Лениво, не торопясь, он расставил в манеже рулетки фишки, на обороте которых было написано с лаконичным достоинством «$1.000», сказал мне своим зыбким недостоверным тоном:
   – На твое счастье ловлю удачу…
   Крупье объявил:
   – Ставок больше нет… – и запустил лихим броском шарик.
   Долго крутился легкий бесшумный барабан, бронзовая вертушка бликовала, мимо недвижимых четырех карточных эмблем скакал шарик по лункам и бороздкам с черными и красными цифрами удачи – лживый угадчик уже предрешенной судьбы. Последний щелчок, тихое жужжание, и крупье сообщил:
   – Двадцать два, черное, – и поставил золоченую фигурку на выигравшее поле, закрытое фишкой Серебровского. – Выигрыш – один к двадцати четырем.
   Лопаточкой крупье придвинул стопку фишек к Серебровскому.
   – Поздравляю! – восхитился я. – Блеск! Точный выстрел, казино наказано!
   – Да! Хорошо бы только в другом месте…
   – В смысле?
   – Это – мой клуб…

Кот Бойко:
СЕКС-СИМВОЛЫ

   Я лежал на тахте и мирно глазел телевизор, который с приглушенным звуком вел себя не так агрессивно-нахально, как обычно. Рядом со мной – слева на полу – стояла бутылка вискаря, которую я потихоньку пригубливал, а справа под боком так же тихонько лежала Лора и с упоением читала мемуары Андрона Кончаловского, который обстоятельно и очень тепло вспоминал, где, когда и при каких обстоятельствах он трахал разнообразных знаменитых и малоизвестных девушек.
   Честно говоря, мне это ее занятие не нравилось – я опасался, что могу задремать, умиротворенный вискарем и притихшим теликом, а тут-то как раз распрекрасный Андрон выскочит из-под картонного переплета и ухряпает мою любимку.
   На экране метался, пел и плясал какой-то разбитной парубок, этакий лихой рэп-звезда с Хрещатика. А мне он был чем-то симпатичен, он мне не мешал думать – его клип с пришибленным звуком был забавным мельканием цветовых пятен, которые в барах называют еще светомузыкой.
   Лора оторвалась на миг от хронологии режиссерских оргазмов, взглянула на экран и засмеялась:
   – Жив курилка! Это Богдан Лиходед. Его когда-то называли секс-символом России…
   – Это – от недоедания… Случается!.. Секс-символ! Это ж надо!.. Секс-символ… – окончательно развеселился я. Сделал хороший, глубокий глоток и сообщил подруге: – Вообще на почетное звание секс-символа страны тянул только один мужик. Я тебе говорил о нем – мой друг Харлампий Спиридоныч Фотокакис…
   – А почему? Чем тянул? – оживилась, сразу отвлеклась от книжного неубедительного секса Лора. – Расскажи! Расскажи скорей…
   – Э, подруга, такого не рассказать! Это надо было видеть… До форменного красавца мой друг Харлампий не дотягивал сантиметров двадцать росту, иначе говоря росту было в нем метр на коньках и в фетровой шляпе. Хотя шляп он не носил, а щеголял всегда в белой капитанской фуражке с крабом. Полный рот золотых зубов и шикарные английские усы. При этом было у него тугое, наливное пузцо и, конечно, отдельно стоящая откляченная задница…
   – Что ты несешь, Кот! Довольно странная внешность для античного афериста – секс-символа. А?
   – Против жизни не попрешь, подруга, – это чистая правда! Харлампий говорил: мне надо удержать женщину в первые три минуты. Удалось – все, игра сделана! Три минуты женщины его презрительно терпели, затем пять минут внимательно слушали, потом они хотели прожить с ним всю жизнь…
   – А что же твой Фотокакис им говорил?
   – Харлампий рассказывал им об их мечтах, он толковал им сны, он сеял в них надежды и растил радость… Он дарил один цветок, но обязательно со сказкой… Он читал им стихи якобы Аполлинера, которые придумывал на ходу. Он заставил меня надеть все мои медали и регалии и прийти в детский сад…
   – Зачем?
