Страница:
– Какой денек нам боженька, мужики, посылает! Можно подумать, что он тоже в коммуну решил записаться! – воскликнул Бастрыков и потянулся с аппетитом, так, что хрустнули кости. Поспал он едва ли больше часа, а сил прибыло на целый день.
– Тереха наш теперь уже далеконько, – вспомнил Митяй о посыльном партячейки.
– На рассвете мы его с Лукерьей проводили.
– А я слышал, как вы мимо шалашей ходили, разговаривали, но, холера ее возьми, спится под утро – прямо удержу нет. Так и не встал, как сурок какой-то, – упрекнул сам себя Митяй.
– А у меня всю-то ноченьку рука ныла. Забылся только под утро, – морщась, пожаловался Васюха и покосился на свою руку, висевшую плетью.
– Мужики, сегодня народ поведем на раскорчевку. Дело там затормозилось, двинем его общей силой, – сказал Бастрыков и, согнувшись, заглянул в шалаш. – Вставай, сынка, поднимайся, рабочий народ!
– Сейчас, тятя, я мигом. Пуговка от штанов оторвалась. Пришью – и готов воду тете Луше таскать! – отозвался из шалаша Алешка.
– Вот и хорошо, сынок! Вот и лады, – сказал Бастрыков и вместе с Митяем и Васюхой заторопился к столам, где уже собрались коммунары на завтрак.
Глава девятая
Глава десятая
– Тереха наш теперь уже далеконько, – вспомнил Митяй о посыльном партячейки.
– На рассвете мы его с Лукерьей проводили.
– А я слышал, как вы мимо шалашей ходили, разговаривали, но, холера ее возьми, спится под утро – прямо удержу нет. Так и не встал, как сурок какой-то, – упрекнул сам себя Митяй.
– А у меня всю-то ноченьку рука ныла. Забылся только под утро, – морщась, пожаловался Васюха и покосился на свою руку, висевшую плетью.
– Мужики, сегодня народ поведем на раскорчевку. Дело там затормозилось, двинем его общей силой, – сказал Бастрыков и, согнувшись, заглянул в шалаш. – Вставай, сынка, поднимайся, рабочий народ!
– Сейчас, тятя, я мигом. Пуговка от штанов оторвалась. Пришью – и готов воду тете Луше таскать! – отозвался из шалаша Алешка.
– Вот и хорошо, сынок! Вот и лады, – сказал Бастрыков и вместе с Митяем и Васюхой заторопился к столам, где уже собрались коммунары на завтрак.
Глава девятая
Сумерки настигли Тереху верстах в десяти от устья Васюгана. Река становилась все шире, берега ниже, свист ветра ожесточеннее, удар волны яростнее. К вечеру небо помрачнело, опустилось. Откуда-то из-за леса доносились отдаленные раскаты грома. Тереха чувствовал, что руки его уже сдают, в пояснице появилась ломота, но он плыл и плыл, намереваясь остановиться на ночевку где-нибудь на обском берегу.
Когда до Оби осталось не больше двух-трех верст, Тереха вдруг увидел в сгустившемся сумраке задрожавший огонек.
– Ого, пофартило мне! – радостно крикнул он и, позабыв об усталости, принялся грести сильнее, убеждаясь, что в его руках еще немалый запас силы и ловкости.
Чтобы лучше понять чувства Терехи, представьте на минуту себя на его месте. Вы плывете по таежной реке. Плывете почти вслепую, не зная ее берегов и плесов, догадываясь о пройденном расстоянии лишь по каким-то приметам, о которых вам не очень уверенно рассказали другие. Вы плывете в полном одиночестве, а вокруг притихшая бескрайняя тайга, необозримый разлив полноводной реки, плещущейся в темноте упругой и коварной волной. Вы понимаете свой долг, сознание ваше подготовлено к любым трудностям, вы все преодолеете – и одиночество и страх, который нагоняет заунывный свист ветра в темноте, и переборете сон, который трехпудовой гирей будет гнуть вас завтра, на восходе солнца, но вы человек, и вы с радостью уменьшите меру своего напряжения, если к этому представится хоть какая-нибудь возможность. Вы плывете в ночи и думаете о самом маленьком благе – более высоком береге для ночевки, и вдруг совсем недалеко, почти рядом, вспыхивает огонек. Это уж не маленькое благо – это то, что люди в тайге называют фартом. Вам повезло, пофартило, вы проведете ночь вместе с другим человеком. Вы будете рады ему, а он будет рад вам, хотя ни он, ни вы не скажете об этом ни слова. Да разве только словами говорят люди между собой? Есть еще у них язык чувств, выражающий мир незримый, неслышимый, но великий, бесконечный и необозримый, как сама жизнь…
Еще издали Тереха увидел, что у костра сидели двое. Он всматривался в силуэты людей, резко очерченных пламенем, думал: «Кто же это – остяки или русские?» Судя по тому, что на голове у мужчин были обыкновенные кепки, а не платки, какие в летнюю комариную пору носят все остяки независимо от пола и возраста, Тереха догадался, что это русские люди. Подплыв вплотную к костру, Тереха крикнул:
– Эй, земляки! На ночевку принимаете?!
Его возглас был неожиданным, и люди в первую минуту даже испугались. Они засуетились возле костра, потом один отозвался:
– Подворачивай!
Когда Тереха ткнулся в берег, застучал веслом, загремел котелком, тот же голос от костра спросил:
– Откуда и далеко ли плывешь, земляк?
– А вот сейчас расскажу, – уклонился от прямого ответа Тереха, сам еще не зная, как ему быть: не то говорить всю правду, не то придержать ее на всякий случай при себе.
Подходя к костру, Тереха осмотрел путников. Он был по сравнению с ними в выгодном положении: из темноты видел все. Они же, ослепленные пламенем, не видели ничего. Мужчины были одеты в добротные сапоги с длинными голенищами, в брюки галифе с кожаными леями, полувоенные куртки со стоячими воротниками, в кожаные кепки. Как показалось Терехе, оба были примерно одного возраста: пожалуй, от тридцати пяти до сорока. Они очень бы походили друг на друга, если бы один из них не носил очков в роговой оправе, что делало его при простоватом полном лице недоступно строгим. «Видать, какие-то начальники, недохватки в одежде-обутке не имеют», – подумал Тереха.
– Ну вот, теперь можно и поздоровкаться, – входя в круг, освещенный пламенем, сказал Тереха и от всей души пожал руку вначале незнакомцу в очках, так как, по его представлению, он был старшим по званию, по должности, потом тому, который был без очков.
– Откуда, земляк, плывешь? Как зовут? – спросил очкастый.
– С Белого яра плыву. Терентий я, Черемисин.
