже с явным убытком все-таки издают американскую книгу, мы с
презрением от нее отворачиваемся (это общее правило), пока какой-нибудь
безграмотный критик-кокни не выразит этой американской книге своего
одобрения. Не будет ли преувеличением сказать, что для нас мнение
Вашингтона Ирвинга, Прескотта, Брайента ничто рядом с мнением любого
анонимного младшего помощника редактора "Спектейтора", "Атенеума" или
лондонского "Панча"? Нет, это не преувеличение. Это прискорбный и
совершенно неоспоримый факт. Каждый издатель в нашей стране признает этот
факт. Нет на свете более отвратительного зрелища, чем наше подчинение
британской критике. Оно отвратительно, во-первых, потому, что
подобострастие, раболепно и малодушно, а во-вторых, потому, что крайне
неразумно. Мы знаем, что англичане относятся к нам неприязненно, что они
не судят об американских книгах беспристрастно, что в тех немногих
случаях, когда в отношении американских авторов соблюдались хотя бы
простые приличия, это были авторы, которые либо открыто свидетельствовали
свое почтение британским порядкам, либо в глубине души были вратами
демократии - мы знаем все это и, однако, изо дня в день склоняем головы
под унизительным ярмом самых невежественных суждений и мнений, исходящих
из нашей прародины. Если уж иметь национальную литературу, то такую,
которая сбросила бы это ярмо.
Главным из рапсодов, заездивших нас насмерть, подобно Старику с Горы,