   – Это был день рождения какого-то сопляка – сына воспитательницы из сада, и Фотокакис сделал ей из меня подарок – переливающуюся золотом елку. Маленькая девочка спросила у меня: «Дядя, а все эти красивые брошки – ваши?» Пришлось одну медальку отстегнуть ребенку…
   Лора захохотала.
   – Он ласкал своих баб так, будто завтра они могли умереть, – рассказывал я Лоре и чувствовал, как охватывает меня непонятный жар воспоминаний. А может быть, это был просто жар от выпитой малыми вкусными глотками выпивки. – Нет, не умирали они, конечно. Они его любили, но жизнь двигалась, и они просто расставались. Фотокакиса уже ждали старшие школьницы и пенсионерки. О нем грезили путаны и диссидентки. Харлампия со сладким вздохом вспоминали цыганки и инструкторши сельских райкомов… Вот что такое секс-символ, а не эти стрекозлы… Ясно?
   – Ясно, – грустно сказала Лора. – Все, как всегда, наврал…
   – Не понял вас, дремучая змея! Потрудитесь объясниться, ядовитая очковая леди!
   – Никакого Фотокакиса не было. Никогда. Ты его выдумал. Это ты все про себя рассказывал…
   – Не преувеличивай!
   – Кот, я никогда не ревную тебя… Ни к кому… Ты – ничей. Ты никому не принадлежишь. Кроме одной…
   Я напрягся:
   – Что ты имеешь в виду?
   – Не надо, Костя… Я видела ее… По телевизору… Вместе с твоим Серебровским… Извини, что я говорю об этом. Я подумала…
   Я резко перебил ее:
   – Никогда!.. Прошу тебя никогда не говорить со мной о ней…
   Я поймал себя на том, что противно, судорожно дышу, а голос запальчиво дребезжит. Вот срам-то какой! Совсем ты, сынок, распался. Взял себя в руки, весело сказал:
   – Ее нет! Ты ошиблась. Она не с Серебровским… Уехала она… Эмигрировала вместе с Фотокакисом в Грецию. Открыли шашлычную в городе Эллада… Живут-поживают, добра наживают. У них шестеро детей. Мальчики – гении, компьютерщики. А младшая дочка – хроменькая, бедняжка, играет на скрипке.
   Как-то незаметно я вискарем насосался – в голове шумит. Как океан. Но не синий, прохладный, бездонный, с бордюром зеленых пальм по краям, а тот, серый, что шуршит, шоркает, шебаршит в морских раковинах, когда их прикладываешь к уху.
   – Кот, любимый… – Лора держала меня за руку, тихо, мягко, как взволнованному ребенку, говорила: – Нет города Эллада… На той земле давно все вымерли…
   – А мы – есть? Мы – живы?..
 
   ПОХОД НА ПОМОЙКУ
   В Центре радиоразведки «Бетимпекса» Юрий Николаевич Павлюченко, именующий себя в миру Николаем Иванычем, говорит с нескрываемым раздражением шеф-оператору:
   – Ну что за чушь? Какая еще свалка?
   – За Хованским кладбищем, – невозмутимо отвечает оператор. – Саларьево называется… Полигон промышленных отходов…
   – Твои люди ничего не перепутали?
   – О чем вы говорите, Николай Иваныч? Взяты четкие пеленги, наши ребята оттуда звонили – радиосигнал направленно получен с территории свалки.
   – А они там внутри, на свалке, не успели оглядеться?
   – Что же они там в темноте могут увидеть? Там мусорное царство, чужой и днем туда войдет – вряд ли выйдет… Прорва, закраина жизни… Мне менты говорили – там бомжи-людоеды, крысы – с собаку ростом…
   – Ты мне зачем эти глупые враки рассказываешь? Ты меня что – пугаешь?! – Павлюченко грозно придвигается к оператору.