– С Белого яра? Это где же такой?
– Да есть тут на Васюгане неподалечку одно место с таким прозванием, – решил не спешить с откровенными ответами Тереха. – А вы кто такие будете?
– Я Касьянов, он Звонарев. Оба из Томска, из губпотребсоюза. Едем к вам на Васюган. Фактории будем открывать, сказать проще – магазины со всякой всячиной. Нам пушнину, рыбу, вам – что душа захочет.
– Вот оно какое дело! Белый яр не вздумайте обойти.
– А кто вы такие? И почему вас нельзя обойти? У вас что, пушнины видимо-невидимо?
– А вы что, не слышали, кто мы такие?! Коммунары мы! Коммуна «Дружба» на Белом яру поселилась.
Очкастый посмотрел на приятеля, после небольшой заминки с подчеркнутым оживлением сказал:
– Да ты что, Черемисин, умный или дурак? Кто же нам позволит обойти коммуну?! Уж где-где, а на Белом яру обязательно факторию откроем. Под крылом коммуны. А домишко под магазин найдется у вас?
– Для такого дела вмиг построим. Нас все-таки артель. По бревну каждый мужик прикатит из леса – вот тебе и дом.
Путники переглянулись и добродушно рассмеялись.
– Это верно, что одному мужику на год, то артели на один день, – рассудительно подтвердил очкастый и вдруг спросил: – А ты, Черемисин, партийный или только сочувствующий?
– Партийный. В двадцатом году в партизанском отряде в партию мы записались.
– Ну вот и мы со Звонаревым тоже с двадцатого года в партии, – сказал очкастый и, шуруя костер, добавил с усмешкой: – Так что мы с одного куста ягодки.
– Выходит, что с одного, – с большим облегчением сказал Тереха, подумав: «Люди хоть городские, а закваски нашей, партийной».
Тот, который был без очков, снял с костра вскипевший чайник и поставил его на землю возле разостланного плаща, на котором лежала уже приготовленная к ужину снедь.
– Давай, земляк, пододвигайся сюда ближе. Ужинать будем, – пригласил Тереху очкастый.
– Ужинать – не дрова рубить, – засмеялся Тереха и встал, чтобы сходить к обласку за своим припасом.
Очкастый понял его намерение, остановил:
– Куда ты, земляк? У нас тут еды на пятерых хватит.
– А у меня стерлядочка копченая имеется.
– Копченая стерлядочка – это неплохо! Очень даже неплохо! Может, Иван Денисыч, по такому случаю бутылочку выставишь? – ухмыльнулся очкастый, взглянув на своего приятеля.
– Так и быть! Берег на случай простуды, – сказал тот и, что-то бурча себе под нос, извлек из мешка бутылку водки.
Тереха сходил за своим припасом и, раскладывая копченую стерлядь, кивнул с улыбочкой на бутылку:
– Расстарались где-то товаришочки. По нонешним временам эту штуку днем с огнем не найдешь.
– Как-никак при торговом деле мы. А в дорогу без этого нельзя. Дождь ли промочит, усталость ли сморит, ветром ли прохватит – лучшее лекарство.
Очкастый ловким ударом ладони по дну бутылки вышиб пробку и щедро разлил всю водку до капельки по кружкам. По ухватке чувствовалось, что он был большой мастер выпивки и, по-видимому, не скупердяй. Тереха заметил, что в его кружку очкастый налил нисколько не меньше, чем в кружки приятеля и свою. Выпили, закусили. Тереха давненько уже не выпивал и сразу почувствовал, как по всему телу разлилось приятное, возбуждающее тепло. «Скажи ты на милость, как фартануло! Ночую не один, с людьми, да еще водочкой угостился… Вот вернусь в коммуну, будет что рассказать мужикам», – испытывая какую-то тихую радость и умиление, подумал Тереха.
– А вы, мужики, в Парабели сейчас были? – спросил Тереха, сокрушая своими крепкими зубами стерляжьи хрящи.
– А как же! Почти неделю прожили, – ответил очкастый.
– Волком партии там, на месте? Не разъехался никуда? – вспоминая опасения Бастрыкова, поинтересовался Тереха.
– А тебе зачем он, волком-то?
– С важным пакетом я от нашего председателя Бастрыкова еду, – сказал Тереха и как бы в доказательство своих слов погладил себя по груди, где у него во внутреннем кармане верхницы лежал конверт, адресованный в Парабельский волостной комитет партии.
– Волком на месте! На днях мы у них были, насчет открытия факторий разговоры вели, – сказал очкастый, аппетитно похрустывая хрящами Терехиной стерлядки.
– Это хорошо, значит, быстрее вернусь.
– А что у вас за пожар такой случился? Народ из коммуны разбегается? – с усмешкой спросил очкастый.
Его усмешка больно уколола Тереху, и он, с укором взглянув на очкастого, с гордостью в голосе сказал:
– Наш народ из коммуны никогда не разбежится. Не для этого собирались.
– Тогда зачем вам волком и губком? Что вы, сами безрукие? – с каким-то затаенным вызовом в голосе спросил очкастый.
– Не безрукие мы, а законы советской власти пуще глаза блюдем! – воскликнул Тереха и вкратце рассказал, что беспокоило партийную ячейку.
Очкастый и его приятель слушали Тереху, обжигаясь о горячие кружки, пили чай, изредка переглядывались. Когда Тереха кончил рассказывать, очкастый с сочувствием в голосе сказал:
– Вот теперь и нам понятно, земляк, зачем вам волком нужен. В добрый путь! Нашим факториям от этого Порфишки тоже, кроме мороки, ждать нечего.
Очкастый угостил папиросой Тереху и своего приятеля и, молча посмотрев на небо, предложил:
– Давайте укладываться на покой. До рассвета не так уж долго осталось.
– Давайте, – с готовностью согласился Тереха. Хмель все сильнее его захватывал. Отяжелели веки. Глаза то закрывались, то открывались. Клонило набок.
Приятель очкастого собрал свой припас, сложил в мешок. Тереха проделал то же самое. Потом очкастый подбросил в костер дров и лег на плащ. Тереха расстелил свой зипунишко с другой стороны костра и, ощупав, на месте ли пакет, тоже лег. Уснул он мгновенно и крепко, без всяких дурных предчувствий.
Наползли тучи, скрыли звезды, темь стала еще плотнее. Пригас и костер. Пламя уже не прыгало. Не рвались ввысь красные языки. От жарких углей растекалось тепло. Мужчина в очках поднялся, осторожно вытащил из кармана наган и, наставив его в Терехин висок, два раза выстрелил. Тереха дернулся всем телом раз-другой, захрипел, вскинул руки и замолк. Очкастый вытащил пакет из-под рубахи убитого, подошел к огню, разорвал конверт. Тот, который был без очков, бросился к реке, вытянул Терехин обласок на берег, разрубил его на части и сложил на костер. Снова запрыгало пламя, острые угольчатые концы его взлетели к макушкам деревьев, осветили берег.