   – Да что вы, Николай Иваныч! Я к тому, что ночь, темно – глаз выколи, там же помоечный город целый! Что там впотьмах разглядишь!
   – Ты просто трусливый дурак! Готовь штурмовую команду, – подумав, говорит Павлюченко.

Сергей Ордынцев:
ОДА ДЕНЬГАМ

   Обеденный зал в клубе был выдержан в любимых тонах нынешней российской элиты – темное дерево, матовый блеск зачерненного золота, багровый отсвет хрустящих скатертей. Дизайнер, молодец, не мучился дурью и не выдумывал велосипедов, а слямзил все – до последней медной кочерги у камина – оформление лондонского ресторана «Голден Оук», и этот самый золотой дуб прекрасно врос в наше лукоморье, а на его удобных кожаных ветвях сидели сейчас мы – прилично выпившая Русалка, бродячий Леший и чахнущий над златом Кощей. Только ученый Кот, так долго заводивший нам песни, так долго говоривший сказки, не ходил кругом нашего золотого дуба. Потому что нас охраняли тридцать витязей прекрасных, вышедших из ясных вод службы безопасности холдинга «РОСС и Я».
   Был, надеюсь, русский дух. Наверное, в этом англизированном кабаке пахло Русью.
   Ловкий чернявый официант, своей гибкой ласковой пластикой похожий на гея, переставил с сервировочной тележки на стол серебряную жаровню, под которой билось синее нервное пламя спиртовой горелки.
   – Александр Игнатьевич, эта молодая оленина с белыми грибами под клюквенным соусом – гордость нашего повара, – похвастался он. – С горячим кукурузным хлебом – сладкая греза! Мадам, господа, желаю вам приятного аппетита…
   Официант бесшумно укатился со своей тележкой. Я ел изумительную оленину с аппетитом набегавшегося за день крючника. Сашка задумчиво жевал, явно не замечая вкуса. А Марина совсем не ела, только пила красное вино. Красивая, разноглазая, с высокими скулами, задумчиво-недоступная. Поставила бокал на стол, подняла взгляд на меня и, рокоча своим серебряным шариком на языке, сказала недоуменно:
   – Игривая проказница судьба… Странно!.. Пошутила, покрутила, повертела… И всех снова за стол бросила… – И по медленности речи стало видно, что она уже давно и крепко под градусом. – Ну не совсем, конечно… Не всех!..
   Моя вилка повисла в воздухе, а Серебровский поправил пальцем дужку очков и невозмутимо заметил:
   – Если тебе не хватает в застолье Кота, я постараюсь, чтобы он поскорее присоединился к нам.
   – Замечательно, – вяло хлопнула в ладоши Марина. – Сразу станет невероятно весело! Скучный обед мгновенно превратится в праздничные поминки!
   Сашка, откинувшись на стуле, пристально смотрел на жену, и я не мог понять – хочет он ее обнять, успокоить, утешить или – убить. Не обнял и не убил, а спросил с усмешкой своим зыбким недостоверным тоном:
   – Поминки по кому?
   – Наверное, по Коту, – уверенно сказала Марина, а потом пьяно-глубокомысленно задумалась: – А может быть – по тебе?.. Или по мне… Какая, в принципе, разница? Во всяком случае, по прошлой нашей жизни…
   – Оставь, Марина! – Я попытался разрядить ее. – Помнишь, ты всегда читала: «Никогда не бывать невозвратному, никогда не взойдет солнце с запада»…
   Марина взяла со стола бокал, удивилась, что он пуст, и неведомо откуда выросший официант бросился наполнить его вновь. Сашка сделал еле заметную гримасу, как-то неприметно бровью дернул, и официант так же стремительно исчез.
   – Видишь, Серега, – обратила мое внимание Марина, – мой муж стесняется своей сильно зашибающей спутницы жизни, избранницы на небесах…
   – Он не стесняется, он огорчается, – предположил я.
   – Вот это – точно! Я ведь не кто-нибудь как! Я – Первая леди «РОСС и Я»! Ощутите разницу! У такого человека, как мой Санечка, жена должна жить делами и интересами своего великого мужа! Джон Кеннеди сказал: женщина, не спрашивай, что любимый может сделать для тебя, – спроси себя, что ты можешь совершить для мужа?
   Я засмеялся:
   – Кеннеди не спрашивал про мужа, он говорил о родине…
   – Серега, совсем ты в Европе одичал! – укоризненно покачала головой Марина. – Для нас всех Санечка – это и есть родина! Это – мир! Это наша галактика – не будет Санечки, мир померкнет, как задутая свеча!
   Она сделала резкий повелительный жест, и официант снова материализовался, но замер в сшибке двух разнонаправленных указаний, с испугом глядя на Серебровского. Сашка кивнул, официант налил Марине вина, и она жадно приникла к бокалу. Она его всосала.
   Серебровский отодвинул опостылевшую тарелку с жарким из молодой оленины с белыми грибами, отпил глоток минералки и обратился ко мне:
   – Если бы ты не был давно и сравнительно безвредно женат, сказал бы я тебе: не женись, друг Серега…
   Марина сразу включилась:
   – Но если ты настоящий друг, Серега, то срочно разведись – Санечка не ошибается! Если что-то не так, значит, ошибка в условиях задачи…
   Не глядя в ее сторону, Серебровский медленно сказал:
   – Грустно, Серега, что идея единобрачия изжила себя. Люди больше не женятся, чтобы стать единой плотью, прожить вместе сто лет и умереть в один день…
   Я жалко пытался смягчить обстановку шуткой:
   – Наверное, потому, что никто не живет до ста…
   – Не поэтому, – вступила, не желая угомониться, Марина. – Никто не хочет умереть в один день. Женятся для душевной и бытовой приятности – как покупают собак, лошадей, охранника-генерала, вьетнамца-сомелье… С заведомой идеей пережить свою любовь. Потом купим новую… Санечка, любимый мой супруг, может быть, мы тебе вместе прикупим новую подругу?
   – Я подумаю, – медленно сказал Сашка.
   – Санечка, и думать нечего! Эта, – она постучала себя в грудь, – нам с тобой уже поднадоела, она, гадюка, крепко выпивает и вообще пообносилась… Ну ее к черту! Не злись на меня, мой дорогой легендарный Мидас, я хочу, чтобы тебе было лучше…
   – Я не злюсь, я грущу, – сказал Серебровский своим зыбким недостоверным тоном, и не понять было – не то правда, не то ложь. – В тебе, Марина, живут два человека… Прекрасная, умная, яркая женщина – лучшая на земле. Больше такие здесь не рождаются… Для меня, во всяком случае… Тогда я мечтаю умереть с тобой в один день. Завтра или через сто лет… И вдруг выскакивает из какой-то страшной мглы чудовище, миссис Хайд – агрессивная, пошлая дура. Злая клоунесса… Она заставляет меня подумать о печально-сладкой участи вдовца…
   – Грозишься? – усмехнулась Марина, и пухлые ее губы, нежные, красиво очерченные, не были открыты для поцелуя.
   Я поднялся:
   – Але, ребята, я бы предпочел, чтобы вы свои разборки как-нибудь без меня…
   Марина схватила меня за руку, силком усадила на место:
   – Нет, нет, нет! Ты с ума сошел! Какие тут разборки, милые тешатся! Все проблемы – от недопонимания. Я почитаю его как царя Мидаса, а Санечка сердится! Серега, помнишь предание о Мидасе?
   – Это не предание, – покачал я головой. – Это миф, выдумка… О царе, которой превращал в золото все, к чему прикасался.
   – Вот-вот! Деревья, людей, еду! Все становилось золотом, пока он не умер от голода…
   – Ошибаешься! – со вздохом заметил Серебровский. – Мидас не умер от голода… Зря надеешься!
   – А чем там закончилось? – живо заинтересовалась Марина.