Когда чуть рассвело, очкастый с приятелем потащили Терехино тяжелое тело в глубь леса. Там в окружении густого черемушника находился глубокий, но неподвижный, покрывшийся плесенью омут. Труп столкнули в воду, придавили его сырой, тяжелой корягой. Сюда же, в омут, бросили старый дробовик, выданный Терехе со склада коммуны.
– Какой случай, Иван Денисыч! Все планы Бастрыкова теперь у нас в руках. – Мужчина сдвинул очки на лоб, посмотрел на приятеля круглыми коршунячьими глазами.
Тот хмыкнул в ответ, сел на корточки, принялся мокрым песком оттирать с рук Терехину клейкую ярко-алую кровь.
Когда до Оби осталось не больше двух-трех верст, Тереха вдруг увидел в сгустившемся сумраке задрожавший огонек.
– Ого, пофартило мне! – радостно крикнул он и, позабыв об усталости, принялся грести сильнее, убеждаясь, что в его руках еще немалый запас силы и ловкости.
Чтобы лучше понять чувства Терехи, представьте на минуту себя на его месте. Вы плывете по таежной реке. Плывете почти вслепую, не зная ее берегов и плесов, догадываясь о пройденном расстоянии лишь по каким-то приметам, о которых вам не очень уверенно рассказали другие. Вы плывете в полном одиночестве, а вокруг притихшая бескрайняя тайга, необозримый разлив полноводной реки, плещущейся в темноте упругой и коварной волной. Вы понимаете свой долг, сознание ваше подготовлено к любым трудностям, вы все преодолеете – и одиночество и страх, который нагоняет заунывный свист ветра в темноте, и переборете сон, который трехпудовой гирей будет гнуть вас завтра, на восходе солнца, но вы человек, и вы с радостью уменьшите меру своего напряжения, если к этому представится хоть какая-нибудь возможность. Вы плывете в ночи и думаете о самом маленьком благе – более высоком береге для ночевки, и вдруг совсем недалеко, почти рядом, вспыхивает огонек. Это уж не маленькое благо – это то, что люди в тайге называют фартом. Вам повезло, пофартило, вы проведете ночь вместе с другим человеком. Вы будете рады ему, а он будет рад вам, хотя ни он, ни вы не скажете об этом ни слова. Да разве только словами говорят люди между собой? Есть еще у них язык чувств, выражающий мир незримый, неслышимый, но великий, бесконечный и необозримый, как сама жизнь…
Еще издали Тереха увидел, что у костра сидели двое. Он всматривался в силуэты людей, резко очерченных пламенем, думал: «Кто же это – остяки или русские?» Судя по тому, что на голове у мужчин были обыкновенные кепки, а не платки, какие в летнюю комариную пору носят все остяки независимо от пола и возраста, Тереха догадался, что это русские люди. Подплыв вплотную к костру, Тереха крикнул:
– Эй, земляки! На ночевку принимаете?!
Его возглас был неожиданным, и люди в первую минуту даже испугались. Они засуетились возле костра, потом один отозвался:
– Подворачивай!
Когда Тереха ткнулся в берег, застучал веслом, загремел котелком, тот же голос от костра спросил:
– Откуда и далеко ли плывешь, земляк?
– А вот сейчас расскажу, – уклонился от прямого ответа Тереха, сам еще не зная, как ему быть: не то говорить всю правду, не то придержать ее на всякий случай при себе.
Подходя к костру, Тереха осмотрел путников. Он был по сравнению с ними в выгодном положении: из темноты видел все. Они же, ослепленные пламенем, не видели ничего. Мужчины были одеты в добротные сапоги с длинными голенищами, в брюки галифе с кожаными леями, полувоенные куртки со стоячими воротниками, в кожаные кепки. Как показалось Терехе, оба были примерно одного возраста: пожалуй, от тридцати пяти до сорока. Они очень бы походили друг на друга, если бы один из них не носил очков в роговой оправе, что делало его при простоватом полном лице недоступно строгим. «Видать, какие-то начальники, недохватки в одежде-обутке не имеют», – подумал Тереха.
– Ну вот, теперь можно и поздоровкаться, – входя в круг, освещенный пламенем, сказал Тереха и от всей души пожал руку вначале незнакомцу в очках, так как, по его представлению, он был старшим по званию, по должности, потом тому, который был без очков.
– Откуда, земляк, плывешь? Как зовут? – спросил очкастый.
– С Белого яра плыву. Терентий я, Черемисин.
– С Белого яра? Это где же такой?
– Да есть тут на Васюгане неподалечку одно место с таким прозванием, – решил не спешить с откровенными ответами Тереха. – А вы кто такие будете?
– Я Касьянов, он Звонарев. Оба из Томска, из губпотребсоюза. Едем к вам на Васюган. Фактории будем открывать, сказать проще – магазины со всякой всячиной. Нам пушнину, рыбу, вам – что душа захочет.
– Вот оно какое дело! Белый яр не вздумайте обойти.
– А кто вы такие? И почему вас нельзя обойти? У вас что, пушнины видимо-невидимо?
– А вы что, не слышали, кто мы такие?! Коммунары мы! Коммуна «Дружба» на Белом яру поселилась.
Очкастый посмотрел на приятеля, после небольшой заминки с подчеркнутым оживлением сказал:
– Да ты что, Черемисин, умный или дурак? Кто же нам позволит обойти коммуну?! Уж где-где, а на Белом яру обязательно факторию откроем. Под крылом коммуны. А домишко под магазин найдется у вас?
– Для такого дела вмиг построим. Нас все-таки артель. По бревну каждый мужик прикатит из леса – вот тебе и дом.
Путники переглянулись и добродушно рассмеялись.
– Это верно, что одному мужику на год, то артели на один день, – рассудительно подтвердил очкастый и вдруг спросил: – А ты, Черемисин, партийный или только сочувствующий?
– Партийный. В двадцатом году в партизанском отряде в партию мы записались.
– Ну вот и мы со Звонаревым тоже с двадцатого года в партии, – сказал очкастый и, шуруя костер, добавил с усмешкой: – Так что мы с одного куста ягодки.
– Выходит, что с одного, – с большим облегчением сказал Тереха, подумав: «Люди хоть городские, а закваски нашей, партийной».
Тот, который был без очков, снял с костра вскипевший чайник и поставил его на землю возле разостланного плаща, на котором лежала уже приготовленная к ужину снедь.