   – А вот этого я тебе не скажу. Пусть это будет пока нашим секретом. С Мидасом, я имею в виду…
   Марина горестно вздохнула:
   – Хорошая у вас подобралась компашка, ничего не скажешь – Мидас, ты, Билл Хейнс… Сколько вы сегодня срубили миллионов?
   – Все твои, Мариночка! Все в твоей сумочке… Представь себе – пройдет совсем немного времени, и ты станешь самой богатой на земле женщиной после английской королевы. Только чуть моложе и привлекательней! – Голос Сашки был сейчас достоверный – издевательский.
   Марина положила ладонь ему на руку и неожиданно мягко, сердечно сказала:
   – Санечка, ты очень умный человек! Наверное, самый умный из всех, кого я знаю… Ты как Лев Толстой – когда ему исполнилось пятнадцать лет, мальчик записал в дневнике: пора привыкать к мысли, что я умнее всех…
   – Ты сказала, – хмыкнул Сашка.
   – Постарайся понять… Давно, давным-давно, в эру позднеперестроечной голодухи, меня попросили в Смоленском пединституте прочитать лекцию о поэтике Цветаевой. Господи, как они слушали! Потом библиотекарь, стесняясь, объяснил, что денег у них, конечно, нет, и вручил мне гонорар – бутылку жуткой местной водки и две порции вареного кролика с лапшой. Ночью, возвращаясь в поезде, я прихлебывала их сивуху, жевала холодного кролика и плакала от счастья… Ты меня понимаешь, Санечка?
   – Нет, не понимаю! – отрезал Сашка. – И понимать не желаю! Ты блажишь не от душевного томления… И твое демонстративное презрение к деньгам – не от величия духа, а от сытого тупоумия…
   – Спасибо, Санечка, на добром слове! Действительно, как это можно не любить деньги?
   – Не делай из меня дурака… Конечно, можно деньги не любить. Так же, как кастрат не должен любить женщин, язвенник – вкусную еду и выпивку, глухарь – музыку, а слепец – богатство цвета. Но деньги – экстракт всей жизни человечества, ее символ, зримое воплощение ее энергии… Деньги не требуют от меня любви, они хотят заинтересованной дружбы. И полного понимания…
   – Не знаю, – развела Марина руками. – Меня тошнит от твоего вдохновения…
   – Потому что ты так и осталась бедным человеком, – с досадой ответил Сашка. – Несмотря ни на что… Ты думаешь, что деньги – это потертые медяки и сальные бумажки?
   – А как ты на них смотришь, мой ненаглядный Мидас Игнатьевич?
   – Уж если Мидас – то Гордиевич! Мидас Гордиевич, запомни, – серьезно сказал Серебровский. – Я смотрю на деньги как на великое чудо, не перестающее меня удивлять. Философский камень, поворачивающийся каждый раз новой гранью. Я не пользователь денег, я их создатель, композитор, творец… Каждый день я сочиняю симфонию богатства, сложенную из криков счастья, скрежета зубов, стонов наслаждения и визга людских пороков. Деньги в моих руках – инструмент власти, человеческие вожжи, оглобли на державу, хомут на мир, который бежит в пропасть…
   – Оказывается, ты и мир спасаешь, – уронила Марина.
   – Представь себе! Жалко, что ты этого не замечаешь, – тяжело вздохнул Серебровский. – Деньги в руках таких, как я, – последняя надежда, что наш маленький засратый шарик не провалится в тартарары…
   – Бог! Одно слово – повелитель судеб! За ужином, между мясом и десертом, творишь будущее, – ядовито улыбнулась Марина.
   – Творю! – сипло, придушенно-яростно завопил Сашка. – Еще как творю! На мои деньги люди едят, плодятся, лечатся, учатся – я кручу мельничное колесо истории. Мои деньги питают энергию работяг и художников, они – источник их работы, стимул вдохновения, праздничный погонщик трудолюбия…
   Я смотрел на Сашку – и гордился! Я любовался им – честное слово, он был прекрасен! В нем клокотала такая сила, такая страсть, такая уверенность, что я вдруг понял – я его совсем плохо знаю. Видимо, и 25 лет – не срок.
   А Марина устало, отчужденно захлопала в ладоши:
   – Аппассионата! Героическая ода деньгам! Бетховенский фестиваль… Большой театр… Солист – маэстро Александр Игнатьевич Мидас!.. Покупаем любовь и признание народа по разумным ценам…
   Сашка угас. Он долго крутил в руках кольцо от салфетки, слепо глядя невидящим перед собой взглядом, потом бросил кольцо со звоном на стол и сказал мне:
   – Прости, старик… Я всего этого не имел в виду…
   – Перестань! – отмахнулся я. – Меня здесь не сидело…
   – Да не имеет все это значения! – Александр Игнатьевич поправил на переносице свои тоненькие очки, и был он в этот момент похож не на Магната Олигарховича и не на зажиточного царя Мидаса Гордиевича, а сильно смахивал на разночинца Чернышевского Николая Гавриловича, коленопреклоненного на эшафоте перед гражданской казнью и раздумывающего над затруднительным вопросом «Что делать?».
   – Смешно, конечно, – задумчиво тер он ладонью лоб. – Ведь давно известно, что в театре самые взыскательные зрители – те, кто попал туда по контрамарке…
   Марина допила бокал до дна, поставила его со стуком на столешницу и любезно сообщила:
   – Как только Шекспир это сообразил – так сразу сжег свой театр «Глобус»…
   – Я подумаю об этом, – пообещал ей муж, и будь я на месте Марины – честное слово, я бы испугался. А он повернулся ко мне: – Ничего не попишешь, Серега… По-моему, она меня ненавидит…
   Я обескураженно молчал. А что тут скажешь? Она для Сашки – не любовь, не страсть. Это наваждение, морок, мара, блазн, сладкое помрачение ума. Может быть, это искупление? За что? Почему? Никому этого не понять, никому нет хода в бездонную каменоломню его души.
   Сашка положил мне руку на плечо:
   – Спасибо, Верный Конь, что ты приехал!
   – Толку от меня! Если бы я мог помочь…
   – Мне нельзя помочь… Мой разум заманут в ловушку бесконечности…
 
   ТЕЛЕФОН НА ТОМ СВЕТЕ
   Городская мусорная свалка Саларьево. Ночь на переломе к рассвету. Над помойной бездной густая тьма, слабо прореженная маслено-желтыми и красноватыми огнями, а небо медленно натекает опаловым цветом. Пять машин с бойцами Павлюченко прочесывают огромные, страшные, зловонные пространства свалки – место сброса ненужной дряни, житейских отходов, бытового старья и – последнее прибежище людей, выброшенных как мусор из жизни. Здесь конечная точка их жизненного пути, потому что им не суждено отсюда уехать даже на кладбище. Когда придет их час, приятели поставят «четверочку» бульдозеристу, который ровняет привезенные сюда самосвалами городские отходы, и стальной ковш подгребет усопшего под мусорный вал, и об этом бывшем человеке будет забыто навсегда – как о небывшем.
   «Шанхаи» – трущобные сараюшки. Ветхие шалаши из обломков и обрывков. Землянки-норы, накрытые кусками брезента или пленки. На костерках булькает какое-то варево в котелках, на железных прутьях жарят пойманных чаек, которые и в темноте ходят над головой пугающими седыми несметными стаями. Около костров и самодельных очагов сидят жуткие обитатели помоечной прорвы – молодые, старые, женщины, подростки. Черные, грязные, одутловато-отечные, в лохмах и бородах, в бурых от запекшейся крови повязках.
   Ужас ада, выродившегося в мерзкое помоечное гноище. Нельзя поверить, что эти каприччос – в сорока минутах езды от Кремля.