– Давай, земляк, пододвигайся сюда ближе. Ужинать будем, – пригласил Тереху очкастый.
– Ужинать – не дрова рубить, – засмеялся Тереха и встал, чтобы сходить к обласку за своим припасом.
Очкастый понял его намерение, остановил:
– Куда ты, земляк? У нас тут еды на пятерых хватит.
– А у меня стерлядочка копченая имеется.
– Копченая стерлядочка – это неплохо! Очень даже неплохо! Может, Иван Денисыч, по такому случаю бутылочку выставишь? – ухмыльнулся очкастый, взглянув на своего приятеля.
– Так и быть! Берег на случай простуды, – сказал тот и, что-то бурча себе под нос, извлек из мешка бутылку водки.
Тереха сходил за своим припасом и, раскладывая копченую стерлядь, кивнул с улыбочкой на бутылку:
– Расстарались где-то товаришочки. По нонешним временам эту штуку днем с огнем не найдешь.
– Как-никак при торговом деле мы. А в дорогу без этого нельзя. Дождь ли промочит, усталость ли сморит, ветром ли прохватит – лучшее лекарство.
Очкастый ловким ударом ладони по дну бутылки вышиб пробку и щедро разлил всю водку до капельки по кружкам. По ухватке чувствовалось, что он был большой мастер выпивки и, по-видимому, не скупердяй. Тереха заметил, что в его кружку очкастый налил нисколько не меньше, чем в кружки приятеля и свою. Выпили, закусили. Тереха давненько уже не выпивал и сразу почувствовал, как по всему телу разлилось приятное, возбуждающее тепло. «Скажи ты на милость, как фартануло! Ночую не один, с людьми, да еще водочкой угостился… Вот вернусь в коммуну, будет что рассказать мужикам», – испытывая какую-то тихую радость и умиление, подумал Тереха.
– А вы, мужики, в Парабели сейчас были? – спросил Тереха, сокрушая своими крепкими зубами стерляжьи хрящи.
– А как же! Почти неделю прожили, – ответил очкастый.
– Волком партии там, на месте? Не разъехался никуда? – вспоминая опасения Бастрыкова, поинтересовался Тереха.
– А тебе зачем он, волком-то?
– С важным пакетом я от нашего председателя Бастрыкова еду, – сказал Тереха и как бы в доказательство своих слов погладил себя по груди, где у него во внутреннем кармане верхницы лежал конверт, адресованный в Парабельский волостной комитет партии.
– Волком на месте! На днях мы у них были, насчет открытия факторий разговоры вели, – сказал очкастый, аппетитно похрустывая хрящами Терехиной стерлядки.
– Это хорошо, значит, быстрее вернусь.
– А что у вас за пожар такой случился? Народ из коммуны разбегается? – с усмешкой спросил очкастый.
Его усмешка больно уколола Тереху, и он, с укором взглянув на очкастого, с гордостью в голосе сказал:
– Наш народ из коммуны никогда не разбежится. Не для этого собирались.
– Тогда зачем вам волком и губком? Что вы, сами безрукие? – с каким-то затаенным вызовом в голосе спросил очкастый.
– Не безрукие мы, а законы советской власти пуще глаза блюдем! – воскликнул Тереха и вкратце рассказал, что беспокоило партийную ячейку.
Очкастый и его приятель слушали Тереху, обжигаясь о горячие кружки, пили чай, изредка переглядывались. Когда Тереха кончил рассказывать, очкастый с сочувствием в голосе сказал:
– Вот теперь и нам понятно, земляк, зачем вам волком нужен. В добрый путь! Нашим факториям от этого Порфишки тоже, кроме мороки, ждать нечего.
Очкастый угостил папиросой Тереху и своего приятеля и, молча посмотрев на небо, предложил:
– Давайте укладываться на покой. До рассвета не так уж долго осталось.
– Давайте, – с готовностью согласился Тереха. Хмель все сильнее его захватывал. Отяжелели веки. Глаза то закрывались, то открывались. Клонило набок.
Приятель очкастого собрал свой припас, сложил в мешок. Тереха проделал то же самое. Потом очкастый подбросил в костер дров и лег на плащ. Тереха расстелил свой зипунишко с другой стороны костра и, ощупав, на месте ли пакет, тоже лег. Уснул он мгновенно и крепко, без всяких дурных предчувствий.
Наползли тучи, скрыли звезды, темь стала еще плотнее. Пригас и костер. Пламя уже не прыгало. Не рвались ввысь красные языки. От жарких углей растекалось тепло. Мужчина в очках поднялся, осторожно вытащил из кармана наган и, наставив его в Терехин висок, два раза выстрелил. Тереха дернулся всем телом раз-другой, захрипел, вскинул руки и замолк. Очкастый вытащил пакет из-под рубахи убитого, подошел к огню, разорвал конверт. Тот, который был без очков, бросился к реке, вытянул Терехин обласок на берег, разрубил его на части и сложил на костер. Снова запрыгало пламя, острые угольчатые концы его взлетели к макушкам деревьев, осветили берег.
Когда чуть рассвело, очкастый с приятелем потащили Терехино тяжелое тело в глубь леса. Там в окружении густого черемушника находился глубокий, но неподвижный, покрывшийся плесенью омут. Труп столкнули в воду, придавили его сырой, тяжелой корягой. Сюда же, в омут, бросили старый дробовик, выданный Терехе со склада коммуны.
– Какой случай, Иван Денисыч! Все планы Бастрыкова теперь у нас в руках. – Мужчина сдвинул очки на лоб, посмотрел на приятеля круглыми коршунячьими глазами.
Тот хмыкнул в ответ, сел на корточки, принялся мокрым песком оттирать с рук Терехину клейкую ярко-алую кровь.
Глава десятая
Не впервые отлучался из дому Тереха, но ни прежде, ни теперь Лукерья по нему не томилась, не переживала разлуку, как переживают ее обычно любящие жены.
Еще в самом начале их супружеской жизни Лукерья поняла, что она совершенно не любит мужа. Сама страдая от этого безразличия, она все-таки надеялась, что со временем родится чувство к нему. Но шли недели и месяцы, а перемен в ее душе не появлялось. Лукерья жила словно в панцире. Тереха не пробуждал желания к доверию и откровенности, поскольку сам он мало нуждался в этом. Зная, что жена его красива, что парни и мужики говорят о ней всегда восторженно и завидуют ему, он решил держать Лукерью в строгости. Надо не надо, он покрикивал на нее, не раз и не два бивал даже – правда, осторожно, так, чтобы при этом не пострадала ее красота, но чувствительно и не столько для тела, сколько для сердца, которое было у Лукерьи гордое и вольнолюбивое. Тереха по наивности думал, что его власть над женой становится крепче, но день ото дня он значил для Лукерьи все меньше и меньше. Все еще живя с ним, будучи женой его, она не испытывала ни духовно, ни телесно радости совместной жизни, без которой супружество – суровое наказание, каторга без цепей и оков.
В декабре тысяча девятьсот девятнадцатого года, когда партизаны вышли из тайги, Лукерья впервые увидела Романа Бастрыкова. Гибель Любаши, его жены, потрясла ее. Ей казалось, что такое горе, какое выпало на долю Бастрыкова, способно ожесточить его. Но душа этого человека оказалась загадкой для Лукерьи. Бастрыков ходил из двора во двор, ездил к мужикам на поля, пахал, косил, рубил новые избы, и все видели, что он не знает усталости. Он каждому хотел помочь, каждого хотел поддержать, каждому сделать добро. И никто не знал, что стоит ему остановиться, перестать чувствовать, что он нужен другим, и горе, как непосильный груз, согнет его.
Лукерья пристально следила за Бастрыковым. Он был старше ее на двенадцать лет, но думала она о нем, как о молодом, как о своем сверстнике. Все в нем казалось ей ладным, отменным. Боясь сознаться самой себе в своем чувстве к Бастрыкову, Лукерья зачастила в церковь и горячо молилась за него. Это приносило ей успокоение, возможно, потому, что она не имела среди людей никого, кто наподобие воображаемого бога мог бы с доверием выслушать ее.
Бастрыков жил себе на белом свете, не подозревая, что почти рядом с ним, всего лишь через три двора, живет женщина, для которой нет никого дороже его.
И вот однажды Лукерья встретилась с Бастрыковым в необычном месте – на кладбище. Произошло это неожиданно. Лукерья часто ходила к могилам сестер, замученных Лукой Твердохлебовым. Она по обыкновению вошла в оградку, которой были обнесены могилы, и села на скамейку. Кладбище размещалось на холме, заросшем высоким березником. Даже в самый жаркий день здесь стояли прохлада и свежесть. И тихо, очень тихо было на кладбище. Не многие приходили сюда в обычные, будничные дни. Лукерья задумалась. Разные мысли шли ей в голову. То она вспоминала сестер, совместную жизнь с ними у богатой тетки, то воображала, как бы могло сложиться все, если б сестры не умерли так рано. Посматривая на буйную траву, росшую между скамейкой и могилой средней сестры, Ксюши, Лукерья думала: «А это место для меня Лука оставил. Как раз еще на одну могилу. Теперь лежала бы я тут вместе с сестричками, и ничего бы на свете не надо мне было…»
Вдруг она услышала неподалеку от себя чьи-то шаги. Лукерья встала. Из глубины кладбищенского березника по тропинке, пролегавшей между могил, шел Бастрыков. Он шагал медленно, руки его были закинуты за спину, голова опущена. Лукерья догадалась, что Бастрыков ходил на могилу жены. Бабы болтали, будто бывал он на кладбище каждую неделю, да еще не раз.
Бастрыков увидел Лукерью, когда совсем уже подошел к оградке.
– Здравствуй, Черемисина, – сказал Бастрыков, посмотрев на Лукерью глазами, в которых теплилась какая-то другая мысль, далекая от той жизни, к какой возвращала его встреча с Лукерьей.
– Здравствуй, Роман Захарыч. Что, женушку ходил проведать?
Бастрыков хотел пройти мимо оградки, но вопрос Лукерьи остановил его.
– Случай сейчас произошел прелюбопытный, – сказал Бастрыков, опираясь на оградку. – Подошел я к могиле Любы, сел на скамеечку, сижу. Вдруг откуда-то с самых вершинок берез пташка опустилась над моей головой и давай трезвонить. Да так истово, будто что-то рассказывает. Я перешел в другое место – она за мной. Снова опустилась над головой и говорит, говорит без умолку. Будь я верующий, мог бы вообразить, что это Любина душа наказы мне какие-то передает…
– А может быть, Роман Захарыч, птичка-то в самом деле неспроста трезвонила, – сказала Лукерья, удивленная и откровенностью, и задушевным тоном Бастрыкова.
– А что же, может быть, – чуть усмехнулся он и, помолчав, продолжал: – И пташку ту я понял, Луша! Понял от ее первого слова до последнего, даром что птичьему языку не обучен…
– Как же ты так? – Лукерья посмотрела на Бастрыкова с живым любопытством, но и беспокойством: «Уж в своем ли разуме он?»
– А вот так. – Губы Бастрыкова дрожали в усмешке, но глаза были печальны и строги. – Первым делом передала мне птичка спасибо за то, что не выбросил ее сразу из своего сердца. Помню. Думаю о ней. А вторым делом отругала меня Люба… И как еще отругала… «Помнить, говорит, помни меня, а злой тоске-кручине душу свою не отдавай. Захватит она тебя в полон, скрутит по рукам, по ногам, куска хлеба на пропитание не заработаешь. Я бы, говорит, хотела, чтобы жил ты на белом свете, как живут все люди: работать пришла пора – работай, час веселья наступил – веселись. А задумал дело какое – не откладывай, берись за него смелее. И не страдай по мне зря. Живому до мертвого так далеко, как до дневной звездочки. Глазом не увидишь, рукой не достанешь. Смертный час твой ударит, тогда станем мы с тобой ровней…»
Бастрыков опустил взлохмаченную голову, помолчал, потом резко вскинул ее, взглянул на Лукерью.
– Вот что, соседка, птичка мне напела.
Лукерья поняла, что Бастрыков высказал свои затаенные раздумья, и так были дороги ей чистосердечные его признания, что она невольно подумала: «От Тереши такого не услышишь. Живет он не думая. Только и знает понукать меня».
Видя, что Лукерья стоит в какой-то растерянности, пораженная его рассказом, Бастрыков предложил:
– Пойдем, соседка, к домам, дело делать…
Лукерье очень хотелось пойти с Бастрыковым вместе, побыть возле него еще минутку-другую. Но она боялась суда людского, Терехиной взбалмошной ревности.
– Извиняй, Роман Захарыч. Посидеть я тут хочу. Спасибо тебе, что за человека меня посчитал… – Она вдруг заплакала тихими, но горькими-горькими слезами.
И то, что он не удивился ее слезам, не стал уговаривать, а лишь посмотрел на нее понимающим и добрым взглядом, еще больше расположило ее к нему.
– Ну, будь здорова, Луша, – сказал он и скрылся среди берез.