   Бойцы Павлюченко выволокли из трущобного барака какого-то безвозрастного человека, одновременно страшного и смертельно напуганного. Перед входом в это звериное логово – радиоразведчики с портативными пеленгаторами, фиксирующими максимальный сигнал. Один из поисковиков трясет перед лицом бомжа смятой телефонной трубочкой «Нокия»:
   – Где ты взял это, козел? Кто тебе дал?.. – и для понятности колотит его телефоном по голове. За ними внимательно наблюдает Павлюченко, за спиной которого – трое ребят с автоматами наголо.
   Бомж, заикаясь, трясясь, гундосит:
   – Клянусь… ребяточки дорогие, откопал в мусоре… самосвал отсыпал груз… я и подошел… из контейнера ссыпали, с края он лежал, и не включается он… чем хочешь – забожусь…
   – Оставь его! – скомандовал Павлюченко. – Не о чем говорить, падалица людская, городской отброс. Наколол нас всех этот подлючий Кот…
   К нему подходит помощник:
   – Из «Интерконтиненталя» звонили ребята. Они левака отловили…
   – Помчались!..

Александр Серебровский:
ПОДАРЕННЫЙ МИР

   Лег, расслабился, закрыл глаза, постарался переключиться – как учит меня Толя Кашпировский.
   Еще один день ушел, закончился, истек. Наша жизнь – странная, жульническая копилка времени, из которой мы только вынимаем наши дни, истертые медяки будней.
   Люди вокруг меня живут в ощущении бессмертия, которое на самом деле является безвременьем. Как гуляющий в кабаке растратчик, они никогда не заглядывают в кассу – а сколько там всего-то осталось капиталу? Сколько времени инвестировал в тебя Господь?
   Я часто спрашиваю навскидку разных людей: сколько дней длится средняя человеческая жизнь?
   Никогда нигде никто не ответил. Об этом никто не думает.
   Морща лоб, закатывая глаза, откладывая пальцы, начинают считать мучительно, сбиваясь, возвращаясь к началу вычислений, и от непривычной тяготы устного счета обычно ошибаются на порядок.
   Всех поражает, впечатляет, а потом пугает, когда я сообщаю им, что очень долгая жизнь – по нынешним неслабым обстоятельствам – в семьдесят лет состоит всего из двадцати пяти тысяч дней с каким-то незначительным, ничего не решающим довеском.
   Потом они начинают вычитать из этой нищенской цифры беспамятные годы младенчества, бессмысленно-суетливой юности, противные годы становления, когда ты все время ощущаешь себя подмастерьем бытия, потом вычеркивают сумеречную пору оскорбительного пенсионно-старческого существования и впадают в недолгую панику.
   Выясняется, что тебя попросту кинули аферюги на этой удивительной ярмарке жизни – вместо огромного, неиссякающе бездонного богатства твоего времени тебе всучили сумку, в которой жалобно бренчат всего десять тысяч дней. Это ж надо – десять тысяч! С ума можно сойти!
   Это если тебе удастся выжить столь долгий век – семьдесят! Сейчас статистический покойник откидывает лыжи в пятьдесят семь.
   Не надо думать об этом.
   А как об этом не думать? У темных трусливых людей мысль о смерти вызывает тошнотный несформулированный ужас, взрыв адреналина в крови, немой вопль – не хо-о-чу! Я должен думать об этом, представляя проблему в ясных и простых математических символах.
   Марина верит в переселение душ, в перевоплощение. Кто знает, может быть, она и права? Я бы очень хотел в это поверить – это ведь невероятное облегчение.
   Не получается. Наяву не получается никогда.
   Наверное, я действительно сильно устал. Раньше я ненавидел сон. Он сокращал мою жизнь на треть, он нагло грабил мою копилку времени, сон воровал у меня часы любви, чтения, развлечения, ощущения себя живым.
   А теперь я возлюбил сон – огромный странный мир смещенных чувств. Я люблю засыпать, я бегу по тонкому прозрачному мостику, разделяющему явь и небывальщину, я погружаюсь в дремоту, как в теплое море.
   …Евреи верят, что, когда мы засыпаем, Господь забирает к себе наши души и возвращает их при пробуждении.