Она села опять на скамеечку и задумалась. Вспомнила каждое его слово. «Злой тоске-кручине душу свою не отдавай… чтобы жил ты на белом свете, как живут все люди: работать пришла пора – работай, час веселья наступил – веселись. А задумал дело какое – не откладывай, берись за него смелее», – звучал в ушах его голос. Лукерья сидела, сложив руки на груди, не зная, как и чем унять свое сердце.
«Ну зачем же, зачем она такая неладная, доля наша людская? – рассуждала сама с собой Лукерья. – Живешь в обнимку с несчастьем, мыкаешь горе, не знает твоя душа радости-просвета, а рядом ходит твое счастье, и подступа к нему тебе нет и нет…»
И хотя хорошо Лукерья запомнила слова Бастрыкова, не сразу она поняла весь их смысл. Только через неделю после встречи на кладбище стали ясны ей бастрыковские слова: «А задумал дело какое – не откладывай, берись за него смелее».
Однажды вечером Тереха вернулся домой необыкновенно взволнованный. Лукерья подоила корову, прибрала в избе, поужинала и, потосковав у раскрытого окна, легла на кровать. Когда пришел муж, она еще не спала. Он не полез к ней со своими глупыми попреками. Раз прошелся по избе, второй раз прошагал от окна до двери и обратно. Лукерья догадалась: Тереха необычен, произошло что-то особенное.
Она поднялась на локоть.
– Ты что, Тереша, не ложишься?
– У Бастрыкова был, Луша. Не я один. Еще мужики были.
– И что?
– А то, что пора начинать другую жизнь.
– Какую же?
– В коммуну Бастрыков зазывает. На вольные васюганские земли.
Лукерья вспомнила слова Романа о деле и смелости. Вот он какое дело-то задумал!
– И как же ты, Тереша?
– А что я, хуже других? Мужики согласились. Васюха Степин, Митяй, Иван Солдат…
Тереха кое-что недоговаривал. Мужики согласились идти в коммуну – это верно. Но у него был еще один повод, чтобы дать согласие Бастрыкову. Давно хотелось ему увезти Лукерью с чужих глаз подальше, чтоб не засматривались на нее парни да молодые мужики.
Лукерью бросило в жар. Она представила себе жизнь в коммуне. Все вместе. Все работают сообща. Все на виду друг у друга. И он, Бастрыков, тут же. Каждый день, каждый час перед ее глазами.
– Господи боже мой! И зачем ты послал мне муки мученические? – громко простонала Лукерья.
– Ты что, не хочешь в коммуну, Лукерья? – раздраженно спросил Тереха.
– Тяжко мне будет там, Тереша.
– Тяжко? Ты что же думаешь, я в партию записался так просто, только для счета? Я за советскую власть и коммунию рану принял.
Тереха начал кричать, ругаться. Лукерья долго лежала молча, наконец поднялась на кровати, упавшим голосом сказала:
– Делай как хочешь! Моего веку на земле – капелька.
Тереха закричал пуще прежнего:
– Ты меня не стращай! Будешь контру разводить, я живо на тебя управу найду! Не посмотрю, что ты мне жена. Да и жена ли? Скорее полюбовница. Сколько живу с тобой, а ты все пустоцвет. Затяжелеешь ты когда-нибудь или нет?
Лукерья уткнулась в подушку, лежала ни живая ни мертвая, зная, что Тереха в любой миг может наброситься на нее с кулаками.
И вот пролетели дни, недели, и коммуна двинулась в путь…
Все существо Лукерьи встало на дыбы против этой бастрыковской затеи. Ни умом, ни сердцем не могла она понять, зачем потребовалось Роману взваливать на свои плечи тяжелую, изнурительную заботу о целой ораве мужиков, баб и ребятишек. Пугала ее и чужедальная таежная сторона. А пуще всего пугала любовь к Бастрыкову – сильная и тревожная. Но ничего уже остановить было невозможно. Лукерья попыталась возбудить в себе ненависть к Бастрыкову за то, что он сделал. Но ненависть ее вспыхивала на короткие мгновения, а вот любовь горела негасимым огнем. Иногда этот огонь, как таежный костер под порывами ветра, начинал так разгораться, что Лукерья с ужасом видела: еще один порыв – и она сгорит вся дотла, Лукерья старалась в такие минуты не видеть Бастрыкова, убегала от него в лес.
Но дело оставалось делом. Роман звал ее к себе, расспрашивал, чем она будет кормить людей завтра, послезавтра, в конце недели. Понимал ли Бастрыков, что она его любит, Лукерья не знала, но временами он так участливо смотрел на нее, с такой теплотой в голосе говорил с ней, что ей казалось: все знает.
Однажды, когда Тереха уехал на дальнюю рыбалку, а в коммуну заявился Порфишкин красивый племянник, Лукерья не удержалась и сказала Бастрыкову всю правду о своей любви. Он выслушал ее и страшно рассердился. Она была в таком смятении, что не слышала его слов, только чувствовала, что он говорит что-то резкое, очень резкое, но совладать с собой уже не могла. Кинулась к нему, чтобы схватить его за руку и прижать ее к своей груди. Однако Роман предугадал это движение, оттолкнул ее и сердито зашагал к шалашам, чуть посеребренным холодным светом месяца.
Но дело оставалось делом. На другой день Бастрыков снова позвал ее к себе. Они сидели друг против друга за широким столом, и он ничем не напомнил ей о вчерашнем. И так было почти ежедневно. Он усаживал ее, спрашивал, советовал, порой о чем-нибудь просил и ни взглядом, ни словом не упрекнул ее. Казалось, все, что произошло в ту ночь, он считал принадлежащим ночной темноте, которая бесследно канула в вечность с наступлением рассвета.
Лукерья не знала, какие думы занимают его, есть ли среди этих дум одна маленькая думка о ней, но с каждым днем она все больше и больше понимала, что жить так дальше не может. Она должна еще раз сказать ему все-все. Пусть сердится, пусть отталкивает ее – он должен знать, как она его любит.
Когда Тереха по заданию партийной ячейки отправился в волостной комитет, Лукерья поняла, что вот за эти восемь или десять дней отсутствия мужа ее жизнь должна переломиться.
Бастрыков не удивился, когда Лукерья дня через три после отъезда Терехи сама подошла к нему.
– Хочешь, Роман, покарай меня, хочешь помилуй, а надо тебе сказать кое-что.
Еще в самом начале их супружеской жизни Лукерья поняла, что она совершенно не любит мужа. Сама страдая от этого безразличия, она все-таки надеялась, что со временем родится чувство к нему. Но шли недели и месяцы, а перемен в ее душе не появлялось. Лукерья жила словно в панцире. Тереха не пробуждал желания к доверию и откровенности, поскольку сам он мало нуждался в этом. Зная, что жена его красива, что парни и мужики говорят о ней всегда восторженно и завидуют ему, он решил держать Лукерью в строгости. Надо не надо, он покрикивал на нее, не раз и не два бивал даже – правда, осторожно, так, чтобы при этом не пострадала ее красота, но чувствительно и не столько для тела, сколько для сердца, которое было у Лукерьи гордое и вольнолюбивое. Тереха по наивности думал, что его власть над женой становится крепче, но день ото дня он значил для Лукерьи все меньше и меньше. Все еще живя с ним, будучи женой его, она не испытывала ни духовно, ни телесно радости совместной жизни, без которой супружество – суровое наказание, каторга без цепей и оков.
В декабре тысяча девятьсот девятнадцатого года, когда партизаны вышли из тайги, Лукерья впервые увидела Романа Бастрыкова. Гибель Любаши, его жены, потрясла ее. Ей казалось, что такое горе, какое выпало на долю Бастрыкова, способно ожесточить его. Но душа этого человека оказалась загадкой для Лукерьи. Бастрыков ходил из двора во двор, ездил к мужикам на поля, пахал, косил, рубил новые избы, и все видели, что он не знает усталости. Он каждому хотел помочь, каждого хотел поддержать, каждому сделать добро. И никто не знал, что стоит ему остановиться, перестать чувствовать, что он нужен другим, и горе, как непосильный груз, согнет его.
Лукерья пристально следила за Бастрыковым. Он был старше ее на двенадцать лет, но думала она о нем, как о молодом, как о своем сверстнике. Все в нем казалось ей ладным, отменным. Боясь сознаться самой себе в своем чувстве к Бастрыкову, Лукерья зачастила в церковь и горячо молилась за него. Это приносило ей успокоение, возможно, потому, что она не имела среди людей никого, кто наподобие воображаемого бога мог бы с доверием выслушать ее.
Бастрыков жил себе на белом свете, не подозревая, что почти рядом с ним, всего лишь через три двора, живет женщина, для которой нет никого дороже его.
И вот однажды Лукерья встретилась с Бастрыковым в необычном месте – на кладбище. Произошло это неожиданно. Лукерья часто ходила к могилам сестер, замученных Лукой Твердохлебовым. Она по обыкновению вошла в оградку, которой были обнесены могилы, и села на скамейку. Кладбище размещалось на холме, заросшем высоким березником. Даже в самый жаркий день здесь стояли прохлада и свежесть. И тихо, очень тихо было на кладбище. Не многие приходили сюда в обычные, будничные дни. Лукерья задумалась. Разные мысли шли ей в голову. То она вспоминала сестер, совместную жизнь с ними у богатой тетки, то воображала, как бы могло сложиться все, если б сестры не умерли так рано. Посматривая на буйную траву, росшую между скамейкой и могилой средней сестры, Ксюши, Лукерья думала: «А это место для меня Лука оставил. Как раз еще на одну могилу. Теперь лежала бы я тут вместе с сестричками, и ничего бы на свете не надо мне было…»
Вдруг она услышала неподалеку от себя чьи-то шаги. Лукерья встала. Из глубины кладбищенского березника по тропинке, пролегавшей между могил, шел Бастрыков. Он шагал медленно, руки его были закинуты за спину, голова опущена. Лукерья догадалась, что Бастрыков ходил на могилу жены. Бабы болтали, будто бывал он на кладбище каждую неделю, да еще не раз.
Бастрыков увидел Лукерью, когда совсем уже подошел к оградке.
– Здравствуй, Черемисина, – сказал Бастрыков, посмотрев на Лукерью глазами, в которых теплилась какая-то другая мысль, далекая от той жизни, к какой возвращала его встреча с Лукерьей.
– Здравствуй, Роман Захарыч. Что, женушку ходил проведать?
Бастрыков хотел пройти мимо оградки, но вопрос Лукерьи остановил его.
– Случай сейчас произошел прелюбопытный, – сказал Бастрыков, опираясь на оградку. – Подошел я к могиле Любы, сел на скамеечку, сижу. Вдруг откуда-то с самых вершинок берез пташка опустилась над моей головой и давай трезвонить. Да так истово, будто что-то рассказывает. Я перешел в другое место – она за мной. Снова опустилась над головой и говорит, говорит без умолку. Будь я верующий, мог бы вообразить, что это Любина душа наказы мне какие-то передает…
– А может быть, Роман Захарыч, птичка-то в самом деле неспроста трезвонила, – сказала Лукерья, удивленная и откровенностью, и задушевным тоном Бастрыкова.
– А что же, может быть, – чуть усмехнулся он и, помолчав, продолжал: – И пташку ту я понял, Луша! Понял от ее первого слова до последнего, даром что птичьему языку не обучен…
– Как же ты так? – Лукерья посмотрела на Бастрыкова с живым любопытством, но и беспокойством: «Уж в своем ли разуме он?»
– А вот так. – Губы Бастрыкова дрожали в усмешке, но глаза были печальны и строги. – Первым делом передала мне птичка спасибо за то, что не выбросил ее сразу из своего сердца. Помню. Думаю о ней. А вторым делом отругала меня Люба… И как еще отругала… «Помнить, говорит, помни меня, а злой тоске-кручине душу свою не отдавай. Захватит она тебя в полон, скрутит по рукам, по ногам, куска хлеба на пропитание не заработаешь. Я бы, говорит, хотела, чтобы жил ты на белом свете, как живут все люди: работать пришла пора – работай, час веселья наступил – веселись. А задумал дело какое – не откладывай, берись за него смелее. И не страдай по мне зря. Живому до мертвого так далеко, как до дневной звездочки. Глазом не увидишь, рукой не достанешь. Смертный час твой ударит, тогда станем мы с тобой ровней…»
Бастрыков опустил взлохмаченную голову, помолчал, потом резко вскинул ее, взглянул на Лукерью.
– Вот что, соседка, птичка мне напела.
Лукерья поняла, что Бастрыков высказал свои затаенные раздумья, и так были дороги ей чистосердечные его признания, что она невольно подумала: «От Тереши такого не услышишь. Живет он не думая. Только и знает понукать меня».
Видя, что Лукерья стоит в какой-то растерянности, пораженная его рассказом, Бастрыков предложил:
– Пойдем, соседка, к домам, дело делать…
Лукерье очень хотелось пойти с Бастрыковым вместе, побыть возле него еще минутку-другую. Но она боялась суда людского, Терехиной взбалмошной ревности.
– Извиняй, Роман Захарыч. Посидеть я тут хочу. Спасибо тебе, что за человека меня посчитал… – Она вдруг заплакала тихими, но горькими-горькими слезами.
И то, что он не удивился ее слезам, не стал уговаривать, а лишь посмотрел на нее понимающим и добрым взглядом, еще больше расположило ее к нему.
– Ну, будь здорова, Луша, – сказал он и скрылся среди берез.
Она села опять на скамеечку и задумалась. Вспомнила каждое его слово. «Злой тоске-кручине душу свою не отдавай… чтобы жил ты на белом свете, как живут все люди: работать пришла пора – работай, час веселья наступил – веселись. А задумал дело какое – не откладывай, берись за него смелее», – звучал в ушах его голос. Лукерья сидела, сложив руки на груди, не зная, как и чем унять свое сердце.
«Ну зачем же, зачем она такая неладная, доля наша людская? – рассуждала сама с собой Лукерья. – Живешь в обнимку с несчастьем, мыкаешь горе, не знает твоя душа радости-просвета, а рядом ходит твое счастье, и подступа к нему тебе нет и нет…»
И хотя хорошо Лукерья запомнила слова Бастрыкова, не сразу она поняла весь их смысл. Только через неделю после встречи на кладбище стали ясны ей бастрыковские слова: «А задумал дело какое – не откладывай, берись за него смелее».
Однажды вечером Тереха вернулся домой необыкновенно взволнованный. Лукерья подоила корову, прибрала в избе, поужинала и, потосковав у раскрытого окна, легла на кровать. Когда пришел муж, она еще не спала. Он не полез к ней со своими глупыми попреками. Раз прошелся по избе, второй раз прошагал от окна до двери и обратно. Лукерья догадалась: Тереха необычен, произошло что-то особенное.
Она поднялась на локоть.
– Ты что, Тереша, не ложишься?
– У Бастрыкова был, Луша. Не я один. Еще мужики были.
– И что?
– А то, что пора начинать другую жизнь.
– Какую же?
– В коммуну Бастрыков зазывает. На вольные васюганские земли.
Лукерья вспомнила слова Романа о деле и смелости. Вот он какое дело-то задумал!
– И как же ты, Тереша?
– А что я, хуже других? Мужики согласились. Васюха Степин, Митяй, Иван Солдат…
Тереха кое-что недоговаривал. Мужики согласились идти в коммуну – это верно. Но у него был еще один повод, чтобы дать согласие Бастрыкову. Давно хотелось ему увезти Лукерью с чужих глаз подальше, чтоб не засматривались на нее парни да молодые мужики.
Лукерью бросило в жар. Она представила себе жизнь в коммуне. Все вместе. Все работают сообща. Все на виду друг у друга. И он, Бастрыков, тут же. Каждый день, каждый час перед ее глазами.
– Господи боже мой! И зачем ты послал мне муки мученические? – громко простонала Лукерья.
– Ты что, не хочешь в коммуну, Лукерья? – раздраженно спросил Тереха.
– Тяжко мне будет там, Тереша.
– Тяжко? Ты что же думаешь, я в партию записался так просто, только для счета? Я за советскую власть и коммунию рану принял.
Тереха начал кричать, ругаться. Лукерья долго лежала молча, наконец поднялась на кровати, упавшим голосом сказала:
– Делай как хочешь! Моего веку на земле – капелька.
Тереха закричал пуще прежнего:
– Ты меня не стращай! Будешь контру разводить, я живо на тебя управу найду! Не посмотрю, что ты мне жена. Да и жена ли? Скорее полюбовница. Сколько живу с тобой, а ты все пустоцвет. Затяжелеешь ты когда-нибудь или нет?
Лукерья уткнулась в подушку, лежала ни живая ни мертвая, зная, что Тереха в любой миг может наброситься на нее с кулаками.
И вот пролетели дни, недели, и коммуна двинулась в путь…
Все существо Лукерьи встало на дыбы против этой бастрыковской затеи. Ни умом, ни сердцем не могла она понять, зачем потребовалось Роману взваливать на свои плечи тяжелую, изнурительную заботу о целой ораве мужиков, баб и ребятишек. Пугала ее и чужедальная таежная сторона. А пуще всего пугала любовь к Бастрыкову – сильная и тревожная. Но ничего уже остановить было невозможно. Лукерья попыталась возбудить в себе ненависть к Бастрыкову за то, что он сделал. Но ненависть ее вспыхивала на короткие мгновения, а вот любовь горела негасимым огнем. Иногда этот огонь, как таежный костер под порывами ветра, начинал так разгораться, что Лукерья с ужасом видела: еще один порыв – и она сгорит вся дотла, Лукерья старалась в такие минуты не видеть Бастрыкова, убегала от него в лес.
Но дело оставалось делом. Роман звал ее к себе, расспрашивал, чем она будет кормить людей завтра, послезавтра, в конце недели. Понимал ли Бастрыков, что она его любит, Лукерья не знала, но временами он так участливо смотрел на нее, с такой теплотой в голосе говорил с ней, что ей казалось: все знает.
Однажды, когда Тереха уехал на дальнюю рыбалку, а в коммуну заявился Порфишкин красивый племянник, Лукерья не удержалась и сказала Бастрыкову всю правду о своей любви. Он выслушал ее и страшно рассердился. Она была в таком смятении, что не слышала его слов, только чувствовала, что он говорит что-то резкое, очень резкое, но совладать с собой уже не могла. Кинулась к нему, чтобы схватить его за руку и прижать ее к своей груди. Однако Роман предугадал это движение, оттолкнул ее и сердито зашагал к шалашам, чуть посеребренным холодным светом месяца.
Но дело оставалось делом. На другой день Бастрыков снова позвал ее к себе. Они сидели друг против друга за широким столом, и он ничем не напомнил ей о вчерашнем. И так было почти ежедневно. Он усаживал ее, спрашивал, советовал, порой о чем-нибудь просил и ни взглядом, ни словом не упрекнул ее. Казалось, все, что произошло в ту ночь, он считал принадлежащим ночной темноте, которая бесследно канула в вечность с наступлением рассвета.
Лукерья не знала, какие думы занимают его, есть ли среди этих дум одна маленькая думка о ней, но с каждым днем она все больше и больше понимала, что жить так дальше не может. Она должна еще раз сказать ему все-все. Пусть сердится, пусть отталкивает ее – он должен знать, как она его любит.
Когда Тереха по заданию партийной ячейки отправился в волостной комитет, Лукерья поняла, что вот за эти восемь или десять дней отсутствия мужа ее жизнь должна переломиться.
Бастрыков не удивился, когда Лукерья дня через три после отъезда Терехи сама подошла к нему.
– Хочешь, Роман, покарай меня, хочешь помилуй, а надо тебе сказать кое-что.